Глава 4. Здравствуй и прощай!

Татьяна Горшкова
У Ани это был очень насыщенный день. Контрольная по физике за полугодие, неплохой ответ на истории, последняя подгонка костюмов и доделанные, наконец, декорации для предновогоднего вечера. «Что еще нужно сделать? Литература, история, алгебра. Дописать анализ Маяковского и сравнительную таблицу по Столыпину. Алгебру спишу у Сережки. У Кати тогда была очень красивая музыка на пластинке, надо Федорову сказать, чтобы в спектакле использовал. Погода плохая, слишком морозно. Если послезавтра будет так же, надо будет к синему платью пододеть кофту, но тогда будет вид не парадный».

Было уже полвосьмого вечера. Аня только сейчас освободилась от нескончаемой подготовки к празднику и ехала из гимназии на автобусе. Она сидела на последнем сидении, рядом болтался Женя Гриневич, маленького роста пухлый очкарик-одноклассник. Женина компания была всегда хороша тем, что он был ненавязчив. Даже Сережа его терпел…


Сережа... Как ни старалась Аня не думать о нем, занимать голову другими мыслями, но имя его, словно тень, было над любой темой этого дня. Ну вот и все. Нет никакой Куницыной. Аня и Сережа сегодня целовались.

Почему от этого было не очень радостно? У Ани на этот счет было уже несколько версий. Сейчас вот она рассуждала о том, что с этим поцелуем, наверное, кончилось детство. А что же дальше? Ей не хотелось об этом думать. Лучше смотреть на прохожих, фонари… «А вот эта елка, пожалуй, – самая красивая елка в городе… Надо же, за всей этой суетой уже, оказывается, совсем скоро: «С Новым годом, с новым счастьем!» А ведь подумать, странное словосочетание – «новое счастье». Как будто старого счастья было мало, потребовалось еще и новое! Тогда старое не могло быть счастьем. Счастье – это же все сто процентов? Или новое – это совсем другие сто процентов? С чистого листа, а не в дополнение? А старому счастью тогда что делать? Вдруг ему не понравится новое счастье – или, наоборот, новому – старое? Нет, не так. Чего их спрашивать? Просто выбросить старое счастье, как старую елку. А может, наоборот, остаться верной старому – и прогнать новое? Что делают люди со своим старым счастьем, когда приходит новое?.. А у меня уже настало – «новое счастье»? Или оно не новое? Или не счастье? Нет, хватит. Надо спросить что-нибудь у Гриневича, про фотоаппараты. Пусть отвлечет», – запутавшись в ворохе своих вопросов, подумала Аня, скользнула взглядом по Женьке, вздохнула и сразу забыла о нем.

Конечно же, она была рада, что все наконец-то встало на свои места, закончилось притворство. Аня давно видела, что Сережка рвется, не может выпутаться из лап Куницыной. Но взять и простить его – было выше ее сил, ее гордости. И вот, наконец-то этот глупый водевиль закончился, пусть даже и так кошмарно – на виду у всех, со скандалом и слезами!.. (От нового удушливого кома неприятного воспоминания Аня тихо запыхтела и заерзала на сидении). Но в конце концов, какая разница, что думают все? Ей ведь важен только он? И он – ее! «Как ты надоел, Громов, курилка чертов!» – мысленно воскликнула Аня и тайком улыбнулась в окно.

«Родителям пока не надо подавать виду, – снова нахмурилась она. – А то начнут подтрунивать. И так неловко. Но почему? Что не так и почему? Кто-нибудь скажет, почему?! – нервно дернула губами Аня, оглядывая людей в автобусе. – Послушайте же, ведь я люблю его, люблю! Я столько мучилась! Ведь пока Сережку не перекосило, все же к этому и шло. Мы давно, давно заслужили! И теперь – все разрешилось, все на местах. Точка поставлена – вся школа видела… Со стороны, наверное, даже красиво было, надо потом нарисовать... Что же тогда, что не так?»

Эти щелчки проклятого «не так» целый день обидно выпрыгивали из тревожного разброда Аниных мыслей о Сереже. От этого – посреди ее нового счастья – было и стыдно, и страшно, и жалко бедного Громова, и досадно на себя.

