Запах клевера

Владимир Негодяев
                ЗАПАХ  КЛЕВЕРА 

    Серега Долго лежал на спине и, напрягая тяжелые, неповоротливые мозги пытался понять причину своего беспокойства.

   Что-то сильно мешало ему.

   Что-то свербело и нудело, будто бы внезапно вынырнувший из дальнего угла былого ночного кошмара нереально-странный и до жути, до мурашков в спине противный кузнечик не захотел провалиться обратно в сонное небытие, а засел около самого уха и все тянул, тянул свою  песенку. Тоскливую песенку ни о чем. Тоскливую и заунывную песенку, которая хоть и не слышна ухом, но гулко разливается прямо в голове, где-то в самой середине мозга и уже оттуда отдается тяжелой ломотой в суставах рук и ног, волнами дурной тяжести перекатывается от низа живота к желудку и обратно, пронзительно-режущей пустотой дрожит посередине груди…

   Наконец Серега четко и до безысходности ясно определил, что произошло: - он проснулся.
Полностью осознав этот не особенно утешительный факт Серега нехотя разлепил тяжелые, не желавшие подчиняться веки.
 
   Над головой привычно маячили никелированные шарики старой, родительской еще кровати. Квадратное пространство комнаты полнилось тускловатым серым светом по которому невозможно было разобрать, то ли это раннее, не успевшее еще расплескаться яркими солнечными бликами утро, то ли поздний, готовый вот-вот свалиться в призрачный омут белесых сумерек вечер, то ли просто день сегодня выдался такой – безрадостно-пасмурный, какие нередко случаются порой даже в самый разгар короткого северного лета.
Серега посмотрел в окно и прислушался, пытаясь определить не идет ли на улице дождь.
Дождя вроде бы никакого не было, а за желтоватыми, несколько лет не мытыми и оттого помутневшими почти что до полной матовости двойными стеклами небольшого оконца ничего нельзя было разобрать. Там, как и всегда, мерно покачивался смутный контур одинокой березовой ветки.
 
   Тогда, повинуясь многолетней привычке, Серега скосил глаза на стену, где висели старые, засиженные мухами часы в темном деревянном футляре и с косой надписью «Слава» внизу когда-то белого, а нынче пожелтевшего от времени и будто бы морщинистого от сетки мелких трещинок циферблата, но тут же вздохнул и медленно отвел взгляд. Вот уже, наверное, третий месяц подряд фигурные черные стрелки постоянно показывали одно и то же время – половину третьего. Изьеденный временем, забитый пылью и в конце концов просто уставший служить часовой механизм добросовестно отмерил отпущенную ему судьбой долгую череду секунд и замер.

   Когда два с лишним месяца назад часы остановились, Серега не пытался ни чинить их, ни даже просто выяснять, что же там такое приключилось с их латунными шестеренчатыми потрохами. Не было у него никакой необходимости знать точное время. Давно уже не было. С той самой поры, когда «родной» колхоз «Луч» побарахтавшись, сколько мог, в мутном и непонятном потоке нынешней экономики приказал долго жить и те из его «сельских тружеников», которым некуда было ни уехать, ни просто податься на заработки, в одночасье превратились в обыкновенных, ни в каких статистических списках не значащихся  деревенских безработных, каких превеликое множество развелось нынче по всей глубинке матушки-России. А безработному бобылю, каким и был Серега, точное время ни к чему – торопиться или опаздывать ему попросту некуда.



   Настроение после пробуждения было паршивым.

   Да и откуда бы было взяться ему, хорошему настроению, у человека с похмелья, тем паче что похмелье это наступило после по-особому мутной и до беспамятства тяжкой одури , которую и хмелем-то не назовешь, вызванной противно отдающим резиной да еще и щедро приправленным димедролом техническим спиртом, которым Серега ежевечерне наливался теперь в компании таких же как и он сам болтающихся без работы, без денег  и без хоть какого-нибудь жизненного просвета  впереди деревенских мужиков.

