1 Здравствуй, море синее!

Александр Дворников
ЗДРАВСТВУЙ, МОРЕ СИНЕЕ!

Часть 1-ая

Очерк творчества
Спасительный оселок словесности,или море как предчувствие

  Писать о новой книге всегда и тяжело и хлопотно.
Но, одновременно с тем, это — и радостное чувство, т. к.
книга, представляемая нынче на суд читателя, в каком-то смыс-
ле итоговая, являющаяся результатом неустанных литератур-
ных усилий автора, вот уже более сорока лет как связавшего
свою жизнь и судьбу с морем. Что ж, пускай это мое напут-
ственное слово (даже не смотря на то, что в нем иногда звучат
и критические нотки) послужит ему, как я надеюсь, вместо до-
брого шампанского, которое разбивают о борт судна на счастье,
приветствуя его предстоящее рождение.
 
Не зря, ведь, говорится: большому кораблю — большое
плаванье. А поскольку значимость каждого поэта определяется
не только масштабом его личности, которая дает первотолчок
творческому самовыражению, реализуемому им затем в стихах
и поэмах, но и способностью уметь подмечать в окружающем
нас мире то, на первый взгляд, неприметное и быстро меняю-
щее свою форму и содержание, что ускользает порой от наших
внимательных и придирчивых глаз, — именно вот такая способ-
ность иметь полный взгляд на вещи, по образному выражению
Николая Васильевича Гоголя, и есть главная составляющая фе-
номена дворниковского творчества.
Если же говорить о Саше Дворникове как человеке, то для
меня в нем привлекательны два момента: во-первых — его ис-
кренность, а во-вторых — его поэтический кураж и несомнен-
ные достоинства как лирика, для которого избранная им профес-
сия моряка стала самой судьбой, образом жизни и состоянием
души, естественным образом перетекающими затем и в стихи,
в каких поэт задействует всю палитру выразительных средств,
имеющихся у него в наличии и позволяющих ему уходить от
смысловой невнятицы к более гармоническим словесным по-
строениям, — точно также как из хаоса повседневности возни-
кает организующее и упорядочивающее ее Нечто, что собствен-
но и является к в и н т э с с е н ц и е й п о э з и и , самой, что ни
на есть, пятой ее сущностью.
 Леонид Баранов

1
Родился Александр Владимирович Дворников 30 января
1948 года в Белоруссии, в семье лесника и секретарши сельсо-
вета. Кроме него, старшего, в семье есть еще три сестры и брат.
Родные для него места — это деревни Пасека и Малодуша Ре-
чицкого района. В Малодуше, после переезда туда семьи, пошел
в школу-восьмилетку, по окончании которой в пятнадцатилет-
нем возрасте отправился в Ригу, где поступил в мореходное учи-
лище. Окончив его, стал плавать в Балтийском море, а после — и
по всем мировым морям и океанам. Одним словом, моряк даль-
него плавания. Попутно окончил Калининградский инженерно-
механический институт. Живет в Риге, работает старшим меха-
ником Латвийского пароходства. Знает английский и немецкий
языки. У него вышли книги «Наш парус», Рига, 1991; «Звезды
над бакеном», Мн., республиканское издательство «Мастацкая
літаратура»1997; «Воздух богов», Рига, 2000. В том же году 250
экземпляров последней из них он подарил библиотечной сети
Гомельской области.
 
В творчестве Саши Дворникова неизменно присутствуют
две языковые стихии — русская и белорусская; это как сооб-
щающиеся сосуды, наличие которых в его поэзии естественно
и органично. Вот ведь и красота представляется ему явлением
непреходящим. А чтобы увидеть красоту родной земли, надо
хотя бы на время ее покинуть. Отсюда — и суровая романтика
дальних странствий, которой окутано все предыдущее и настоя-
щее творчество поэта. Отсюда и то острое чувство ностальгии
по местам, где прошло его босоногое детство в небольшой по-
лесской деревушке, — не оставляющее поэта нигде и никогда,
куда бы его ни забросила прихотливая судьба, на каких судах
и под какими бы государственными флагами он ни плавал. Не-
маловажным является и то, что в его представлении отнюдь не
двоякая достоевско-рериховская формула («красота спасет мир»,
«сознанье красоты спасет мир») определяет жизнь человеческо-
го сообщества. После чего следует коррекция мировоззрения в
соответствии со знаменитой метафорой Осипа Мандельштама
из стихотворения «Адмиралтейство» 1913 года «Красота не при-
хоть полубога, а хищный глазомер простого столяра».
И это, ведь, действительно так: поэзия Дворникова, густо
настоянная на травах родных окраин и запахах чужих городов,
гаваней и бухт, пустынь и джунглей, океанских дорог и необо-
зримых морских просторов (в их соединении с массой других
ингредиентов и вкусовых добавок) передает нам ощущение
полноты жизни человека цельного, много повидавшего, крепко-
го и надежного в испытаниях, просоленного всеми ветрами и
устремленного к новым берегам и горизонтам своей творческой
фантазии. Она же у него, как говорится, крылата парусами.
Для него не существует дилеммы «лучше синица в руках,
чем журавль в небе». Скорее, наоборот.
И здесь привлекают внимание его раздумья о смысле жизни,
о самом главном, что может только и быть в ней. И это конечно
же семья, без которой он не мыслит ни дня своего существова-
ния на земле, так мало оборудованной (по словам его любимого
поэта Владимира Маяковского) для счастья. А тут еще и Черно-
быль, который накрыл своим ядерным зонтиком белорусскую
землю, породив в ней новые трагедии и проблемы. Вот такая
печаль.
 
Но печаль у него — она также и светлая, незамутненная,
как чистая родниковая вода, когда поэт вспоминает о своих род-
ных и односельчанах, о своих друзьях-моряках, о всех дорогих
и близких ему людях, с кем ему доводилось встречаться на жиз-
ненном пути.
 
Поиск же смысла жизни, ощущение неустойчивости, не-
надежности и хрупкости человеческого бытия, и опять же — и
вместе с тем — поиск равновесия и точки опоры в мире при-
водят его, после всех пертурбаций и жизненных катастроф, к
Богу как воплощению некого универсального нравственного за-
кона, что руководит судьбами и поступками людей, так глубоко
увязнувших в своекорыстии, лжи, невежестве и притворстве. И
здесь нам нужно обратить особое внимание на соотнесенность,
у него, этого чувства с морской стихией, так зримо проявив-
шегося в каждодневном противоборстве с ней человека. На ум
сразу же приходят моральные установки Нагорной проповеди и
десяти Христовых заповедей, следование которым поэт избрал
для себя как единственно верный ориентир. И пускай не всегда
здесь его ждут удачи и свершения, случается что он ошибается и
делает неверные шаги, но заявленный им путь преодоления сво-
их недостатков и умножения достоинств не может не вызывать
понимания, уважения и поддержки.
 