«И почему это мне нужно убеждать себя, что я его люблю? Ведь всю жизнь люблю, очень люблю! Громов, слышишь? И всё у нас – так! Вот тебе, лови восемьдесят восемь – люблю-целую!» – звонко отправила ему Аня невидимую телеграмму, вспоминая долгожданное успокоительное тепло Сережиных губ на своих мокрых щеках и обволакивающую мягкую силу его объятия «по-хозяйски». Тут же легко перехватило дыхание, и каждая клеточка ее кожи, как много раз за этот день, снова взмолилась: «Еще!» Ее новорожденная чувственность, весь день наполнявшая тело мучительным сладким трепетом, чутко караулила сигналы нежности.

Но строгий молоточек опять предательски стукнул: «Не так!» Аня мысленно прорычала: «Ы-ыы!», стянула с горячих рук перчатки, сунула их в портфель и в поддержку своей любви принялась отстреливаться от своих сомнений тяжелой артиллерией Роберта Рождественского, убеждая то ли Сережу, то ли себя: «Громов, пойми человека! (Восемьдесят восемь!) Как слышно меня? (Восемьдесят восемь!) Проверка». На что внутренний голос усмехнулся этой жалкой попытке прикрыться суровой патетикой: «Вообще не так». «Не так? Нет, так! Так! Почему не так? Ну а как тогда?» – возмутилась Аня.

Ища ответа на свои вопросы, она стала вглядываться в обыденные профили и затылки пассажиров. Но у них не было ответа. Люди были заняты, они ехали домой. На стеклах тускло освещенного автобуса от встречных фар, фонарей и светофоров едва вспыхивали – и тут же гасли переплетенные ветви морозных узоров, искалеченные рваными дырами, протертыми пассажирами для обзора.


Автобус затормозил на очередной остановке. В заднюю дверь зашли женщина с ребенком, а за ними – молодой человек. Он потопал на нижней ступеньке, сбросил капюшон вместе со снежными крошками, встретился взглядом с Аней – с ее чужими рифмами в вопрошающих глазах, мельком глянул на Гриневича, поднялся в салон и прошел почти в начало автобуса.

«...А вот интересно, когда любишь, остальные перестают существовать? Или наоборот, случайные лица вдруг становятся как родные?» Ане нестерпимо хотелось поделиться с кем-нибудь – вот с этим парнем, например, – своим странным счастьем, выложить сомнения. Чтобы поддержал ее еще какой-нибудь бронебойной строчкой классика или, наоборот, чтобы отвлек, переключил, рассмешил бы ее. «Ага, размечталась!.. – пресно одернула она себя. – Свиридовой позвонить что ли? Или Гриневича вывести на разговор?» – вспомнила она, но тут же мысленно фыркнула от такой нелепости.

Нет, эти не помогут. Вот тот бы – помог…

Она стала рассматривать вошедшего парня, который встал к ней боком. В его фигуре читалось какое-то напряжение, что не ускользнуло от внимательной Ани. Она мысленно восстановила, как парень, пока шел через салон, расстегнул до половины куртку и отвел от шеи шарф, значит, ему было жарко. Но перед тем как взяться за поручень, он глубоко надвинул капюшон, что было нелогично. Ане показалось, что он от кого-то тут прячется, и ей стало страшно любопытно.

Ее неожиданно взволновали новые мысли – об этом парне и его тайне, в представлении Ани без сомнения тоже связанной с тревогой и любовью. Она стала искать глазами, от кого из пассажиров он мог бы тут прятаться, но между ней и этим парнем виднелись только меланхоличные меховые береты, банальные теплые платки, будничные картузы и ушанки. Не мог же он в этот безумный вечер прозаически скрываться от кого-то из взрослых? Голицына в порыве своего открытия стала гипнотизировать вошедшего парня: «Повернись! Повернись!..» Какой-то маленький краешек ее сознания робко напомнил: «А про Сережу кто дальше будет думать?» Но Аня тут же прогнала эти думы. За целый день она уже устала от них.

И тут молчавший до этого Гриневич, который, оказывается, тоже пытался рассмотреть через свои толстые очки нового пассажира в тусклом свете автобуса, пробормотал:

– Володька что ли Кораблев, не пойму… А чего не поздоровался?

– Что? Что ты сказал? – не поверила Аня.

– Да так, говорю, приятель один. Вместе в музыкалке одно время учились.

Аня вспомнила те свои странные пять минут у стены гимназии, когда она слушала песню про ворона. Она отлично помнила голос Кораблева. Этот голос однажды даже приснился ей. После того вечера Аня долго жалела, что у нее все-таки не хватило храбрости взглянуть тогда на его обладателя.


