Оружейная лавка

Юрий Арбеков
 
               
                ОРУЖЕЙНАЯ ЛАВКА   
               
                «С этой  минуты  Россия спасена!»
                ( Кутузов)
 
              1. «К небу выше, к Богу ближе»

Намечался капитальный ремонт исторического музея; в иное здание на это время перевозили запасники.

— Пыль веков встряхнём основательно! — шутил   директор. — Заодно очистим «авгиевы конюшни». Подозреваю, что в прежние времена далеко не всё оценивалось по заслугам.
               
  Мне достались  пожелтевшие от времени мятые картонные папки — «Переписка частных лиц». Тот, кому доводилось читать выцветшие от времени письма, уже знает, что это такое. А если их писали с ятями, ерами, завитушками, сокращениями, понятными лишь автору, то невольно вздохнёшь: тяжёл ты, шестой подвиг Геракла! 

Вот, например, очередная папка с заголовком, сделанным аккуратным канцелярским почерком: «Письма матери от сына, начало 19 века». Ниже, чуть мельче, рекомендация коллегам: «Адресат — человек набожный, верноподданный; письма большой исторической значимости не имеют». Дата, подпись: «17 января 1967 года, научный сотрудник Егоркин».

Я невольно усмехнулся: в тот год, в канун большого юбилея, совсем иное искал в старых документах неизвестный мне  коллега Егоркин. Автор писем, набожный и верноподданный, ничего не мог сказать  о зарождении рабоче-крестьянского движения в России, о народовольцах или, на худой конец, о декабристах. 
 
Взяв в руки первый конверт,  я достал письмо и невольно вздохнул. Оно было на пожелтевшей от времени бумаге, исписано мелким полудетским почерком так тесно строка к строке, что прочесть было очень сложно.

«Истинно Ваня Жуков! — вспомнил я чеховский рассказ. — Наверное, прав был товарищ Егоркин: списать в архив, как малозначимые — и дело с концом!»…

К счастью, современная техника позволила   увеличить текст до нужного размера,  разложить страницы по номерам,   выделить прямую речь и т. д.  Через неделю напряжённой работы старое письмо читалось уже по-другому:

 «Здравствуйте, дорогая моя маменька Полина Карповна! Низко кланяюсь вам, бабуле, братьям моим Матвейке и Филиппку, сестрам Лизоньке и Вареньке,  тётушке Дарье с крестником моим Захаркой, кузине Софьюшке, соседям… (далее шли обычные в таких случаях приветствия всем и вся на полстаницы убористым почерком). Велели вы мне писать во всех подробностях, что я и делаю, матушка.

…Кибитка наша повернула за угол Троицкой церкви, последний раз увидел я заплаканные глаза ваши, и умчали меня кони в неизвестность бытия… Первоначально, то есть, катили мы по Гусиловке, потом окраины пошли, московская застава, а дальше деревеньки пригородные, леса да пашни… Там и тут на тучных нивах видны крестьяне — кто с сохою, кто с бороной, а кто и с лукошком… Весна пришла!

Едем, едем, глядь — снова церквушка покажется: с куполами золочёными, колоколенкой белёною — как картинка стоит не зелёном пригорке. Душу радует! Рядом новое село, а то и городок поменьше Пензы. Всякая местность своё название имеет —   Рамзай, Мокшан, Ломов, Керенск… Чужие люди, кабаки… Дяденька возле каждого велит остановиться, а нам ждать… Выйдет, угостит баранками, и снова едем…
 
В телеге просяная солома, лежать на нём  тепло и мягко, будто в деревне на сеновале. В небе облака плывут вдогонку, вершины деревьев с яркой листвою, птички щебечут радостно, гнёзда вьют, и такое блаженство кругом, что плакать хочется от радости.  Вот оно где — царствие твоё небесное, Господи!

И до того я умилился душевно, что не заметил, как уснул… Проснулся — вечер на дворе, солнышко за лесом садится.   

Вскоре и вовсе стемнело, слышно только, как колёса стучат. То мягко, по пыльной дороге, а то вдруг по дереву затарахтят, а внизу вода шумит — мосток переезжаем.

 Въехали мы на постоялый двор, дядюшка с Кузьмой ушли в избу, а меня оставили коней сторожить. Прохладно стало, но я забрался глубже в солому и ничего, согрелся. Не зима, чай…

  Дядюшка с возчиком вышли весёлые, стали спать укладываться: Кузьмич в свою повозку, с вещами, а Савелий Карпович со мной рядом. Я затаился, будто сплю; он накинул на меня тяжёлый тулуп, помолился и сам под него залез. Прижался ко мне спиной, а спина большая, тёплая, так что невольно мне тятеньку вспомнился, царствие ему небесное!

 …Скажу по совести, матушка: без радости уезжал я из дома, думал, что гонишь ты меня от себя, что младшие дороже тебе... А в эту ночь, когда лежал за тёплой спиною дядюшки, я почувствовал, что люблю его тоже, и сказал себе: поеду я в эту дурацкую Москву! Стану работать в лавке дядиной, а когда накоплю много денег, вернусь в Пензу, сделаю пристрой каменный к нашему дому, тоже будем торговать да добра наживать!

Я снова уснул, а проснулся уже утром, и опять увидел церквушку впереди — да красавицу! — глаз не оторвёшь.
— Спасск! — сказал Савелий Карпович и велел остановиться.

 Вошли мы в церковь, поставили свечи за упокой души новопреставленного раба Божьего Карпа…  Я молился и плакал, потому что дедушка хороший был, ласковый. И ещё казалось мне, что он видит нас с неба, хотя и отъехали мы от Пензы далеко уже. 
— Любил его? — спросил дядюшка, когда мы вышли из церкви…
— Любил.
— Мудрый был старик, земля ему пухом! Это он меня на путь истинный наставил. С семи лет держал при лавке, с пятнадцати в Москву отправил. «В Пензе много не наторгуешь, говорил, иное дело Первопрестольная! Там и нашего покупателя, русака, видимо-невидимо, и заморский гость берёт товар,  не торгуясь!»   
 
В Спасске тоже есть кабак, но Савелий Карпович не велел возле него останавливаться.
— Всё, хватит! — сказал он. — Отца схоронили, вина попили — баста! Москва впереди, там работать надо, а не пьянствовать!

Возле ближайшего родника умылся, причесался, чёрную бороду свою распушил — совсем другой человек!

А дорога чем дальше, тем глуше, полей всё меньше, дубрав всё больше — одно слово: чащи лесные.
— А что? Волки здесь водятся? — спросил я.
— Известное дело! — усмехнулся Кузьма. — Тамбовские леса без волков не бывают.

Я прижался к дядюшке.
— Не пугай мальчонку! — укорил он возчика, а мне сказал: — Какой же ты мужик — в апреле волков испугался? Вот погоди, Подмосковье пойдёт, там леса ещё гуще. Не то, что волки, медведи по дорогам шастают.

И дядя, выкатив глаза, рявкнул на меня по-медвежьи. Но теперь, зная, что он шутит, я только рассмеялся.
 
Дорога была долгой и весёлой. Дядя возле кабаков не останавливался, но говорил много, рассказывал вещи забавные и поучительные.
— Лавка мне от тестя досталась, в приданое к дочке его, Лизавете, — улыбался Савелий Карпович, развалившись на соломе, а я правил. — Сам-то Матвей Харлампиевич на Красной площади торгует, в Верхних рядах, между Ильинкой и Никольской…   Лавки у него богатейшие, окна на Кремль смотрят,  приказчиков не счесть! Ну и я между ними. А молодой был, видный из себя, волосы русые! 

Он почесал свою плешь и вздохнул.
— Ну и… втюрилась в меня хозяйская дочь. Он её дружку своему обещал, такому же старику, только вдовому. А она в крик: «Лучше утоплюсь, батюшка, с Каменного моста брошусь, но не пойду за старика!» А девка своенравная!
 
Савелий Карпович улыбнулся самодовольно.
— «Или за Савку, говорит, или в монастырь убегу, тятенька». Помню, выпорол меня Матвей Харлампьевич, как сидорову козу!
— Вас то за что? — удивился я.
— А чтобы не заглядывался впредь на хозяйскую дочь. Устал, велит жене снимать икону со стены: благословили нас! А в приданное дал мне скобяную лавку свою на Варварке. Помнишь, Кузьма? — обратился он к возчику.

Тот охотно поддержал разговор:
— Как не помнить? Наследная лавчонка… 
— Это точно! — рассмеялся дядюшка. — Некий барин из Подмосковья, непутёвый наследник, проигрался в карты и продал все свои ружья тестю моему. В заклад дал, что ли, да не сумел рассчитаться, ну мне их тесть и отдал за ненадобностью… А коллекция богатейшая, от дедов-прадедов барину досталась. Чего там только нет! Бердыши и ручные пищали, аркебузы и петровские мушкеты, фузеи и штуцеры английские!.. Почти задаром отдал картёжник дуэльные пистолеты всех образцов, сабли самые разные, мечи старинные и даже японские, палаши, рапиры, шпаги, кинжалы с Кавказа, ятаганы турецкие… На пяти подводах свезли мы всё в лавку, развешали по стенам — красота!.. Торгуй, не хочу!.. Да вот беда: не идёт покупатель, хоть ты тресни!
— Да уж, — вздохнул и Кузьма.
— Место, вишь, не бойкое для ружейного товара. На Красной площади, на Арбате, на Тверской — там есть такие, туда   ходит народ,  а Варварку никто и знать не хочет!… Ну, племяш? — неожиданно обратился он ко мне. — Что бы ты сделал на моём месте?

Сказать по совести, матушка, от неожиданности у меня и язык пропал… В своё время я помогал дедушке по торговле, но ружей мы отродясь не продавали… А Савелий Карпович, чую, не шутки шутит, а угадать хочет: будет от меня толк или нет?

Призадумался я, прикинул, что мог бы сделать на его месте, и говорю:
— Для начала, дядюшки, я  всю Москву известил бы о новой лавке…
Он удивился, повернулся  к возчику:
— Ты слыхал, Кузьма? У этого парня голова не только мякиной набита!..  Первым делом, Николка, нашёл я нужного человека, старичка одного, отставного капрала. Он ещё Румянцева помнит, не то что Суворова! Всю жизнь воевал да солдат обучал. Он, конечно, и с «ерофеичем» дружит, не без этого, но службу свою знает! А?.. Как считаешь, Кузьма?
Возчик растянул рот в улыбке:
— Захар Захарыч?.. Этот дока! Во всей Москве такого не сыскать! 
— Первым делом, Николка, составили мы с ним полный реестр всего, что привезли от барина. Я писал, Захар цены называл. Да какие цены! — ты не поверишь. Иная фитильная винтовальная пищаль времён Алексея Михайловича дороже тройки лошадей стоит!.. Веришь аль нет?

Я вынужден был признать, что верю, поскольку ничего в ружейных делах не смыслил.
— И стали мы писать в газеты московские: так и так, мол: проездом из Дамаска показана будет коллекция старинных ружей, сабель, кинжалов в известной оружейной лавке на Варварке … Оружие продаётся и покупается заново, платим щедро…

Дядюшка даже руки потёр, восхищённый своей проделкой.
— В нужный день лавка у меня битком была набита! Захар Захарыч, трезвый, как стёклышко, заливается соловьём: за каждый проданный мушкет я ему чарку обещал с кулебякой рыбной. Он с рыбой страсть как любит!
— Особливо с сёмужкой, — рассмеялся Кузьма.
— Да ведь что придумал, хитрец? Перед тем, как продать, ещё и помучает покупателя: «Цена хорошая… А может, кто поспорит? Больше даст? Не стесняйтесь, господа!»
— В драку! — удивлялся возчик.
— Именно так. Охотники — народ азартный, никто уступать не хочет. По двойной цене расходились ружья, вот те крест! — дядюшка перекрестился. — И по мелочи купили много: кто ягдташ, кто рог охотничий, кто уду, кто невод… Были и такие, кто ружья старые принёс, шашки казацкие, кинжалы… Платил я им щедро; кланялись, обещали ещё принесть… А мне того и надо! Сам придёт, друзей приведёт, — глядишь, и разнесут по Белокаменной весть о новой лавке!
 — Ехали из Дамаска да остались на Варварке? — спросил я с намёком.

Дядя сначала посмотрел недоуменно, а потом припомнил свои же слова и рассмеялся довольный:
— Шутки шутишь? Молодец, Николка! Наши покупатели — народ весёлый, они шутки да байки страсть как любят! А посмеются, понравится лавка — глядь, и снова пришли…
Усмехнулся и Кузьма:
 — Иного хлебом не корми — дай потолкаться в лавке…
Хозяин улыбнулся, довольный:
— Да ведь и я не лыком шит. Слава Богу, пожил в Москве, у иностранцев видел лавки, знаю, чем покупателя завлечь. Все стены коврами завесил, столики поставил, кресла: хошь, ружьями любуйся, хошь, сигару кури… Учти, Николка: благородные люди в мою лавку ходят: драгуны да гусары, господа офицеры, унтеры… Отставных много, седовласых. Некоторые не то, что Измаил — Берлин брали с графом Паниным! (1760). Им дома скушно, а в лавке, средь своих — о! Как начнут вспоминать, доказывать, спорить — не лавка, а военный штаб, честное слово! Рядом молодёжь крутится, прислушивается, приглядывается. Тут и наш капрал вдруг вывернет, новый штуцер покажет воякам: «А что об энтом скажете, господа? Нарезное, только что из Бельгии, штучная работа!» Да так ловко провернёт, фармазон, что хоть на рубль, но дороже возьмут!

Мы проехали Рязань, Коломну, переправились через Оку-матушку, долго ехали вдоль Москвы-реки … Дядюшка иной разговор завёл. Рассказывал байки о том, как московские выжиги дурят приезжих, наказывал мне:
— Ты, Николка, будь в Москве похитрей, порасторопней, не каждому слову веру давай. Здесь такие есть фармазоны — на мякине проведут! Один прикинется сиротой казанской, другой барином знатным, третья гадалкой, четвёртый земляком твоим… А цель у всех одна: как бы обвести тебя, сельщину-деревенщину, перехитрить, взнуздать, облапошить!
— Это что значит? — улыбнулся я.
— Денежки твои прикарманить! — сказал он строго.
— А их нет у меня…
— Будут!.. Торговля, Николка, дело такое, что деньги завсегда должны быть в кармане. Дам я тебе пятиалтынный, положим, повелю нужному человеку отнесть, а по дороге тебя перехватит этакий выжига, цап-царап — и ваших нет!
— Как же это?.. А не дамся?! — возмутился я и показал кулак.

Дядюшка ухмыльнулся.
— Парень ты справный, я вижу, но в карман к тебе он не полезет. Он тебя так обведёт, что сам всё выложишь и ещё спасибо скажешь!

И много ещё в таком же духе. Так, что, когда подъезжали к Москве, я уже боялся её, как чёрт ладана! Едем по улицам, а мне всё кажется, что кругом косятся на меня, сельщину-деревенщину, мечтают перехитрить, взнуздать, облапошить! 

Но вот, наконец, приехали. Дядюшка и Кузьма с облегчением — дома!, а я настороженно: сейчас охмурять начнут…

Дом у дядюшки справный, в два этажа, во дворе конюшни, ещё какие-то клетушки, за ними яблони в цвету… Красиво, чистенько кругом, залюбуешься!

— Вот тут и живём! — сказал Савелий Карпович.— Запоминай, Николка: Зарядье называется, собственный дом купца Боброва, оружейника с Варварки. Москва большая, ежели заблудишься, Зарядье тебе любой подскажет, а уж здесь меня каждая собака знает!

На крыльцо вышла красивая барыня в ярком сарафане и широко улыбнулась нам всем:
— Приехали?! Слава Богу!

Лизавета Матвеевна павою спустилась во двор, поклонилась мужу в пояс, обняла его, а на меня посмотрела с весёлой усмешкой:
— Это Полины Карповны сынок такой вымахал? О!.. Ну иди поцелуемся, племяш дорогой!

А следом из дома выскочили две их дочки, Марья и Дуняша, сделали нам модный реверанс, потом нянька привели пятилетнего Ефимку, кормилица вынесла годовалого Никитку…

  Пошли в дом, и Савелий Карпович каждого одарил подарком: жену — пензенским платком пуховый, дочерей бусами, Ефимку — дудкой, Никитку погремушкой… Я тоже, маменька, выложил подарки от тебя, кланяться тебе велели. Помянули дедушку, сели ужинать…

Спать меня положили на самом верху, под крышей. Дядя сказал:
— Мансарда называется; запоминай, Николка, в Москве много новых слов узнаешь. Здесь и будешь жить. Как говорится, к небу выше — к Богу ближе!

И накинул на меня, поверх одеяла самотканого, ещё и старый свой тулуп — да такой тёплый, что зимой на снегу можно спать. Потрепал меня за кудри и ушёл.

Я лежу, смотрю в окно, а там церквушки уголок выглядывает. Перекрестился я на неё, и в ту же минуту ангел мне глаза сомкнул и послал сон лёгкий, пробуждение светлое...

 Так мы доехали до Москвы, маменька. Живу теперь в Зарядье, возле храма, куда хожу я Богу за вас молиться, а что дальше будет — Ему одному ведомо. 

Засим остаюсь верным сыном вашим Николкой Кириловым».


