Глава 4 Тревожная ночь

Надежда Дедяева
С уходом на фронт председателя и Степана на хуторе стало совсем тихо и тревожно. Закрытое правление колхоза вызывало чувство заброшенности и страха.

«Оставили нас одних, баб да стариков, перед неизвестностью, — думала Лукерья, с тревогой поглядывая на детей, — как-то всё обойдётся... Выживем ли?»

Бабы боялись покидать хутор и старались удерживать детей рядом с собой.

— Кто знает, что там, в степи! Беду искать не надо, она сама приходит, — говорили они, часто крестясь. — Отведи нечистую, Господи...

Однако желание получить хоть какую-нибудь весточку с фронта было велико, и Жорка с такими же мальчишками, как и он, иногда ходил в станицу.

— Один не ходи, — наказывала ему мать. — Упаси, Бог, что случится... Не будем знать где тебя искать...

И каждый раз с тревогой и надеждой ждала его возвращения: «Можа, весточку от сынов принесёт...»

Если Жорка возвращался с чьим-нибудь письмом, бабы со всего хутора тут же собирались в счастливом дворе, читали вместе. Своих чувств не скрывали и слёз не стыдились. Теперь на всех была одна радость и одна беда.

Вести с фронта приходили всё тревожнее. Немцы заняли Ростов. Рвутся к Воронежу, к Волге. Советские войска, неся большие потери в ожесточённых боях, отступают...

Первая похоронка пришла на мужа Зинаиды Шевцовой, бывалого казака Анистрата.

Обезумевшая от горя, захлебываясь в слезах, распатланная Зинаида металась по хате.

Казачки не успокаивали её: «Пущай покричит — полегчает. Тут никакие слова не помогут...»
— и сами лили слёзы над похоронкой, со страхом передавая её из рук в руки.

«Кто знает, в чей курень придёт следующая, — думала Лукерья, — у каждой из нас если не муж, так отец или сын на фронте».

Носил Жорка письма и из хутора в станицу — для отправки на фронт. Клавдия часто писала письма под диктовку неграмотных хуторянок. Они, не стесняясь, доверяли ей сокровенные тайны бабьих сердец.

Разделяя чужие чаяния, любовь и надежду, выписывая тёплые, тоскующие строчки писем, Клавдия думала об Аникее.

«Где, по каким дорогам ведёт его судьба? Вернётся ли он с фронта? А можа, сложит где свою головушку и никогда не узнает, что любила я его... А надо ли ему это знать? — терзалась сомнениями. — Фронтовики пишут, что весточка из дома что добрая чарка водки в мороз. Кажное письмецо берегут, перечитывают столько раз, что наизусть помнят... А кто моему Аникею напишет? Он что, хуже других?» — говорила она сама себе и, наконец, решилась.

«Родной мой, — писала Клавдия, — кабы не война, ни за что не призналась бы тебе в своей любви... Не знаю, свидимся ли мы с тобою, но ты должён всегда помнить, что я люблю и жду тебя...» Письмо получилось длинным и откровенным. Клавдия просила Аникея беречь себя и не беспокоиться за отца. «Он мне теперь как родной, — писала девушка. — Я пригляжу за ним и, ежели надобно, подсоблю...»

Перечитав письмо, Клавдия свернула его треугольником и вручила брату:

— Я по дворам пробегу, соберу от баб письма, а ты с хлопцами снесёшь их в станицу.

Проводив Жорку, Клавдия нашла мать с младшими сёстрами и Колей в огороде. Они собирали огурцы.

Зажав в одной руке концы фартука, Лукерья ловко, не разгибаясь, бросала в него овощи.

— Не топчите плети, — покрикивала она на детей, — кладите огурцы в кучки, я соберу.
Завидев Клавдию, она разогнулась:

— Погляди с энтого краю, а то у меня ужо завеска полная, высыпаются. Хороший ноне урожай. Иван любил малосольненькие... Где теперь мои сыночки? Хоть бы весточка какая...

— Жорка с хлопцами пошёл в станицу. Можа, принесёт что...

— Я кажный раз жду его из станицы-то и страсть как боюсь, что похоронку на кого принесёт...

Подставляя фартук, чтобы принять очередные огурцы из дочерниных рук, Лукерья решилась сказать ей то, что давно её тревожило.

— Клава, дюже волнуюсь я за Жорку... Вот ушёл он в станицу, а я боюсь, что не вернётся...

— А куды же он денется?

