Деревуха

Наталья Орлова Ивановна
Когда-то деревушка Курылиха была что бабёнка молода: работяща да звеняща. Пасла и доила, сады растила, овсы сажала, во поле жала, по грибы ходила, пчёл разводила, во бане румяна на гулянке пьяна, песни орала да деток рожала. Стояли тридцать два домика, словно ровных зубика, ладно, да тесно, народ жил интересно…
   А теперь все её питомцы во град утекли. Развалилась деревуха, состарилась, как и оставшиеся её обитатели. Сидят ноне три бабуси под окном, быль да небыль, словно сладку ландринину языком перекатывают.
   – Вчерась, – молвила Егоровна, – ввечеру пожаловал до меня гражд;н один, собой чист;й прынц, токмо годами долог. Костюм на ём белотканной, в костяной оправе очечки во пол лица, бороденка хочь и сива, как у нашего покойного звонаря, да не лаптёй расшлепанной, как у того была, а ладным клинушком стрижена. Ну а дух с его шёл ароматистой, поди заграничной, час-ба нюхала, не счихнув. «Нельзя ль, – говорит, – matan't, свечечкой у Вас поразжиться? Не ведал я, что электричество здесь отсутствует и магазинов поблизости не встречал. Как же вы здесь живёте в отрыве от цивилизации?» Да мы привычны, говорю, темнимся с того самого года, как провода скрали, а лавка продуктова сюды не катит потому, как навар с нас ши;шовый. Бензин дороже обходится. Не выгодные мы, ведь икор рыбных по пенсионному скудоурублию не покупаем, сигарет с водкою не берём, вот и не едут до нас. А уж когда обуханиться надоть, в сельпо Матрёшу посылаем, в Гаврюхино, чё в семи милях отсель. У Матрёши и нога ищо ушлая, потому ёй «семь вёрст не крюк», особливо, коль озлится, забесится. Гаврюхинские до нас тож мыкаются. Порой бывать опохмель дикой внидуть, за литруху дровишками озапасят. Такося и живём, не тужим, хозяйство дюжим… вы то, мил чоловик, до нас по какой надоби? Нужда ли пригнала, охота ль приманила? «Из столицы я, отвечает, писатель. Суета городская омаяла, смог, да пробки, нервы расшатали. Решил я в затишье вашем пожить, мыслишками собраться, воздушком напитаться». Воля Ваша, говорю, на всяк роток – свой кусок, а токмо с тишины, да воздушка не усытишься. Вот как аппетитец-то Ваш озвереет, да животок лапою скресть почнёт, до меня заглядайтя, ужо козистым молочком, да яичками расстараюсь. Ну а грибом, ягодой бабка Матрёша богата. А коли уж запучит Вас от нашей тишины не разбавленной, ко Никитишне забрядайте. Самогоночка у её ядрёная, словно «слёзка змеиная», на крапивке, петрушке стояна. Стопоряху такой бусурмаги охряпнятя, на всю-т Курылиху песнь загорланите, зальётесь, ну и мы Вам в том туточе подбаси;м… «Всенепременно, говорит, загляну. О натурпродукте с детства мечтаю. За свечу благодарствуйте, да откланяться разрешите…» и потёк себе вдоль забора, да во потёмках и растворился…
   – Как жа, – вступает в разговор Матрёна, – станет у тя столичной барин свечками должаться… Углядеть он, поди хотел, чё у тя притырить можно, а писарём для отводу глаз сказался, как тот, что во прошлом годе у мя туес с грибом отобрал. Какось горюнился: «Заблудился я, мамаша, остановочку укажите, не дайте во лесу загибнуть». А едва автобус завидел, хвать моё кровное и деру. Я даж завопить толком не успела. А туес жаль, берестяшной был, лёгонькой… Ну а ежель это и впрямь писарчук, то не зазря во глушень нашу забился, написал поди у ся там каку поганку не мыслиму, вот ему и намякнули, чтоб галопчиком от тель сигал, да понадолее, аль ищё чище, коль приезжец етот кучу деток осирил, да ноне от алиментов кроется, типа Стёпочки маго, - тяжко вздыхает Матрёна. – Где он, непутец, теперя телепается? Во Россеюшке, али во Калмыки какой? Не ведат ирод, како тута мамкаброшена изнуряется, тринадцать ротков окормить гораздить. Ведь кажному по грибу и то сколь раз лес очесать надость. Вот и тащу день во Бурыкино, да два в Яманиху, а то в Комарово, Сечино, да Ясуни;ху. Вот каку территорию Стёпка-кобель обохалил. Да и пенсион свой который год на четырнадцать ч;стушок делю – робятам роздаю. Для себя имею лишь малу толику, да от ей жа отщипнув, для сынка ховаю. Вдруг Господь свидится сподобит? Он ведь у меня такой ласковой, чрез то и пропадаёт… сердешной…
   Плачет Матрёна неуёмно, солёной слезой морщинистое лицо моет.
