Пена шампанского

Светлана Зайцева-Глибицкая
Сёмин запил. Он пил страстно, безудержно, хотел заглушить в себе эту боль, эту совесть, выжигающую все внутри. Одной горечью выжечь другую.
... С чего все началось?
В сущности, на таком узком пространстве, на островке общения, каким был их гарнизон, вдали от цивилизации, вот так совпасть взглядом, судьбой, дыханием было нетрудно.
Взглядом совпали, когда он однажды глянул на Нее – без чувства, но, наверное, с чувственностью, оценивающей ее красоту, с интересом (адмиральская дочь), с ироничным прищуром глаз. Он всегда так смотрел, интуитивно чувствуя, что на женщин такой взгляд действует безотказно.
Николай любил нравиться, в нем вызывали жизненное вдохновение эти легкие, легчайшие флирты. Большего он себе не позволял – слишком дорожил Лидией.
Но даже не представлял себе, что его привычный с прищуром взгляд до такой степени “пробьет” Ее. Видя, что женщина (да еще такая!) проявляет к нему интерес, пустился Николай в легкий вальс флирта.
Флирт вносил в жизнь искрящуюся струю шампанского, которое, знаешь, что не вино, и знаешь, что вскоре осядет эта пена, так поначалу кипящая в сосудах. И осела бы, если бы Она, Снегурочка поначалу и Жар-птица потом, Инна Николаевна, Инночка, Инок, Иная, чем он, и в самом деле не чувствовала бы иначе.
Его стала пугать эта ответная реакция глубины. Это столетней выдержки вино. (Адмиральская дочь. Да в этом ли дело?) Эта невозможность дышать без него.
Почему было не отступить тогда? Впрочем, и тогда это казалось немыслимым. Как сказать? Как объяснить, что ты, в сущности, так, понарошку, ради легкого бриза в крови. Это признание и тогда означало удар в сердце.
Теперь-то задним своим пьяным умом (а трезвым – тем более), он понимает, что надо было тогда, тогда!..
Да и кому сказать! Ведь между ними почти что ничего и не было. 
             Были прогулки по пристани.  (Люди их видели).  А  где прогулки, там и задушевные разговоры, а при прощании – поцелуи в щечку. Он и раньше общался с женщинами таким образом, и Лида не ревновала – и у нее были симпатии с теплым пожатием руки, с кокетливыми взглядами, но границу для этих отношений ставила твердо и весело. “Ухажеры” не обижались: ее, заводилу и выдумщицу,  скорую на игру и розыгрыш,  обожал весь гарнизон. На нее не сердились  –  от нее ждали подвоха.  Такую вот взбалмошную девчонку  из Тамбова  Николай   и  полюбил, будучи еще курсантом.
Полюбил безнадежно (как она давала понять). Перед отъездом на Север попрощался: “Завтра уезжаю. Больше не увидимся”. У Лиды тогда расширились глаза, но потом на губах опять заиграла усмешка и спокойным тоном она произнесла: “Ты в своем уме? А когда  прикажешь собирать вещи?”. До Сёмина плохо дошел смысл сказанного (точнее, боялся, что его опять надувают). Лида рассмеялась: “Я еду с тобой”. 
Чуть-чуть остепенилась Лида после рождения второго ребенка  –  на всевозможные подтрунивания над друзьями  “аля
1 апреля” уже не хватало времени и сил. Но она была все та же, и искорки, живые искорки все не угасали, и ее смешливые заигрывания держали Николая начеку, хотя он и знал им цену.
И флиртиками своими он отвечал ей. Для равновесия.
И вот – Инна... Лида вначале и значения не придала. Да, говорили ей, что, мол, прогуливались по пристани, мол, видели, как она его целовала (ну так не он же ее!), но разговоры становились все активнее, намеки все чаще и насмешливее, кто-то из ухажеров уговаривал “ответить тем же”.
Вот тогда она и решила собрать всех – Николая, Инну, ее мужа, ну и себя – собрать и, наконец, поставить точки над “и”.
Назначили день и час. Инна этого часа ждала с нетерпением: наконец, наконец, они объяснятся! Ей нечего было скрывать: она любит Колю, и говорит об этом честно. Она и Андрею, мужу своему, с болью сказала это давно, но он не хотел  оставлять ее – любил и жалел.