   Этим сомнительным и опасным пойлом деревню с завидной регулярностью снабжала местная «бизнесменша» Римка Кужелева – ухватистая, не в меру растолстевшая к своим тридцати пяти годам, ушлая и вертлявая бабенка. Она вместе со своим мужем – тихим и незаметным, раз и навсегда подчинившимся своей жене шофером Васей, сумела развернуть в деревне свой «крутой бизнес».  Этот «бизнес» заключался в том, что в любое время дня и ночи к ней можно было приволочь все, что угодно, -- мешок картошки, выловленную в недалеком озере рыбу, банку варенья из семейных запасов, обручальное кольцо, моток алюминиевой проволоки или даже случайно оказавшиеся еще не пропитыми запасные части к трактору. Римка тут же, на месте, оценивала принесенное по какой-то своей, одной только ей ведомой шкале ценностей, а потом при помощи детской молочной бутылочки с делениями по стеклянному боку отмеряла то или иное количество «жидкой валюты».

   Раз в неделю Римка на собственном грузовичке, усадив на водительское место мужа Васю, увозила свою добычу в город, какими-то неведомыми путями сбывала все это с рук, а обратно в деревню везла новую партию спирта в пластмассовых канистрах, чтобы обеспечить тем самым новый виток своей «коммерции».

   Позабывшие о заработках и никогда не имеющие денег деревенские мужики тащили к Римке все, что только могли притащить.

То, что можно было украсть тоже крали, тащили и пропивали, потому что иначе попросту не могли.

    Пить, конечно, плохо и стыдно, а не пить – страшно.

    Ведь если вдруг перестанешь пить, то рано или поздно поневоле начнешь задумываться о всей своей неустроенной и по существу бессмысленной жизни, о неухоженных и вечно полуголодных ребятишках, о том, в какую бездонную яму и сам катишься и семью свою за собой тащишь, да о том, почему и как все это случилось… Да и мало ли еще о чем можно задуматься на трезвую голову… А от таких думок во все века русский мужик или за топор хватался да бунт затевал, или в петлю лез, или же, что чаще всего, пить начинал так, чтоб ни о чем больше не думалось. Чтоб все мысли сивухой смыло.

    Вот и теперь пили мужики.

    Пили и пропивали все, что под руку подворачивалось.

    А с вырученным у Римки спиртом мужики, как правило, шли к Сереге. Домой-то ведь не особенно разбежишься – там и замотанная беспробудным мужниным питьем, а потому готовая в любой миг сорваться на безысходный крик женка поджидает, и побледневшие от постоянной картохи с хлебом ребятишки такими глазами на хмельного батяньку таращатся, что хоть и не говорят ничего, однако от одних этих взглядов кошки на душе скребут, руки сами собой в кулаки сжимаются, сердце будто тисками давит и хочется тут же, дома прямо, заорать благим матом, ударить, сломать, сокрушить что-нибудь или еще что –то такое сотворить, чтоб только погасли, отвернулись бы в сторону эти глаза и не жгли бы как уголья, не буровили бы душу…

   А у Сереги благодать.

   Ни женки тебе тут , ни ребятишек, ни даже ворчливой бабки на печке – никого нет. Гуляй – не хочу! Гуляй да пей до одури, до пьяных слез, до соплей зеленых! Гуляй до хмельного забытья, до провала в ту самую желанную и спасительную тьму из которой никто уж тебя достать не сможет – ни женка, ни ребятишки, ни участковый местный, ни даже сама судьба-злодейка… А если насмелится вдруг какая-либо из особенно настырных женок к Сереге заглянуть и то ли криком-руганью, то ли укорами, то ли слезами бабьими мужика своего из хмельного угара выдернуть и домой залучить – так ведь на людях-то да на хмельную головушку можно и покуражиться над женкой маленько, власть свою мужскую над ней выказать – обсмеять, словцом крепким приложить, а то и вовсе за шиворот ухватить, на улицу выволочь да коленкой под зад с крылечка спровадить – хмельные дружки такой потехе только рады будут.