  Я отложил письмо в сторону, пытаясь составить для себя мысленный портрет адресата.
 
Итак, пишет сын матери. Сын любящий, набожный, почтительный. Отца уже нет в живых, а семья у матери большая, вот и послала старшего сына к своему брату в Москву.
   
 Не трудно догадаться, что адресат довольно молод,   учился не долго, но прилежно, пишет вполне грамотно. Вместе с тем, гимназий он явно не кончал. Дворянин и даже чиновничий сын в переписке не могут избежать французских словечек типа «моншер», «мадам», «мадмуазель»… С другой стороны, юноша читал и Евангелие, и светские романы, явно тяготеет к  литературному, подчас возвышенному стилю… 

Моё внимание привлекла фамилия «Кирилов».  Автор письма даже в сложных словосочетаниях почти не делает ошибок, почему же фамилию свою пишет неверно — с одно «л»?..

Впрочем, на рубеже 17-18 веков в Пензе бывал известный историк и географ Иван Кириллович Кирилов, а ему в грамотности не откажешь. В книге «Цветущее состояние Всероссийского государства, в каковое начал, привёл и оставил неизреченными трудами своим Пётр Великий…» есть глава «Пензенская провинция». В ней историк и картограф досконально описал Пензу, Мокшан, Рамзай, Керенск, Наровчат, Верхний и Нижний Ломовы… Быть может, и родственников имел он здесь? — не потому ли у моего Николки такая славная пензенская фамилия — Кирилов?


                2. Узник Венсенского замка

 Из второго письма стала известна и должность, определённая Николке добрым дядюшкой: младший приказчик в лавке, а попросту тот, кого называли «подай-принеси» — мальчик  за всё.

«Старший над нами Парфён Силыч. Хозяин зовёт его просто Парфён, но мы за такую вольность можем и в ухо получить, потому как драться он шибко горазд, его вся округа боится. Меня он редко обижает, поскольку я хозяйский племянник, а чаще достаётся Гришатке, который не год меня старше, но ловкий — страсть! Родом он коренной москвич, а потому в первый же вечер дядя велел его провести меня по улицам, познакомить с городом: пригодится.

 Гришатка довёл меня до какого-то людном места — и бросил. Я туда, сюда, не могу найти обратную дорогу, хоть плачь! Людей вокруг видимо-невидимо, но все занятые, все бегут куда-то, от дел их отрывать совестно. И ни одного знакомого лица не видать, не то, что в Пензе...

Слава Богу, что навстречу монах попался. Я бросился к нему, поцеловал руку:
— Как улица сия называется, святой отец?
— Сретенка… А тебе какая надобна, сынок?
— Зарядье…
Указал он мне дорогу и спрашивает:
— Сам откуда родом?
— Из Пензы.
— На клиросе пел?
— Пел, батюшка. Как знаете?
— Голос у тебя славный. Ломаться скоро будет… Сколько годков тебе?
— Шестнадцать.
— Навести меня как-нибудь в Чудовом монастыре. Спросишь отца Варфоломея.

Я пообещал, расстались мы с ним, а тут и Гришатка объявился:
— Ты где пропадал?! Я на миг отвернулся, а тебя уже как черти ветром сдули!

Вижу по глазам, что врёт, бесёнок, но слова ему не сказал. Напротив, сам показал, как к Зарядью выйти…
— Да ты ловкий парень, не пропадёшь! — похвалил Гришатка. — А за то, что не плакал, не обещал на меня дяде пожаловаться, будем дружить! — и подал мне руку.

Мы сбегали к нему, на Рогожскую заставу. Он все места знает: где можно дворами пройти, спрямить, свернуть, перемахнуть…

Дом у них такой же, как у дяди, на два этажа, но внутри всё по-другому. Комнаты здесь внаём сдают, и народа в них — как сельдей в бочке! Хозяйки бранятся между собой,  под ногами детвора ползает, за мамкины юбки держится, хнычет...

Мы с трудом пробрались сквозь этот бедлам в крохотную конурку, где жил Гришатка с матерью и сестрой. Мать у него хворая, но сидит за прялкой — работает на дому, а сестрица его, Настенька — в швейной лавке купца Спиридонова на Лубянке. Шейка у неё тонкая, пальчики хрупкие, а глаза такие, что не оторвёшься, матушка. Озёра синие, вот те крест! С таких глаз иконы писать …

Гришатка меня представил, и обе стали приглашать к столу чай пить. Хотел я отказаться, но сестра его, Настенька, вскинула на меня свои глазки озёрные, и у меня дыхание перехватило, матушка. Чем угощали, уже и не помню. А потом вышли все трое во двор, сестра с братом пошли меня провожать. Настенька показывала мне свою Москву, и была она гораздо лучше Гришкиной. У того дворы да закоулки, а Настёнка показывала улицы большие, дома огромные, театр…

Голосок у неё нежный, как ручеёк в лесу, а когда улыбается, зубки как жемчужинки сияют... 
— Ещё приходите.

И мы расстались… А ночью я гляжу на звёзды а вижу одну Настеньку. Первый раз со мной в жизни такое, матушка…

Познакомился я и с Захаром Захаровичем — старым капралом, о котором рассказывал дядюшка. Весёлый старик!.. Но дух от него, как из бочки…

А Москва, доложу я вам, город преогромный, куда как больше Пензы. И храмов Господних здесь видано-невиданно, и дома стоят сплошь каменные, по два этажа, а которые и выше!…. Давеча проезжали с дядюшкой мимо стены огромной, из красного кирпича, я возьми да и брякни:
— А в этих покоях кто живёт, Савелий Карпович?
Он как начал смеяться:
— Это Кремль, деревня! В нём сейчас никто не живёт, монахи разве что, а в прежние времена здесь цари русские обитали, в грановитых палатах жили.
 
А лавка наша на Варварке. Это ежели от Кремля идти мимо Покрова Божией Матери, который все зовут Василий Блаженный, да ещё дальше… Лавки вряд стоят, одна к другой, а товаров в них — видимо-невидимо! Фарфор саксонский, шёлк китайский,  ситец  англицский… 

Лавка Савелия Карповича вся доверху забита оружейным товаром… Я как вошёл, едва обратно не выскочил, честное слово! Напротив двери медведь стоит, серебряный поднос в лапах держит.

Дядя увидел мою оторопь и смеётся:
— Что? Испугался, Пенза-матушка?
— С непривычки, — сознался я. 
— Этот не съест. И вообще, оглядись, что да как, они подскажут, — он кивнул на приказчиков. — А я к себе пойду.

И ушёл в закуток, который так и зовут здесь: хозяйский.
 
А я уже пригляделся к медведю и даже погладил его по шерсти, стукнул в блюдо.

— Это для чего?
— Для визитных карточек. — сказал Парфён Силыч, молодой здоровенный мужик с тонкими усиками и рябой кожей на щеках. — Пришёл ты ко мне в гости, да не застал; кладёшь карточку на серебро и — адью домой!
— И что же?
— А ничо… Я вечером пришёл,  глянул на карточки и вижу, кто меня домогался...
— Ловко! 
— Господа таких медведей нарасхват берут! Не успеваем новые заказывать.
— Охотникам?
Он усмехнулся.
— Скорнякам, чудак человек! Есть, которые мягкий мех выделывают, рухлядь, а которые зверей целиком, с головами… Вон, видишь? — и он кивнул вверх.

  Со стен, как живые, глядят головы волков, кабанов, лосей, зайцев, тетеревов… А сами стены увешены коврами, на них ружья, сабли, кинжалы…
— Ну как?
Я почесал в затылке и вспомнил дядю: «Ничему в Москве не удивляйся, за умного сойдёшь». 
— Да ничо… 
Он оглядел меня с ног до головы. 
— Дома как хошь, а в лавке будешь зваться Ник, англичане любят. Спроси у хозяина денег, сходишь к цирюльнику, в баню, сюртук себе справишь, косоворотку модную… Герман поможет, — и кивнул на Гришатку, которого в лавке тоже звали по-иностранному. — Да помни, парень: старшего приказчика уважать надо! — и он, тайком от дяди, показал мне свой кулак — огромный, как пензенская антоновка.
 
Так что теперь, милая матушка, вы своего сына не узнаете. Волосы у меня завитые, сюртук на мне, панталоны и даже серебряная цепочка на поясе… Хозяйские дочки говорят, что я стал похож на графа, но какого именно, уже не помню. А всё, что осталось из дядиных денег, пришлось отдать старшему приказчику — так положено, он сказал.

В лавке мы стоим вдвоём, как правило: Герман с ружейным товаром, я с рыболовным… Но это когда покупателей мало, а как нахлынут, тут и старший приказчик идёт на помощь, и сам хозяин выйдет из своего закутка, с каждым посетителем перемолвится, каждому что ни что, а продаст. Ежели трезвый, и Захар Захарович появится в лавке, при нём торговля и вовсе весело идёт.

— Нет такого мужчины, который не охотится или не рыбачит, — говорит капрал. — Он ловит рыбу, а ты лови его: заманивай, нахваливай, подсекай!

Вы знаете, матушка, что охоту я считаю грехом, любой зайчонок — Божья тварь, но рыбалка — совсем другое дело; святые апостолы ею промышляли. Дядюшка поставил меня к тому прилавку, где на стенах висят сети, неводы, бредни, крылатки, вёрши, кружки, мотки с леской, удила самые разные, где на прилавке лежат крючки, гарпуны, грузила, поплавки, где в широких глиняных кувшинах ползают черви дождевые... Есть люди, которые их покупают, чудаки! 
— Нешто они сами накопать не могут? — спросил я у дяди.
— У кого денег куры не клюют, тому некогда этим заниматься. А ты приглядывайся да помалкивай, Николка, набирайся ума-разума. Покупатель всякий бывает, порою и с чудинкой, но слово его — закон! Пока этого не поймёшь, купцом не будешь.

Очень скоро я убедился в верности его слов. Ближе к вечеру зашёл в лавку пожилой господин с бакенбардами, купил у меня две уды со снастями, ведро для рыбы и махнул рукой: ступай следом, дескать. Я покосился на дядю.
— Ступай, ступай! — кивнул он. — Человек богатый,  заплатит.

Старик с бакенбардами дошёл до Москвы-реки, выбрал себе самую крупную уду и начал подготавливать её к рыбалке.
— Давай, давай! — прикрикнул он, кивнув мне на вторую удочку. — Это не Сена, увы, но два карасья мы должны поймать.

«Слово его закон!» — вспомнил я  дядю и с великим удовольствием взялся за дело. Вы ведь знаете, матушка: у себя на Суре я был рыбаком не из последних!

Стоял удачливый для клёва месяц май и день был хорош, без ветра; на вечерней зорьке мы натаскали целое ведро карасей, линей, ершей, уклеек, небольшого осетра и пару щук в придачу.
— Энпронтю! — восхищался француз. — У меня родилась идея-фикс: поймать рыбу в московской реке. И экспромт получился удачным. Энпронтю!

Мы дошли до красивого барского дома: старик гордо шагал впереди, я нёс за ним ведро и снасти. В доме засуетились, застрекотали по-французски так, что нельзя было разобрать ни слова, разве что «гранд-патер, гранд-патер» — дедушка, значит… Мне заплатили за снасти не торгуясь и выпроводили восвояси.

С тех пор, матушка, он повадился к нам ходить то и дело, его домашние смирились с причудой старика и не ругаются больше. А мы, когда нет поклёвки, подолгу беседуем с месье, который вполне сносно говорил по-русски. Волнуясь, он сбивался на французский, но понять его всё равно можно… 

Он рассказывал мне, что когда-то, лет двадцать назад, жил с семьёй в  Париже, играл на органе, писал музыку для него… Но  вот пришла революция, казнили короля Людовика и его жену Антуанетту, потом стали рубить головы всем подряд — и аристократам, и революционерам, и просто неугодным людям…

— Я видел, как везли на казнь Дантона, потом Робеспьера… Даже великому Лавуазье отрубили голову! Народному суду сказали, что это всемирно известный  учёный, химик, но судья отмахнулся: «Простому народу все эти учёные премудрости ни к чему!» и вынес скорый приговор…

Старик-француз горестно вздохнул:
— Революция пожирает лучших сыновей своего народа, всех, кто хоть на йоту возвышается над толпой. Мы жили на Гревской площади. Там стояла гильотина; запах крови донимал нас днём и ночью. Но пожаловаться — значит, быть против революции. Я сам видел, как казнили целую семью: отца, жену и пятнадцатилетнего сына — они пожаловались на местного викария, жирондиста, который домогался мальчика. Их обвинили в тайной связи с роялистами…
— Кто это? — не понял я.
 — Приверженцы короля... В ту же ночь мы собрали свои пожитки и бежали в Германию. Думали, что там другая страна, успокоились. Но восемь лет назад, в 1804-м, из-за границы  прискакали всадники, схватили герцога Конде, последнего отпрыска ветви Бурбонов, и увезли обратно, в Париж…
— Из чужой страны?!
— Вот именно! Бедного юношу бросили в  Венсенский замок, обвинили в заговоре против императора и казнили! 
— Кто же посмел?!
Старик-француз невесело усмехнулся.
— А ты не догадываешься?.. Есть только один человек в моей несчастной стране, который способен на это. Он надел на себя корону Франции и люто ненавидит всех её законных обладателей.
— Бонапарт? 
— Конечно! Узурпатор считает себя королём мира и никого не хочет слушать. Единственный человек на Земле, которого он побаивается, это ваш император.

Не скрою, матушка: эти слова наполнили меня гордостью, но француз не дал ей укрепиться.
— Когда ваш царь укорил Наполеона, тот очень тонко оскорбил его устами своего министра Талейрана, который передал вашему министру:  «Если бы Александр Павлович знал, где находятся убийцы его отца, неужели для их захвата он постеснялся бы нарушить чужой суверенитет? Франция, во всяком случае, не стала бы возмущаться в такой ситуации».
— И что же Государь? — удивился я.
— А что он мог сказать? Убийцы императора Павла ещё не пойманы, не правда ли?.. Как бы то ни было, но мы снова собрали вещи и бежали ещё дальше, в Россию. Только здесь можно укрыться от всего этого ужаса — конвента,  якобинцев, жирондистов, Наполеона!

  От старика я узнал много французских слов, которыми всегда можно  козырнуть в разговоре с покупателями

… А Настеньке при встрече я сказал французское  слово ля-мур, и она долго смеялась надо мной: «Рано ежё тебе ламуры разводить». 

Я отложил это письмо, сравнил даты и понял, что с французом Николка встречался в мае 1812 года…
 
                3.  Красный закат

«Милая матушка, — писал Николка в июне. — Все эти дни в Москве не прекращаются споры: нападёт на нас  Наполеоном или нет? Наша лавка разделалась пополам: одни уверяют, что  нападёт, другие, что не посмеет. 
— Мы Тельзитский мир с Францией заключили!  И в Эрфурте наши императоры встречались, как добрые друзья, — говорят одни.
— Бонапарту плевать на ваши договоры. «Пушки говорят громче дипломатов», — возражают другие. — А в политике вообще друзей не бывает. Есть союзники или враги.

В одном сходятся спорщики: русская армия, не знавшая поражений при Матушке Екатерине, не посрамит и внука её, Александра Павловича.
— Он и сам победил уже шведов и турок, присовокупил к России Финляндию и Бессарабию. Вот какая у нас армия! Этого не может не знать Наполеон.
— Он понимает, что Россия в Европе значит не меньше, чем Франция!

Как правило, в таких беседах всегда найдётся какой-нибудь весельчак.
— Есть хороший анекдот, господа! — воскликнул отставной капитан, хромой не правую ногу и  носивший с собою тяжёлую трость. — Беседуя с русским послом в Париже князем Волконским, Наполеон разрезал пополам яблоко и сказал: «Видите, как легко поладить мне и вашему государю? — одна половина земли мне, другая ему!» 
Все рассмеялись:
— А дальше?.. Что ответил царь-батюшка?
— Узнав об этом, Александр Павлович спросил: «Кто мне поручится, что, съевши свою половину яблока, он не захочет съесть и другую?»…

 Вечером, возвращаясь домой, мы с дядюшкой всё вспоминали этот анекдот. Благодетель неожиданно спросил и моё мнение тоже.

Сказать по совести, маменька, я и прежде мало интересовался политикой, но знакомый француз научил меня золотому правилу: не знаешь, что сказать, говори неопределённо.
— На всё воля Божья, Савелий Карпович.
Дядюшка остался доволен моим ответом.

Следующим вечером, как обещал, я наведался к отцу Варфоломею в Чудов монастырь. Он находится в Кремле на Ивановской площади и страсть как хорош!

Молодой послушник провёл меня в скромную келью и ушёл… Я приложился к руке старца.
— Ты когда-нибудь слышал о Гермогене? — сурово спросил меня монах.
— Конечно, святой отец. Патриарх Московский и всея Руси Гермоген отказался присягать королю Сигизмунду и был заживо погребён в темнице…
— Хорошо учат в Пензе истории русской! — похвалил отец Варфоломей и позвал меня с собою.
 
Мы спустились вниз, в холодное подземелье,   стены которого были озарены свечами. На каменной плите лежали гусиное перо и  пожелтевший от времени лист, испещрённый староцерковной вязью.
 — Здесь произошло сиё злодеяние, в темнице Чудова монастыре! — горько сказал Варфоломей и набожно перекрестился. — Враги не решились казнить патриарха, уморили его голодом.