Инна никогда не спрашивала Николая прямо об отношении к ней. Ей хватало взгляда, в котором она видела все, что хотела увидеть, прогулок под ручку, мягкого прикосновения губ. Один только раз он позволил себе большее – когда они укрылись от дождя под раскидистым дубом. Дождь все равно доставал, пробирал до нитки, уже и накинутого кителя было недостаточно – Инна мерзла, он прижал ее к себе...
Она понимала его: двое детей, жена, с которой он прожил столько лет. Она и не стремилась разрушить его семью. О, если бы он мог быть с ней, никому не делая больно! Инна понимала:  это невозможно. Что-то надо было решать. Этого хотели все. Кроме Сёмина.
Он не хотел никаких разбирательств. О чем, собственно, говорить? Ведь и было-то у них один-единственный раз: они замерли в долгом поцелуе, слившись не только губами, а, казалось, и всею сутью своей, и он перестал себя контролировать. А для Инны это был тот рубеж, за которым нет возврата, и нет обмана, и точки над “и” желанны и необходимы.
А для него – эпизод, который он не должен был допускать. Но допустил. Позволил себе адмиральскую дочь. Неужели это и сыграло? И ни грана любви? Конечно, он подонок из подонков. Поиграл чувством. Во имя чего? Правда, после этого он избегал “располагающих” ситуаций – но толку было мало: языки уже сделали свое дело.
Ему и разборку эту – будь она тысячу раз неладна! – допускать нельзя было. Принять решение и объявить его Инне. И отойти – вплоть до того, чтобы уехать, чтобы перевестись куда-нибудь, чтобы подать в отставку, наконец! Но это теперь понимает он, теперь, когда уже ничего не вернешь!
А тогда, в тот судный для него день (не Лидин суд – Лида его не держала, но судный день, растянувшийся уже на целый год), – в тот день, когда Лида спросила: “Ты любишь ее?”, почему было бы не ответить что-то в таком роде: “Сам еще не разобрался, но семью бросать не хочу”, почему было не оттянуть решение, не пустить дело на медленное, щадящее угасание, с душевными прогулками и теплыми, но остывающими взглядами?
Но тогда на прямой Лидин вопрос, на прямой ее взгляд, не терпящих отлынивания и отговорок, он только и сумел ответить: “Нет”. После ее, Инниного, “да”.
Николай понимал, что смалодушничал. Не понимал только, в какой момент – сейчас, когда сказал свое “нет”, которое было правдой, или когда-то раньше.
А спустя два дня Инна выстрелила себе в живот. Почему мгновенной смерти предпочла несколько дней мучений? Неужели ту м;ку, на которую он ее обрёк, ей необходимо было заглушить еще большей мукой?
Лоно её любви, лоно их детей, о которых она мечтала, было отвергнуто им. Неужели это отвержение она решила довести до конца? И еще одна смутная догадка терзала его: может быть, она была беременна?
До последнего вздоха Инна не хотела видеть Николая. Так и умерла на руках у Лиды.
Надо ли говорить, что после этого ни Сёмин, ни Иннин  муж не остались в гарнизоне? Андрей перевелся в другую часть. Николай подал в отставку.
Надо ли говорить, что семья его тоже распалась? Не развелись официально, но жили теперь в разных городах.
Жизнь рухнула. Сёмин не знал, что теперь будет делать, да и надо ли делать? Не последовать ли примеру?.. Но понимал, что если Иннин поступок был от полноты сердца, то его – от пустоты.
Он пил тяжело и беспробудно, пил, не в силах исчерпать своей боли. Сердце, казалось, не выдерживает напряжения, мозг, казалось, отказывается думать; гноящейся занозой в голове засела одна только мысль: “убийца!”
... Утро было по-осеннему хмурое. Голова раскалывалась так, что он с трудом сел. Не хотелось ничего. Только умереть.
С трудом поднявшись, прошел в кухню. Съел кусок лимона, оставшийся с вечера на столе. Кое-как оделся и вышел на улицу. Колючий ветер слегка сбил с него хмель. Поёживаясь, Николай постоял с минуту в растерянности и побрёл к остановке. Приехав на вокзал, в таком же сомнамбулическом состоянии сел в первую попавшуюся электричку, приткнулся у окна и тут же забылся тяжелым сном.
Очнулся оттого, что кто-то толкал его в плечо. С трудом открыл глаза: какой-то человек что-то от него требовал и грозил штрафом. Николай порылся в карманах – денег не было. “Выйдешь на первой же остановке!” – услышал он брань. Двое дюжих мужиков подхватили его под руки и поволокли к выходу.
Не было даже сил сопротивляться, и как только поезд затормозил, Сёмин оказался на пустынной платформе, вокруг которой во всех видимых направлениях простирался лес.