Ниже я приведу строки из его стихотворения, которое не
вошло в данную книгу, но как нельзя лучше характеризует нам
Александра Дворникова, как человека и гражданина, не чуждого
поисков духовности и нравственного самоусовершенствования.

Наложи на меня епити' мью
В сорок тысяч рассветных стихов.
Чтобы было с тобой по пути мне,
Отпусти сорок тысяч грехов.

Окуни в глубину Иордана,
В синеве междурёберных дуг.
Пусть все будет меж нас без обмана,
А над телом господствует дух!

 
Понятие родины для него очень личное, очень емкое и кон-
кретное. Родина ему представляется едва ли не центром всего
мироздания, пространственно-временного континуума и того
общественного социума, в которые помещен и он сам. Отсюда
и такое пристальное, заинтересованное внимание ко всему, что
для него так дорого и свято.
 
И потом ведь, самый дорогой для Дворникова человек в
жизни — это его мама, Екатерина Григорьевна Артюшенко. Ко-
торая для него так же ассоциируется с понятием родины, как и
береза, крыльцо отчего дома, солнце, воздух, травы зверобой и
подорожник, белый аист, пролетающий высоко с небе над за-
стрехами деревенских крыш, мычание коров, которых гонят на
водопой в полуденный зной, куст ракиты над лесною речкой,
звонкие голоса детей, памятные места первой юношеской люб-
ви, песни своего народа и его удивительная жизнестойкость, так
ярко себя проявившая в годину грозных испытаний… Именно
ей, маме, он заявил еще в пятом классе, что станет поэтом. И, как
мы видим, это обещание исполнил.
 
А так как по роду основных своих занятий поэт напрямую
связан с морем, — стихией удивительно прекрасной и не менее
грозной, — то тематика моря легко и естественно вошла в его
творчество, как сама собой разумеющаяся. Да оно и не удиви-
тельно: пересекшему за столько лет на различных кораблях едва
ли не все параллели и меридианы, ему ли не знать любые тонко-
сти и особенности этой замечательной профессии! Законная гор-
дость и осознание своей нужности и полезности для общества
придает особый вес и убедительность его стихам, написанным в
данном ключе — и не только.

Вернуться бы когда-нибудь домой,
Чтоб никогда сюда не возвращаться.
И в море — ни мизинцем, ни ногой,
Навек с ним разругаться, распрощаться.
Но сколько расставались мы с тобой,
Угрюмое, неласковое море!..
Так надоест бардак береговой,
Что всё простишь — и снова на просторе.

 
Романтике моря посвящены стихотворения «Здравствуй,
море синее», «Приехали. Приплыли», «Ночь стоит над Суэцем»
и многие другие. Кроме того — представляется существенным и
важным, что зачастую в тех строках чувствуется влияние поэзии
В. Высоцкого, но вполне опосредованно и неявно, прямых под-
ражаний его творчеству у Дворникова нет.
Тоже самое касается дневниковых записей и рассказов
Саши, носящих по большей своей части автобиографический
характер, — состоящих как правило из историй, свидетелем и
участником которых он был, или которые были рассказаны близ-
кими ему людьми, друзьями и знакомыми.
В книге имеется три раздела. Первый из них — опыт прозы,
поданный в виде дневниковых записей, второй — собственно
стихи автора, условно разделенные им на два цикла, — пред-
ставленные здесь в ограниченном количестве, что диктуется
особенностями издания, и третий — рассказы, почти все (за не-
большим исключением) посвященные морской тематике.
Разберем их в порядке заявленной очередности.

2
  В дневнике, который открывает книгу, описывается его
плавание конца 1991 и 1992 годов. Вспомним, что то было за
время.
 
В стране царят развал и разруха, вызванные пресловутой
горбачевской «перестройкой». Национальные окраины все боль-
ше проявляют недовольство положением дел в государстве. Их
властные структуры, со столь свойственным им, в эти последние
годы советской власти, эгоизмом и беспринципностью начина-
ют откровенную дележку расползающегося в разные стороны
союзного пирога. В некоторых регионах начались и идут полно-
масштабные боевые действия, с применением самолетов, танков
и артиллерии, стыдливо подаваемые в прессе, как «отдельные
эксцессы» или «экстремистские выступления».
 
На самом деле, все, конечно, обстоит гораздо сложнее. На-
ходящиеся же вдали от родины советские моряки становятся как
бы заложниками такой близорукой и бездарной политики свое-
го руководства. Тем из них, кто, как Дворников, оказались на
иностранном судне, но все-таки имеют возможность следить по
телевидению, радио, и изредка, с опозданием доставляемым на
корабль письмам от родных и близких и отечественной прессе,
за происходящим в своей стране, приходится вдвойне нелегко.
Поле идеологической и нравственной битвы за сердца людей
проходят через их мятущиеся, растерявшиеся от происходящего
души, к тому же — в разношёрстном интернациональном экипа-
же, набранном с миру по нитке, где сколько людей — столько и
мнений, к этому еще добавляется и специфически окрашенный
национальный, этноконфессиональный и расовый колорит.
Было бы неверным полагать, что вся эпопея этого плаванья,
пришедшегося на переломное для нашей страны время, пода-
ется автором как один сплошной похоронный реквием по вели-
кой мечте нескольких поколений советских людей по достойной
жизни и только через призму ностальгических сетований и сте-
наний по порушенному укладу и их быту, — пусть и не богато-
му, а в чем-то, может быть даже, и серому, но, в какой-то степе-
ни, все же, сносному, обихоженному, худо-бедно налаженному
и дающему хоть какое-то (допускаю, что где-то и иллюзорное)
чувство защищенности, уверенности в завтрашнем дне. Теперь
же, в свете разворачивающихся в СССР конца 1991 года собы-
тий, это чувство надежности подвергается жесточайшей эрозии
и критическому пересмотру. Кривая неустойчивости челове-
ческого бытия в идущей на смену прежней новой, еще неизве-
данной, жизни, поднимается резко вверх и становится слишком
очевидной, чтоб не быть не замеченной, а по возможности — и
проанализированной. При том, что она потенциально предпола-
гает и перемены к лучшему.
 