Веришь ли, матушка? — никогда доселе не испытывал я такого благоговения! Склонившись до земли, я поцеловал тот камень, на котором лежал умирающий Владыка.

— И прежде изнурявший себя постами, святой мученик вовсе отрёкся от пищи телесной, но молил злодеев оставить ему перо и бумагу. Здесь, в мрачном подземелье, Гермоген писал «Разрешительные грамоты» и с надёжными людьми рассылал их по русским городам. Грамоты разрешала россиянам отречься от прежней присяги, которую обманом дали они царевичу Владиславу, призывали неуклонно стоять за веру православную.
 
…Мы вышли на свет. Вечерело. Соборы и башни Кремля полыхали от зарева, осветившего небосвод с закатной стороне. Там яркое, как кровь, садилось в тучу солнце.

Отец Варфоломей указал перстом на северо-восток.
— Первая грамота патриарха достигла Троице-Сергиева монастыря — того самого, который основал преподобный Сергей Радонежский… Знаешь ли ты это светлое имя?
— Знаю, батюшка. Преподобный благословил Дмитрия Донского сразиться с Мамаем, послал на поле Куликово богатыря Пересвета…
— Именно так, сын мой. Но в годы Смуты уже другие Отцы благословляли паству: архимандрит Дионисий, келарь Авраамий Палицын. 16 месяцев держала оборону святая обитель, было время, когда 200 изнемогающих защитников её сдерживали натиск 12 тысяч нападавших! Многие положили головы, но так и не отдали врагам святыню православную!

Далее отец Варфоломей указал на Восток.
— Достигла Грамота и Нижнего Новгорода, которому патриарх писал особо. В годы долгой смуты лишь нижегородцы не пристали к Вору и до последнего часа стояли за царя Василия Шуйского. «А вам всем от нас благословение и разрешение в сем веце и будущем, что стоите за веру нашу неподвижно, а я должен за вас Бога молити». В церкви Рождества Иоанна Предтечи прочли народу эту грамоту. Опалённые словом Патриарха, вышли нижегородцы из храма, и здесь же, на паперти, Козьма Минин произнёс свои великие слова: «Не токма дворы и пожитки наши, но жён и детей своих заложим для спасения государства Российского!»… Собрано было ополчение народное, спасена Москва!

Монах поглядел на меня так, что мурашки пробежали по коже.
— Двести лет прошло с той поры, Николай… А на днях было мне видение… Снова зовёт патриарх Гермоген на великий подвиг во славу России!  Отсюда, из глубин монастыря, я слышу его нетленный голос: «Благословение и разрешение моё в сем веке и будущем!»

Он был так бледен в этот миг, так ярко горели его глаза, что я невольно содрогнулся. Верьте мне, матушка: если я когда и видел наяву святого, то это был Варфоломей, отшельник Чудова монастыря.

…Вечером я обо всём рассказал дядюшке.
— Слышал я о нём. Великой набожности монах! — сказал Савелий Карпович. — Но иди-ка спать, парень. В тебе, я вижу, тоже нет лица!

Было это 12 июля.
А днями позже чёрная весть достигла Москвы: в районе города Ковно Наполеон перешёл Неман! В тот самый день, когда мы вспоминали Гермогена, когда небо на закате обагрилось кровью, воинство его вторглось на русскую землю.

После этого не верь в святые пророчества!
Но в лавке восприняли эту новость с насмешкой:
— Мальбрук в поход собрался!...
 — Ставлю в заклад, господа, что он не дойдёт и до Риги, как наши богатыри повернут корсиканца обратно!

… А вечером я рассказал обо всём, что слышал, Настеньке. Удивительно, как она побледнела.
— Боюсь я, Николка.
— А нам-то чего бояться? — не понял я. — Где это Ковно и где Москва?..
— Не знаю почему, а боязно… Проводи меня домой, Николка.
… В тот вечер, матушка, мне дела не было до всех этих политиков, наполеонов, их войн… Только одно я видел перед глазами — губы её, сладкие, как лесная малина!»    
               
 Отложив это письмо, я не мог не удивиться. Ужели и эти строки не сумели «пронять» такого чиновника от науки, каким был неизвестный мне Егоркин?!..

Да нет, конечно! Он их попросту… не дочитал, понял я. С трудом одолел первое письмо, сделал вывод и, не мудрствуя лукаво, своим каллиграфическим почерком вынес приговор.  Хорошо, что не смертный — не выбросил их в корзину! А бывало и такое. И костры из книг жгли на площадях, и пожелтевшую «макулатуру» перерабатывали в строительный картон…


                4. На нужды ополчения

«Любезная моя маменька, Полина Карповна!..

На днях случилось событие, которого я никогда не забуду, хотя бы прожил и 969 лет как Мафусаил, дед Ноя. Сердце разрывается от восторга, а голова от того, что довелось ей видеть и слышать в этот день.
 В Москву прибыл Государь!!!

Говорили, что он прибыл ночью, сошёл на Поклонной горе, поцеловал крест, который вынесло духовенство, и вдоль по Арбату проследовал в Кремль…
 
А утром чуть свет дядюшка велел собраться по праздничному, как на Пасху, и мы пошли царя встречать.

День выдался тёплым ласковым. Нарядные горожане сплошным потоком двигались по мосту из Замоскворечья, шли из Зарядья, Варварки, Ильинки, Охотного ряда, с Тверской — отовсюду…  Казалось, будто вся Москва сорвалась с мест, дабы оказаться там, где сегодня всем русским людям надобно быть — в Кремле!

В 9 часов утра раздался так любимый всеми колокольный звон Ивана Великого. На высоком Красном крыльце появился Государь и поклонился народу. Раздалось такое «ура», что заглушило даже главный колокол московский.

Наступила мёртвая тишина и в ней услышали мы   царский манифест, оглашённый зычным генералом:
— …Да встретит враг в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина. Соединяйтесь все с крестом в сердце и оружием в руках, и никакие вражеские силы нас не одолеют!

Весь Кремль потрясли восторженные крики:
— Веди нас, отец родной!
— Умрём или победим!
— Довольно! Хватит отступать!
— За Русь! Как Минин и Пожарский!

Пробираясь в Успенский собор сквозь густую толпу, Государь едва двигался, но не позволял своёй свите раздвигать людскую массу.
— Не трогайте, не трогайте их, я пройду, — говорил он,  желая быть как можно ближе к своему народу.

Какой-то старец в крестьянской одежде во всеуслышание крикнул:
— Не унывай, Государь. Видишь, сколько нас в одной Москве? Всё отдадим тебе, умрём или победим!
Веришь ли, матушка? Казалось, будто сам Иван Сусанин решил одобрить царю батюшку.

А позже, в Слободском дворце Кремля, состоялась великая встреча Государя с москвичами — дворянами, монахами, городским сословием. Об этом мы узнали вечером из уст благодетеля нашего Савелия Карповича:
— Сошлись мы в главном зале — тысяча тысяч лучших людей первопрестольной столицы, и вышел к нам царь, — рассказывал дядюшка. — Мы его, конечно, приветствуем криками, как утром на площади, а он поклонился нам в пояс и говорит:

« — Не время, не время славить нам друг друга, господа москвичи. Как 200 лет назад стояли на Руси иноземцы,   так сегодня идёт страшная рать наполеоновская!  Такой армии ещё не собирал ни один полководец в мировой истории. Помимо собственно французских, она преумножена полками австрийскими, прусскими, саксонскими, баварскими, виртембергскими, вестфальскими, итальянскими, гишпанскими, португальскими, польскими…  Полумиллионное отборное войско с сотнями орудий переправил Бонапарт через Неман. Убийства, пожары и опустошения следуют по стопам его. Настало время для России показать свету всё могущество и силу её… Подобно предкам вашим, Минину и Пожарскому, не потерпим ига чужого, и неприятель пусть не восторжествует в своих дерзких замыслах. Этого ожидают от вас Отечество и государь!»

Купец стряхнул корявым пальцем соринку с глаз.
— Вы не поверите, что началось. Гул по всему залу, крики:
« — Веди, государь!
— Прими от нас на нужды ополчения!

Первой, как Родина-мать, показала пример Великая княгиня Екатерина Павловна и объявила, что выставляет за свой счёт батальон солдат.

Городской голова дал 50 тысяч рублей — половину своего состояния.

Тут не выдержал и наш брат — купечество. Вскочил богач Мамонов:
— Сколько надобно на конный полк, Ваше императорское величество? Снаряжай!!! — и хвать об стол кошель с ассигнациями.
— И с меня тоже! — кричит Салтыков: разве же он Мамонову уступит? 

Дворянское собрание постановило собрать и вооружить ополчение из крестьян: по одному ратнику с каждых 10 душ; жертвовали и деньгами: собрали в тот день более трёх миллионов. Купечество пожертвовало для ополчения 10 миллионов!…

Мы слушали дядюшку, затаив дыхание.
— В Кремле одно, а под Кремлём своё. Выхожу я на Красную площадь, а народ бурлит, не расходится! Здесь своё вече. Собирают на ополчение, кто сколько может. Бедняки на Лобное место свои пятаки несут. Видел сам: подходит человек, кланяется народу:

« — Белкин моя фамилия. Из рабочих. Есть у меня пять рублей: батюшка покойный завещал про чёрный день…
— И что же? — кричат из толпы.
— А то, что не будет у нас дней чернее нынешних. Отдаю отцовское наследство на ополчение!»

Савелий Карпович, вспоминая великий этот день, разошёлся не на шутку:
— Деньги деньгами, когда ещё из них ружья отольют?, А у нас они уже сегодня имеются. Снимем со стен все берданки наши, все мушкеты, все фузеи — и ополченцам: авось, пригодится старое оружие?!

А вечером мы встретились с Настенькой, и я сказал, что пойду в оппозицию тоже.
— А как же я без тебя? — спросила она так грустно, что у меня сердце заныло в груди».
 
Так закончилось очередное письмо Николки, и стоит ли удивляться, что прочесть его было очень трудно: то, что прежде казалось мне пятнами нечаянной влаги, оказалось не иначе как материнскими слезами.

                5. «Правая моя рука»

«Милая матушка!
Никак не мог выбрать времени, дабы выслать вам письмецо моё… Дел навалилось множество.

Торговля у нас, грех жаловаться, хорошо идёт. Покупатели сметают со стен всё, что можно… У соседей наших тоже самое: и сукно, и кожа, и медные пуговицы — всё расходится на ура! У портных и сапожников продуха нет от заказов: шьют мундиры армейские, кивера, сапоги...
 
На всех углах и в лавке нашей одни только разговоры: когда же Барклай остановит французов?
— Не желает он со своими драться! — услышал я давеча. — Ворон ворону глаз не выклюнет!

Улучив момент, спросил дядюшку:
— Он или француз — наш главнокомандующий?
— Барклай-де-Толли? — многозначительно протянул дядюшка. — Хотя, опять же, Михаил Богданович… То ли немец, то ли швед… Кто их разберёт? Но на месте батюшки царя я, конечно, поставил бы чистокровного русака в такое время. Иначе негоже… Народ смущается, о предательстве слухи ходят…

В оружейной лавке нашей с утра до вечера толпится народ: не столько покупает, сколько ждёт вестей. Ветром ли они доносятся, от штабных ли адъютантов, из столицы ли от верных людей, но так или иначе лавка знает всё, что творится не только в российской — даже во французской стороне. Разговор, случившийся где-то там, в ставке Наполеона, удивительным образом пролетает сквозь стены, шатры, заставы и через какое-то время уже известен в Белокаменной!

— Вы слышали, господа, что сказал Наполеону русский генерал Балашов, которого направил наш Государь?
— Нет, нет, расскажите, сударь!
— Говорят, что Бонапарт, едва переправившись через Неман, тут же завёл разговор о мире. Вот Александр Павлович и послал Балашова с одним только условием Наполеону: «мир возможен, если вы сей же час отодвинете свои войска от русской границы!»
— Браво! Достойный ответ!
— Это ещё не всё, господа. Рассказывают, что Наполеон спросил: «Неужели я привёл сюда столько войск только для того, чтобы они полюбовалось Неманом?»… А за обедом, дабы позлить царского посланника, спросил его с ехидцей: какой дорогой лучше пройти к Москве?
— И что же Балашов?
— «В России все дороги ведут в Москву, — ответил русский генерал, не моргнувши глазом. — Сто лет назад Карл X11 выбрал путь через Полтаву…»
Гомерический хохот потряс нашу лавку.

Но вчера, милая матушка, мне было не до смеха. Дядюшка послал меня с запиской к одному знакомому в Ружейный переулок, и я видел, как в Москву втягивался обоз с ранеными под Смоленском. 

Стоял хмурый день начала августа. Телеги катились одна за другой, в них лежали перевязанные, с пятнами запёкшейся крови бойцы. Въезжая в город, они радостно крестились на купола церквей московских:
— Слава те, Господи! Доехали!
— В самой Москве доведётся помирать!
— Не каркай, земляк! Здесь доктора учёные, вылечат, небось?..

Рядом с подводами шли любопытные москвичи.
— Ну что там, как, служилые? Какие вести?
— Да что ж хорошего, дружок?.. Сам видишь, не слепой…
— Хорошие вести в сёдлах скачут, а плохие в телегах ползут.
— Отдали Смоленск?
— А вы б не отдали?!.
— Измена кругом!
Товарищ повернулся к раненому:
— Ты поостерёгся б лишнего болтать, Фаддей!
— А чего мне теперь бояться? — обозлился солдат и, откинув солому, показал кровоточащие бинты на уровне колена. — Ногу мою мне никто не вернёт, а с культёй всё едино: хош домой, хош в Сибирь!

Из рассказов раненых мы узнали, что Смоленск защищал один лишь отряд да казаки атамана Платова, шедшие в арьергарде.
— Мы энтих французов вблизи и не видели, братцы, — сокрушался раненый в головы воин. — Забросали нас ядрами — вот и все дела.
— Уходили из Смоленска, весь город пылал!
— Избы в развалинах, а в монастыре колокола звонят: заперлись монахи в церкви, службу служат…
— 5 августа было, Преображение Господне, — пояснил пожилой солдат.
 
Ещё через день Савелий Карпович пришёл из купеческого собрания весёлый, каким давно не был. С порога он перекрестился на икону Георгия Победоносца, которая висит в нашей лавке, и сказал:
— Слава Богу! Внял Государь мольбам народным!
Все, кто был в лавке, обернулись на голос хозяина.
— Снят Барклай. Вместо него русский человек поставлен главнокомандующим!
— Кто? Кто? — раздалось сразу несколько голосов.
Хозяин приосанился и сказал громогласно:
— Михаил Иванович Кутузов! Вот, господа, кто теперь возглавляет русское войско…
— Ура-а-а!!! — вскричали все так громогласно, что с улицы начал заглядывать народ: что творится в оружейной лавке?

А внутри творилось невообразимое. Покупатели и приказчики радовались так, будто война уже кончилась. Отставной капитан снял с головы фуражку и крикнул фальцетом:
— Я знаю его, господа! Служил под его командой. Мы Измаил с ним брали!
Какой-то барин криво ухмыльнулся:
—  Измаил бран Суворов.
— Не он один! Не он один, сударь. Кутузов лично шёл на штурм крепости, а потом сделался комендантом оной. Александр Васильевич так докладывал о нём матушке-императрице: «Генерал Кутузов шёл у меня на левом крыле; но был правою моей рукою».

Общий восторг был таким, что хозяин вынес из своего закутка бутылку вина и стал угощать своих покупателей, поздравляя их с великой радостью. В ответ каждый купил у нас что-ни-что, не торгуясь.
— Вот славно! — сказал вечером дядюшка, подсчитав дневную прибыль. — Бутылка мадеры мне сама к десяти обошлась!»

Это письмо, как и многие иные,  я сверил в надёжными дореволюционными источниками. И падение Смоленска в день Преображения Господня 5 августа, и назначение Кутузова тремя днями позже — всё совпало, ни в чём не погрешил против истины юный приказчик оружейной лавки.

                6. Украденный штык

 «Милая матушка! Не брани меня, но пишу на скорую руку: благодетель дал мне времени до рассвета, а рассказать надобно многое, ох многое!

На днях, чуть свет, мы запрягли в повозки лошадей и поехали — куда? о том дядюшка не велел спрашивать. Время военное, не положено.

Для начала завернули в одну кузницу, где и прежде я бывал по его поручению, ещё до войны.  Теперь времена изменились, у ворот стоял молодой солдат с ружьём и никого не пускал без ведома начальства.
— Ждите здесь, — сказал дядя и пошёл внутрь.
Парфён Силыч, я и возчик наш Кузьма остались ждать.

— Какой же ты грозный! — сказал часовому Парфён, который любил задирать молодых. — А у самого, поди, и заряда нет в штуцере?
— Всё у меня есть! — отвечал часовой.
— А ну покажи...
— Не положено!
— А я тебе гривенник! Во… — и насмешник показал монету. — Сменишься с поста, пряников купишь, сбитня горячего! А не то пирогов с требухой…
Видно было, как юноша проглотил слюну: солдат пирогами не балуют.
— Не тронь мальца! — строго сказал кучер. — Тебе смешки, а у него служба.
— А ты кто такой, чтобы мне указывать? — взъярился старший приказчик, у которого с Кузьмой всегда бывали стычки. — Отставной козы барабанщик?..