С тех пор, как Сережка принялся ухаживать за Куницыной, Аня много раз мечтала отомстить ему. Мечтала разыскать его таинственного друга Кораблева и закрутить с ним роман назло Громову. Так – и только так, казалось ей, было бы справедливо. Ну а то, что Кораблев бы, конечно, тут же в нее бесповоротно влюбился бы, у Ани никаких сомнений не вызывало. О себе она всегда была весьма высокого мнения…

В этих рассуждениях, правда, Ане было досадно, что Сережка вначале так похорошел, дал ей возможность полюбоваться им, а потом вот так цинично удалился от нее. До осенних метаморфозов Аня оценивала Громова на восемь – восемь с половиной баллов по десятибалльной шкале красоты. Когда он начал меняться, Аня стала ловить себя на том, что ей в иные дни не жалко для него и десятки. Едва ли кто-то смог бы побить этот рекорд, даже загадочный Кораблев. (Аня, конечно, давно и прекрасно понимала, что Сережка неспроста прятал от нее своего друга). И Аня представляла, как поменяв Громова на Кораблева, она наверняка бы потом жалела об этой новой, упущенной ею Сережкиной красоте.

Когда Сережа иногда рассказывал что-либо о Кораблеве, Аня пыталась представить его. И выходил он то сутулым заморышем, из разряда тех, о которых ее брат любил говорить: «Очки, скелет и студбилет», – то гибридной версией всех троих мушкетеров и д’Артаньяна в придачу. Но Аня понимала, что Кораблев, когда она его увидит, окажется совсем другим.


И вот он, наконец. Собственной персоной! Вот она, проверка всех гипотез! «Итак, что нам уже известно?.. Жаль, конечно, что так мало было времени разглядеть его лицо. По шкале красоты вроде бы уверенная восьмерка, как и у Громова. Ладно, плюс-минус. Что еще? Худой, высокий. Впрочем, не заморыш. Что еще? Дундук бесчувственный… Нет, это не то. Что еще?» Сердце Ани от предвкушения долгожданного открытия вытворяло какие-то чудеса, выписывало фуэте и кувырки одновременно. «Думай, Голицына, анализируй! Смотри на него, смотри!» – заставляла себя Аня. – «Это для него ты нарисовала свою Ассоль. Это его ты, бесстыжая, мечтала покорить назло Сережке!»

Аня собрала, как ей казалось, всю свою волю и снова стала посылать Кораблеву мысленную команду: «Повернись! Повернись!»

Он повернул к ней лицо, их взгляды снова встретились. Внутренний Анин голос неожиданно и удивленно сказал: «Да вот же!»

Как прекрасен и тяжел был этот взгляд! Аня по движению щек Кораблева поняла, что он стиснул зубы. Подняв плечи, он слегка ссутулился, отвернулся и больше уже не оборачивался.

«Проклятье! Десятка!» – выдохнула Аня. Да, это именно то лицо, которое она всегда хотела увидеть! Классические правильные черты. Именно такие глаза, какие только можно любить… Что-то от Печорина, или от Болконского… Перед Аней закружились ее эскизы к «Балу персонажей».

Но что это был за взгляд? Это был не случайный взгляд человека, погруженного в свои мысли, – этот взгляд, наполненный каким-то страшным и неведомым смыслом, был адресован только ей! Так не смотрел на нее даже Громов. Это был взгляд безнадежно, смертельно влюбленного… Это от нее он прятался за капюшоном? У Ани от такой мысли даже перехватило дыхание.

Но могло ли такое быть? Не слишком ли это? Или это на почве выдуманного «не так» с Громовым ее теперь начали преследовать галлюцинации? Из мрака принялись выплывать образы «прекрасных принцев», чтобы упрекнуть ее: «На кого ты нас променяла?» – и раствориться в небытии? «Отлично! Еще подавайте! Кто там следующий? К чему такие проверки? Зачем это сейчас, когда родной любимый Сережка, наверное, на небесах от своего нового счастья?.. Да! Конечно: ему позвонить! Сережа, Сереженька… Почему это сразу не пришло в голову? Любимый мой, где ты?» – краснея от досады, она снова зашелестела своими бесконечными навязчивыми вопросами и с упреком посмотрела на негодяя-Кораблева.

И тут внутренний голос цинично напомнил: «Да вот же!»