И еще вот что: за всеми этими пертурбациями нам не след
забывать и про основной род занятий, который привел людей
сюда, на «Беби». У каждого были на то свои причины и своя по-
будительная мотивировка. Разноголосица и сумятица человече-
ской жизни дают здесь себя знать со всею очевидностью. Одни
прячутся на судне от грозящего им уголовного преследования,
другие (в основном, это — обремененные своими многочислен-
ными семьями филиппинские моряки) заняты зарабатыванием
денег, которые принесут им и их близким относительно сносную
жизнь у себя на родине, третьи — из приличествующего им духа
авантюризма и жажды приключений, «разжижаемые» несколько
и остужаемые в своих прекраснодушных мечтаниях посредством
тяжкого каждодневного физического труда, который, может, со-
всем и не входил в их представления о романтике дальних мор-
ских переходов, но, по сути, является необходимым условием их
пребывания на судне, четвертые же находятся здесь потому, что
просто влюблены в море, в такую беспокойную и переменчивую
жизнь, и никакой другой для себя вообще не представляют. К
этим последним и относит себя Александр Дворников, но и за-
рабатывание на хлеб наш насущный так же играет для него не
последнюю роль, так же не исключается им из числа главных
жизненных приоритетов.
 
Следует сказать еще и о том, что в дневнике Дворников
отнюдь не увлекается чрезмерной детализацией теневых, нега-
тивных сторон матросского быта (что иногда слишком очевидно
дает себя знать в отдельных его рассказах), не выпячивает и не
смакует их, не приукрашивает, однако и не замалчивает, — но
которые, в силу ряда специфических особенностей, подаются
им как неизбежное зло, просто, без словесных выкрутас, изли-
шеств и натуги, органично включая эти эпизоды из жизненной
практики в собственный текст.
 
А вот пейзажные и различного рода лирические отступле-
ния в «Беби», помимо свойственной им эмоциональной оценки
происходящего на корабле за время этого долгого дальнего
рейса по морям-океанам на греческом сухогрузе «Беби», плавав-
шем под мальтийским флагом, и растянувшегося на почти десять
месяцев, имеют еще и глубоко спрятанный за ними психологи-
ческий подтекст, давая нам возможность увидеть все, что на нем
происходило, не в своей статической первоначальной инерци-
онной заданности, а в переменчивости и разновекторности че-
ловеческой природы, истинные свойства и достоинства которой
так зримо проявляются в тех или иных пограничных (назовем
их еще и рубежными) обстоятельствах… скажем, плавания, что
дает нам возможность увидеть каждое из описываемых автором
событий и явлений в их пространственной и временной перспек-
тиве. Я бы назвал такую специфически дворниковскую манеру
(особенность) письма и умение автора управляться со столь
сложным и противоречивым материалом камертоном всего его
творчества, — убедительно проявляющим себя в этом, доволь-
но большом по объему произведении, задавая ему как ведущую
м е л о д и ю , так и определяя его внутренний р и т м .
Завидное, надо сказать, качество.

3

 
В поэтическом разделе книги, состоящем из двух частей,
носящих название «Сухопутное» и «Морское», первая включает
в себя стихотворения, преимущественно связанные с впечатле-
ниями поэта от пребывания на берегу, — в те короткие или бо-
лее длинные перерывы между плаваниями, когда морская душа
поэта с жадностью впитывает в себя краски и запахи окружаю-
щей его повседневности, в которой столько света, тепла и добра,
столько любви и проявлений человеческого участия — и в то же
время успевает подмечать вокруг себя и совсем другую жизнь
с ее бытовыми проблемами, неурядицами, нелепицами и мер-
зостями. Можно также видеть в них и своеобразный пролог ко
второй, морской части его стихов.
 
Противоречивость чувства, когда поэт не скрывает от наше-
го с вами взора и теневую сторону жизни, максимально жестко,
но, без пошлости и излишней аффектации, давая ей свою оценку,
составляет отличительную особенность его творческой манеры.
Это отнюдь не разгребание грязи и садомазохистское копание в
окрошке человеческих отбросов, не смакование деталей и реа-
лий этого вывернутого порой наизнанку мира, в котором мы с
вами частенько вынуждены копошиться и барахтаться, в силу
сложившихся тем или иным образом обстоятельств, стараясь, по
возможности, своевременно выбраться из ее огнедышащей и за-
сасывающей прорвы, а честный и открытый разговор со своими
современниками по жизненно важным вопросам нашего с вами
бытия, называние вещей (порой и не так чтобы уж и приятных
для слуха) своими собственными именами. В чем Александру
не откажешь, так это в его умении и здесь увидеть тему для но-
вого стихотворения, которое отнюдь не будет пережевыванием
до банальностей уже известных образцов, будь то поэты отече-
ственной традиции и выучки, или те же французы Вийон и Кор-
бьер, посылающие нам свои пламенные приветы из ХV и ХIХ
веков, — с их иногда избыточной лексической детализацией
негативных сторон жизни; я уж не говорю о Бодлере, Верлене,
Гийоме Аполлинере, дада и немецких поэтах-экспрессионистах!
Весьма показательными в этом плане представляются мне «На
похмелье вылакали воду…», «Момент опрокинутого стакана»,
«Выходя из штопора в пике…» «Помню длинный забор — он
всегда приводил к гастроному», «Рассуропились на падаль, по-
слетались крумкачи…» и ряд других.
 
Но особенно наглядно это видно на примере стихотворения
«Я — жемчуг в перловке вчерашнего дня…», где поэт, описывая
одиночество неприкаянной женщины, так и не познавшей очи-
щающей силы настоящей любви, не утрирует изображаемое или
злорадствует над чужой бедой, но подает ее как огромную чело-
веческую трагедию. Это картина женского одиночества, которая
имеет все приметы настоящей жизненной драмы.

Я — жемчуг в перловке
Вчерашнего дня.
Стою в крысоловке,
А там западня.
Я — женщина ваша
Посудного дна.
И всё-то вы — лажа:
Останусь одна. < … >

 
Лирическая сторона его поэзии очень богата и насыщена
различного рода эпитетами и сравнениями, краткими и раз-
вернутыми метафорами, женскими и мужскими цезурами, вну-
тренними параллелизмами, всевозможными оксюморонами и
центонами (метафизическая тайнопись которых также не стала
чуждой ему); ритмический строй его строк устроен так, что даже
и в диссонирующих с каким-то смысловым контекстом оборо-
тах дворниковской речи звучит свой неповторимый поэтический
драйв, своя особая авторская интонация. И хотя в версификаци-
онном строе его стихов преобладают, в основном, размеры пре-
имущественно с перекрестной рифмовкой строк, только изредка
перемежаемые отдельными стихотворениями, написанными па-
раллельной или смежной рифмой, а также верлибром или поэти-
ческой прозой, это нисколько не суживает целостное восприятие
его поэзии и ее языковых возможностей. Вот, например, какие
он находит сравнения для передачи волнующих его чувств: «Где
дым, и туман, и химеры — // Скитается солнце мое: // Кандаль-
ник небесной галеры, // Возлюбленный странник ее («Где дым,
и туман, и химеры…»), «Где ты грусть моя, Русь забубенная, //
Под нищающим взором небес? («Где ты грусть моя…»), «Не-
ктар твоей улыбки — // Это мед моей печали» («Нектар твоей
улыбки…»), «Жертвоприношение всегдашнее…» («Жертвопри-
ношение всегдашнее…»), «Прижались мы к колосу колос — //
несжатое поле земли…» («Мадонна»). А что касается эпитетов,
то ими буквально насыщено все словесное пространство его
стиха. И какими! «Любовных наук сопроматы…», «Вызревают
в небе дрожжи нашей дрожи…», «…чуть вызванивает осень ко-
локольчики росы…», «бубенчик колдовского голоска…», «Осы-
пался с белеющих губ перламутровый пепел помады…», etc.
 