    Вот и тянулись мужики к слегка покосившемуся Серегиному дому будто корабли в шторм к спасительной гавани. Кто с бутылкой шел, кто с пачкой курева, а кто и просто с краюхой черствого хлеба в кармане да с надеждой выпить «на халяву» в захмелевшей, а оттого и раздобревшей до щедрости компании.



    Так что паршивое настроение после пробуждения было для Сереги не в новинку, но сегодня эта паршивость была какой-то особенной. Какая-то непривычная, тяжкая и сосущая тоска вьедалась в самое сердце, тянула его, мяла и комкала. И в голове сегодня было до звона пусто. Не было там, в голове, ставших уже привычными похмельных мыслей и, что особенно странно, мысли о самом желании опохмелиться тоже не было. Не хотелось Сереге опохмеляться и ничего другого тоже не хотелось – ни пить, ни есть, ни двигаться, ни припоминать того, что было вчера вечером или вообще когда-нибудь было…

   Он просто лежал и смотрел в потолок.

    А там, на потолке, когда-то белая, но состарившаяся за полтора десятка лет и посерелая от постоянно прокуренного воздуха масляная краска отслоилась мелкими пятнами и открыла под собой слой еще более старой, но высверкивающей какой-то удивительной белизной водоэмульсионки.

    Глядя на эти будто бы светящиеся изнутри пятна Серега припомнил вдруг, как  давным-давно, в той, прошлой, которую принято сейчас называть «доперестроечной» жизни, он, стоя на застеленном газетами стареньком круглом столе красил этот самый потолок, весело и старательно раскатывая краску валиком. Погода тогда стояла ясная и солнце весело отсверкивало в свежевымытых стеклах, а потом вместе  с теплым летним ветерком вливалось в комнату сквозь распахнутые настежь окна. Там они вдвоем – солнце и ветер – бродили по углам, шевелили занавески и газеты, высвечивали бликами самые неожиданные закутки, а Серегина мать суетилась на кухне по своим извечным женским делам и время от времени заглядывала сквозь широкий дверной проем в комнату, где работал Серега. Заглядывала и беспокоилась: -- а не отслоится ли, не отвалится ли когда высохнет положенная на водоэмульсионку масляная краска. Серега, не переставая орудовать валиком, улыбался тогда материным страхам и успокаивал ее тогда рассказами об удивительных достижениях современной химии…

    Материны опасения сбылись и краска все-таки отслоилась, но произошло это тогда уже, когда и сама мать давно лежала под задерневшим травянистым холмиком на кладбище, да и та жизнь, в которой можно было, улыбаясь, размазывать краску по потолку и радоваться при этом, и получать удовольствие просто от того, что делаешь работу, давно уже канула в Лету…




    На кухне кто-то тяжело и коротко всхрапнул, заворочался, закашлялся, а потом оттуда заслышались неуверенные, шаркающие шаги, бульканье воды, легкое позвякивание стекла о стекло, шуршание бумаги и, наконец, скрип открываемой печной дверцы.

   Все эти неожиданные звуки не только не испугали, но даже ничуть не удивили Серегу. Он давно уже привык к тому, что кто-нибудь из мужиков зачастую так наливался разбавленным спиртом, что тут же, прямо за столом забывался беспробудным хмельным сном, валясь боком на продавленный диван с когда-то желтой, а теперь засаленной до блестящей черноты обивкой, или же просто сползал со стула на пол – поближе к точеным ножкам старого кухонного стола.

    Такое, видимо, случилось и вчера, а сегодня пробудившийся привычно напился воды из чайника, проверил на всякий случай не осталось ли чего-нибудь опохмелиться со вчерашнего, а потом пустился на поиски годного к употреблению окурка.
Шипение загоревшейся спички и шумный, с хриплым протягом выдох лучше всяких слов засвидетельствовали то, что поиски последнего увенчались успехом.

    Некоторое время было тихо.