Но вышел хозяин, с ним унтер с большими рыжими усами, и спорщики замолчали. Мы въехали во двор. Здесь с  утра уже было жарко, все кузницы распахнуты настежь. В каждой пылал горн, трудились мастера с подмастерьями, и звон стоял — на пол-Москвы!
— День и ночь работают, сердешные! — уважительно сказал унтер, кивнув на кузнецов. — Всё для неё, матушки, для победы!

В телеги загрузили рогожные мешки с чем-то тяжёлым, дали двух солдат для охраны и выпустили из ворот. Мы проехали  Дорогомиловскую заставу,   Москва осталась позади, но ощущение близости к большому городу не покидало. И взад, и вперёд катили по дороге подводы, коляски, скакали верховые — чаще всего военные… Даже генерал попался навстречу…

Путь был дальним, и я, пошевеливая вожжи, даже вздремнул дорогой. Уже вечерело, когда мы проехали Можайск, въехали в деревеньку с названием Горки… Здесь армейцы приняли наш груз и сложили в большую пирамиду.
 — Что везли то, дядя? — спросил я сопровождавшего нас солдата, но тот был неподкупен: «Не положено!»
Но Парфён подмигнул мне, подозвал к своей телеге и приоткрыл солому. Новенький трёхгранный штык ярко блеснул в закатных лучах.
— Где взял, Парфён Силыч?! 
— Где взял, там уж нет, — сказал он с хитрым смешком. — Не спать надо было, а ковырнуть рогожку-то…

Вон в чём дело! Пока мы дремали в своих телегах, он «ковырнул»… Хитёр и ловок показался мне старший приказчик. Но позже, вспоминая этот день, я подумал: не у врага — у своих же русских солдат украл он этот штык. Один из тысячи  — мелочь, конечно, но вдруг в пылу боя именно этого русского штыка не хватит для победы?!..

 Переночевав каждый в своей телеге, мы рано утром отправились в обратный путь. Дорога поднялась на высокую гору, откуда простирался изумительный вид на это царственное место.  Над Москвой-рекой вставало солнце, освещая весь западный склон горы на многие вёрсты вперёд. Местность была холмистой. Густые леса чередовались с лугами и жёлтыми нивами.

Отсюда, с высоты, хорошо видна была Смоленская дорога, справа вдоль неё небольшое сельцо, а слева, насколько хватало глаз, тянулись флеши, редуты, палатки, дымили костры огромного войска…

Навстречу попался старый крестьянин на возу с соломой.
— Утро доброе, дедушка. Это что за село — во-он там, вдоль дороги? — спросил Савелий Карпович, указывая вниз.
Старик покосился вдаль и сказал равнодушно, подгоняя лошадку:
— Бородино называется… Н-но, ленивая!»

На этом месте отложил я письмо Николая и снял с полки старинный атлас, гордость нашего музея. Нашёл большую карты и строки фельдмаршала Кутузова:
«Позиция, в которой я остановился при селе Бородино, в 12 верстах впереди Можайска, одна из наилучших, какую только на плоских местах найти можно.
… Желательно, чтобы неприятель атаковал нас в сей позиции; в таком случае имею я большую надежду к победе».
 
 Читая далее письмо приказчика, я понял, что этой  надеждой питались в те дни многие:
«Вся Москва живёт в ожидании скорейшего и победоносного сражения, которое Кутузов даст французам.

 И вот пришла первая весточка с тех мест: в битве за Шевардинский редут русская армия одержала победу, французы отброшены назад.
— Наконец то! — шумела оружейная лавка. — Вот он — русский дух. Пятились, пятились, а потом ка-ак дали леща — и ножки кверху!
— Ай да батюшка Михал Илларионыч!
 
К вечеру, однако, пришли иные вести, не столь весёлые. Шевардинский редут был не больше, чем хитрым манёвром; русские вновь отступили
— Развернуть надо было вражескую армию по флангам, и сделано это красиво, по суворовски! — говорили бывшие вояки, с утра толпившиеся в лавке.

На следующий день к вечеру, 26 августа, пришло известие о новой битве — возле того села, на которое указал нам старый крестьянин.

Но сначала рассказывали подробности того, что было накануне.   Русская армия  совершила молебен, сам Кутузов целовал Смоленскую икону Божией Матери, и всё войско, приклонив колени, поклялось жизни свои положить за Веру, царя и Отечество. (Наполеон, говорят, по другому  напутствовал воинов: «Победа доставит вам удобные квартиры и скорое возвращение домой»)…

 Битва началась чуть свет.

 Прибывший в Москву гонец к генерал-губернатору Москвы графу Ростопчину был послан после полудня, а сражение ещё и не думало кончатся: пушки гремели от Бородино до  Горок, от Москвы-реки до Утицы.
— Ядра летают стаями, сечь идёт небывалая! Редуты, флеши, батареи переходят из рук в руки, и кто победит — одному Богу известно, — делился, выйдя от графа, курьер, и его слова тут же расходились по Москве, не минуя и нашу лавку».

 В этом месте, отложив письмо Николки, я нашёл один известный перевод. Вот что писал Наполеон, будучи на острове Святой Елены, о Бородинском сражении: «Под Москвой моя армия проявила небывалое желание победить, а русская заслужила право называться непобедимой».
А ещё он вспоминал, что из пятидесяти крупных сражений, им данных, подмосковная битва была самой кровопролитной и… ничего ему не давшей.
 
« — Так что же?! Победили мы или нет?! — шумела оружейная лавка.
Теперь в ней толпились не только отставные офицеры, солдаты ещё суворовской закваски, но и молодые ополченцы, ждавшие отправки в действующую армию.

— Нет, Савелий, ты как хош, а я пойду с ними! — кипел  Захар Захарович, кивая на ополченцев. —  Авось, ещё пригодится Кутузову старый капрал!
— В ополчение до пятидесяти годков берут… А тебе? — улыбался хозяин.
— Велика беда — на десяток больше?.. Да я вас всех переборю, стригунков!

Удивительное дело: чем ближе подходил к Москве француз, тем реже общался наш капрал с «ерофеичем», тем крепче держал спину и вообще смотрелся соколом…
 
Как бы то ни было, милая матушка, но вскоре из Филей пришла весть небывалая, неслыханная, страшная: Кутузов сдаёт Москву!!! В неё не хотели верить, называли происками наполеоновских шпионов, бредом сумасшедшего, но, придя домой, начинали спешно собирать вещи: дыма без огня не бывает.

 В Москве читали царский манифест по поводу «благородной» капитуляции, которую предлагал неприятель. В ответ Государь заверял свой народ: «Если у меня не останется ни одного солдата, я созову своё верное дворянство и крестьянство, буду сам предводительствовать вами и скорее соглашусь питаться хлебом в недрах Сибири, чем подпишу стыд моего отечества!»

Я вспомнил, милая матушка, как приветствовали мы русского  императорского всего шесть недель назад, и этот день теперь казался бесконечно далёким, бывшим в какой-то давней сказочной жизни. Кто из нас, встречавших Государя в Кремле, мог предположить, что тот же Кремль, сама Москва будут отданы неприятелю?!
— А может, прав Кутузов? — размышлял дядюшка, сидя в своём закутке. — Ещё одно сраженье дадим — армию погубим. А без армии не то, что Москву, — и Питер можно потерять, и всю Русь-Матушку… А будет армия цела — и Москву обратно заберём?!..

Сказав  это, благодетель в тот же миг принял своё решение:
— Слушай мой наказ, Николка. Семья в Москве я не оставлю! Сам понимаешь: дочки — девицы, жена красавица… Завтра же соберёмся — и домой, в Пензу! Товар из лавки весь, сколько осталось, ополченцам отдам!  Душа болит у меня, Николка, о доме, лавке, конюшне… Их-то с собой не увезёшь! Какой-никакой, а пригляд за ними нужен?

Не скрою, матушка: когда Савелий Карпович сказал, что в  Пензу едет, сердце у меня ёкнуло в груди, голова пошла кругом от близкой встречи с вами… 
— А раз так, то рассуди: кого же мне оставить?.. Гришатку? У него мать хворая, её не бросишь... Парфёна? Этот парень жох, своего не упустит... Да и чужого тоже!

То, что Парфён Силыч на руку нечист, я знал, вспомнил ворованный штык в его телеге...
 — Вот и выходит, Николка, что ты у меня здесь единственная живая душа.  Что скажешь? Неволить я тебя не могу…

Вы не поверите, матушка, но слёзы в эту минуту выступили на глазах моих. Благодетель назвал меня старшим в доме своём!  С другой стороны, рушилась мечта  увидеть вас в скором времени… А ещё… Я знал, что Настенька не уедет тоже: мамка её вовсе расхворалась…
— Остаюсь!
Дядюшка прослезился и обнял меня.
— Вот что значит родная кровь!.. Все ключи отдаю тебе, Николка. Ты человек экономный, продуктов хватит до весны, а там огороды пойдут, рыба в реке… С голода не пропадёшь!..

Дядюшка рассчитывал на освобождение Белокаменной к весне, не раньше. А кто другой мог мечтать о меньшем?  Поляки, насколько помнится из истории, пробыли в Москве без малого семь лет, а Сигизмунд — не чета Бонапарту!

… И вот настал самый чёрный день в моёй жизни, милая матушка:  2 сентября. С ночи до утра шли через Москву русские полки и опускали головы бойцы, чтобы не видеть остававщихся в городе. Вместе с армией, в одних рядах с нею, двигались кареты, коляски, подводы москвичей, покидавших Первопрестольную. В их лицах стояли слёзы прощания с городом: надолго ли едут и каким увидят его по возвращении, никто не знал и знать не мог. С городом прощались, как с живым покойником.

Прости за скорый почерк, матушка, но я пишу при расставании: Савелий Карпович встал чуть свет (или вовсе не ложился) и уже торопит меня, чтобы я закончил письмо и отдал ему. Пройдёт три дня, как вы получите его, матушка. Верую в милость Божью и тщу себя надеждой, что к тому времени буду жив ещё, но ответного письма от вас уже не получу... Да и вы от меня тоже…

Целую крепко вас всех, молю Всевышнего за нас, ваш Николка Кирилов».

Видимо, время позволило адресату сделать короткую приписку:
«В случае чего прошу схоронить меня по христиански, ежели вражеский полон погубит молодую жизнь мою. Помните, что до последнего часа оставался я русским православным человеком, каким и надеюсь предстать перед Богом».

                7. «Обмануть — никогда»!

Отложив это письмо, разделившее почту Николая на «до» и «после» нашествия, я невольно представил себя на его месте.

Прав  был юноша, сделав тяжкий для сердца «постскриптум»: не в чужой край на время уезжал он и даже не в страну чужую. Нет! Он оставался на месте, но сам город с нынешнего дня становился чужим, не русским, вражеским! И никто не мог сказать, что ждёт в нём горожан, оставшихся на милость победителя.

Сегодня, когда мы знаем всё про Бородино, Москву, Березину, трудно представить, что находились люди неверующие в окончательную победу русского оружия, убеждавшие Государя в обратном. Но ведь были! Вот ещё одно письменное свидетельство тех лет — не провинциального подростка, ничего не смыслившего в высокой политике, а человека очень близкого к русскому престолу:

«Решимость Государя не мириться с Наполеоном не разделялась всеми (подчёркнуть мною, Ю.А.) государственными сановниками, и в малодушных советах недостатка не было. Поборники мира: цесаревич Константин Павлович, министр иностранных дел граф Румянцев, граф Аракчеев (недавний военный министр) — все они выражали сомнение в успехе борьбы с Наполеоном. Укорительные письма писала венценосному брату Великая Княгиня. Но Александр остался непреклонен в принятом решении и напомнил Кутузову, что он ещё обязан будет дать ответ оскорблённому отечеству за падение Москвы».

Был всего один верный человек в окружении царя — его супруга: «Полную поддержку встречал Государь у Императрицы Елизаветы Алексеевны»…  Всего один!!!

И ведь не скажешь, что все остальные «продались» Наполеону. Нет, пожалуй. Но они, в отличие от моего героя, слишком хорошо знали европейскую политику, знали Наполеона, и рассуждали очень здраво, по-европейски: «Глядите,   сколько могучих государств сдались на милость победителю! Даже признанные вояки — германцы, австрийцы, шведы — сегодня его союзники, его друзья! (Слово «вассалы» не употреблялось). Чем же Россия хуже?! Разве притесняет Бонапарт своих друзей? А если берёт сколько-то полков на защиту Великой Европы, если просит снабжать их всем необходимым, так это всегда так делалось между союзниками»…

Так или нет говорили сторонники «почётного мира», но факт остаётся фактом: лишь твёрдость Государя не позволила свершиться этому позорному акту. В те дни, когда Бонапарт входил в Москву, был на вершине славы, Россия не считала себя побеждённой и в коалицию с ним вступать не желала.

…Но был в России и другой лагерь —  шапкозакидателей. И тогда, и позже сомневались горячие головы: правильное ли решение принял Кутузов в избе крестьянина Савостьянова в Филях? Возможно ли было иное — защищать Москву?..

Если учесть, что даже в окружении Государя все высшие сановники, люди далеко не глупые, оценивали шансы французов выше русских, что ополчение могло быть сформировано не ранее зимы, а собственная армия ещё уступала вражеской (Бородино это ясно показало), мог ли мудрый Кутузов решиться на иное?

«Победить меня Наполеон может, — признавался «русский лис», как звали его в Европе, — но обмануть… никогда»!

Уж если мы задели в этом маленьком эссе и Петербург, и Москву, нельзя не сказать, что происходило в провинциальной России — в той же Пензе, куда так страстно рвалась душа моего героя.

В соответствии с манифестом императора Александра 1 «О составлении временного внутреннего ополчения», Пензенская губерния вошла в третий округ формирования ополчения вместе с Казанской, Нижегородской, Костромской, Симбирской и Вятской губерниями.

Сбором пожертвований ведали специально учреждённые комитеты. В Пензе его возглавил отставной бригадир Кашкаров, от правительства в него вошёл тайный советник Филипп Филиппович Вигель (сын бывшего губернатора), от дворян поручик Караулов, от народа купец Казицын… Казначеем назначен был А. С. Мартынов — представитель известной пензенской фамилии, в числе которой были и стрельцы, и петровские гвардейцы, и управляющий суворовским имением в Пензе, и мать писателя Загоскина…
 
С горячим сердцем отдавали средства на ополчение и дворяне, и купцы, и мастеровые, и крестьяне. Известно письмо пензенской помещицы, молодой вдовы Елизаветы Арсеньевой из Чембарского уезда: «считаю за счастье быть участницею в приношении на пользу Отечеству»…

Населением губернии было собрано деньгами почти 2,5 миллиона рублей да вез малого тысяча лошадей для конных воинов, да 8 пушек, да на 40 тысяч рублей провианта: круп, сухарей, овса, соли…  Одних быков отправлено для армии 2600 голов…

Во главе Пензенского ополчения встал поначалу отставной генерал-майор Кашенский, потом полковник Дмитриев. Три пехотных и один конный казачий полки, а в целом дивизия из 7 тысяч хорошо вооруженных ополченцев была сформирована в Пензенской губернии к концу 1812 года. Не меньший вклад в народную войну внесли иные губернии третьего округа, всей России в целом.
 
                8. Между любовью и долгом

«Милая моя матушка Полина Карповна!

Не передать словами, как я рад  возможности сказать эти слова, поскольку не надеялся на возможность встретиться с вами на этом свете. Никто как Бог, его всепрощающая милость к нам, грешным, дал возможность дожить до этого дня. Увы, далеко не всем это удалось, царствие им небесное!
 
Но всё по порядку. Как писал я в прошлом письме (кажется, будто вечность прошла с той поры!), видел я уходившее из Москвы с великой печалью русское войско во главе с батюшкой Михайло Кутузовым, видел и графа Платова:  казаки его шли в арьергарде, сдерживая французов… Матвей Иванович кланялся нам, а все, кто стоял вдоль дорог, плакали  и кланялись ему тоже… Печально гудели колокола…

И вот казаки ушли, наступила мёртвая тишина… Не приведи Господь увидеть впредь такое! Защитники покинули город, и остались мы, сирые, один на один с Наполеоном, который виделся нам то ли нечистой силой во плоти, то ли змеем трёхглавым, ещё не поражённым копьём Георгия Победоносца...
 
— Видать, хорошо его взгрели при Бородино, что в пустую Москву боится сунуться! — насмешничал Гришатка.

Мы, все трое, стояли в редкой толпе москвичей, глядевших вниз с Поклонной горы на Можайскую дорогу. Листва пожелтела, дул прохладный ветер, чувствовалось наступление осени.
 — Бог не выдаст, свинья не съест! — крикнул кто-то в толпе, и не понятно было, к чему относятся его слова.

…Но вот показался первый вражеский разъезд; конники с нарядными киверами покрутились на окраине города, один ускакал прочь, остальные направились к нам. Толпа ахнула и разбежалась. Мы с Гришаткой спрятались в каком-то палисаднике, смотрели на происходящее сквозь жёлтую листву, а Настенька убежала домой, к матери…

Вот и великая вражья рать появилась на горизонте. Она окружила Поклонную гору, и всадник на белом коне поднялся на самую вершину, осмотрел Белокаменную в подзорную трубу».