Эти примеры можно продолжать и продолжать.
 
Совершенно очевидно, что экзистенциальный смысл его по-
эзии не сводится только к нарративной дихотомии чувственных
и умозрительных ощущений, которую можно выразить эдакой
пастернаковской ажитацией вроде «сплетений рук, сплетений
ног…» из «Доктора Живаго»; не сводится он и к заведомой двой-
ственности в восприятии действительности, как и к ситуативной
перманентности представлений в отношении вечного и непре-
ходящего, поданных в чисто кантовском метафизическом ключе.
Отнюдь. Скорее здесь наблюдается сложная взаимосвязь обра-
зов (символов), ритмов, звуков, запахов, интонационных пауз и
речевых оборотов, что становится свойством, лейтмотивом сти-
ля, его поэтическим регтаймом, его несущей к о н с т р у к ц и е й
и а р т и к у л я ц и е й, его как бы воздушной о б о л о ч к о й, вы-
годно отличающей истинную поэзию от коммерческих поделок
или графоманского рифмоплетства бездарных подражателей
великим и могущим.
 
Именно наличие своего неповторимого почерка, своего ав-
торского стиля выступает у Дворникова как непременный атри-
бут подлинности, носителем которого он и является, представ-
ляя собой как бы исторический документ, абсолютно аутентично
удостоверяющий перед нами его творческую личность. Вот как
это сделано в одном из шедевров его лирики — стихотворении
«Назад к Эдему», написанном в декабре 2006 года.

Я привезу тебе солнце и соль Аравийского моря,
Смирну, и ладан, и золото — молодость нашего сердца.
Я попытаюсь у ветра, у жизни, у смерти отспорить
То, что потеряно с ветром, и жизнью, и смертью.

Я попытаюсь вернуться к исходу, к изгону из рая,
К солнечным рощам, дубравам прохладным Эдема,
Где наше детство прозрачное, ножками перебирая,
Жило сегодняшним днём, отрицающим время.

Как хорошо нам с тобою паслось на лугах на альпийских!
Солнце-пастух, улыбаясь, печально смотрело за нами…
Вот мой корабль проплывает мятежно в песках аравийских
Между твоими, моими и чьими-то вещими снами.

Я привезу в себе солнце и соль Аравийского моря!
Сгинет бессонницы нашей коварный полуночный демон.
Мы разобьём себе лагерь который, надеюсь, поспорит
С ветром, и жизнью, и смертью, и может — с Эдемом.

   И это не только мое мнение.
Богатая метафорика, тяготея, по преимуществу, к рифмо-
ванной поэзии с ее традиционными способами стихосложения,
тем не менее, находит у Дворникова новые выразительные сред-
ства для передачи целой гаммы различных состояний, как то:
волнения от скорого свидания с любимой родиной, или — с лю-
бимой женщиной. Окружающий его мир, казалось бы уже давно
изученный, исхоженный им вдоль и поперек, представляется ему
полным новизны и радости неожиданных открытий и узнавания,
как бы поджидающих его за ближайшим поворотом дороги, —
где-то в чем-то даже граничащих с удивлением и восхищением
от осознания богатства и разнообразия окружающего нас мира,
что выдающийся немецкий ученый и врач Альберт Швейцер
когда-то назвал «благоговением перед жизнью». «Не воромно,
не соромно дорогу заказать» // («Ах, кому в дорогу…»), «Сыпь
гармоника, сиречь гармония, из нездешних времен и мест! //
…… Над проселками спит безветрие, //Под погостами — лай
ворон» («Сыпь гармоника, сиречь гармония…», строфы 1, 4),
«Облетают мгой метельной // В дым берёзовый серёжки, // В
мир кладутся параллельный // По следам твоей дорожки» («Об-
летают мгой метельной…»). А сколько нежности и сладостного
упоения от нахлынувшего на поэта чувства слитности с взра-
стившей его родной землей: «Мы камешки над зеркалом пруда,
// Запущенные ручкой шаловливой. // Распрыгались — и щурит-
ся вода // На солнце и заплаканные ивы. // («Дохнуло влажной
мрачностью пруда…»).
 
И такое у него — по всей поэтической ткани текстов! Уди-
вительно.
 
Но не надо забывать и про такую важную для поэта вещь,
вызывающую во мне чувство глубокого беспокойства и безот-
четной тревоги, звучащую скорее как предостережение (что
вроде как называется переизбытком мастерства), когда игровая
стихия буквально захлестывает пишущего, уподобляясь при
этом виртуозному жонглированию свойствами и качествами
языка как музыкальным инструментом, доведя владение им до
крайней степени чисто технического совершенства и утончен-
ности. Но где тонко, там, чаще всего, и рвется. Помнить об этом
необходимо каждый раз, когда полет той самой небеснокрылой
мечты отпускает твоего Пегаса в полет по иным мирам и про-
странствам, по необозримым и неизведанным просторам Все-
ленной, в просторечии называемой «жизнью». Иначе поэтиче-
ское творчество может уподобиться только искусству имитации,
подменяя технической изощренностью глубину и непосред-
ственность переживаний, — тем самым как бы уводя в сторону,
отдаляя нас от подлинного чуда поэзии, и — способной вызвать
у нас только ощущение сильной изжоги и космического холо-
да. Языковая эквилибристика, биение на эффекты, отдающие
зачастую душком филологической зауми навроде опытов при-
снопамятного А. Крученых — это не есть магистральный путь
русской (и шире: русскоязычной) поэзии. Вот в чем корень во-
проса. Конечно, словотворчество, основанное на шокирующих
трюках с текстом и смысловом эпатаже в духе московских ме-
таметафористов, имеет место быть, — но так ли жизнеспособно
это направление и так ли несет в себе элемент неслучайности,
устойчивости, укорененности в традиции и в сознании людей,
как это кое-кому представляется, а не является производным от
фактора эпигонства, обычного (зачастую — жалкого) подража-
тельства западным поэтическим новациям или поделкам?.. Не
знаю даже, что и подумать. Хотелось бы, во всяком случае, из-
бежать категорических оценок.
Впрочем, для Саши это проблема, скорее, из разряда гипоте-
тических, имеющихся в виду, но никак не влияющих на особен-
ности его поэтической манеры и характер самого творчества.
Такой уж он есть.
 