-- Серега… -- раздавшийся от порога комнаты хрипловатый голос принадлежал Сашке Ладынину – сорокалетнему мужику с дальнего конца деревни и одному из наиболее частых Серегиных собутыльников – Слышь, Серега!..

-- Чего тебе? – Серега скосил глаза на стоявшего в дверях Сашку.

-- У нас тут это… не осталось ничего со вчерашнего, а?.. Похмелиться  бы…

-- Посмотри там. Может и осталось. – нехотя отозвался Серега и снова равнодушно уставился в потолок.

    При этом он и сам немного удивился своему равнодушию – в любой другой день он бы тоже непременно поспешил проверить не осталось ли чего от вчерашнего застолья, а вот сегодня…

-- Смотрел уж… -- потерянно вздохнул Сашка и , помолчав немного, будто собираясь с силами перед принятием неимоверно важного и трудного решения, заговорил снова: -- Слышь, Серега, я тут вчера в старый бабкин дом заходил. Женка, понимашь, за посудой меня посылала за старой. А я там это… самовар старинный в передворье надыбал. Хороший самовар. Медный. С медалями даже. Вмятина только на боку и крантик на сторону свернут немного… Я самовар-то на улицу вынес и за домом припрятал… К Леньке Кулибину его отнести – так он вмятину в момент отрихтует, да и крантик на место подпаяет. Ему это дело – раз плюнуть. А потом самовар можно начистить песочком, да и Римке сбагрить. Старина ведь… Медный, да с медалями еще – такие в городе ценятся… Литрухи полторы-две она за него нацедит, а то и еще побольше. А меньше чем за литру я его и не отдам – старина ведь.
В Сашкиных словах был большой резон.

    Римка действительно с большой охотой брала у мужиков все старинное – от почернелых староверческих икон до лампад и керосиновых ламп старинного стеклянного литья, а местному умельцу Леньке Кобылину прозванному в деревне «Кулибиным» действительно ничего не стоило придать товарный вид старинному кипятильному агрегату.
Так что самовар и в самом деле был верным шансом на хорошую выпивку и, случись это днем-другим раньше, Серега непременно принял бы самое деятельное участие в этом самоварном мероприятии, но сегодня он просто тихо вздохнул, полуприкрыл глаза и промолчал.

    Сашка, не зная как отреагировать на столь необычное Серегино равнодушие, еще немного потоптался на пороге, покряхтел, потом еще раз позвякал пустой посудой на кухне в поисках опохмелки и ушел.




    А Серега еще долго лежал на своей старой никелированной кровати.

    По временам он просто смотрел в потолок, ни о чем особенно не думая и даже не пытаясь следовать за теми беспорядочными обрывками мыслей и воспоминаний, которые время от времени с сумбурной непоследовательностью забредали в его голову почти тут же исчезали бесследно. По временам безвольно сваливался в зыбкий мир дремы наполненный странными, причудливыми и совершенно неуловимыми для памяти видениями. Но по большей части он, полуприкрыв глаза, балансировал на той хрупкой грани между сном и явью, на которой очертания и события реального мира уже теряют свои четкость и определенность, отступают за границы сущего, а мягкая и глухая паутина сна еще не успевает полностью оплести мозг и, отгородив его от реалий бытия, наполнить своими странными образами…




    Сколько времени это продолжалось Серега не знал, да и не хотел знать.

    Час, два, день, неделя – ему было все равно.

    Но вдруг, вынырнув из очередной волны вяжущей дремоты, он почувствовал такую необычную легкость в теле и такой удивительно ясный покой в душе, каких давно, очень давно уже не ощущал и даже более того – никогда и не надеялся больше ощутить. Такие легкость, покой и ясность, помнится, бывали у него в детстве, когда раннее летнее утро сулило долгий-предолгий день с непременным походом на речку, где ждали купание и ловля на удочку мелких, величиной с детский палец ершиков, обитавшихся под старыми рассохшимися мостками…

    А еще в нем всколыхнулось неодолимое желание встать и куда-нибудь пойти. Совершенно неважно куда и совершенно неважно зачем, но лишь бы только выбраться на волю из этой серой, угрюмой, до тошноты прокуренной комнаты, избавиться от тусклого света подслеповатых окон, не чуять больше этого стоялого воздуха напитанного застарелым перегаром, вонью плесневелых окурков и прокисшей пищи…

    Серега откинул одеяло и легко поднялся с кровати.