— Не спит он ночами. Вертится, вертится... А то часами на каюке сидит и всё на реку глядит. Боюсь я, не перенесёт он разлуки со Степаном. Дюже страдает Жорка. И всё молча... Он не сказывал тебе, о чём думает?

— Нет. Да он у нас всегда молчаливый. Кажется тебе всё, маманя...

— Чует моё сердце — буря у него на душе... Мается... Надо поговорить с ним.

Лукерья уже стала волноваться, поглядывая на дорогу, когда наконец появился Жорка. Она сразу увидела в нём какие-то едва уловимые перемены и, заметив в его руках конверт, выдохнула со страхом:

— Что...

— Письмо от Степана! Живой он! — обрадованно улыбнулся Жорка, и мать заметила в его глазах лихорадочный блеск. — Я читал... Иди послухай...— направился к крыльцу и громко позвал: — Колька! Клавка! Письмо от Степана!

Тут же с радостным визгом из куреня высыпали дети и, окружив присевшего на порожек Жорку, приготовились внимательно слушать.

Письмо было коротким и торопливым. Похоже, Степан писал его сидя в седле, и потому слова и строчки были неровными, прыгающими и размашистыми.

«Теперь я боец Красной конницы, — писал он. — И я, и мой вороной поставлены на довольствие. В бою ещё не был, но руки чешутся... Задам я гадам!» Далее он писал, что встретился с хуторянином Гришкой, и теперь они всё время держатся рядышком. В конце письма, после многочисленных поклонов, была маленькая приписка: «Обнимаю тебя, Жорка».
Перечитав несколько раз и обсудив каждое слово письма, старались подержать его в руках. Передавали друг другу осторожно, бережно, как дорогую вещь, словно прикасались не к листку бумаги, а обнимали самого Степана.

Наконец Клавдия заполучила драгоценное письмо и сбежала с ним по ступенькам:

— Побегу, Гришкину бабу обрадую...

— Забеги к Матвеичу, узнай как он там...

Клавдия весело помчалась по улице, размахивая письмом, привлекая внимание хуторян. Ей хотелось скорее поделиться с ними радостной вестью.

Лукерья с детьми всё ещё сидела на крыльце и обдумывала, как начать разговор с Жоркой, но он поднял на неё горящие странным блеском глаза:

— В станице раненых полно. Лазарет там... Фашисты Алексеево-Лазовку заняли. Скоро у нас будут... Не могу я, маманя, больше дома сидеть. Я на фронт добровольцем пойду.

— Ты что, сынок! Таких мальчишек на фронт не берут... Рано тебе воевать!

— Мы со Степаном одинаковые. Бывало, хлопцы не могли угадать, кто из нас старше...

— Погодки вы... На вид одинаковые, но ты на год от Степана младше. Рано тебе на войну собираться. На кого нас оставишь? Кто будет сено косить?

— Вороного нет, а для коз и летошнего сена хватит. Вы с Клавкой сами управитесь... Я в станице одного солдата видал... Ростом как наш Колька и худющий-худющий. Другие солдаты над ним подсмеиваются, а он и говорит: «В меня ни одна пуля не попадет — мишень дюже мала, и укрыться я за кажной кочкой могу. А автомат мой не хуже ваших винтовок фашистов косит. Я и бегаю шибче вас потому, что лёгкий, а вы брюхи отпустили и собираете в них все пули да осколки...»

Жорка на минуту умолк, давая матери понять смысл сказанного, а потом решительно, как когда-то Степан, глянул ей в глаза:

— Я, маманя, добровольцем на фронт пойду!

— Да кто ж тебе, сынок, ружьё даст? Али ты с голыми руками на немца пойдёшь?

— В станице в добровольцы записывают... Там и оружие дают... Хотел я сразу — на фронт, да не смог... Не простившись с вами...

Лукерья прижала к груди вихрастую голову сына:

— Защитник ты мой... — уронила в его вихор слезу, — погоди трошки, а там... видно будет.
На следующий день из-за степи послышались глухие раскаты. Лукерье показалось, что гремит гром, но небо было без единого облачка.

«Орудия бьют... — догадалась она, вслушиваясь в канонаду. — Стало быть, немец совсем близко».

Кликнула детей, плескающихся в речке у подмостков.

— Ма, чё кличешь? — заплетая косу и шлёпая босыми ногами по мокрым подмосткам, оглянулась Клавдия.

— Подь сюды...

— Чё случилось? — мигом подскочила дочь.

— Слышишь... Орудия бьют... Ступайте к куреню. Ты Жорку не видала?