Здесь следует упомянуть и еще об одной стороне дворни-
ковского творчества, так ощутимо вошедшей в его жизнь. Это
преимущественно православное мироощущение, которое стало
нарастать в нем за последние годы — не без влияния глубоко
верующих жены и сына. Но если для тех это представляется
самоочевидным фактом, не требующим дополнительных под-
тверждений, то для Александра, с его импульсивной и мятущей-
ся психикой, поддерживать на одном уровне подобное состоя-
ние никак не удается. Родовая душа по временам то язычника, то
атеиста, закаленного на огниве недавнего советского прошлого,
постоянно дает о себе знать со всей очевидностью. И тогда он
срывается. И тогда для него наступает интимная и сладостная
пора покаяния, которому он отдается искренне, со всей страст-
ностью своей беспокойной и глубоко чувствующей натуры. И
тогда он приезжает в один из монастырей под Ригой, в духовное
окормление к матушке Марии и отцу Тихону, где ему отводится
келья, в которой он может предаваться размышлениям о бренно-
сти бытия и о суетности всего мирского, задуматься над непре-
ходящими ценностями вечных истин. Польза от этого несомнен-
ная. Сашина душа тогда очищается от всего грязного и наносного.
Но и грехи людские, искушения и соблазны, его тоже так просто
от себя не отпускают. В нем происходит постоянная борьба этих
двух его ипостасей, качеств, этих двух его противоположностей.
Какая из них, в конечном счете, победит, сказать пока сложно, но
то, что намерение преодолеть пороки и выверты своей человече-
ской природы в нем не умалилось — оно несомненно.
В русле его религиозных поисков постоянно находится как
бы сама жизнь во всем ее многообразии и единстве. Каждой тра-
винке, каждому цветку, каждой птице на ветке, сверчку, треща-
щему за печкой, солнцу на головою, ветру в чистом поле, каплям
дождя на листве лип, берез и кленов, готов он поклониться и
сказать свое бесконечное «Спасибо за то, что вы есть». (Пред-
полагается, что и те ответят ему таким же сопереживающим и
поощрительным жестом.)
 
Если дальше продолжить линию влияний на его стихи
(где — явную, а где — вполне опосредованную и только лишь
угадываемую), то, вслед за есенинской струей (особенно в том,
что касается «Москвы кабацкой»), весьма явственно ощутимой
у Дворникова, мне хотелось бы еще назвать поэзию Леонида Гу-
банова и Николая Рубцова — двух замечательных поэтов второй
половины ХХ века, безвременно ушедших от нас в самом рас-
цвете их искрометного таланта. А это уж точно не придворная
поэзия, балансирующая на уровне хохм и стёба в духе сиюми-
нутных массовиков-затейников эстрадной пародии, так и не схо-
дящих с телевизионного экрана, услаждая самые низкопробные
вкусы денежных мешков и власть имущих чиновников, — лезя
перед ними из кожи вон в подобострастном желании тем угодить
или понравиться, а затем и полакомится сытными объедками с
их барского стола.
 
Из белорусских авторов в плане влияния (уж никак не де-
кларативного) на его творчество следует отметить не сколько
поэтов, а прозаиков — Максима Горецкого и Янку Брыля (в
том, что касается необыкновенной поэтичности их повество-
вательных текстов). Отсюда — и неистощимое использование
Дворниковым образов и мотивов белорусской языковой стихии
с элементами т. н. «трасянки», своими регионализмами и диа-
лектными неправильностями чем-то сродни гоголевским «Ве-
черам на хуторе близ Диканьки» с их феерической россыпью
национального колорита, переданного через речевые формулы
русско-украинского пограничного двуязычия (суржика), посто-
янно возникающей в том или другом из его произведений.
У кого-то может сложиться двойственное представление о
дворниковской поэзии при чтении его стихов. Кому-то они мо-
гут показаться уязвимыми как в лексическом, так и в семантиче-
ском смысле, не всегда точными в своих эстетических оценках
и посылах, в своих мотивировках, мало касающимися вопросов
мировоззренческого характера. Хотелось бы с тем не согласить-
ся. Это — обманчивое чувство, которому не стоит доверяться.
Особенно в самом начале, когда вы читаете только первые стро-
ки. Да, они, — стихи Дворникова, — не претендуют на то, чтобы
стать универсальной методологией творческого «Я» человека на
все случаи жизни, но их уверенное звучание представляется мне
чем-то вроде «легкой поступи надвьюжной» блоковского героя,
твердые шаги которого по «чугуннозвонкой мостовой», находя-
щейся на стыке литературы и действительности конца ХХ — на-
чала ХХІ веков, исполненные оптимизма и надежды, явственно
слышны не только для одного меня. И если говорить о Сашином
случае, то, как там у него говорится:

Вот мимо проплывают Сингапуры
Бананово-лимонной кожурой,
А мой корабль помятый правит в бурю:
На кой ему с живыми упокой!
«В бананово-лимонном Сингапуре…»

4

  Что же касается дворниковских рассказов, составивших
третью, заключительную часть этой книги, то о них разговор
особый. Потому что мое отношение к ним имеет более, я бы
сказал личную, чем два предыдущих раздела, подоснову. И она
исполнена не только одобрительных возгласов, но имеет и свою
пристрастную, критическую составляющую. И дело тут, как я
полагаю, вот в чем…
 