    Одеваться не было нужды – он и так спал одетым. Обуваться он тоже не стал, даже наоборот – повинуясь какому-то безотчетному порыву сдернул с ног давно не стиранные и оттого слегка задубевшие носки. Потом он прошлепал босыми ногами через комнату, миновал заплеванный, засыпанный давлеными окурками, горелыми спичками, рваной бумагой и прочим мусором пол кухни, быстро пронырнул сквозь полумрак лишенных окон сеней и выбрался на крылечко.




    Долгий ясный день середины северного лета клонился к концу и солнце уже не ярилось на небе, не пекло во всю силу своих всепроникающих лучей, а, подернувшись легкой дымкой, дарило миру ровное и ласковое тепло. В траве рядом с крылечком дребезжал извечной свадебной песней хор кузнечиков. Легкий, едва-едва ощутимый ветерок осторожно перебирал волосы и дышал в лицо принесенными невесть откуда почти неуловимыми и странно-будоражащими запахами свежескошенного сена и озерной прохлады. Теплые, напитавшиеся за день солнечным светом некрашеные доски крылечка  будто натруженные до шершавости добрые ладони ласково прижимались к босым подошвам и своим прикосновением будили в душе что-то давнее, забытое и, казалось бы, давным-давно и навсегда утраченное, но такое родное, светлое и хорошее…

    Серега набрал полную грудь душистого и почти что до осязаемости густого воздуха, задержал на миг дыхание, а потом тихо-тихо, будто опасаясь спугнуть присевшую рядом сторожко-чуткую пичугу, выдохнул.

    Потом он медленно-медленно, на секунду задерживаясь босой ступней на каждой из ласковых и доверчиво-теплых ступенек спустился с крылечка и пошел.

    Серега не раздумывал о том, куда идти – ноги сами несли его по тропинке. Притоптанная множеством ступавших по ней ног слегка влажная земля приятно холодила ступни, ветерок время от времени прилетал откуда –то и, будто играя, легко касался сначала небритой щеки, потом немного затихал где-то рядышком и через миг снова возвращался чтобы взьерошить волосы на голове. Иногда мимо уха с басовитым жужжанием проносилась по своим делам какая-нибудь неведомая букашка. Где-то далеко-далеко, едва ли не за самым горизонтом, отдавались звонкими отголосками трели вечерних птах.

    А в ноздрях трепетал забытый и почти что начисто стершийся из памяти запах летнего разнотравья.

    Запах детства.




    Так уж получается, что детьми мы живем в своем, совершенно отличном от взрослого, мире запахов.

    Мы настолько привыкаем к этому миру, что считаем его совершенно неотьемлемой частью всего земного, что нас окружает, воспринимаем  его как нечто вполне естественное и само собой разумеющееся, то, что дано всем и всем доступно …

     А потом мы растем, становимся все больше и больше, все сильнее и сильнее отдаляемся от земли, начинаем высоко и гордо носить свои головы. Нам уже становится некогда просто так, от нечего делать валяться в траве, некогда остановиться для того,чтобы просто постоять, посмотреть и прислушаться… И за бесконечной чередой своих очень важных, очень срочных и очень-очень взрослых дел мы постепенно затываем какой неуловимой сладкой свежестью веяло в детстве от травы, которая была одного с нами роста, какой замысловатой вязью переплетаются меж собой терпкий дух аниса и несмелый, почти что даже и несуществующий аромат тысячелистника, как сквозь всепобеждающую духовитую одурь ромашки едва уловимо, но все же неистребимо-настойчиво пробивается доброе дыхание влажной земли…

 


    Немного не добегая до речки тропинка свернула налево, в луга.