   – Не реви, Матрёша, не томися… – утешает подругу Никитишна, – не однась ты во свету горюха. Меня вон родна дочь при переезде позабылп, кинула за ненадобностью. Да хоть бы пакостница была, нет жа… Дылда, рохля, «ни с чем пирожок», но не злыдня. А всё он, зять Сидор, скорпионья душа. Он в её развешены уши наставления дудит, а эта тетёха ляпает не думая. «Вона Сидор жалится – аллергия у него на сивушные пары, ладони дерет – чёшутся. Загубите вы мне мужа, маманя, своими бражками». Окстись, говорю, дочка, что твоему уязвленному трезвеннику с моей варёхи станется? Он сёдне хлёбает. На меня у его аллергия, а руки зудят на добро мой оставшееся. Так и будет чесаться, пока у меня последнюю исподину не выманит. А уж чесун этот, Сидор, тут как тут. С разговором ко мне пристаёт: «Вон как у вас, мамаша, коровенка говядится. Молока-т с её кукиш, а на мясы; тыщ за десять пристрою. Как раз внучк; на гостинчик к его юбилею». А я ему: «Ты что, жульман записной, каки десять тыщ, да у её один хвостище на восемь тянет…» А он мне: «Вы, мамаша, хвостик от себе оставьтя. Будетя им пыль с перин выколачивать…» И увёл Бурёнку от крыльца родного… Какой уж мальчонке зятёк гостинчик укупил, не ведаю, двадцать-то пять лет внучку ужо в городе отметили. Я не поехала, потому, как не больно к ихой новой мебели подхожу, а ежель честно, то и не звали. Сидор сказал на прощанье: «Самогонщица вы, мамаша, заядлая, со стажом. А привычка – вторая натура. Потянет вас во городе за старое взяться, так мы все зараз от стыда опылаемся. Так что пока мощь есть – годитесь, где родились…» С тем и уехали.
   – Эх, милы, – тяжко вздыхает Егоровна, – у вас хошь где-то, да и имеются родны душеньки, а я уж которой годок одиночусь. Порой икнётся, дак и не знаешь, кого и назвать вот и завещанье написать не на кого. Иль на кота Мурзика составляй, иль не помирай вовсе. Сынок-от мой, Васенька, странным рос, с робятами не больно общался, всё одиноко бродил, а опосля пятого классу и вовсе школу забросил. Поначалу до нас учителя захаживали, да сынка на учёбу звали, интернатом грозили и даж ко врачу психучему посылали, только всё безтол;шно, ну и махнули рукой, с головой мол у мальца не порядок, пусть Дале не;кой живёт. А Вася-то, он добрый, лес любил, лося, белку с рук кормил, птичьему языку подражал, да для живности на зиму кормухи правил. Тогда у нас в Курылихе ведунья одна жила. Люд исцеляла травками, да в поисках их по лугам, да лесам шастала. Ну и видела, как Вася мой со зверьём общается. Она-т мне и шепнула: «Гляди, мать, сынка твого лешак полюбил. Не дозришь – дитяти лишишься. В лес заманит, до себя уведёт». Не поверила я травне, а напрасно. Старуха-то права оказалась. Во ту пору я в лесниках у нас Матвеич ходил и Вася мой больно к яму привязался. Тятьку он ему напоминал, утоплого. Ко Матвеичу-то чины со гор\оду наезжали, охотились, винца попивали, и мясцами озапасясь, отбывали восвояси, а Матвеич им со добычи охотной чучела мастерил. Вася мой при сих наездах не учасвовал, дай и не могба он звероубийства снести по доброте душевной. Послал как-то Матвеич сынка моего в домик охотничий с поручением. Зашёл Васенька, глядь, а на столе-т голова лосёнка стоит, опилками набита, полированными рогами сверкает. Того самого лосика, которого он прикармливал, другом считал. Сыночек-то его сразу распознал по отметинке особой, ему ведомой. Завыл Васятка волком подранённым, да во самую чащу и кинулся. Там его бездыханного и отыскали, а я вот по сей день живу, за себя и Васеньку годки считаю. Сколь их ищо впереди – не ведомо, а токмо ноне-то Васе моему аккурат-ба пятьдесят стукнуло. Так что, давайтя, подруги, его помянём, за родну нашу Курылиху выпьем, да за нас, последних её обитателей, хотя, кто знат, чо дале случится. Захотит люд во грады ушлый назад, ко истокам вернуться, вот и возродиться наша деревуха…
   И утерев слёзы концом платка, Егоровна направилась в дом за поминальным угощением. Вскоре, разгоняя сумеречную тишину, полилась над Курылихой песня «Меж высоких хлебов затерялося, небогатое наше село, горе горькое по свету шлялося, и на нас невзначай набрело…»
   Объятый тьмой, сидит приезжий на приступках пустующего дома. Слушает… Слова знакомые до боли, щемят сердце, будят воспоминания. Когда-то и в его местности такое певали. Видится родное Дунилово… Звенящий июль… Поход за грибами. Он, оцарапанный, голяндастый сорванец, тащит во объёмный, переполненный грибом матушкин кузов рыжешляпый боровик. Мать гладит сыновьи непокорные вихры и довольно смеётся: «Эко лес-батюшко нас одарил. Вкусными будут ноне «Дунины имянины» . А Дуняш вокруг полсела и каждая на «Евдокию» над грибом колдует. Пироги, да солянки, икра, да жарёха… Дух грибной одурманил, как в детстве, писательский рот слюной забил. И решив, что его аппетит достаточно «озверел» для диалога с местным населением, приезжий поднялся и, спотыкаясь в окружающей темноте, потёк навстречу льющимся звукам.