Если внутренняя экспонента поэзии у Дворникова пред-
ставляется мне органичной и целостной по своей сути, в самую,
может быть, малость — не без некоторых огрехов и недостат-
ков, вызванных обычно грамматическими и пунктуационными
ошибками, то с прозой у автора дело обстоит гораздо сложнее. И
тому, на мой взгляд, есть ряд причин. Первая из них, что в тек-
стах многих рассказов (особенно — записанных в сугубо разго-
ворной форме) наблюдается некоторая, как мне представляется,
поспешность и небрежность в их написании, невыдержанность
стиля, когда действие вдруг ни с того ни с сего перескакивает
сразу с одного на другое, без достаточно ясной внутренней обу-
словленности необходимости подобного шага. Но главное — это
чрезмерная Сашина увлеченность диалогами, которые, как пра-
вило, вращаются вокруг одной, достаточно избитой и заезжен-
ной темы — и эта тема называется пьянством. А уж пьянство на
корабле имеет еще и свою специфику: в чем-то похожую, а в чем-
то — и совсем не такую, какая наблюдается на суше. Конечно,
взгляд на эту проблему изнутри, он не безынтересен, представ-
ляется мне весьма важным для уяснения характера и особенно-
стей действующих в том или другом рассказах лиц. Убедитель-
ный образец такого подхода демонстрирует нам повесть Джека
Лондона «Джон-Ячменное зерно», где в жанре книги воспоми-
наний писатель рассказывает драматическую историю своей за-
тянувшейся и не всегда удачной борьбы с зеленым змием. Каза-
лось бы, у этой книги есть прямая перекличка с дворниковскими
рассказами. Но… сходство на этом и кончается. Ибо у амери-
канского писателя далее следует бескомпромиссное и предельно
честное повествование о том, какое нравственное и обществен-
ное зло представляет собой пьянство. И притом дается это на
наглядных примерах, а кроме всего прочего — неоднократно
перемежается нелицеприятными инвективами и филиппиками в
отношении подобного человеческого бедствия, направляемыми
непосредственно и в свой адрес, что придает книге глубоко лич-
ный и предельно исповедальный характер. У Дворникова же это
зачастую сводится к пространным сентенциям на тему винных и
пиво-водочно-спиртовых возлияний, что существенно обедняет
художественную политру его прозы. Недостает и психологично-
сти. В том же ряду стоит и бесконечное варьирование им одних
и тех же мотивов и сюжетов, переходящих из рассказа в рас-
сказ, что зачастую может вызвать у читателя ощущение какой-то
монотонности и затянутости. Хорошо еще, если не нарочитой.
Хорошо еще, если разговор переключается на то, что связано с
любимой работой своих героев, перемежается с какими-то за-
бавными или поучительными случаями из плаваний, по поводу,
дополняется воспоминаниями о семье, родных, близких, дру-
зьях и знакомых, что привносит в текст свои дополнительные
неповторимые краски и звуки, расцвечивая словесную канву его
прозаических произведений новыми оттенками и значениями.
Тогда, можно сказать, что произошло удачное вложение капита-
ла. Только вот хотелось бы, чтобы таких удач было куда поболь-
ше. Хотя, возможно, это — мое субъективное и поверхностное
суждение, а на самом деле — все обстоит не так уж плохо, и нет
никаких особых причин для выражения моих личных пристра-
стий или неудовольствия во вкусовых оценках, больше похоже-
го — как кому-то может показаться — на обычное резонерство и
брюзжание, стремление только поучать или читать нотации. Как
говорится «на чужой шесток не разевай свой роток». И — все
же, все же, все же…
 
Вторая причина, которая представляется мне не менее важ-
ной — это иногда остро ощущаемая при чтении ограниченность
текстов лирическими отступлениями, эмоциональными оценка-
ми происходящего и отсутствием порой показа (представляю-
щегося уже совершенно необходимым в экспозиции или завязке
действия) авторского отношения к происходящему в рассказыва-
емой им истории. То есть прием о т с т р а н е н и я , взгляда как
бы со стороны на происходящее остается мало задействованным
автором. Тогда и психологизм каждого из его персонажей выгля-
дел бы более глубоко обусловленным и цельным. А так, с моей
точки зрения (которая, думаю, не единственная из возможных,
есть другие), проза Александра Дворникова остается, при всей
моей, к ней, положительной личной симпатии, по преимуществу
техническими заготовками для чего-то более важного и значи-
тельного. И от этого ощущения никуда не денешься.
Есть в ней, прозе поэта, разумеется, и свои сильные сто-
роны — это, прежде всего, ее автобиографичность. Но то, что,
на взгляд поэта, представляется бесспорным и очевидным, с
точки зрения прозаика-мариниста (бытописателя морской по-
вседневности и корабельно-навигационной рутины) и обычного
среднестатистического читателя требует не только пристально-
го внимания к деталям, приметам и особенностям быта, а и к
жанровой специфике изображаемых событий, требует более вы-
разительных речевых, смысловых и психологических характе-
ристик, представляемых в их динамическом развитии и обуслов-
ленности поведения действующих лиц… да так, чтобы у нас по
ходу чтения постоянно возникало непреходящее ощущение
«А что же там дальше?», диктуемое нам читательским интере-
сом. Здесь же мы зачастую видим некоторую статичность целого
ряда мизансцен, ограниченность их обычно размерами матрос-
ского кубрика или капитанской каюты. (Впрочем, допускаю, что
это мое возражение может оказаться и ложным, и притянутым
за уши.) Тем более что и пример другого рода у нас имеется: тут
же, под боком. Разительный контраст с этим — блестяще напи-
санный его дневник, где подобного недостатка мы как раз и не
наблюдаем, там все находится на том месте, где ему и положено
быть в данный момент, все абсолютно органично и не вызывает
скольких-нибудь значительных нареканий или претензий — в
том числе и текстологического свойства.
И еще такой важный момент, о котором надо здесь сказать
особо.
 
Понимаю, конечно, что все разговоры на корабле — это один
сплошной мат, где сквернословие, как говорится, пребывает в
превосходной степени, что на наших судах, что на иностранных,
т. е. оно — запредельное, выше крыши, выше потолка, выше
порога критической допустимости. Словом — это территория,
отданная в полное владение ненормативной лексики, где уста-
новлен самый настоящий сленговый тоталитаризм, возведенный
в квадратный или кубический корень кровавой и беспощадной
языковой диктатуры. Царствование мата здесь безоговорочное,
абсолютное, не подлежащее никакому сомнению.
   
Тут, как говорится, из песни слова не выкинешь.
Но передавать подобное на письме средствами только вели-
кого и могучего — это дурной вкус. Тогда сие уже не литература,
а зубоскальство ниже пояса.
 
Понятно, что Дворников пытается здесь себя сдерживать.
Ему претит сама возможность идти по стопам небезызвестно-
го похабника и матерщинника Виктора Ерофеева с его присно-
памятной «Русской красавицей» и прочей, ей сопутствующей,
псевдолитературной белибердой, которому постоянно не дают
покоя лавры небезызвестного поэта XVIII века Ивана Баркова.
Но искушение-то иногда, ох, как велико; нет-нет, а оно дает о
себе знать — и тогда с языка его героев срывается какое-нибудь
неподцензурное соленое словцо.
 
Тут мне приходилось быть предельно жестким и безжалост-
но вычищать авгиевы конюшни его неудержимой фантазии, от-
деляя плевелы от злаков, аки сорную траву.
 
Но делал я это, честно признаюсь, с некоторыми послабле-
ниями и осторожностью, чтобы не изуродовать своими чрезмер-
ными запретами и придирками, своими цензорскими ножницами
живую ткань языка дворниковских героев, сделав ее нежизне-
способной и какой-то чуть ли не кастрированной, бесполой, ли-
шенной своей родной почвы и естественной среды обитания.
 