На несколько секунд застыл невыносимый уже внутренний монолог. Аня уставилась в окно, в зарастающую неровной ледяной пленкой черную дыру в морозном узоре. «Голицына, ты ли это? – холодно заговорил, наконец, проснувшийся разум. – Так щедро – какому-то самозванцу, первой встречной «десятке» из автобуса? После Сережи и вашего нового счастья? А не предательство ли это, дорогая моя?»

Аня погрузилась в оцепенение, медленно водя ладонью по неподдающейся, колюче холодной черноте стекла.

– Ань, ты выходишь? – напомнил Женька про ее остановку.


Когда Володя вошел в автобус, его словно обожгло. Перед ним – в сиянии мелких капелек по меху капюшона, в венке из трепещущих стрекоз и бабочек, в упоительном свете весеннего утра и аромате белой сирени – сидела и смотрела на него его запретная любовь, его предательство, его ослепительная несбыточная мечта – Анечка Голицына.

«Так, Кораблев, соберись! Ступай! Раз-два, раз-два…» – прорывая накрывшую волну тяжелого сладкого бреда, подсказал глухой отголосок сознания. Володя, расстегивая куртку, на негнущихся ногах медленно прошел в начало салона – подальше от Ани.

«Вот она, снова она! Уехать куда-нибудь, улететь. В космос… Пусть вакуум вырвет из души все чувства и образы. Пусть чертово сердце разорвется, освободит. Так нельзя, невозможно, невыносимо! Зачем она здесь? Ты обещал себе, ее больше нет и не будет. Ты зачеркнул ее. Ты поклялся Громову… Зачем она так смотрела? Кораблев, она никогда еще не смотрела на тебя! Что ты наделал?»

Володя поднял капюшон, застыл и надолго впился взглядом в пятно на морозном стекле.

«Надо успокоиться. Я справлюсь, я все могу. Я выдумал это чувство, я его и сотру, уничтожу. Я тебя породил – я и убью. Я разумный и рациональный человек. Нет больше никого, я самодостаточен. Я в центре этого пустого мира. И я выживу», – перекатывал он туда-сюда тяжелые камни самовнушения, двумя руками крепко сжимая металлические поручни соседних сидений.

«Громов все равно однажды познакомит нас, это неизбежно. И я буду спокоен. Я не вор и не трус. Мне нипочем такие испытания. Мое безволие, все, что связывало меня с ней, – осталось в прошлом. Вот сейчас я посмотрю на нее и скажу ей это».

Он повернул к ней голову, их глаза встретились. Вмиг стало жарко, даже не жарко, а словно Володя упал в густой горячий кисель. Он отвернулся. Душа замолкла и умерла, но тело продолжало цепляться за жизнь, и Кораблев машинально расстегнул до низа куртку и ослабил виток своего длинного шарфа. 


Избегая вновь обжечься взглядами и потому не видя друг друга, они вышли на одной остановке: Аня через заднюю дверь автобуса, Володя – через переднюю. Гриневич, видя, что с Голицыной вдруг что-то стало не так, в автобусе лишних вопросов задавать не стал, но вышел вместе с ней, хотя ему надо было дальше.

– Я тебя провожу, а то поздно, – сказал Женя.

– Слушай, Гриневич, отстань, пожалуйста! – раздраженно ответила Аня.

Ей не хотелось больше никого видеть. Ане было физически необходимо побыть одной. И уж тем более ей не нужен был этот тихо в нее влюбленный, но до жалости нелепый Гриневич. Она отдернула руку, словно он уже взял ее под локоть, и скользнула за автобус, чтобы перейти на другую сторону улицы. Пропустив легковую машину и видя, что до идущего следом грузовика еще есть расстояние, Аня решила перебежать дорогу.

Неожиданно ледяная корка дороги ушла из-под ее ног. Аня услышала визг тормозов и увидела, что на нее юзом несется Камаз. Она успела увидеть совсем рядом его огромное колесо, с которого на нее брызнуло снежным крошевом, и почувствовала, как ее перевернуло в воздухе.


