Ящик от Сальвадора Дали

Леонид Волков -Лео Лево
               
                ЯЩИК ОТ САЛЬВАДОРА ДАЛИ
    
     На этот раз Лев притащил с собой слегка пожелтевшую тетрадку-дневник, и отхлебнув традиционный виски, стал из нее читать вслух. Я покорно слушал.

       Не переставая размышлять над тем, что будет дальше с нашей зашедшей в тупики цивилизацией, - читал Лев, - я обычно ранней осенью, отправлялся на своем «джипе» “Запорожце” в дальние края.
     Дорога на Орел. Осеннее Спасское-Лутовиново. Кажется, прекраснее быть не может. Ничего-то в нем нет, кроме дюжины лип, одного дуба и двух прудов — малого деревенского, на котором крякают колхозные утки, и большого барского, молча лежащего на низкой, бледной постели и внезапно оборачивающего свое печальное лицо к  визитерам. К тем, кому, несмотря ни на какие запреты дороги, не под силу преодолеть соблазн пройтись до конца немыслимой липовой аллеи. Немыслимой, потому что идешь будто по следу чьей-то странной души, протянувшей сверху черные пальцы стволов — все в изысканной меди листьев.
     Душа коснулась души, и поехали-ка дальше. Дорога не любит ждать. У нее, как у всякой суверенной страны, свои законы, свои суеверия. Надо спешить, надо обогнать, надо доехать. Мозг подсчитывает километры и бензин. Нервы тонкими шнурами стягивают все в один узел.
    А душа тем временем живет своим. И вот остановка. Случайный дорожный эпизод. Быстрый выбег за дорогу в поле по надобности. И вдруг что-то в душе откликается на это поле. Огромное, как Москва, вспаханное черное поле под натянутым синей простыней осенним небом. А на нем пчела-трактор — там, вдали. И как-то вдруг, как при смене ракурса в кино, становится неожиданно очевидным, что это не поле за дорогой, а дорога — за полем. Что это дорога — эпизод, а поле, так не похожее на подмосковные поля, — государство, страна, закон. Что между этими крупными, как булыжник, комьями земли и плотным, как полотно, небом в бесшумном электрическом заряде воздуха натянуты пружины другого существования. Нет ни одного человека. Но по всему черному горизонту как за театральной рампой рассыпаны, расставлены, рассажены граждане этого существования. Те, кто привычно любит все это, как многие любят своих жен или давних любовниц. Любит корявой, сварливой, верноподданнической любовью все, что составляет его действительную жизнь, жизнь, которая давно ушла от нас, в силу чего мы считаем себя ушедшими от нее...
     Я оставил уже где-то на дороге, где-то недалеко от Мценска или от Орла мысль о любви крестьян к земле, похожей на любовь к жене или давней “полюбовнице”. Возможно, есть нечто похожее в нашей любви к существу, патетически именуемому “родина”, к чему-то сложному, вроде бы неосязаемому, вроде бы несуществующему, и вместе с тем сущему и даже вездесущему. Похожее, с той только разницей или добавкой, что любовь эта — к жене или к женщине неверной, темной и коварной. К жене, которую иной раз хочется ударить, выкричаться на нее, удержать, поправить. От которой временами просто необходимо сбежать, или затеять флирт, или даже роман с другой — неведомой и поначалу всегда хорошей. Но от которой все-таки невозможно уйти, потому что, где бы и с кем бы вы ни были,  вы связаны тысячей видимых и невидимых нитей. “Видно, крепко я привязан — не уйти!”.
     Разумеется, в такой любви мало сантиментов, но, слава богу, она свободна и от пошлости, от дешевого и недешевого умиления, от всех этих казенных императивов: надо любить, надо ненавидеть. Мы не склонны даже сами себе признаваться в том, что же это еще, если она, это сложное существо, доводит нас до исступления, до отвращения и все же не дает нам ни на минуту забыться, уснуть, уйти, даже там, на “чужбинах”, даже при прорыве в космос. Но, как и водится у неверных жен, она все время темнит, ускользает. Чем больше узнаешь о ней, тем менее она понятна. И временами проступают видения.
   