И все же я отобрал бы из всего корпуса рассказов, представ-
ленных Сашей Дворниковым на читательский суд, не менее дю-
жины очень удачных, где как раз отсутствуют названные мной
выше «закавыки» (о других я не упоминаю, чтобы не уводить
наш разговор в сторону излишнего критицизма). Это, прежде
всего, рассказы «Айринг», где излагается история корабельной
суки Айринг, подаренной матросам в порту Фуджейры — горо-
да на выходе из Ормузского пролива в Аравийское море (что в
Объединенных Арабских Эмиратах), «Катлинский» — жанровая
сценка на тему пьянства на корабле, но поданная на удивление
остроумно, в чем-то даже и деликатно, с присущим автору искро-
метным юмором, с хорошим выстраиванием диалогов по ходу,
и особенно «Из рассказов Мануйлова» — морская трилогия на
тему трудовых и бытовых будней торговых моряков дальнего
плавания, со всеми, присущими этому, реалиями и спецификой.
Добавим сюда еще также и «Оду 19-му Подменному экипажу»,
«Балбеса», «Витю у речников», «Советские газовозы», «Пель-
мень», «Письмо», «Подарок неба», некоторые (но не все) из цик-
ла «Сказки Персидского залива», и ряд других.
Особенно я хочу здесь выделить рассказ «Родина», до боли
пронзительную сагу-признание в любви к родине — «любай яго
бацькаўшчыне», — к своей замечательной маме, светлый образ
которой у Дворникова отождествляется с образом самой бело-
русской земли и путеводной нитью проходит через все созна-
тельное творчество поэта. Это, если можно так сказать, его ответ
тем, кто вдруг захочет цинично порассуждать на тему о патрио-
тизме, о котором столько всего говорено-переговорено в послед-
нее время в сугубо очернительных тонах. Мнения тут возника-
ют самые противоречивые, но для Александра сие не подлежит
обсуждению, ибо, по меткому выражению глубоко почитаемого
им Пушкина «любовь к отеческим гробам, любовь к родному
пепелищу» для него вещь святая и не подлежит никакой нрав-
ственной и человеческой (а уж тем более — исходя из соображе-
ний вялотекущего политического момента — конъюнктурной)
переоценке. И это — при том, что он с нежностью относится и к
приютившей его латышской земле — земле дайн, «Лачплесиса»
и праздника Лиго, Райниса, Ояра Вациетиса и Иманта Зиедони-
са, Вии Артмане и Раймонда Паулса, — с которой его так же
связывает очень и очень многое.
 
Отмечаю и такой факт, как то, что в последних из рассказов
Александра, — тех, что были написаны им в самое недавнее вре-
мя, в 2006-7-8-9 годах, — в дополнение к уже имеющимся, меня
сильно порадовала степень возросшего литературного мастер-
ства поэта, снова выступающего в качестве прозаика (хотя сами
рассказы, по его словам, тот пишет уже очень и очень давно).
Из очередных плаваний он привез такие замечательные, впечат-
лившие меня своим задушевным лиризмом и глубоким проник-
новением в психологию героев вещи, как «Еще не вечер», «Ан-
чар», «Ричардс-Бей — Эль-Джубайль», «Юра Мятлин»… Да и
другие из этой, последней обоймы, также удивительно как хоро-
ши: «Всем стоять, никому не падать», «Капитан Савко», «Воля
к жизни», и, наконец, открывающий томик его «Морских рас-
сказов», но написанный самым последним, рассказ новеллисти-
ческого плана «Мореходка»… Это какой-то новый, совершенно
неожиданный для меня Дворников. И тем приятнее, что произо-
шедшая с ним разительная перемена идет только на пользу его
творчеству. Широте и глубине охвата материала в заявленных
им темах, сочности колорита, хищной цепкости наблюдений,
удивительной емкости и точности строки можно только по-
хорошему позавидовать.
 
Рассмотрим некоторые из этих текстов в качестве краткого
ознакомительного анализа.
 
«Мореходка». Вот уж где Дворников дал волю своему вооб-
ражению! Казалось бы, при таком подходе, не всегда можно свя-
зать сюжетные линии в одну содержательную текстовую парти-
туру: слишком большой и противоречивый материал у него под
руками, который надо постараться привести в какое-то подобие
связности и содержательности. Но мы видим, что это ему удает-
ся. Прослеживая судьбы некоторых из выпускников дорогой ему
Рижской мореходки со времени после её окончания и по настоя-
щий период, рассказывая (на их примере) и о самой мореходке,
а также — повествуя о своих любовных увлечениях и метамор-
фозах, Саша, как мне это представляется, с обескураживающей
откровенностью говорит нам о том, что оставило такой неизгла-
димый след в его беспокойном и отзывчивом сердце.
 
«Еще не вечер». Психологически очень выверенный сю-
жет, разворачивающийся в спокойном, в чем-то даже, как мне
представляется, меланхолическом темпе, без чрезмерно резких
смысловых рывков и скачков, поворотов и скольжений. Миро-
ощущение его персонажей — представителей двух рижских се-
мей — окрашено памятью прошлого, верностью человеческому
долгу и красоте человеческих отношений, которые, даже пройдя
через горнило житейских и бытовых неурядиц, радостей и огор-
чений, встреч и разлук, политико-экономических катаклизмов и
неблагополучия, остаются незамутненными и чистыми, так же,
как и прежде, открытыми для всего доброго и светлого.
 
Этими же качествами отличается и рассказ «Анчар», при
чтении какого у меня постоянно щемит на сердце и который мне
лично нравится больше всех из его прозаических вещей. Он —
дань своему давнему увлечению охотой, которое, зародившись
ещё в детстве, со времени совместных охотничьих странствий со
своим отцом, так и не оставляет Дворникова. Здесь описывается
случай из реальной жизни, произошедший с ним в недалеком
прошлом. Тонкое, удивительно лиричное повествование о заро-
дившейся и так неожиданно скоро оборвавшейся дружбе автора
повествования с собакой, брошенной кем-то в лесной глуши и
встреченной им в дальней латышской деревне на проселочной
дороге во время одной из совместных поездок с друзьями за го-
род на охоту. И я вовсе не вижу в нем некоторого налета искус-
ственности, о чем мне говорил Саша при нашем с ним недавнем
разговоре по телефону.
 