    А там, в невидимом глазу пространстве за волнистыми складками широкого травяного ковра звенел на одной-единственной протяжной ноте тонкий, похожий на комариный писк звук.
«Вакуумный насос работает… Доят… Самое время сейчас для вечерней дойки…» с беспричинной радостью определил Серега природу звука и при этом почему-то нисколечко не удивился тому, что насос работал.

    Работал несмотря на то, что жалкие остатки некогда огромного колхозного стада теперь уже запросто умещались в одном-единственном коровнике с почернелой, латаной-перелатаной шиферной крышей и с просевшими, серыми от времени бревенчатыми стенами, а самих буренок вот уже, наверное, года четыре как не выгоняли на дальние выпасы. Да и все колхозные летние дойки тоже давным-давно стояли заброшенными и порушенными …

   А тропинка под ногами как раз и вела, как раз и убегала туда, в сторону разносившегося над лугами тонкого и ставшего вдруг бесконечно родным и близким звука, и Серега, улыбнувшись невесть чему, неторопливо зашагал дальше.

   А не отстававший ни на шаг ветерок полнился теперь совсем уже другими, луговыми запахами – легким, почти неощутимым теплом шершавых колосков тимофеевки и всепоглощающим, дурманяще-сладким, ни с чем другим не сравнимым духом цветущего клевера…
Серега шел, ловил ноздрями такие родные и такие забытые запахи спелого лугового травостоя, с несказанной радостью ощущал босыми ступнями каждую соринку, каждый мелкий камушек на тропинке, щурился на зависшее около горизонта неяркое уже солнышко и улыбался. Улыбался просто так, без всякой причины. Улыбался потому, что солнышко светит, что ветерок путается в волосах, потому что сладкий клеверный запах бередит сердце тревожной истомою, потому что на душе так хорошо, так покойно и радостно как давно уже не бывало…




    Вдруг из-за лохматого зеленого горба ближнего лугового взгорка показалась и неспешно двинулась навстречу Сереге неясная еще вдалеке, но чем-то неуловимо-знакомая фигура.
Сердце у Сереги екнуло, замерло на секунду, а потом трепыхнулось тревожно и радостно и гулко заколотилось где-то возле самого горла. И он, сам того не замечая, ускорил шаги, заторопился, едва не срываясь на бег, навстречу этой фигуре смутно догадываясь и боясь окончательно догадаться о том, почему она кажется ему такой родной и знакомой.

    А фигура все приближалась, все наплывала и наплывала на Серегу.

    И вот уже стало заметно, что идет ему навстречу женщина, и идет той особенной, спокойной и неторопливой походкой, какой обычно ходят тяжело уработавшиеся за день люди. В левой руке женщины, немного оттягивая книзу плечо, мерно покачивается чуть помятый сбоку алюминиевый трехлитровый бидончик с подвязанной к крышке красной тесемочкой… И лицо уже рассмотреть можно… И тоненькую сеточку морщинок, что разбежались лучиками от уголков глаз к полускрытым белой косынкой вискам…

-- Мама… -- тихо выдохнул Серега – Откуда ты ,мама?..

-- С работы, сынок . С работы – откуда-ж еще? Видишь ведь – вечер уже – пора и домой.

-- Ведь тебя же нет давно, мама… -- прошептал Серега осевшим голосом, а сам ждал, всей душой ждал, что мать возразит ему, что скажет, будто неправда это все, что и не умирала она вовсе...

-- Эх, придумщик ты мой непутевый. – ласково улыбнулась мать – Чего уж ты и не навыдумываешь у меня только… Ну куда же я от тебя денусь-то, Сереженька? Куда пропаду? – и подняла руку чтоб потрепать его нечесаные вихры так, как поднимала ее когда-то давным-давно, в незапамятно далекой дали детства.