На этом месте я вновь прервал письмо Николки, чтобы дать слово адъютанту императора Франции. Он писал впоследствии:

«Было два часа пополудни. Наполеон на белом арабском скакуне поднялся на холм и с него осмотрел поверженную Москву.
— Так вот, наконец, этот знаменитый город? — сказал он. — Теперь война кончена… Да и пора уже».   
 
«Увидев главное и очень горькое, увы, мы с Гришаткой бегом поспешили на Варварку.

 Лавка была цела, закрыта. Мы убедились, что обычный вор в неё не заберётся,  а завоеватель нашего разрешения не спросит, и со спокойной душой взобрались на колокольню местной церквушки. С неё было видно всё, что творится вокруг. Там таких любопытных, как мы, оказалось ещё несколько человек, но постарше нас.

С той стороны, где мы были недавно, с Поклонной горы, ударила пушка, через какое-то время вновь показались конники. Французские разъезды скакали по Дорогомиловке, Арбату, Воздвиженке, порученцы мчались к головному отряду, докладывали и уносились прочь… Слышны были флейты,  рокотали барабаны, показались развёрнутые знамёна. Конница, а за ней и рослые гренадёры шли по мёртвым улицам Москвы, направляясь к Кремлю.

Не только торговые лавки — большинство домов, окна и двери барских усадеб были заперты, пусты, многие и вовсе заколочены досками, словно выморочные… Казалось, будто к городу приближается чума, и жители в ужасе бежали прочь от неё. Оставшиеся горожане попрятались по щелям, откуда и наблюдали за происходящим.

Даже  «русские французы», которых немало было в Москве до войны с Наполеоном, не вышли встречать своего императора. Они бежали из якобинской Франции в гостеприимную Россию, чтобы защититься, а тут их кровный враг сам пришёл следом!

Под рокот барабанов и гудение флейт главная колонна вышла к Кремлю. С высоты колокольни мы хорошо видели, как забегали нарядные генералы возле маленькой пухлой фигурки в плаще и треуголке.
— Бонапарт, Бонапарт! — раздались голоса за нами.
Кто-то сказал из мужчин на колокольне сказал ехидно:
— Во всех побеждённых городах ему вручают ключи от ворот… И только в Москве никто не позаботился об этом».
 На этом месте, объективности ради, хочется вновь вспомнить слова противной стороне. Обер-шталмейстер Наполеона маркиз Коленкур впоследствии вспоминал: «Город без жителей был объят мрачным молчанием. В течение всего нашего длительного переезда мы не встретили ни одного местного жителя».
«Милая матушка! Помнишь ли ты, как я рассказывал о встрече русского императора здесь же, в Москве? Двух месяцев не прошло, как уже французский император стоял возле Кремля, но какова разница! Александр Павлович не мог протиснуться сквозь восторженную толпу, а Наполеон, если не считать своей же свиты, въезжал в Кремль в гордом одиночестве.

Увы! Этот коротышка нашёл способ отомстить. Не успел он скрыться на воротами Кремля, как полчища врагов набросились на опустевший город.

Солдаты Наполеона открывали двери штыками и прикладами, брали всё, на что падали их жадные глаза… С колокольни видно было, как они выходили, пошатываясь от выпитого, что-то жевали, набивали свои рюкзаки, смеялись, похваляясь друг перед другом наживой.

Вражеские солдаты в нарядных формах кирасиров, егерей, уланов, гренадёров, щеголеватые молодые офицеры сновали по московским улицам взад-вперёд, по хозяйски громко  переговаривались на французском, немецком, польском, иных языках, подвыпивши, распевали песни, много смеялись и вообще могли показаться добродушными людьми, но стоило одному из русских спуститься с колокольни, как его схватили на первом же перекрёстке.

Я расслышал возгласы солдат, понятные на любом языке:
— О! Русский шпион?
Мужичёк что-то возражал, но его обыскали, вывернули руки и повели, подгоняя штыками, в Кремль, в свой штаб, скорее всего.
— Суа-дизан…! (мнимый). Тан-мьё! (тем лучше), — угадывал я отдельные слова возбуждённых солдат.
— Что они говорят? — шепотом спросил Григорий.
— Что в тюрьму повели шпиона, в каземат, — перевёл я наобум. — И вообще, Гришаня, до темна мы отсюда не выберемся.
 
Уже совсем стемнело, по небу бежали тёмные облака, когда мы спустились с колокольни и подкрались к нашей лавке. Непрошенные гости побывали и здесь. Прочная дверь была распахнута, всё, что можно, разграблено, а в дядюшкином закутке вспорот даже диван, на котором хозяин любил дремать после обеда.

Я невольно вспомнил Савелия Карповича добрым словом. Мудрый купец заранее вывез из лавки все мушкеты, клинку, пороховые припасы. «Гости» ничего не нашли и в отместку сбросили со стены голову огромного русского лося, истерзали штыками несчастного медведя, забрали с собой кабана и рысь…

— Куда теперь? — спросил меня Гришатка, когда мы навели в лавке кое-какой порядок, заперли её, как смогли, и вышли на улицу. — Айда к нам?

Я вспомнил Настеньку… Желание быть рядом в такие часы готово было пересилить всё остальное, но тут мне припомнились слова благодетеля моего: «Вот что значит родная кровь!.. Все ключи отдаю тебе, Николка…»

Товарищ понял мои колебания.
—  Ладно. Иди к себе и жди меня. Я пулей. Проведаю своих и обратно.
— Смотри, Гришатка! Они ещё бродят по улицам… Слышишь?
В Москве, то тут, то там, изредка звучали ружейные выстрелы, по улицам ходил патруль. Мой товарищ рассмеялся.
— Я же свой, Николка! Москва меня с пелёнок знает. А они пришлые, чужаки. Нечто они меня поймают?! 
И он растаял, как нечистый дух.

А я пошёл к себе в Зарядье. К счастью, дом хозяина стоял в стороне от главных городских дорог и пока не был тронут завоевателями. Я вошёл в него с чёрного входа и, поднявшись к себе, стал ждать товарища.

Постепенно всё смолкло, полная луна всплыла на небо, осветив уснувшую Москву.

На чердаке, который дядя называет мансардой, я давно уже сбил сено так, что лежу лицом к открытому окошку и любуюсь городом — той частью, которую отсюда видно…
 Мне нравится Москва-река, которая сияет в лунном свете,  как чешуя огромной рыбы, купола церквей в Замоскворечье — белые, как берёза весной, нравится стена Кремля с огромной Москворецкой башней. Она так высока и темна, так горят под луной бойницы, что кажется, будто вот-вот покажется меж ними древний воин в шлеме и кольчуге, со щитом и копьём… То-то побежит от него вражья рать!
Я не заметил, как уснул, дожидаясь товарища… Проснулся на утренней зорьке, а его всё нет!

                9. Огненное  море 

Наконец, явился Григорий. Он был бледен, взъерошен, как после драки, и с порога крикнул:
— Где у хозяина порох?
— Он его продал… Ополченцам отдал…
Дружок погрозил мне пальцем:
— Бог накажет тебя за обман, Николка. На том свете пылающую сковороду будешь лизать!

В ружейной лавке нельзя без пороха, но хозяин хранил там лишь небольшой запас. Основной держал в тайном пороховом погребе во дворе своего дома.

«Смотри, Николай! — сказал Савелий Карпович в последний вечер перед отъездом. — Сия тайна особая, от неё великие беды могут произойти!  — и показал мне сараюшку за дровником, где закопал свинцовый короб, дал ключ от неё. — Достанешь, когда нужда великая нагрянет, не раньше!»

Особой нужды я пока не видел, о чём и сказал товарищу. Он шмыгнул носом, пошёл к двери, но на пороге остановился.
— Ступай за мной!
  Мы прошли тайными тропами на Рогожскую заставу, вошли в дом. Хмуро сновали какие то люди, пахло ладаном. Вслед за другом я вошёл в их клетушку и оторопел: по центру стола, красивая, как куколка, лежала Настёнка. Мать сидела в изголовье мёртвой дочери, гладила её голову, качалась из стороны в сторону и что-то дикое бормотала при этом. Нас она даже не заметила.
— Ну? что?! — спросил Гришаня, когда мы вышли во двор. — Вот она — нужда великая! — и вытер слёзы рукавом.

Не скрою, матушка, и у меня душа обливалась кровью, когда мы шли обратно — куда? Зачем? я ничего не понимал. Звёздочка моя ясная, горевшая все эти дни, вдруг сорвалась с небес и пропала…

…Весь день мы мастерили с сараюшке «пороховые репы»: если поджечь и бросить, они загораются так, что пылают кирпичные стены! Ночью, взявши каждый по корзине со своими изделиями, направились к тем домам, в которых квартировали враги.

Увы, возле первого нас едва не поймали солдаты, охранявшие покой своих офицеров, во втором брошенная в окно «репа» погасла на лету. Встревоженные оккупанты гнались за нами, стреляли вслед, но Гришаня нырял в знакомые закутки, и мы благополучно скрылись.

—  Что будем делать?
Он задумался сурово, не по-детски.
— Ты как хочешь, а я соседние дома подожгу! Сёстрёнка моя не смогла вынести позора…  Я им этого никогда не прощу!
— Я тоже!

Мы забрались в пустующий дом, который соседствовал с «французским», заложили свои устройства во всех четырёх углах, подожгли и перебежали в дом напротив. Там повторили свой манёвр. Когда поджигали третий, первые два уже пылали вовсю, что не затушить!

Укрывшись в безопасности, мы со злорадством наблюдали, как мечутся неприятели, выбегая на улицу в одних панталонах.
— Смотри, смотри! — крикнул Гришаня, показывая из окна куда-то вдаль.

Я выглянул и не поверил своим глазам: в противоположном конце Москвы, в другом, третьем тоже полыхали брошенные избы и барские дворцы… Мы с товарищем оказались не одиноки. Нашлось немало москвичей, которые не пожалели домов своих, лишь бы не достались они врагу».

Отложив это письмо, я вновь сравнил его с другими документами тех дней. Очевидец вспоминал страшный пожар Москвы в сентябре 1812 года:
«Деревянные дома и склады товаров запылали как костры. Тушить было нечем: пожарные приборы все увезены или сломаны, а пожары, разносимые ветром, слились в море огня, охватившего три четверти Москвы. Самый Кремль загорелся! Наполеон, перепуганный и озлобленный, едва успел пробраться среди пылающих домов в загородный Петровский дворец».
               
А вот что писал на острове Святой Елены сам Наполеон:
«Никогда ещё поэты, изображая сказочный пожар Трои, не могли представить что-либо похожее на пожар Москвы. Ужасающий ветер раздувался самим пожаром и производил огненные вихри. Перед нами был океан огня. Повсюду поднимались горы пламени, с невероятной быстротой вздымались к раскаленному небу и также быстро падали в огненное море. Это величайшее и в то же время ужасающее зрелище, какое мне когда-либо приходилось видеть».

То говорил человек, видевший сотни жестоких  пожаров, к большинству которых сам же и был причастен. Но здесь (вот что досадно!) не по его приказу сожжена Москва. И автор добавляет возмущённо:
«Какое ужасное зрелище! Это они сами поджигают город. Сколько прекрасных зданий, какая необычная решимость! Что за люди! Это скифы!».

А юные «скифы», взобравшись на чердак дома Савелия Карповича (удивительно, но он каким-то чудом уцелел в этом «огненном океане»),  глядели с болью и тоской на затухавшую Москву:

«Поминки по Настеньке справлены были на славу! Два дня горела древняя столица. Когда огонь насытился, на месте недавно цветущего города дымилось необозримое пепелище. Из чердачного окна по-прежнему виден был весь центр Замоскворечья, но как же отличался он от того весёлого ночного правобережья Москвы-реки, которое я видел три дня назад!
 
Господи! Будет ли нам прощение за этот грех? — думаю я все эти дни, и лишь одно оправдывало нас: великая армия грабителей московских осталась на зиму без крова!»

Прочтя эти строки, я невольно удивился: а ведь юноша попал в самую точку! Поджигатели, сами того не ведая, нарушили все планы Бонапарта.

…Взятие Москвы, конечно же, не было конечной целью похода в Россию. Далее надо идти на Петербург, поскольку покорение столиц считалось вершиной боевых операций. Лишь после этого  следовали капитуляция или мирный договор с аннексиями, контрибуциями и прочими приятными вещами.

 Но осенью идти на северную столицу — это безумие, и Москва планировалась как место для зимнего отдыха усталых солдат, для накопления новых сил. По воспоминаниям пленных французов, сразу после Бородино «император принял решение, о чём он заявил во всеуслышание, остаться на зимних квартирах в Москве».

И вдруг — неслыханный пожар! Сгорели не просто дворцы, о чём публично скорбел Наполеон, сгорели те казармы, в которых должны были разместиться новые полков из Европы. Сгорело многое из того, на что могли рассчитывать его солдаты в благоустроенной столице. По существу, горстка москвичей сорвала наполеоновские планы окончательной победы над Россией: какой поход на Петербург можно готовить «на пепелище»?   
 
Не мог тиран простить такое, и полчища его солдат бросились искать поджигателей по всему городу. Людей хватали на улицах, врывались в дома, будили спящих, без суда и следствия обвиняли каждого, у кого находили сажу на лицах или руках. Несчастные пытались объяснить, что они спасали погорельцев, но им никто не верил.

Их ставили к кремлёвским стенам, привязывали к столбам в центре улиц и расстреливали на виду у москвичей. Мало кто соглашался присутствовать при этом зрелище, но французы искали и, увы, находили тех, кто соглашался. Прости их, Господи, но были даже те, что доносил на своих соседей! Враги торжествовали. Оклеветанных вели на расстрел, а предателям щедро платили тем, что не могли увезти с собой: не сгоревшими домами казнённых.

Бесчинства творились повсюду. Даже священников не жалели оккупанты, пытали, где припрятано церковное серебро, и казнили батюшек нещадно. Даже Чудов монастырь в Кремле подвергся разорению и поруганию: там разместился военный штаб Наполеона, на алтаре собора Михаила Архистратига была устроена спальня маршала Даву. Старец Варфоломей, поднявший голос в защиту святыни, был пронзён штыками при входе в алтарь.

Бесчинствую «одной рукою», другой Наполеон продолжал посылать приветствия «своему другу Александру». Зная, что через Кутузова его письма уже не доходят, ибо Государь категорически запретил пропускать к нему почту врага, Бонапарт искал любой повод заверить русского царя в  своей дружбе. Для этого используется и начальник Воспитательный Дом генерал-майором Тутолмин, и богатый русский помещик Иван Яковлев. Первый остался в Москве по делам службы, у второго сын родился (будущий писатель Александр Герцен), и семья тоже не смогла уехать… Обоих Наполеон уговаривал вложить в свою петербуржскую почту маленькую приписку:   «Я прошу вас при этом написать императору Александру, которого я уважаю по-прежнему, что я хочу мира».

При всей показной гордости (я хочу) это уже нечто иное, чем прежде. Это мольбы, унижение, начало конца. До пожара Наполеон был победителем, отныне он — униженный проситель.

Вот такой великий подвиг совершили безвестные поджигатели Москвы. Сгорая сама, старая столица спасла от нападения Петербург, спасла России!

                10. «Со святыми упокой»…

« — Ты уходишь? — спросил я друга.
— Да. Мать совсем плохая стала, никого не узнаёт, ничего не ест... Без меня помрёт, — горестно сказал Гришатка, прощаясь. — Завтра приду, жди!

О бедной Настеньке мы с ним старались не говорить… Это горькая тема была запретной — до тех пор, пока обидчики её ещё ходят по русской земле!

А вечером в дядюшкин дом постучали, и я, узнав гостя, радостно открыл дверь. На пороге стоял Парфён Силыч собственной персоной. Старший приказчик был изрядно выпившим и весёлым.
 
— Не уехал, Николка? — рассмеялся он, по-хозяйски разваливаясь за столом. — Бросил тебя дядюшка любимый?
— Почему бросил? Оставил дом сторожить, — сказал я.
— От кого? — криво усмехнулся Парфён. — Французы — народ культурный, европейский. Они Москву не поджигали!
— Так их никто сюда и не звал…
— А они не шибко спрашивают! Там сила, дружок. У кого сила, у того и власть! — и стукнул по столу своим тяжёлым кулаком.

Гришатка рассказывал, что на Масленицу наш старший приказчик то ли убил кого-то в кулачной драке, то ли искалечил; люди видели свинчатку у него в рукаве, но доказать не смогли. Полиция отпустила Парфёна «с оставлением в подозрении», а он после этого ходил по всему Китай-городу гоголем, посмеивался: «Ещё желающие есть? Выходи по одному!»
 
Сегодня я слушал его и понять не мог: шутит Парфён Силыч или искренне говорит? Может быть, проверяет меня? — вспомнился я рассказы дядюшки о московских «фармазонах».

Он заметил, что я ему не верю, и прищурился:
— А ты сам, дружок, не пускал ли «красного петуха»?.. Ну-ка… руки покажь!..
К счастью, копоти не было у меня на руках, но запах пороха остался.  Кто-кто, а старший приказчик оружейной лавки хорошо знал, как пахнет порох.
— Ну вот и славно! — обрадовался он и неожиданно, ловким ударом, сбил меня с ног. — Давно хотел тебе взбучку дать, богомолец сопливый, дядюшкин прихвостень… Теперь нету дядюшки. И лавку его, и этот дом с конюшнями — всё мне отдадут, на вечные времена!
— За что же?
— А за то, что злодеев поймал.