Николай ступил на еле приметную тропку среди густых зарослей посеревшей травы и пошёл по ней, не зная, зачем и куда идёт.
В лесу было тихо. Он брёл меж деревьями куда-то в глубь и в глубь леса, брёл, выбиваясь уже из сил, брёл, пока в изнеможении не упал в мягкий настил листьев. Подгрёб к себе со всех сторон жёлтый ворох – стало, наконец, покойно и тепло... Ему не хотелось больше никуда. Так бы он и желал провести остаток ему отпущенных дней. Сёмин закрыл глаза и впал в забытье.
... Когда очнулся, с удивлением обнаружил себя на земле, в сугробе листьев, и до него не сразу дошло, как очутился здесь. Он лежал на спине, глядя в просвет серого неба между ветвями, и не знал – рассветает или уже сумерки.
  На душе было тихо и пусто. Боль, отчаяние, смертная мука, казалось, взяты были землей. Все, происшедшее с ним, стало далеким и нереальным, и сам он был уже не тем, а вовсе другим - повзрослевшим душой лет на двадцать.
Сёмин встал. Он почувствовал, что всё же успел крепко продрогнуть, его морозило, хотелось поскорее добраться домой, укрыться с головой одеялом. Но куда идти, он не мог вспомнить. Помнил только, что по дороге сюда земля полого, но шла на подъём, от этого ему было идти тяжело, он задыхался.
Теперь, определив направление, поплёлся обратно. Его сильно лихорадило, на онемевших ногах он чувствовал себя, как на протезах. В лесу становилось темнее, надо было торопиться.
Наконец, добравшись до железнодорожного полотна, пошёл вдоль него по ложбине, надеясь, что доберётся до ближайшей остановки раньше, чем туда прибудет поезд.
Ему повезло. Поезд почти нагнал его, когда он взобрался на мощенную галькой площадку.
Николай забился в тёмный угол пустого вагона и, сжавшись под холодными полами пальто, без приключений добрался до города. Когда он, наконец, вошёл в свою коммуналку, был двенадцатый час ночи.
Разогрел чайник и, обжигаясь кипятком, выпил кряду две чашки, так и не сумев, впрочем, побороть озноб. Взглянув на пустые бутылки на полу, вспомнил о проверенном средстве от простуды – влить в себя спиртное, но от водки его теперь воротило, как от горьких пилюль в детстве. Не раздеваясь, скинув только ботинки, забрался под одеяло.
Когда наутро в таком же виде, с мятым, полыхающим лицом, Сергей появился на кухне, его соседка, в равной мере сварливая и добросердечная, немедля вызвала ему доктора, а когда пришедший врач определил воспаление лёгких, ухаживала за ним во всё продолжение болезни, подрядив и других соседей к заботе о “непутёвом” жильце.
Очень медленно болезнь отступала, пока в ослабленном теле не появилось ощущение воскресающей в нём жизни. Он понемногу набирался сил, понемногу задумывался о происходящем, о том, что после выхода в отставку и разъезда с семьёй, его доля отложенных  денег уже вконец иссякла.
Что умел он, кроме военной службы? Куда мог податься? В сторожа? Военруком в школу? Но не это сейчас больше всего волновало его. Неудержимо тянуло к семье – к Лиде, к двум его сорванцам, которых он потерял так внезапно из-за собственного легкомыслия. И что-то еще, пока не понятое им самим, пока не доступное его сознанию, но что-то неуловимо важное, может быть, самое важное, – томило его, тянуло куда-то... То, что он должен был понять там,  в лесу, но так еще и не понял...
 
      ... Некоторое время Сёмин стоял у знакомой двери, не решаясь позвонить. Он хорошо помнил эту дверь, обитую коричневой кожей, с подпалиной возле номера квартиры – след от новогоднего визита к родителям Лиды – с огнями и хлопушками.
Он не знал ещё, что скажет, не знал, примет ли его Лида,  но отступать было поздно, да и некуда, и он, наконец, позвонил.
В дверях стоял шестилетний Вовка. Увидев отца, он ахнул и откачнулся.
– Ты не рад мне?
– Почему ты такой страшный?
– Я болел.
Вовка медленно подошёл к нему и тихо обнял. Сёмин сгрёб сына в охапку, поднял на руки. В это время из кухни вышла Лида, вытирая мокрые руки о передник.
– Здравствуй, – сказал Николай после паузы.
– Здравствуй.
– Я вернулся.