    И Серега вдруг точно так же как в детстве прянул тихонечко навстречу матери, обхватил ее руками, прильнул к ней всем телом и даже нисколечко не удивился тому, что он, еще в семнадцать лет переросший мать на целую голову, сейчас, в свои сорок с хвостиком, снова едва-едва достает ей до той самой ямочки над бедром к которой, бывало, так хорошо и покойно было прижиматься щекой и чувствовать при этом то особенное доброе и родное тепло, которое может исходить только от матери и больше ни от кого на свете, и ловить ноздрями исходящие от ее кофточки запахи парного молока, свежей травы, больших и добрых коров, цветущего клевера и еще чего-то совсем-совсем особенного, не имеющего никакого названия и, прикрыв от счастья глаза, забывать обо всем на свете, обо всех радостях и горестях, о печалях и заботах, и не думать ни о чем, и не помнить ничего кроме этих родных ямочки, тепла и запахов…

--  Мама… -- прошептал Серега одними губами и почувствовал вдруг, как на глаза его начали наворачиваться слезы, а в носу нестерпимо-приятно защипало – Мама… Как плохо мне без тебя было –то, мама…

-- Знаю я, Сереженька. Все-то я про тебя знаю, дитятко ты мое непутевое. – материна рука осторожно и ласково поглаживала волосы на затылке – Пойдем-ка мы, давай, домой . Я вот молочка парного тебе несу. Попьешь сейчас с хлебушком мягоньким да с сахарком как ты любишь.

-- Плохо у нас теперь дома-то, мама . – виновато вздохнул Серега – Муторно там. Сор с полов не метен, не прибрано ничего… Краска вот с потолка облупилась…

-- Это ничего, Сереженька … Ничего…-- добрая материна рука снова взьерошила волосы на затылке – Вот молочка попьешь – мы и приберемся с тобой. И сор приберем, и потолок покрасим снова, и окна вымоем. И хорошо у нас с тобой будет. Красиво и хорошо.

-- Хорошо …- - счастливо улыбнулся Серега.




    А потом они вдвоем пошли по тропинке.

    И в одной руке у матери снова покачивался бидон, а в другой она держала его, Серегину, руку. И каким невыразимым счастьем было идти вот так вот, рядом с матерью, держаться за ее теплую натруженную руку и молчать…

    А скошенная стерня около тропинки вовсе не колола босые ноги, только щекотала легко и приятно…

    А теплый летний ветерок все кружил вокруг да около, все путался в волосах, все наносил из лугов волны сладкого запаха цветущего клевера…

               
                *        *        *

   Схоронили Серегу рядом с матерью.

    Когда по обычаю хмельные и хмурые от невеселых мыслей мужики уже заравнивали лопатами свежий, остро пахнущий земляной сыростью холмик, невесть откуда набежала вдруг на ясное небо тучка-невеличка, брызнула коротким теплым дождиком и полетела себе дальше.
Катерина Луткова – самая древняя и самая набожная из деревенских старушек перекрестилась и сказала тихо:

-- Ах ты, Господи, грехи наши… Дождик-то да на свежую могилку -- к скорому покойнику...

--Да как не к скорому-то. – вздохнула ее подруга баба Нюра. – Этот вот, бедолага, сивухой залился, и другие ужо зальются – погоди только… Без ума нонеча мужики-то пьют… Без ума… Будто с цепи сорвались все.

-- А с цепи и сорвались. – ответила баба Катерина – Как не с цепи-то, коли и руки им сейчас приложит некуда, и строгости нонеча никакой, а спирту кругом – море разливанное!  От безделья да с тоски как и не запить-то им … А спиртоносов этих всех в Соловки бы сослать, как раньше-то бывало… С Римкой нашей вместе… Ладно, Матвеевна, пошли-ка, давай, домой. Нам-то с тобой не след лишний раз на кладбище околачиваться. Успеем еще тут належаться-то. Недолго и осталось…

    И обе старушки потихоньку пошли в сторону деревни.