Он полез в карман и помахал бумагой с французской печатью. Это был приказ коменданта Москвы: за поимку поджигателей всё их недвижимое имущество переходит доносителю. 
— Ну что, дружок? Добром покажешь погреб или трёпки ждёшь?
 
Не скрою, матушка: ещё никто меня так не лупил, как бывший мой товарищ. По доброте душевной я всех приказчиков нашей лавки считал своими друзьями и не мог поверить, что один из нас и есть тот «фармазоном», о которых предупреждал дядя.

 Грешен человек, должны мы поступать по-христиански, но я не смог — возненавидел Парфёна лютой ненавистью.

— Где порох?! — кричал он, зверея от палачества. — Не скажешь добром, все рёбра переломаю, и ничего мне за это не будет. Французы поверят мне, не тебе!
— А наши? — спросил я и пожалел об этом, потому что Парфён вовсе озверел.
— Наши?!.. — От его подзатыльника я в угол отлетел. — Да «наши-ваши» сбежали без оглядки, когда пришёл Наполеон!
И стал лупить меня своими сапожищами.
— Не скажешь?.. Тогда молись!

Парфён достал из-за пазухи вогнутый турецкий ятаган и приложил мне к горлу.…
— Последний раз спрашиваю: где порох?!
Прости мне, матушка, но — слаб человек. Не выдержал я побоев, признался:
— В дровнике… 

Парфён Силыч заставил меня взять ключ, свечи и  вытолкал во двор, как щенка нашкодившего.

Накрапывал мелкий осенний дождь. Но в сараюшке было сухо и темно. Парфён зажёг свечу и поставил её к порогу.
— Копай! — приказал он. — Да смотри, не вздумай со мной шутки шутить. На куски порублю, змеёныш!
 
Делать нечего, я начал копать. Земля была мягкой, ведь совсем недавно мы раскапывали её с Гришаней. Очень скоро лопата зазвенела по крышке.
— Осторожно!!! — крикнул испуганный Парфён. — Искра будет, бестолочь!

Он не знал, что предусмотрительный хозяин сделал крышку короба  свинцовой: этот мягкий металл не даёт искры...

Я продолжал копать и снова, уже нарочно, звякнул лопатой…   
— Взорвёмся, идиот!!! — побледнел изменник. — Дай сюда!
Он взял лопату и аккуратно, умело стал снимать верхний слой. Очистил крышку от земли и открыл её.

Мы с Гришаней взяли не слишком много; большая часть пороха ещё оставалась в огромном металлическом сундуке. Предатель зачерпнул из него в ладонь и с наслаждением понюхал. Его хищные ноздри  радостно шевельнулись, оспа на щеках порозовела от предвкушения.
— Французы никак не могли понять, что там рвётся — в соседних домах? Почему порохом пахнет?.. Теперь поймут!
— И что же? — спросил я.
— Мне орден, а вам с Гришкой — со святыми упокой! — ухмыльнулся предатель. — Поставят к стене и — адью!..

Прости, матушка, сына своего непутёвого, но в эту минуту я бросился к выходу из сараюшки, да так неловко, что по пути задел ногой свечу… Пламя от сухого пороха взметнулось вверх и  задело меня не шибко, лишь припалило сзади… Парфёну меньше повезло…

К счастью, французский патруль в эту ночь попрятался от дождя; никто меня не остановил. Я бежал через всё Зарядье, не разбирая дороги, и  пулей влетел в оружейную лавку.

 А там, откуда я бежал, полыхал последний в эти дни пожар московский. Всё дворовое хозяйство Савелия Карповича сгорело дотла: дровник, изба, конюшни …
Впрочем, пострадал в те дни ни он один».

…Увы, Москва горела не раз. Но только один пожар можно назвать праведным, поскольку за правое дело полыхала Москва осенью 1812 года.

                11. Месть «Аттилы»

«Ты не поверишь, матушка, как быстро слетела с завоевателей спесь! За тот месяц, что находились они в  сгоревшей Москве, лучшая в мире армия, как любил хвалиться Напалеон, превратилась в банду голодных разбойников.

Собиравшиеся в нашей лавке рассказывали о таких злодеяниях, которые больше подходят африканским дикарям, чем представителям цивилизованной Европы. Солдаты Наполеона, христиане!, превращали в казармы православные храмы, в алтарях ставили своих лошадей, покрывали их вместо попон рясами священников, разводили костры из икон!!!.. 

Грабители забрать всё серебро из церковной утвари и даже (вот до чего доводит вольнодумство!)  сорвали крест с колокольни Ивана Великого, думая, что он из чистого золота, а он был с позолотою… Так он и валялся, расколотый пополам, на Ивановской площади.

Господь не мог смотреть равнодушно на такое богохульство. Лютый голод послал он на армию святотатцев, небывало ранние холода. Теперь завоеватели, кутаясь в свои плащи, бродили по Москве уже не в поисках вина, а в поисках чёрствого хлеба, ловили бездомных собак, варили туши павших лошадей… Хотели изымать хлеб у крестьян подмосковных сёл, но поздно! Крестьяне, побросав свои избы, удалились прочь от Москвы, а вокруг неё сновали казаки Матвея Платова и партизаны Дениса Давыдова… Они отлавливали мародёров сотнями и уводили к своим, чему многие пленные, говорят, были искренне рады: наконец-то получали они хлеб и тёплый кров!

Всё это мы узнавали из рассказов бывалых людей, которые есть всюду, даже в осаждённых городах. А то, что  Москва превращалась в осаждённую крепость, становилось ясно каждому.
— Наполеон сегодня, как тот охотник: «Микола! Я медведя поймал!»  «Так веди его сюда!». «Я бы привёл, да он меня не пущает», — смеялись посетители нашей лавки.

К нам стекались все местные обитатели, оставшиеся в городе. Покупать в лавке было нечего, но старики приходили «просто так»: пообщаться, знающих людей послушать, поделиться сухарями и своими соображениями.
— Долго не выдержат, сбегут из Москве, — рассуждали наши старожилы. — Вопрос лишь в том, куда пойдет Бонапартий?!   
— Одно могу сказать: на старой смоленской дороге ему делать нечего, — был уверен отставной капитан, сам не раз бывавший в дальних походах. — Всё, что мог, он там собрал, ограбил. Другое дело —  Калугу, Тулу, Курск, хлебная Малороссия!.. Вот где раздолье!
Старики посмеивались:
— Так скажи ему об этом!
Капитан усмехался:
— Сам догадается… Да и наши напомнят!».

Ветеран как в воду смотрел. Наполеон понял, что взятие Москвы не принесло ему ожидаемых дивидендов, до весны они здесь не продержатся, и дал команду покинуть неласковую Московию.
 
  Проторить новый путь, на юго-запад, доверено было маршала Мюрату  — зятя и любимцу императора...
 
«Вы не поверите восторгу, матушка, который царил в нашей лавке при известии о первой крупной битве после Бородинской. Ещё никто не знал подробностей, не знали даже, кто победил, но уверенность в силе русского оружия была так велика, что сказалась, видимо, на волю небес… В бою на полпути к Калуге Кутузов на голову разбил Мюрата!  Так рассказал нам в лавке сведущий человек.

— Говорят, тысячу пленными взяли. Пушек несчитано! 
— Вот тебе и Мюрат, дядин сват, король неаполитанский! — под общий хохот сказал отставной капитан. — Хош не хош, дядя, а теперь ступай за Можай! На прежнюю свою дорогу…

Но Наполеон не был бы сам собою, если бы не велел отомстить напоследок: взорвать Кремль, Новодевичий монастырь, иные святыни русские. Так говорили в лавке.
 
Утверждали также, что Господь снова явил свою волю, не дав взорваться многим заложенным минам, вдохновил на подвиг монахиню Сару, которая вырвала и залила водой горевший фитиль… Воистину, есть праведники и в наше время, матушка!

Но, увы, всё же были, были потери от мстительного корсиканца! Мы с Гришаткой бегали смотреть, и сердце наши обливалось кровью, когда видели обезглавленную Никольскую башню Кремля, взорванный Московский арсенал, а пуще всего Филаретовский пристрой к колокольне Ивана Великого. Святотатцы подложили порох под всё здание, но по воле Божьей древняя колокольня, гордость России, осталась стоять, только трещины дала.

А самая страшное, матушка, увидели мы в Успенском соборе. Надгробия с многих плит были сброшены, а тела святых для России покойных разрублены шашками… Каково же было негодование наше, когда среди иных прочли мы имя Гермогена, патриарха Московского, позвавшего Русь на борьбу с супостатами… Прошло 200 лет и праправнуки европейских вандалов отомстили русскому Владыке».

Отложив письмо Николки, я припомнил слова Александра Павловича, сказанные им в те же дни о разрушениях московских:

«После этой раны все прочие ничтожны… Нынче более, чем когда либо, решились мы стоять твёрдо и скорее погребсти себя под развалинами империи, нежели примириться с Аттилою новейших времён».

Удивительно, как совпадало настроение двух столь разных людей — императора России и одного из миллионов его подданных, приказчика московской оружейной лавки:

«Итак, пробыв в Москве чуть больше месяца, этот цивилизованный варвар убрался прочь из первопрестольной столицы нашей…
 
И вновь, как обещал, первым ворвался в Москву атаман Платов со своими донскими казаками. Снова плакали горожане — теперь уже от счастья видеть русское войско, от боли за тех, кого погубили басурмане. А воины русские, проезжая город, не могли сдержать слёз от картин запустения и следов поругания древней столицы.

Но вслед за унынием гнев зажигался в сердцах россиян:
— Отомстим за Москву!

Друг мой Гришатка в тот же день записался в московское ополчение, а мне ещё не было семнадцати годков.

…Я уныло поплёлся в лавку. Рядом с ней   увидел большую пароконную кибитку, запряжённую рослыми владимирцами… До войны самую тяжелую поклажу возили на этих могучих лошадях.
— Долго спишь, хозяин! — раздался голос из кибитки.
Я пригляделся… и глазам своим не поверил: то был наш Захар Захарович собственной персоной! Форма ополченца говорила о том, что он добился своего.
— Захар Захарыч! Вы ли это? — вскричал я, обнимая старого вояку. — Пошли в лавку…
— Это можно. А чем будешь гостя угощать, хозяин?
Я смутился. Кроме самовара с кипящей водой и пары чёрствых сухарей у меня ничего не было.
— Не тушуйся, Николка. Знал я, что жили вы   впроголодь, захватил кое-что по мелочи.

Он достал из кибитки свежий каравай, огромного вяленного сазана, сало, горшочёк мёда — давно забытую москвичами роскошь.

Мы пили чай, я рассказывал обо всём, что случилось за эти пять недель, показавшихся вечностью, а в лавку один за другим подходили её постоянные обитатели, с восторгом глядели на старого капрала, присоединялись к царскому нашему чаепитию. Старики что-то добавляли к моему рассказу, но больше всего жаждали послушать человека «оттуда», из Подмосковья, как звали мы все земли за Москвой, не взятые Наполеоном, .
— О себе-то расскажи, Захар Захарович!
— Наши болячки мы сами знаем, поделись вестями «с воли»!
Он расправил свои усы, закурил трубку и стал рассказывать — да, как всегда, с шутками-прибаутками.
— Я, господа, в первый же день, как уходили из Москвы, пристал к армейцам, старым товарищам моим. До Кутузова дошёл…
— До самого?!
— А что ж? — не моргнул он глазом. — Мы с ним старые приятели, турок били на Дунае. «Так и так, — говорю. — Прошусь заново на службу, ваша светлость!» 
« — В инфантерию тебя? — спрашивает. — Годки не те.  Она называется от «инфант», юноша, значит, а ты для юноши рылом не вышел»…

В лавке  давно так весело не смеялись — с прежних дней.
« — В кавалерии? — продолжал загибать свои байки капрал. — Тебе, дедушка, и конь нужен старенький, смирный, а в русской армии  таких сейчас нет. Сегодня со всех заводов шлют нам молодых скакунов — из Терского, Воронежского, Завиваловского…»

Слушателям весело, а мне-то как было отрадно, матушка! Ведь Завиваловские конюшни —   пензенские, и очень скоро кто-то из русских кавалеристов погонит врага на наших чистокровных скакунах!
— «Нешто в артиллерию его определить? — спрашивает Кутузов своих генералов. — В артиллерии  грохоту много, молодые пугаются, а он всё одно ничего не слышит, глухой чёрт!»
Лавка так и покатилась от смеха!
— «Нет, говорю, Михал Илларионыч. Возле пушки ещё и глаза нужны зоркие… Дай ты мне, за ради Христа, службу нужную, но посильную, по моим годам».
— И что же? 
— А ничо... Служу в обозе, братцы, ядра к пушкам подвожу. Тут тебе и кавалерия, и артиллерия, и даже инфантерия, если хочешь знать.
— Это как же?
— А очень просто. Полдюжины инфантов в моём подчинении — молодых ребят. Они и грузчики, и возчики… А, ежели разметало прислугу возле орудия, то и бомбардиры тоже, бывали такие случаи!
  Хромой капитан вздохнул:
— Истосковалось сердце об армии! Как она, что?
Захар Захарович нахмурился, серьезным сделался:
— Первое время, как оставили Москву, переживали мы шибко: не пойдёт ли он дальше: на Питер или же Волгу? У него ведь не спросишь! сам себе выписывает подорожные.
— Это да, — согласились со вздохом.
 — Ну и мы, конечно: со всех сторон обложили город. И в Клину стоит армия, и в Дмитрове… Дорогу на Владимир ополченцы перерезали, на Коломну — Ефремов, на Подольск Кудашев. Там же, возле Серпухова, сам Кутузов стоял…
— Потому что на Тулу дорога, к югу! — угадал капитан.
— Само собой, разведка тоже не дремала. Из города и в город всегда кто никто пробирался сквозь французские пикеты. 
— Без разведки никуда! — соглашались старики. — От кого же все новости шли?..
 — И вот она доносит: Мюрат пошёл на Калугу.  Тысяч двадцать войска у него, около двухсот орудий… Ну и дали мы ему под Тарутино! — всей мощью своей, во главе с Кутузовым. И гвардии мюратовской дали закурить, и половину пушек у него отобрали!

Старики обрадовано улыбались: знай наших!
— Светлейший после этого сказал: «Теперь Наполеон долго в Москве не усидит».
— Как в воду смотрел!
— А когда и вся армия французская пошла из Москвы, Кутузов прослезился даже: «С этой минуты Россия спасена!»

Я отложил письмо Николки…
 
По большому счёту, ничего фатального ещё не произошло. Было не самое крупное сражение, которое выиграла русская сторона; такое случалось и летом: при Городечна, Луцке,  Клястицах… Но никогда до этого часа мудрый Кутузов не говорил о спасении России. Что изменилось?..

«Партия мира» по прежнему сильна, Наполеон в её глазах по прежнему непобедим. Вся Европа, подвластная ему, ещё ликует по поводу взятия Москвы. Откуда же у старика-фельдмаршала такая уверенность?

Смею надеяться, что не только соотношение сил (у Наполеона 90 тысяч, у Кутузова 97), но соотношение силы духа стало явно в пользу русской армии!

                12. Святая ложь

«Любезная матушка Полина Карповна!
Не могу выразить словами, какая радость охватила меня, когда получил я весточку от вас после перерыва, который казался вечностью. Два месяца прошло, но каких! Благодаря Господу нашему Иисусу Христу и великой милости Его, не довелось мне погибнуть от рук врагов и предателя, сгореть в пожаре, умереть голодной смертью…

 Омрачилась моя радость только тем, что не всем удалось такое, погибли милые сердцу моему Настенька и отец Варфоломей, да светятся их имена!

А ещё надобно мне держать отчёт перед благодетелем моим Савелием Карповичем. Дом его сгорел вместе со всеми постройками, и я, похоже, был тому виной.
— Не говори об этом, вот и все дела! — советовал мне ещё Гришатка. — Мало ли домов по Москве сгорело? 
Но, видит Бог, я врать не умел. И, когда на второй день дядюшка приехал, ещё один, без семьи, я выложил ему всё, что было.
— Ах, сукин сын! — воскликнул Савелий Карпович. — Кто мог знать, что такую змею пригрею я на груди своей? Ведь десять лет без малого служил мне Парфён! И хотя подворовывал, шельмец (какой приказчик без греха?), но чтобы предать хозяина, Родину свою предать?! — такого я не припомню в купеческих кругах…

Были мы в эту минуту втроем в лавке: дядюшка, я и Захар Захарович. У него тоже сгорела изба на Солянке…
— Да уж, позора не оберёмся, — вздохнул капрал. — А кто ещё знает, что Парфён служил французам? 
Я пожал плечами.
— Он пришёл ко мне один.
Савелию Карпович плотнее прикрыл дверь в своём закутке и сказал:
— Ты парень честный, Николка, за что мы тебя и любим… Но сегодня, ради Христа, не рассказывай никому, как погиб Парфён Силыч. Мы скажем, что он хотел взять порох из погреба и нечаянно уронил свечу. Ведь так было дело?..
Я вздохнул — и согласился. У старшего приказчика были мать с отцом, меньшие братья — каково им будет жить с той правдой, которую я знаю?
— Лавку сохранили с Григорием, уже великое спасибо! — хозяин поклонился в пояс. — Ну а дом… Не я первый, не я последний! Бог даст, построил заново! 
   
