Пуговица

Мария Бобылькова
Мы сидели в тесной кухоньке старой хрущёвской квартиры, затерянной среди тянущихся вверх панельных монстров, съедающих Питер.  На выбеленном временем столе, рядом с уже остывшей чашкой чая, стояла открытая бархатная коробочка. На дне мамино обручальное кольцо, которое уже давно не налезает на палец и пуговица. Обычная пуговица:  чёрная с проседью,  четырьмя дырками и трещиной по краю. Оставив кольцо без внимания, мама осторожно вынимает пуговицу из коробки. Уголком передника бережно обтирает её. Положив себе на ладонь, как великую драгоценность, начинает нежно оглаживать. Затем зажав её между ладонями, мама начинает говорить. Говорит куда - то в пустоту, не глядя на меня, отрешённым взглядом остановившись на какой – то точке за окном.  Голос её начинает таять и растворяться в картинах, которые вырисовывает для меня её повествование…….
Мне было 12 ,когда я впервые услышала вой сирены над Невой. Отец  в первые дни войны  ушёл на фронт. Мы с мамой оставались в Ленинграде. Старшая сестра Нина четырнадцати лет,   я и Маша с Толей. Маленькие ещё совсем - Толе четыре годика,  Маше - три. Смысл слова “блокада” стал понятен зимой, когда на набережной появились первые замёрзшие трупы, медленно  потянулись вереницы людей к прорубям на Неве,   и практически постоянно  выла  сирена.
 В конце февраля нас по Ладоге эвакуировали в Калининскую область, в деревню. Из того времени деревенского помню только, что мама с Ниной работали целыми сутками на овчарне,   я  на хозяйстве была, да за малышами приглядывала.  И есть хотелось всё время.
 Война меж тем откатывалась с нашей земли, освобождая всё новые и новые города. Однажды пришло  письмо от отца. Мама читала  молча, стоя у окна под светом.  Но вдруг охнула  тяжко, побелела, надломилась всем телом и медленно осела на пол. Отец писал, что был ранен, комиссован и теперь  назначен на должность начальника УГРО в том городе, где в госпитале лежал. Ещё он писал, что у него родился сын,  есть новая жена и  к нам он больше не вернётся.
После такой страшной вести мама слегла.  От  случившегося удара у неё отнялись ноги. И решила она тогда, что старшая дочь  Нина должна отвезти детей к отцу.

 “ Раз он при должности, то и детей сможет прокормить” – рассудила она.
 
Дороги к отцу я не помню. В воспоминаниях уцелело только то, как он слушал свою четырнадцатилетнюю дочь Нину, когда она дословно передавала ему мамины слова: молча,  нагнув голову набок, опершись рукой о край большого круглого жёлтого стола. А, мы - трое малышей испуганно жались за сестриной спиной.
 Нина уехала в тот же день,  ходить за мамой, прикованной к постели.

Отца мы практически не видели, он дневал и ночевал на службе. Жена его не отходила от своего малыша. Мне пришлось заниматься хозяйством и обихаживать Машу с Толиком.

Как-то раз, по зиме,  Толик страшно заболел. Продуло его насквозь на улице. Все пуговицы с его пальто отлетели  напрочь.  Дождавшись вечером отца, я показала ему пальто и  попросила  купить пуговиц.
- Поправится Толик, не запретишь ему  гулять с друзьями. Но как - же выпустить на улицу, когда вся грудь  нараспашку?! Штаны верёвкой подвязаны. Но пальто  не обвяжешь верёвкой. Не спасёт,  -  тихо  причитала  я, стоя рядом с плечом отца. Отец молчал, уткнувшись в тарелку с супом, будто не слышал меня вовсе.
 Каждый вечер я подходила к отцу  и лепетала  ему про пуговицы. Наконец,   поняла, что  пуговицы он не купит. Однажды, дождалась, когда все уснут, тихонько  прокралась   в коридор барака и срезала все пуговицы с кителя и шинели отца. Этой же участи подверглась вся верхняя одежда жены отца и соседей.  Получилась почти полная жестяная коробка.
 
“Теперь надолго хватит!”   - думала я, засыпая в ту ночь, крепко прижимая к себе коробку. Я была счастлива.
 
В ту ночь проснулась  от страшной боли. Отец за волосы вытащил меня из постели, швырнул на пол, и я почувствовала первый удар его широченного армейского ремня. Бил он меня  молча. Так же молча, как слушал Нину в тот день, когда она привезла нас к нему. Так же молча, как слушал мои просьбы о пуговицах. Наверное, так же молча  и воевал: со сведенным судорогой лицом, с хрустом зубов, с налитыми кровью глазами. Сказал ли он хоть слово, пока охаживал меня, я так и не узнала - потеряла сознание.
Сколько уж времени прошло, пока заживала моя спина, трудно сказать. Для меня отделили занавеской угол со старым топчаном,   и я лежала там на животе, едва поворачивая голову с бока на бок. Однажды в занавесочный просвет увидела спину отца, сидевшего за столом:  сгорбленную и вздрагивающую. А может, показалось в бреду….
Спина моя зажила и в один из дней я украдкой  ушла на станцию, села в товарняк и поехала к маме.
Письмо от отца с известием о том, что дочь пропала, дошло до калининской деревни раньше, чем я  добралась  через разрушенную страну. Мама,  получив  страшную весть, и вновь  испытав страшное нервное потрясение, поднялась с постели. Когда я, наконец,  оказалась на пороге деревенского дома, приютившего нас, мама уже ходила с палочкой.
Я не сказала ни слова о произошедшем, как не пытала меня  мама. Но вскоре  меня отвели в баню. Увидев мою иссечённую, зарубцованную спину, мама схватила меня в охапку и зарыдала. И я девчонка – несмышлёныш, поняла, почувствовала, о чём заходилась   в бане простоволосая женщина в исподней рубахе. Страшно выла и причитала она тогда, прижимая меня к своей груди. Изливала страх и ненависть к мужу, да к той проклятой войне. Изливала боль своей разорванной на клочки души. Изливала невыносимую муку своего материнского сердца…

Мама разомкнула ладони, ещё раз огладила пуговицу и посмотрела на меня.
-Знаешь, - сказала мама, - как рассыпалась тогда моя жестяная коробка, одна из пуговиц оказалась у меня в руке. Так и сжимала её, пока отец меня “рубцевал”  на холодном полу, пока стонала  за той занавеской, пока до деревни добиралась в товарняках, пешком, да на попутках. Только в бане и смогла кулак разжать.