Она открыла глаза. Было темно и тепло. И совсем не больно. Лицо обволакивало что-то мягкое. «А умирать совсем не страшно», – подумала Аня. Она слышала все звуки: крики Гриневича и каких-то женщин, звук мотора, громкий стук где-то у своего лица. Аня когда-то читала, что люди сразу после смерти могут видеть и слышать, что вокруг них происходит. А она почему-то ничего не видела, хотя все слышала. Усилием воли Аня попыталась вызвать «картинку», но вместо этого какая-то сила вдруг потащила ее за подмышки…


Кораблев, выйдя из передней двери автобуса, обошел его перед кабиной водителя, чтобы поскорее перейти дорогу. Проскочила легковая машина. Володя ждал, когда проедет идущий следом Камаз. И тут вдруг через дорогу метнулась Голицына с портфелем, поскользнулась и упала на левый локоть. Кораблев в одно мгновение отмахнул десяток метров, бросился на дорогу рядом с Аней и, схватив ее, перевернулся с нею вместе в сторону разделительного газона. Тут же он почувствовал, как что-то сдавило горло и плечи. Но не сильно, дышать было можно.

Переднее колесо грузовика остановилось на капюшоне и петле размотавшегося шарфа Кораблева, в нескольких сантиметрах от его головы. Володя прижимал к себе застывшую Аню. Ее голову накрыло полой его расстегнутой куртки. Подбежал испуганный Гриневич, причитая, стал поднимать Аню. Володя попытался отвести шарф от горла, но колесо прочно держало его. Водитель Камаза спрыгнул со ступеньки своей кабины, потом сплюнул и поднялся обратно. Какой-то мужчина, глядя на лежащего Кораблева, стал дирижировать водителю рукой, помогая аккуратно сдать назад.

«Воскресшая» Аня, заботливо поднятая Гриневичем, тут же бросилась на колени рядом с Кораблевым и руками загородила его голову от колеса грузовика.

Володя, освободившись от многотонного груза, поднялся и стал смущенно отряхиваться. Никто вроде бы не пострадал. Водитель грузовика, матюкнув напоследок Аню, захлопнул дверь кабины. На дороге позади скопилось несколько машин. Чтобы дать им проехать, Володя взял под руку все еще не вполне пришедшую в себя Аню и увел ее на асфальтированный для пешеходов участок заснеженного газона между полосами дороги.


Они стояли друг напротив друга в свете фонаря. Им что-то говорили люди, сбежавшиеся к месту происшествия. Толстая тетенька, поругивая Аню, заботливо отряхивала от снега то ее, то Кораблева. Гриневич с Аниным портфелем в руке тряс Володину руку. Но все это было в другой реальности. Аня и Володя снова смотрели друг на друга. Смотрели и молчали.

Володя снял перчатку, взял Анину руку в свою и легко сжал ее. Какого цвета ее глаза? Карие? Темно-серые? Отцовский бинокль тогда не открыл этой тайны. А теперь желтый свет фонаря искажал цвета. Володя отпустил ее пальцы, отвернулся и шагнул на дорогу.

Аня следила за его удаляющейся фигурой. Женя, взяв ее под локоть, сказал: «Пошли». Но вместо этого Аня, чуть подавшись вперед, стала падать на землю. Гриневич неловко вывернул ей руку в попытке смягчить это падение.

Володя услышал позади себя новую волну голосов. Он обернулся и бросился к Ане, снова чуть не попав под машину, едущую теперь уже с другой стороны. Подняв Аню на руки, он перенес ее через дорогу. Следом семенил перепуганный Гриневич. Володя положил Аню на скамейку под навесом остановки, под причитания какой-то бабушки расстегнул верхнюю пуговицу Аниного пальто и нащупал пальцами на ее шее сонную артерию.

– Что с ней? Может скорую вызвать? – спросил сам уже едва живой Гриневич.

– Обморок, – ответил Володя и убрал руку. – Приложите ей снег к вискам, – добавил он, отстраняясь от Ани.

– Испугалась, родненькая! Ничего… Цела. Ничего, – приговаривала взявшаяся ассистировать переполошенная бабушка, то похлопывая Аню по щекам, то пытаясь расстегнуть ей еще одну пуговицу своими костлявыми пальцами.

Гриневич схватил Володю за рукав.

– Слушай, Кораблев, не уходи!

– Не могу, Жень, прости.

Володя, в последний раз взглянув на бледную Аню, спешно зашагал в темноту переулка. Этим вечером он ехал к Громову за сборником задач по химии. Но теперь, вместо того, чтобы зайти к другу, Володя отправился пешком обратно домой. Всю дорогу он будто чувствовал в своей руке то чуть подрагивающие пальцы Голицыной, то ее тонкую теплую шею. На щеке и на лбу словно разливалось какое-то сладкое онемение – там, где она касалась его, стараясь защитить. Перед глазами Володи стояло такое близкое, прекрасное, испуганное ее лицо.