…Вы просите, матушка, чтобы я приехал в Пензу погостить. И хотя мне отчий дом страсть как хочется повидать, но не такое сейчас время, чтобы по гостям разъезжать. Враг ещё только покинул Москву, но куда он дальше тронется и сколь долго будет истязать землю русскую, одному Богу известно. А потому прошу благословения вашего, милая матушка, пойти мне в ополчение. Я буду с Захар Захаровичем служить в артиллерийском обозе, ядра по батареям развозить...  Служба эта не опасная, за меня не опасайтесь, матушка.

Дядя тоже так говорит:
— Парень ты рослый, с лошадьми обращаться умеешь…  Помнишь, как в Горки ездили со штыками?
— Как же, Савелий Карпович? Такое не забывается.
 А вы, маменька, молите Бога за меня: материнская молитва, сказывают, самая крепкая на войне».

Отложив это письмо, я не мог не согласиться я с адресатом. Бабушка моя, Мария Ивановна, за годы другой Отечественной войны, Великой, не пропустила ни одной полуночной церковной службы (хотя церковь была в соседнем селе, а трудилась Мария Ивановна в колхозе, с темна до темна) и вымолила у Бога жизни трёх своих сыновей, ушедших на фронт. Были у них и ранения, и контузии, и долгий плен у немцев младшего сына, но все трое пришли домой живыми.

                13. Друзья наши владимирцы 

Следующее письмо было уже из Вильно:
«Низко кланяюсь и поздравляю с Рождеством Христовым вас, любезная матушка, и всех земляков моих, которые ждут нас дома. А те, которые гонят врага с родной земли, они на военных дорогах со мною встречаются.   Верите, матушка? Бывает, даже издали узнаёшь земляка, хотя и видел его в Пензе мимоходом. То проезжал он штатским барином, а теперь в форме гусарской скачет мимо на вороном коне, в бобровом ментике, с лихой шашкой… Знай наших!

Погода здесь, матушка, немножко мягче, чем у нас в России, а в нынешнем году особо. С ноября закрутило так, что зуб на зуб не попадал, и слава Богу, что Захар Захарович, с которым ездим мы в одной кибитке, воин  бывалый. Он все секреты знает: и как утеплиться в пути, и где согреться на привале… Я со своих владимирцев даже днём не снимал попоны, а двигаться приходится непрестанно. 

 Лошади нам достались справный, тяжёлый, боевое. Когда заслышат впереди гром орудийный, то не шарахаются, как иные шалые, а только уши прижмут, гривы дыбом, но идут прямо, как положено. 

Или ещё вот боятся некоторые, когда покойника чуют. Наши  давно привыкли к этому. От Москвы до Вильно столько мёртвых тел видеть довелось, что избави Бог! Даже вмёрзшие в лёд попадались… Поглядишь на них и думаешь: кто же вас звал к нам, горемычные? Те, кто званные, живут в России припеваючи, а кто с мечом пришёл — не обессудьте…

Другое радует, матушка. Помимо армии,   со всех окрестных мест такая силища поднялась, что диву даёшься! Вся Россия на борьбу настроилась. В партизанах сегодня и гусар, и казак, и крестьянин. В Смоленской губернии нам довелось видеть простую на вид бабу, вдову сельского старосты, которого убили французы ещё во время наступления. Так она, в отместку им, своё ополчение собрала, крестьянское. Ловили ихних фуражиров, отставших солдат, офицеров даже… С вилами шли на французские шпажки!

А теперь, матушка, движемся мы на Запад, впереди у нас Варшавское герцогство, а там что Бог даст. Старые солдаты поговаривают, что теперь и до Парижа рукой подать. Наполеон, де, сбежал из России голый: вошёл к нам с воинством в полмиллиона без малого, а за Березиной осталось тысяч десять, не больше. «Этих-то мы и шелчком возьмём!» — хвалился давеча подвыпивший фуражир. Но не все его одобряли, нет. «Не говори гоп, Федот. Это он в наших снегах ослаб, а у себя во Франции снова сил наберёт!»… 

А ещё поговаривают, что можно было и самого Бонапартия в плен взять. При такой-то нашей силище перерезать ему впереди дорогу  — плёвое дело!  Тогда бы сразу и войне конец, и весь мир нам в ножки поклонится…
— Слышал я давеча разговор: Наполеон, де, во всю дорогу от Москвы с ядом не расставался, сам побаивался в плен  попасть. Почему же упустили, Захар Захарыч?
С этим вопросом я обратился к своему командиру.
— Возможно ли было взять супостата на русской земле? — переспросил мой капрал и задумался. — А, может, ты и прав, Николка? Но — генералам виднее».
 
 Увы, и нам, потомкам, не суждено ответить на этот вопрос. Ведь после Березины, от Вильно до Ковно, Наполеон ехал по зимней дороге в сопровождении всего полутора тысяч обмороженных голодных солдат, ехал по русской территории! Перехватить вражеского императора мог любой конный полк со стороны Риги или Гродно (и они были там!). 

Но не даёт «партия мира», о которой говорилось выше. В конце 1812 она по прежнему сильна, влияет на исход событий не меньше Кутузова. Полное поражение Наполеона с пленением его в русских лесах —   это звонкая пощёчина «миротворцам»! И совсем другое дело, когда «бог войны» сумеет-таки вырваться из западни… На то он и Бог!

Факт остаётся фактом: Наполеон из снежной России бежал, набрал новое войско, и тысячи тысяч россиян отдали свои жизней по пути в Париж.

                14. Без Кутузова

От Николки долго не было письма (или оно затерялось, что на войне бывает не редко), но очередное пришло только в августе.

«Здравствуйте, милая матушка!..
Искренне соскучился о вас всех, кто дорог сердцу моему. Страх как жажду увидеть родные просторы, хотя и местные изумительно хороши.

Из Польше пошли мы в Прусское королевство, оттуда в Саксонию... Доложу я, матушка, что здесь сурьёзные выдались баталии.

 Ума не приложу, откуда Наполеон берёт свои новые полки, они родятся у него будто зубы дракона из китайской сказки, но старый воин прав был, который говорил, что дома Бонапарту и стены помогают.

Привели давеча пленного француза. Поглядел я на него и глазам не поверил: возрастом он нашего Матвейки не старше, истинный Бог!
— Сколько тебе лет? — спросил я его с трудом, но по-французски.
— Пятнадцать, — ответил он пугливо.

Во Франции, я слышал, детей стращают русскими солдатами — дикими и злыми, как гунны.

Рядом сидел наш капрал Захар Захарыч и даже в затылке почесал он жалости:
— Мальчишек гонит на войну, вот как!
— Кто? — не понял я.
— Николя, император ихний, — пояснил капрал. —  Мне один офицер рассказывал, что Николя — это детское имя Бонапартия. 

Я удивился, матушка, поскольку оказался чуть ли не тёзкой Наполеона! Но радости от этого не испытываю. Кроме того, что его звали «гением войны», великим полководцем, он был ещё великим грабителем с большой дороги! Кто, кто, а москвичи это знают.

В Успенском соборе на месте бывшего паникадила я своими глазами видел обычные весы, какими лавочники взвешивают свой товар. На этих взвешивали похищенное в кремлёвских церквях и палатах. Наполеон увёз из Москвы 18 пудов золота и 325 — серебра. Так рассказывал пленный француз, который переплавлял русские ценности…

И снова — какая же разница, матушка! Едва перешли мы Неман, как зачитали нам приказ Государя: 

«Вы видели в земле вашей грабителей, расхищавших дома невинных поселян. Вы праведно кипели на них гневом и наказали злодеев. Кто ж захочет им уподобиться? Если же кто,  паче чаянья, таковой сыщется, то не будет он русским!»

А в обращении к жителям Варшавского герцогства, недавним сторонникам Наполеона, Государь объявил ещё короче:

«Вы ожидаете мщения. Не бойтесь. Русские умеют побеждать, но никогда не мстить».

Газеты европейские печатали аршинными буквами: «Непобедимо воинство русское в боях и неподражаемо в великодушии!»

Одно за другим откалывались от Франции государства, ещё недавно клявшиеся Наполеону в верности. Они все сегодня на сторону России, которая одна отстояла свою независимость.

— Что ж теперь будет с ним? — спросил я капрала, кивнув на пленного мальчишку.
Юный француз со страхом глядел то на меня, то на старого воина. Он ни слова не понимал по-русски и, конечно же, не читал газеты, в которых нас хвалят за великодушие… Мы по-прежнему были в его глазах свирепыми дикими гуннами.

Капрал вздохнул:
— Отведи его к нашему кашевару, пусть покормит мальца.

А в середине апреля, матушка, всю нашу армию постигло великое горе:  фельдмаршал Кутузов, ещё вчера вручавший Государю ключи от крепости Торн, внезапно занемог, исповедался, причастился и мирно скончался в немецком городе Бунцлау. Благодарные жители воздвигли ему памятник:
«До сих пор князь Кутузов Смоленский довёл победоносные русские войска, но здесь смерть положила предел славным делам его. Он спас отечество своё и отверз путь к избавлению Европы. Да будет благословенна память героя!»

Но наш Государь не удовольствовался этим.
— В честь Кутузова воздвигнется памятник в российской столице! — заявил Александр Павлович.

Набрали лучших возничих в чине не ниже капрала, которые повезут гроб с телом фельдмаршала в Санкт-Петербург… В числе других эта печальная честь выпала и Захару Захаровичу…
— Ну что ж… Я двадцать лет под его началом, с Дуная до Одера! — сказал капрал, начищая мундир до блеска. — Последний раз послужу Михал Илларионычу, свезу его на Родину.
Он приехал обратно в июне.
— Ну что, как? — допытывались мы.
Старый вояка вздохнул.
— Одно скажу, хлопцы: никогда такого не видел. Вдоль Польши, Померании, через Кенигсберг ехали мы с почётом, ничего не скажу. Люди цветы под карету бросали, кланялись… А как переехали Неман, толпы народа по каждую сторону! Дамы плачут, а мужчины, вы не поверите: выпрягают лошадей — и вручную везут карету с гробом! Вот как любит русский народ фельдмаршала Кутузова!

…А похоронили его, матушка, в Казанском соборе северной столицы нашей. Капрал сказывал, что в самом почётном месте опустили гроб: рядом с преподобными старцами печорскими Антонием и Феодосием. А по стенам — лики четырёх Евангелистов. Отлиты они из серебра, который отняли у французов казаки и доставили в Питер по приказу Кутузова.
 
При его жизни многое генералы ухмылялись: стар, мол, князюшка, пора дать место молодым… И что же? Без него  война словно вспять пошла! 16 апреля он скончался, а 20-го Наполеон победил союзников под Люценом, 9 мая под Бауценом… Пришлось отступать. Солдаты ворчали: «Хотели идти на Запад, а идём на Восток!»

В августе, через год после Бородино, новая битва, под Дрезденом, и снова проигрыш!
— Что, господа генералы? — ворчал Захар Захарович. — Легко было задирать старика, когда наступали? А у самих кишка тонка?!
Тут невольно поверишь, матушка, что Наполеону сам дьявол помогает! Союзники стали поговаривать о почётном мире с Францией… Лишь одна Россия: драться!
— Нужен, нужен во главе новый русский генерал! — кипел Захар Захарович. — Такой, как Ермолов, что ли?
Я пожал плечами: не знаю такого.
— С Наполеоном под Аустерлицем дрался. Сам вёл в атаку солдат!
— Под Аустерлицем мы проиграли, — напомнил я.
— За одного битого двух небитых дают! 

… А сегодня, матушка, получил я и вовсе чёрную весть. Дружок мой закадычный Гришатка в бою под Дрезденом  смертельно ранен, и пришли из лазарета: зовёт он меня проститься…

 К тебе, Господи, припадаю я с мольбою: пощади раба Своего Григория! Один он остался у матери, по дочери своей скорбящей. Не преумножай скорбь её, Всевышний!»

Я задумался, отложив это письмо. Даже сегодня, в 21 веке, горько читать такие строки.  Но факт остаётся фактом: русское ополчение 1812 года понесло главные свои потери не в России даже, а в Европе, когда оказывало союзническую помощь тем странам, которых оккупировал Наполеон. Чтобы не быть голословным, назову число потерь одной лишь дивизии ополченцев — пензенской.
 3 января 1813 года дивизия числом 7000 человек выступила из Пензы и походным маршем проследовала через Тамбов, Воронеж, Орёл, Курск, Харьков, Полтаву, Киев на территорию Германии, отважно сражалась в битвах за Дрезден, Магдебург, Гамбург, Лейпциг («битва народов»). Свыше 2000 ополченцев пали в боях, около 500 умерли от ран в заграничных госпиталях. Погиб каждый третий пензенский ополченец! Не меньшие потери несли иные дивизии, та же симбирская, которая сражалась бок о бок с пензенской.
 
Это Наполеону ничего не стоило бросить остатки своей армии за Березиной, умчаться в Париж и заявить спесиво: «Если мне понадобится полмиллиона жизней, Франция даст мне их безропотно»… И давала — 15-летних мальчишек.

В России было по иному. Ополченцы призывались в возрасте от 17 до 50 лет, не бросались необученными в бой, полки их шли вооружёнными не хуже, чем любая регулярная часть. И всё же потери были великие!
 
           15. «Одной беды не бывает».

 «Милая матушка!
Не успел я отправить вам прошлое своё письмецо, как разгорелось новое большое сражение — близ чешского селенья Хлумец. Снова, как всегда, гремели с обоих сторон пушки, снова победа склонялась на сторону французов, когда русский генерал Ермолов, заменив прежнего командующего, потерявшего руку, смелой атакой вырвал победу!
— Ну что? Вот тебе и Аустерлиц! — радовался Захар Захарович. — Видел, как возвратил Ермолов свой должок? Теперь всё пойдёт по-другому!

 В октябре под Лейпцигом было такое сражение, которое  длилось без малого три дня: мы не успевали ядра подвозить на батареи. 
— Вот славная сеча! — говорил мой капрал на третий день. — Немалые были у нас запасы, а все истратили вчистую! А главное, сынок, что сегодня не надо спрашивать, кто победил? Мы отомстили за Бородино!!!

Ты не поверишь, матушка, но в эти дни я снова видел Государя, в ста саженях всего. С высокого холма наблюдал он за сражением, рядом с ним мелькали генералы. Пушки неприятеля били так близко, что дважды ядра взрывались в непосредственной близости, а последняя граната ранила осколками конвойных солдат. Генералы всполошились не на шутку, вся свита проехала совсем рядом, и я слышал, как Государь сказал совершенно спокойно:
— Одной беды не бывает!

На другой день перед строем нам зачитали приказ.  Победа одержана неоспоримая, сам  маршал Вандамм взят в плен, вместе с ним ещё 22 генерала, 37 тысяч солдат и офицеров, 300 орудий отняты у врага… А поскольку все силы союзных войск участвовали в этой сече, названа она была  «Битвой народов».

Но тебе, милая матушка, не о чём беспокоиться, потому как служба наша обозная, в атаку я не хожу, а если пролетит шальная пуля, так она на излёте и до смерти не убивает. Говорю это потому,  что в том бою царапнула меня, окаянная, и правой рукой не могу я писать, а согласился мне помочь товарищ лазаретный, дай ему Бог здоровья!»
 
 Далее следовала не совсем понятная приписка:
«Я знаю, матушка, что вам всё это не по нраву, здесь льётся кровь, но что же делать? Не русские начали эту войну, но остановить её на середине уже невозможно. Нельзя же бросать  товарищей, коль сошлись стенка на стенку? А в товарищах наших сегодня — пол-Европы!»
               
А мне подумалось вот о чём.
У историков принято считать, что Александр Первый был человеком мягкий. Об этом говорят многие его слова, поступки, отношение к поверженным врагам и прочее. Даже известный «Портрет в парадном мундире с Георгиевским крестом» показывает нам рыжеволосого молодого человека приятной внешности с добрым улыбчивым лицом. Кажется, что этого тридцатилетнего рыжего добряка ничего не стоит уговорить, склонить, внушить ему нечто в свою пользу…
 
Англичане зовут таких людей «железная рука в бархатной перчатке». Как русской «партии мира» не удалось переубедить Государя в 1812 году, так и союзникам не удалось склонить его к миру с Наполеоном в 1813-м. Лишь железная рука русского императора удержала слабых во время новых неудач, помогла взять верх и выйти к Парижу.

Да, потери были, и великие. Но, благодаря воле Александра, они не были напрасными. Они оправданы были великой победой!   

 «Ах, милая матушка, какой восторг охватывает меня! Все эти дни я живу в состоянии блаженства.

Начну с того, что в январе 1814 года армия союзников вторглась во Францию, приступом взяла высоты, господствующие над городом, и «Столица Европы» сдалась!

Наступил великий день 19 марта. 
Улицы были полны народа. Люди теснились на тротуарах, балконах, мостах через Сену, вездесущие мальчишки взобрались на деревья и фонарные столбы… Праздничные одежды, цветы, ликование народа — можно ли сравнить это с тем, что было в Москве 2 сентября?