      Я как-то притащил домой большой деревянный ящик из под испанских апельсинов. Ящик скрипел, шатался, но в нашем дефицитном быте я очень на него рассчитывал. У меня была мысль соорудить из него опору для стола, да еще хранить в ней книги. Мы жили на чужой наемной квартире. И вообще-то мебели в ней почти не было, но к тому же это было время особого дефицита письменных столов. Я долго тащил пленивший мое домохозяйственное воображение тяжелый ящик по зимней улице. Но по прибытии в дом он оказался шершавым и заскорузлым. Там и сям из него торчали концы зазубренных крепежных проволок и лент. Одна планка оказалась покоробленной. В другой была трещина, а по третьей расползся подгнивший сучок. Часть гвоздей была выдрана. Часть пялила во все концы поржавевшие и загнутые в разные стороны острия или головки. С целью испытать проектируемую конструкцию я подставил ящик под массивную доску, предназначенную стать будущей столешницей. Ящик тут же скособочился, и доска завалилась на бок. Чертыхаясь, я снял доску, перевернул ящик, который больно оцарапал мне руку, и опять уложил на него доску. Ящик крякнул, и доска съехала на другую сторону. Тогда мне пришла в голову мысль начинить ящик книгами. Книги должны были увеличить массу сотворяемой опоры, подпереть стенки ящика, а заодно освободить пространство хотя бы от менее употребительной части расположившейся прямо на полу библиотеки.
    Я выбрал с десяток солидных томов — в основном это были увесистые синие кирпичи второго (зиновьевского) издания Ленина, каким-то чудом уцелевшие от чисток, изъятий, дробильных прессов, крыс, воды, огня и прочих перипетий того времени, которое то быстро, то не спеша прошлось по нашей стране с момента их торжественного выпуска в свет. Собственно, они достались мне от моего не чрезмерно искушенного в политических тонкостях отца, приволокшего их как-то зимой из своего учреждения в целях растопки маленькой железной печурки, еще с первой революционной зимы названной, уж не знаю в честь кого, “буржуйкой”. Качество моей новой конструкции было таким образом вроде бы гарантировано, тем более что тома были не по размеру легкими и не по легковесности их — крупными.
   Во второй раз, кряхтя и чертыхаясь, я снял тяжелую доску и с помощью Ленина начал формировать новую структуру ящика. Но это оказалось не так-то просто. Первый же том, упершись во что-то, лег косовато, и мне никак не удавалось его выровнять. Второй том зацепился за гвоздь, и тут же послышался треск синего коленкора. Следующий том заклинился между отколовшейся частью планки и шершавой перегородкой и стал угрожающе вздуваться. Четвертый пришлось вдавливать силой, и я увидел, как сучковое пятно зашевелилось и стало отходить от своей основы. В общем, ленинская структура никак не вписывалась в прокрустову решетку ящика.
    Тогда я принял радикальное решение — произвести революцию, разрушить деревянное чудовище и создать из дефицитного материала нечто новое. Том за томом я извлек покалеченного Ленина, с которым ящик, однако, ни за что не хотел расставаться. Он царапался, кусался, защемил мне палец, поцарапал пол. Но я помнил, что революционер не должен отступать перед трудностями, и в конце концов победил. Однако же это было только полдела. А истинная революция, как известно, не должна останавливаться на полпути. И вооружившись железной волей и железным инструментом революции, а именно кусачками, клещами и молотком, я стал среди живописно разбросанных томов ленинского наследия и нанес первый удар по гнилой системе. Я нанес его скорее деликатно из убеждения, что несколько легких ударов и покачиваний повергнут ящик к моим ногам, после чего с помощью клещей и кусачек останется только очистить его от пережитков прошлого. Затем — работа шкуркой, лаком, и я уже видел собранное вновь блестящее изделие. Но тут я познал всю тяжесть расплаты за революционное легкомыслие. Этот ни на что негодный, полуразвалившийся ящик, в который даже Ленин не хотел лезть, оказался на редкость живучим. Ящик скрипел, трещал, визжал. Стенки его уклонялись то в одну сторону, то в другую. Но разобрать его было невозможно. Я решил применить террор. Клещами я стал отдирать крепежную ленту. Она, разумеется, поддалась, но гвозди, отпустив ее до половины, ощетинились и, растянув ленту в разные стороны, сделали ее абсолютно неподатливой. В то же время лента контрреволюционной змеей обвилась вокруг гвоздей, образовав неприступный узел. Я остервенел как Дзержинский. Я колотил по ящику изо всех сил, куда попало. Я матерился как кагебешник, раскалывающий классового врага. В конце концов, я умаялся, и отойдя в сторону от революции, присел на диван, чтобы отдохнуть и выработать новый курс.
   Ящик стоял среди разбросанных томов Ленина, искореженный, взлохмаченный, окривевший, но разлагаться на структурные элементы не хотел. И тут я вдруг увидел, что и комната, и я сам, и все вокруг чем-то похоже на этот несчастный ящик, который ни на что нельзя употребить, но и невозможно разрушить.
- И чем же кончилась эта история?  - спросил я Льва.
- Догадайся!
- Ты выбросил благородные косточки-досточки на помойку.
- Холодно!
- Тогда жарче – сжег! Как твой любимый Герострат Храм Артемиды.
- Опять не угадал. Подскажу, ты же знаешь мою версию Герострата.
- Да, разрушитель-созидатель. Но новый храм из ящика построить ты так и не смог. Твой же Герострат из тебя не получился. И греки на помощь не пришли.
- Как тебе сказать. Я долго созерцал распластанное на полу тело ящика. И тут в комнату вошла подруга.
- Что за чудо, - воскликнула подруга. – Это же распятие совсем в духе Дали!  И Ленин, как у него на картине,  помнишь? -   Теперь я знал, что делать. Тело ящика было прибито к стене, и вскоре к нему началось восторженное паломничество друзей и знакомых.
   - Н-да… Однако, ты начал рассказ с путешествия по телу Родины. Родину ведь к стене не прибьешь?
  -  К стене – нет. Но может быть, в новый храм ее преобразит искусство?