— Нет... Я, кажись, с утра его не видала...

«Неужто на фронт убёг... — похолодело внутри у Лукерьи. — Стало быть, со мной один сын остался, — глотая слёзы, наблюдала она, как заботливо Коля натягивает платьица на мокрых сестрёнок. — Господи, куды пошёл Жорка? Как же я недоглядела?.. А можа, он одумается и вернётся?»

Поджидая детей, Лукерья увидела спешащую к ней Настёну.

— Мам, глади... Тётка Настёна бежит.

— Вижу. Ты, Клавдия, веди детей к куреню, со двора не выходите, а я переправлюсь к Настёне.

Запыхавшаяся Настёна, стоя у самой воды, нетерпеливо переминалась с ноги на ногу, пока Лукерья, легко орудуя шестом, причалила каюк к берегу.

— Чё случилось?

— Мешковскую итальянцы заняли. Скоро у нас будут

— Какие такие итальянцы?

— Они с немцем заодно... Стало быть, против нас воюют...

— А ты откель знаешь? — боялась поверить услышанному известию Лукерья.

— Зараз ко мне три бабы со своими детями зашли воды попить... Они мне и сказывали, из Мешковской убегли, от итальянцев. Дочек своих от греха спасают. Ироды эти молодых баб да девок насильничают... Ох, и страху на меня эти бабы нагнали... Надо нам, Луша, своих дочек схоронить.

— Где же мы их схороним?

— Я вот что надумала... Мой курень у дороги, и мы сразу услышим, ежели они придут. Тады мы огородом — к речке. А ты оставь тут, в камышах, свой каюк. Мы к тебе прибегём. Через речку вплавь ироды не пойдут, а по мосту не сразу до твоего куреня доберутся... От тебя я с дочками по старой дороге пойду. Через леваду в Песчанки к сестре уведу их. Ты собери своих девок, чтобы потом не мешкать...

— Зачем мне всех собирать? Одну Клавдию... Младшие-то у меня совсем ещё маленькие. Али забыла?

— Ой, Луша! Всё я помню. Но ежели эти итальянцы такие изверги, то откель нам знать, что они в нашем хуторе зачнут делать! А ежели они нас зачнут стрелять али вешать?

— Что ты гутаришь! Упаси, Господи...

— Детей, можа, и не тронут, а страху на них нагонят. Собирай всех... Лучше от греха подальше...

— Можа ты и права... — теперь Настёнино волнение передалось Лукерье, и она судорожно вздрагивала. — Но сладит ли Наталья с такой оравой детей?

— Сладит. За твоими младшими Клавдия да мои девки приглянут. Харчей мы с собой трошки возьмём, а потом будем к ним тайком наведываться. Можа, ненадолго это всё...

— Ой, нагнала ты на меня страху

— Ты хлеб, крупу какую или чё там у тебя в припасах есть, понадёжней схорони. Токмо так, чтоб можно было ночью, тайком, взять, — поучала Лукерью подруга.

— Хорошо, что надоумила... А то и впрямь заберут всё... Чем тогда детей кормить

— Ты обратно через мост пойдёшь али вплавь? Каюк-то тут, в камышах, оставь.

— На мост — далеко. Вода тёплая, искупнусь я. А ты сама загони каюк в камыши, чтобы и ночью могла сразу отыскать.

Лукерья разделась, связала одежду в узел и, подняв его над головой, медленно вошла в воду, поплыла к своему берегу, работая одной рукой.

На рассвете Настёна забарабанила Лукерье в окно:

— Скорей, Луша! Буди девок!

Лукерья впустила в курень Настёну с испуганными дочками и заметалась, собирая своих.

— Я всю ночь не спала, — рассказывала Настёна, — всё прислушивалась. Под утро слышу — шум какой-то. Вроде как машины прошли. Гляжу, а их, немцев али итальянцев, тьма-тьмущая по дороге идёт, и гутарят они не по-нашенски. Я девок схватила — и к тебе. Видать, изверги эти к центральной усадьбе пошли

— Просыпайтесь, просыпайтесь, родненькие, — тормошила Лукерья младших дочек.

Испуганные, сонные Дуся с Полей никак не могли понять, что хочет мать, торопливо натягивающая на них одежонки. Коля, знающий обо всём из вечернего разговора с матерью и старшей сестрой, деловито суетился, подхватывая приготовленные с вечера узлы.

— Настёна, Коля пойдёт с вами. Ежели что в дороге случится, он прибежит, скажет мне. Он быстрый... А дойдете благополучно, так он с тобой возвернётся.