И вот, вслед за полками, на главную площадь Парижа вышли три всадника на великолепных скакунах — это были австрийский император, прусский король и наш Государь. Царь царей, пастырь народов — так  сегодня зовут во всём мире русского императора Александра  Павловича!

Прошло полтора года с того дня, как я видел его в Москве, три месяца, как повстречался в битве под Лейпцигом… Сегодня он был таким же прекрасным, благожелательным и от природы величавым, но морщинки у глаз говорили о том, как много пережил и прочувствовал этот человек за годы войны.

Вслед за первыми лицами скакали Великие Князья, фельдмаршалы, генералы…  Не было среди них лишь одного, самого лучшего среди них — светлейшего князя Кутузова…

Итак, Париж ликовал! В отличие от Москвы, которая считала Наполеона своим врагом, Париж встречал освободителей «с открытыми воротами и распростёртыми объятьями». На улицу вышли все, кто четверть века жил в предвкушении ареста, тюрьмы, гильотины, вышли все те, кто не знал мира в своём доме. 

Из толпы раздавались восторженные крики, и некоторые мне удавалось понять: сказались долгие беседы со стариком-французом в Москве и с пленными во время похода по Европе.

— Мы долго ждали вас! — крикнул кто-то из толпы Александру.
— Ваши войска виноваты, — ответил с улыбкой Государь. — Их храбрость помешала поспеть раньше.

Такой ответ вызвал бурю восторга у парижан. Они поняли, что победитель не только силён, но и благороден. Он напомнил им рассказ о Петре Первом, который, победив при Полтаве, посадил пленных шведских генералов за праздничный стол и звал их своими учителями. Я заметил, что эту историю знают по всей Европе, когда заходит разговор о России.

 …А следом, в Светлое Христово Воскресенье, состоялось и вовсе небывалое зрелище. На главной площади Парижа, где казнили Людовика 16-го, его супругу, герцога Конде и многих других, по указанию русского императора было совершено торжественное богослужение в память о всех невинно убиенных.

В этот день, матушка, был восстановлен мир на многострадальной земле Франции. Великий грех цареубийства французы искупили двумя миллионами жизней в нескончаемых войнах конвента и Наполеона!
— Я явился принести вам мир! — сказал русский император, и тысячные толпы парижан ответили ему ликованием.
 
  Итак, мы живём под Парижем.
  Припоминая, как вели себя в Москве «европейские» завоеватели, скажу, что совсем иначе живём в Париже мы, «азиаты», так принято было называть русских солдат. Разместили нас в   пригороде, в казармах наполеоновской гвардии. Ни одного парижанина не стеснили «завоеватели» из России. Сам Государь, из солидарности с нами, отказался проживать в Елисейском дворце и принял предложение Талейрана поселиться в его доме на улице Сен-Флорантен.
 
 Казалось бы, не было у Государя врага хуже Наполеона, и что же? Едва тот отрёкся, как первым, кто протянул руку опальному монарху, оказался русский император.
— Ты не поверишь, — говорил мне капрал, — товарищ из штаба рассказал мне по секрету:  Наполеону предлагают отправиться на остров Эльбу;  будет тамошним королём и всё такое… А он артачится! И что же наш царь-батюшка? «Пусть приезжает в Петербург, — говорит. — Я сделаю всё, чтобы смягчить судьбу человека такого великого и такого несчастного»… 

Честно скажу, маменька, что сначала я усомнился: верно ли понял капрал слова своего друга?… Возможно ли? — давать приют человеку, который нанёс такой урон твоей стране?..

 А потом подумал: не этому ли учит нас Христос, когда говорит «Возлюби врага своего»?..

Ведь как это благородно, Господи, — принять раскаявшегося грабителя в том доме, который он ограбил! Как повлияло бы на всех, кто копит в себе мелкие обиды. «Смотрите, мог сказать Государь: этот человек нанёс мне обиды неизмеримо большие, но я простил его!.. Так прощайте и вы, чтобы внести в свои души покой, а в сердца любовь, как учит нас Христос!»

Не знаю, сумел ли я донести свои мысли до капрала, но он удивился:
— И это говоришь ты, который пережил Москву под игом Наполеона?
Я вздохнул.
— Вот видите, как скоро передаются в сердца благие помыслы? Минуту назад я ещё не думал так, но благородное намерение Государя перевернуло многое в душе моей!

…К счастью или нет, но Бонапарт согласился на первое предложение, и царь-батюшка не успел проявить своё великодушие».
 
Прочитав это письмо, я искренне удивился: неужели подобные строки могли вызвать пренебрежительную усмешку людей, подобных Егоркину: «Адресат — человек набожный, верноподданный»… 

                16. На английском крейсере.

«А вот ещё один случай из нашей мирной жизни во Франции, матушка.

 На днях Захар Захарович отозвал меня в сторону и говорит:
— Мне дали приказ перевезти тяжёлый груз на наших владимирцах.  Поехать со мной?
— Так точно, господин капрал! — ответил я, не задумавшись.
— И не спрашиваешь, куда едем, что везём?
— Бойцу не положено! —  козырнув я.
 Захар Захарович закурил трубку и сказал:
— Хороший боец из тебя получится, Николка. В бою не трусишь, в дороге не любопытствуешь… 
— Мало знаем, крепко спим, — вспомнил я солдатскую присказку.
— Это правильно. Вот и отдыхай до вечера. Поедем, как стемнеет.

  В темноте мы отправились на богатую парижскую улочку, где проживал адъютант Государя граф Шувалов.
 Павел Андреевич сел в свою карету и дал нам знак следовать за ним.

Мы долго ехали по пригородному лесу,  свернули за огромным замком и остановились в полумраке заднего крыльца.
— Ближе! — велел Шувалов и ушёл в дом, а мы подогнали свою кибитку впритык к крыльцу.

Хорошо, что война уже кончилась, и мы не возили с собой зарядный ящик. Пустое место, до самого верха, пришлось заполнить тяжёлыми сундуками  так, что когда уложили весь груз и перетянули его верёвками, он оказался выше нашей кибитки. В неё уселись два грузных человека в штатском, а нам с капралом остались места на облучке.

 Я понял, почему понадобились наши владимирцы: в обычную повозке этот груз не уместился бы.

Наконец мы выехали из Парижа. Впереди   шла тяжёлая дорожная коляска, изящный кабриолет, карета графа Шувалова, несколько всадников…

   Судя по тому, что утренняя заря занималась слева, я понял, что мы едем на юг. Даже ночью было тепло, поскольку весна во Франции — это наше лето.

А вот и солнце встало, освещая наш путь по чудесной долине среди зарослей виноградника, цветущих деревьев и трав. Мирно гудели пчёлы, аромат был такой, что голова кружилась… «Господи! Чего вам не хватало в этой жизни, зачем лезли драться в чужие страны, когда своя у вас — как рай земной?!», думал я.

Покосился на капрала, но он, привычный к долгим переездам, дремал, вцепившись в облучок.

…К вечере мы приехали в какой-то город, и я услышал, как сзади, в нашей кибитке, один француз сказал другому:  «Авиньон»!

Вдруг появилась толпа горожан, окружила кареты. Все кричали, как сумасшедшие, но несколько слов я сумел разобрать.

«Долой тирана!», «Да здравствует король!», «Долой Николя!» — раздовалось в толпе.

Я оглянулся на своего спутника. Капрал проснулся, но был невозмутим, как всякий старый воин. Лишь рука его, которой он сжимал хлыст, была белой от напряжения.
 
К счастью, вскоре мы отправились дальше… Но в деревне Оргон нас уже ждали. На площади в центре села стояла виселица, в ней качалось чучело человека с толстым животом. Деревенская толпа оказалась злее городской. Она набросилась на кабриолет, пытаясь вытащить оттуда пассажиров.

«Откройте дверцы!», «Отрезать ему голову!», «Разрезать на части!» — сумел я понять и шёпотом перевёл капралу…

Мы говорились к самому худшему, но из соседней кареты вовремя выскочил граф Шувалов. На нём был расшитый золотом мундир царского генерал-адьютанта, русская кокарда…

— Отставить! — кричал Павел Андреевич то на французском, то на русском языках. — Я адъютант русского императора Александра Первого! Мы принесли вам свободу, а вы как обращаетесь с нами? Если так, мы уйдём, и пусть снова придут якобинцы, жирондисты, конвент! Мы пальцем не пошевелим, чтобы всё исправить!

При упоминании о ненавистной власти толпа начала утихать. Русская кокарда возымела своё действие. «Да здравствуют наши освободители!», «Да здравствует великий Александр!» — раздалось в толпе, зачинщиков удалось оттеснить от кабриолета, и мы тронулись дальше. Но в безлюдном месте вся кавалькада остановилась, какой-то человек в форме курьера вышел из кареты и пересел в седло.

Теперь мы ехали в таком порядке: впереди курьер,  следом кареты, замыкала колонну наша повозка… Манёвр оказался своевременным, потому что на следующей станции кареты обыскали, а ещё в одной деревеньке камень, пущенный в кабриолет, разбил его фонарь…

Это странное путешествие закончилось во Фрежюсе. Там, на берегу моря,   бывший курьер, теперь уже в форме австрийского генерала, взошёл на палубу английского крейсера и быстро укрылся в каюте. Туда же матросы перенесли сундуки из нашей повозки, какие-то вещи из карет… Оба француза из нашей кибитки следил за погрузкой и остались на судне.

Крейсер отчалил и взял курс в открытое море.
  — Ну?.. Что ты об этом скажешь? — спросил меня капрал.

Я мог бы ему сказать, что странный курьер напоминает мне одного человека, виденного  2 сентября 1812 года в Москве, что крейсер, скорее всего,  взял курсом на остров Эльбу, но капрал велел мне держать язык за зубами, и я молча пожал плечами.

Капрал докурил трубку, выбил её и спросил:
 — Возлюби врага своего? Ну-ну…

А вскоре, матушка, нас вызвали к графу Шувалову и вручили солдатские кресты «За службу и храбрость», что, кстати, очень вовремя! Ибо скоро нам возвращаться домой, а какой же солдат без награды?»
 
Последнее письмо Николая было разбито на части. Видимо,  писались он в разных местах и, судя по всему, в разных странах. 

«Милая Матушка!
Ты не поверишь, какие чувства охватили меня, когда переправились мы вновь через Рейн, Эльбу, Неман, Березину, проезжали батюшку Смоленск. Два года прошло с тех пор, как гремели здесь орудия наступающей армии наполеоновской, горели избы смоленские… А сегодня, как поросль на месте прошлогоднего пожара, белеют новые избы, местами ещё недостроенные, но свежие, с золотистой смолою на брёвнах… Жизнь берёт своё!

А на днях остановились мы на вершине холма, вид с которого  вызывает особое чувство в сердце каждого русского человека. Мой капрал снял свой кивер и прижал его к груди, глядя на широкое поле, где два года назад гремела великая битва.
 
Дело было к вечеру, закат осветил Бородинское боя так, будто оно и сейчас, два года спусти, залито кровью. Вот место, где сидел Наполеон, наблюдая за битвой. А напротив, за речкой Колочей, глядел в бинокль Кутузов…

 А между ними лежало село Бородино и те деревеньки, где разгоралась кровавая битва: Захарьина, Семёновская, Утица, Ащепково, Князьково, Псарёво, Татариново… Между ними насмерть стояли полки Багратиона, Дохтурова, Тучкова, гремела батарея Раевского, носились конницы Платова, Уварова, Карпова, стояли в резерве егеря и воины московского ополчения… 

Мой добрый наставник с великим волнением указывал на отпечатки тяжкой сечи: сквозь зелень свежих трав видны были места старых флешей, реданов, редутов, батарей…

И ты удивишься матушка, как скоро появилось на поле боя первая божественная метка: часовня с горящей свечой.
— Ты не знаешь эту историю? — удивился Захар Захарович. — О! Тогда ты не знаешь, что такое женская верность… Жена генерала Гучкова пошла искать его на Бородинском поле вскоре после битвы.  Вооружившись фонарём, бесстрашная женщина одна бродила по городу мёртвых,   спотыкалась, плакала, но продолжала искать своего возлюбленного…
— Нашла?
Капрал не ответил, а я постеснялся спросить заново.
— На её средства вдова построена это часовня, ныне возводится монастырь, а сама она постриглась в монахини и намерена поселиться навеки в будущей святой обители.

Скажу откровенно, маменька: у меня душа обливалась слезами во время этого рассказа. Я вспомнил Настеньку… Даже в горькие минуты Господь может подать нам примеры воистину бессмертной любви…

А сегодня, милая матушка, я пишу тебе из Москвы, в которой не был два удивительно долгих года. Я простился с нею осенью 1812-го, когда первопрестольная лежала ещё в копоти пожаров, со следами зверских разрушений, учинённых врагами в отместку за её непокорство… Глаза ожидали увидеть всё то же… И каково же было моё удивление, когда совсем иным предстал перед нами облик нынешней белокаменной святыни  России!

Мы въезжали в Москву тёплым солнечным днём, поднялись на Поклонную гору…

На месте бывших пепелищ  мы видели улицы чистые и светлые. Всё, что напоминало  о беде, москвичи убрали за эти два года, и Москва, как ни странно, оказалась просторней и шире, чем раньше была.

  Неумолчный перестук стоял над городом: то на новых домах, что росли взамен сгоревших, стучали топоры. Сотни новых домов поднимались повсюду — от Девичьего поля до Пречистенки, от Арбата до Большой Никитской и далее, насколько глаз хватало: на Тверской, Дмитровке, Петровке, Мясницкой, Маросейке…

 Множество подвод, гружёных камнем, брёвнами, железом, катили по московским улицам взад и вперёд, скрывались во дворах, где вовсю кипела работа, и уже поднимались оттуда новые дома и дворцы — выше и краше прежних! Москвы хорошела и вздымалась к небу на глазах!

 … Вот Кремль, Кутафью башню, Красная площадь… Господи, радость то какая! Два года назад глаза кровью обливались при виде обезглавленной Никольской башни… 

Воистину: есть Бог на свете, и он жалует нам, грешным, милость свою. Краше прежнего башни Кремлёвские, и цел-таки Иван Великий, не допустил Господь большого надругательства над святынями православными!

А вот и Варварка… Замирало сердце, когда проехали мы по знакомой улице, приблизились к оружейной лавке… Из окон, как в старые добрые времена, выглядывали ягдташи, сети, утиные чучела, а в открытой двери стоял новый, но такой же, как прежде, не страшный медведь с серебряным блюдцем для визитных карточек. 

Я стоял возле оружейной лавки и мысленно плакал, но не было слёз. Ты помнишь, матушка, как легко они появлялись в глазах моих в прежние годы? А нынче… Так много видели мои глаза, что не было слёз наружных. Только в душе».
   
Увы, на этом обрываются письма Николая Кирилова матери. По крайней мере, в пожелтевшей папке я продолжения не нашёл. 

Скорее всего, сын вернулся из Москвы в родной город, обнял любимую матушку и прекратил эпистолярное с ней общение, поскольку живые рассказы гораздо лучше написанных мелким почерком.

Так и вижу я дом на Троицкой, его хозяина в тёплом халате, с трубочкой в зубах, детвору возле ног его, жену и любящую мать, которые с прежним волнением слушают рассказы старого ополченца.

А если это так, чему очень хочется верить, то присутствовал мой герой и при конечном возведении Спасского кафедрального собора, такого же славного, как храм Христа Спасителя в Москве. И хотя московский был крупней, конечно, но создавались и тот, и другой на пожертвования россиян в честь спасения Отечества от вражеского нашествия 1812 года.

Специально так было приурочено или нет, но 12 лет спустя, в конце августа 1824 года в Пензу прибыл император Александр Павлович, служил Божественную литургию в Соборе и прожил семь счастливых дней в «благословенной пензенской губернии», как сам изволил выражаться. А это значит, что мой герой снова мог видеть своего императора. Он помнил его в дни формирования ополчения в Москве, видел в бою под Лейпцигом, в дни освобождения Парижа, и теперь — в родном городе…

Увы, это был последний год жизни Александра Благословенного… 

…А ремонт в музее завершился, как водится. Вновь вернулись на свои законные места экспонаты и запасники, вновь ходят по залам посетители, останавливаются возле портретов своих земляков, людей, ценивших Пензу.

 Вот они — участники Отечественной войны 1812 года: уроженец села Рамзай писатель Михаил Николаевич Загоскин, автор «Походных записок русского офицера» директор училищ Пензенской губернии Иван Иванович Лажечников, участник Бородинского сражения, награждённый золотой шпагой «За храбрость» Афанасий Алексеевич Столыпин, капитан, служивший в Тульском дворянском ополчении, Юрий Петрович Лермонтов, генерал-лейтенант, поэт, гусар и партизан Денис Васильевич Давыдов…

Рядом портрет молодого поручика, который не мог участвовать в Бородинском сражении, поскольку родился двумя годами позже, но, как никто другой, воспел великий 1812-й:
                «Скажи-ка, дядя, ведь недаром
                Москва, спалённая пожаром,
                Французу отдана?»

Увы, нет в этой славной череде портрета скромного юноши из Пензы, московского ополченца Николая Кирилова. Но если благодарный   читатель представил образ его в душе своей, этого уже вполне достаточно.


                Юрий Арбеков

                февраль —  апрель 2012 г.

                127.650 знаков с пробелами.