И совсем в другой стилистике написан «Ричардс-Бей —
Эль-Джубайль». Это скорее краткие записи одного из последних
плаваний (или «заплывов», как он это называет) в Индийском
океане, в чем-то напоминающие манеру его путевого дневника.
Перевозка газа из одного морского порта в другой. Сокровенные
мысли вслух. Эмоциональный отклик на события, происходя-
щие в окружающем нас в мире. Обстановка на судне. Впечатле-
ния от окружающего: команды, природы, литературные планы,
бытовые зарисовки, семейные и житейские заботы. Язык произ-
ведения ясный, лапидарный и емкий, речевая артикуляция везде
четкая и недвусмысленная, даже полагаемые в каких-то местах
стилистические паузы и обертона несут в себе оттенок как бы
нарочитой недосказанности (но не двусмысленности!), в чем-то
отдаленно напоминая мне особенности «наполненных пустот»
монохромных и полихромных шелковых и бумажных свитков
великих китайских мастеров эпох Сун и Юань, и ни в коей сте-
пени не выпадая из общего повествовательного контекста.
А вот его «Юра Мятлин» предполагает совсем другого от-
ношения. Быть может потому, что это также большой рассказ, со
многими действующими лицами, с неоднократно меняющимися
местами действия, где за чередой описываемых событий снача-
ла подспудно проскальзывает мысль, как бы угадывается, а по-
том она явственно обнаруживает себя в последующих эпизодах,
усиливается, и, затем уже в открытую, каждым своим словом в
ней говорится о настоящей мужской дружбе, которая, не смо-
тря ни на что, способна выдерживать испытание на прочность,
не скрадывается, не обесценивается за всей той сиюминутной,
преходящей суетой, что на нас обрушивается каждый день. И
даже смерть героя в конце повествования не может этого поколе-
бать, а только делает боль от невосполнимой утраты еще более
сильной и острой. В мелодике этой вещи угадываются интона-
ции исповедальной прозы Виктора Некрасова его последних лет
жизни («Маленькая печальная повесть», «Саперлипопет…»),
в какой-то степени даже швейцарца Макса Фриша («Монток»),
— но очень опосредованно, не впрямую. Из латышских — Ви-
лиса Лациса (особенно в том, что касается его романа «Беспри-
ютные птицы»), из других авторов — пожалуй, что поляка Ярос-
лава Ивашкевича («Березняк»). Такие, вот, странные, на первый
взгляд, сближенья…

5

  В заключение хотелось бы сказать несколько слов о тех
творческих влияниях (интенциях), кроме уже отмеченных выше,
на Александра Дворникова, которые мне представляются наи-
более существенными.

Это такие известные в литературе имена, как И. Гончаров
с его знаменитым «Фрегатом „Палладой“», К. Станюкович,
А. Новиков-Прибой, несомненно и в первую очередь —
В. Конецкий, а в мировой литературе — Капитан Марриот,
Г. Мелвилл с его «Моби Диком» и особенно — дневниками
своих путешествий, Джозеф Конрад, Джек Лондон, и мн. мн.
другие. Здесь же — мемуарная и документальная литература
по данной тематике. Из современников на ум приходит даже
одинокий морской волк Николай Конюхов (теперь, правда, все
более сухопутный), избороздивший на своих одно-двухместных
суденышках и плотах, во время саночно-пеших переходов по
Арктике, чуть ли не весь мировой океан и не раз, при этом,
подвергавшийся смертельному риску замерзнуть от лютого
холода, перевернуться и утонуть при урагане или сильном
шторме. Не отсюда ли вытекает и увлеченность Саши парусным
спортом и неоднократное его участие в парусных регатах в 80-е
годы в Балтийском море и Рижском заливе?
   
Порой же говорить о характере влияний на Дворникова того
или иного автора или события не представляется возможным, а
уж тем более проследить весь этот путь. Да оно и не столь важ-
но. Важно, что в своих дневниковых записях, стихах и рассказах
тот остается верен самому себе, никогда не изменяет раз и на-
всегда выведенному им для себя правилу: быть предельно чест-
ным с читателем в каждой своей строке — даже тогда, когда это
может выставить его в не очень выгодном свете. Отсюда — до-
верительная исповедальность его творчества, особенно прозы,
что дается далеко не всем. Александр не утрирует ту или иную
жизненную ситуацию, возникающую в его текстах, не сюсюка-
ет, не кокетничает как со словом, так и с читателем. Разговор
ведется жесткий, иногда даже — на повышенных тонах и обо-
ротах, но при этом без взвинченности или истерики, что, как мы
знаем, особенно было характерно для эпохи декаданса более чем
столетней давности, а из недавнего прошлого — журналистики
и ангажированной литературы перестроечных и первых постпе-
рестроечных катастрофических лет. И подчиняется это у него
только одному: чтобы все, что он хочет сказать, было сказано
без фальши, правдиво и художественно достоверно. Удается ли
ему добиться подобного, или нет, вот это мы с вами и будем те-
перь решать, при чтении его книги, издаваемой в двух томиках:
в первом — дневник и стихи (под объединяющим их названием
«Здравствуй, море синее»), во втором — «Морские рассказы».
Отрадно и то, что она выходит к 60-летию автора (хотя и с
небольшим опозданием, вызванным соображениями экономиче-
ского характера), и явится весомым подарком ему на День рож-
дения, подводя как бы промежуточный итог многолетней твор-
ческой деятельности поэта. Притом что, по роду своих основных
занятий, он остается тесно связанным с морем и именно море
стало ему руководящим компасом и судьбой, надежным якорем
и стоянкой, стало мерилом и стержнем его человеческого бытия
на этой земле.
                Леонид Баранов

 
   «Беби» получился после наших долгих разговоров с
журналистом Гавриилом Павловичем Сырым. На мо-
мент нашего знакомства он руководил студией звуко-
записи Латвийского морского пароходства. Оттуда
расходилась по судам разная познавательная и идео-
логическая информация. Гавриил до студии работал в
газете «Советская Латвия» зам.редактора. Впереди
светило повышение – главредакторство. Но нарушение
норм советской морали (божьей 7-ой – Не прелюбодей-
ствуй) стало прочным барьером на карьерном пути Гав-
риила Паловича. Были ли у него такие устремления, не
были – покорить советский Олимп, - мы уже не узнаем.
Вечная память и земля ему пухом.

  Так вот Гавриил Сырой, Лев Прозоровский, поэт
и писатель, Энли Плетикос, поэт и газетчик, Толя
Субханкулов, фоторепортер – старшие мои товарищи,
во-первых отбили у меня охоту к философии, к советской
философии имеется в виду и, во-вторых,
всячески поощряли мой писательский зуд, который в
итоге вылился в стихи.
 
Перед моим контрактом на «Беби» Гавриил Павлович
сказал в напутствие почти по-библейски: «Иди и пиши».
И я стал записывать.

  К слову сказать, на первом курсе мореходного учи-
лища я вел дневник. Но через год на плавательской прак-
тике на пароходе «Смоленск» выбросил за борт целую
общую тетрадь дневниковых записей на лед Калинин-
градского порта. В порыве яростного самобичевания
и разоблачения своего «я». Второй дневник выкинул в
Атлантический океан уже после мореходки по тем же
мотивам. Остались разрозненные записи. Но из лоскутов
можно сшить разноцветное одеяло, греть оно не будет.
И, наконец, «Беби». Я ухитрился его сохранить.


P.S. Майор Братущенков, когда распекал нерадивого курсанта, говорил ему те-на-те: Наряд вне очереди, а всё остальное знаю только я, ты и - Балтийское море!
И тем прославился, светлая ему память.