— Пошли. Скорей... Не волнуйся, Луша. Мы опосля левады напрямки, степью, пойдём. Там в буераках, ежели что, схорониться можно. Завтра мы с Колей к полудню возвернёмся. Курень-то я свой без пригляду бросила... А ты, Луша, сиди дома. До тебя они не сразу доберутся... Прощевай... — обняла подругу.

— Ну, с Богом... — перекрестила детей Лукерья. — Берегите младших... Ступайте.

В утреннем тумане, ведя за ручонки младших и торопя старших детей, Настёна почти бегом пересекла луг и скрылась в леваде.

Одинокая, встревоженная, Лукерья встала на колени под образа.

— Господи, спаси и сохрани их! Помоги в дороге... Не дай супостатам погубить невинные души... — молилась она, представляя убегающую в степь Настёну с детьми.

Пропели первые петухи, и луч солнца заиграл на речной глади.

«Ничто не может остановить солнышко, — подумала Лукерья, — ни беда, ни война. Ишь как играет на волне! Одинаково всех греет и всем светит. Под одним солнцем живут люди, а такие разные... Что заставляет их стрелять друг в друга?.. Откель столько зла?»

Она долго стояла на крыльце, вслушиваясь в утренние звуки. На хуторе было спокойно, и только от центральной усадьбы доносился еле уловимый шум.

«Что там происходит?» — пыталась догадаться Лукерья, но как ни вслушивалась, не могла разобрать: шумят ли там машины или гомонят люди. На душе было тревожно. Она спустилась с крыльца и пошла в сад.

«Здравствуй, Захарушка! Опять я к тебе с бедою пришла. Жорка наш на фронт убёг... Не удержала я его. А ноне итальянцы в хутор пожаловали. Детей я в Песчанки с Настёной отправила, а сама вот — к тебе. Кто знает, можа не доведётся мне боле на твоей могилке покричать. Сведут нас со свету эти ироды. Страшно... Ох как страшно, Захарушка!

 А от Ивана я так и не дождалась боле весточки... Думаю, ежели похоронки нету, стало быть, живой. Уж лучше никакой весточки, чем похоронка... Хлебушек-то я, Захарушка, на чёрный день припасла. Настёна надоумила... Ежели меня порешат, так Клавдия знает где тайники...

 Из сынов один Колюшка дома остался. С Настёной он сестёр повёл... Ежели дойдут, стало быть завтра возвернётся ко мне. Надо бы Матвеича навестить, но боюсь я со двора выходить. Обожду трошки... Как покинул ты нас, Захарушка, так и нет мне покоя. Одна беда уходит, а другая у ворот стоит... Выживем ли мы в эту годину... Душа по сынам изболелась... Хоть бы одним глазком глянуть, как они... Живы ли...»

Мысли путались, и слёзы ручейками бежали по щекам, но Лукерья знала, что теперь их никто не увидит, двор опустел, и не прятала в концах платка мокрое лицо. Несколько слезинок упали на лист калины, и он качнулся, словно вздрогнул от услышанного, разделяя Лукерьину тревогу.

Томясь в неизвестности, провела Лукерья день. Боясь уходить далеко, пасла коз над речкой. Благо травы вдоволь. С вечера долго сидела на порожках, кутаясь в шаль. Было непривычно тихо без детских голосов. Опустевший, молчаливый курень теперь казался Лукерье слишком просторным и неуютным, заходить в него не хотелось.

«А у Настёны не только в курене, но и на усадьбе никого нет...» Она остро ощущала вокруг себя пустоту. Вот так бывает перед большой бедой или бурей — вроде всё спокойно, но кровь стынет в жилах и что-то невидимое и неведомое давит на душу, тяжко дышать... Лукерье казалось, что она совсем одна в этом страшном, затаённом мире. Такая маленькая и беззащитная, всеми покинутая, ненужная.

«Только обжились, дети окрепли, и опять все мои планы порушились. Думала: женится Иван, внуков увижу...» Слёз не было, только непомерная тяжесть давила на плечи, и она сжалась, обхватив колени руками.

Ясная летняя ночь тревожно нависла над хутором. Луна, словно часовой, медленно двигалась по небу, оглядывая окрестности. Река затаилась в камышах, пряча в своих омутах страшные сны.

«Как душно... Похоже, дюже жаркий день будет завтра».

Уже стали гаснуть одна за другой звёзды на небе, а она всё сидела, боясь войти в пустой курень.