12 Хлеб, из повести На золотом краю России

Александр Мишутин
               

                На золотом краю России,
                За далью половецких веж -
                Мой инкубатор самостийный
                И родина моих надежд

Выживала «нахаловка» в 47-м как могла: при помощи лебеды, Вонючки, воровства и взаимопомощи. А вот хлеб получала по карточкам. Выдавали его в строении, где под одной крышей были: клуб мясокомбината, столовая и магазин. Это здание до сих пор стоит не перестроенным, модернизация его не тронула.
(В 2007 году, будучи летом в отпуске в Армавире, я зашёл в зал клуба мясокомбината. Две девушки за столом что-то оживлённо обсуждали: видно готовились к мероприятию. «Здравствуйте, - сказал я. – Я здесь был на ёлке в 1947 году». «Ну и что, - сказали они. – Покиньте помещение».)
…Очередь за хлебом занимали, наверное, с вечера, потому что к шести утра, когда начинало говорить радио, и с «колокольчика» на тополе раздавались позывные Москвы, народу перед входом в магазин было несколько сотен. И помнятся почему-то только солнечные утра. Солнце, свежо, ни ветерка. Птицы песнями перекликаются, воробьи гомонят. Пирамидальные тополя молодыми свечками взмывают в синее небо. И вдруг из ниоткуда, с высоты – волшебство музыкальных позывных. Галдящая толпа затихала: «Говорит Москва». Люди слушали, говорили вполголоса.
Внимание к радио было поразительным. Неугомонных мальчишек останавливали, а то и давали подзатыльника. Слушали. Напряженно. То ли с войны осталась эта привычка, то ли надежды оставались неисполненными. Чего-то ждали. Может быть отмены карточек.
В определенное время открывалось маленькое окошечко (примерно такое по величине, какие сегодня мы видим в уличных ларёчках и киосках). Это окошечко было единственным на всю торцевую стену. К нему вели две высокие каменные ступеньки. Площадка перед окошечком была примерно метр  на  метр и без перил. На этом квадратном метре много людей не могло поместиться. От силы три человека. Но чаще – два: очередник и Мыкыртыч. Остальная очередь внизу. Мыкыртыч – громадный армянин. Лет пятидесяти, с крупным блестящим лицом. Не знаю почему, но лицо его всегда блестело (или лоснилось?) но это не было потом или жиром, казалось, что на остов его лица туго натянули кожу, и потому она казалась тонкой и блестящей.
Мыкыртыч был наблюдателем. Он наблюдал за порядком в очереди. И все знали: когда наблюдает Мыкыртыч -  никто без очереди не влезет: ни шпана, ни блатняк, ни халда какая-нибудь. Мыкыртыч легко и без жалости брал нахала за грудки или под мышки и бросал в натоптанную пыль. Очередь почтительно гудела. Ему хотелось подражать: он был силён, смел и справедлив. Думаю, вот кто был бы героем восьмидесятых. Во времена антиалкогольной шизофрении и алкогольных бунтов.
Наконец, подходила моя (или наша: мы часто занимали очередь группой  пацанов) очередь. Мое  лицо замирало,  как раз против окошечка  и во мне срабатывал рефлекс собаки Павлова. Я глотал слюну и отдавал продавцу карточки. Только на сегодня и только на хлеб. Не дай Бог потерять все, а не четыре. Ведь могут вытащить, отнять и Мыкыртыч тут тебе не защитник. Хлебный дух был плотным, почти осязаемым. Он усиливался оттого, что хлеб резали: продавали и подавали на вес. Кому выходило полбулки хлеба, кому – булка, да еще довесок. Если продавщица была неопытной, новенькой  или торопилась, то довесков могло быть несколько. И это было здорово: для семьи это была  «неучтёнка», а значит доставалась мне как гонорар.
 Я внимательно смотрел не на чашки весов, в которых были гирьки и хлеб, а на «клювы птичек». Дело в том, что от чашек весов (от каждой) ближе к вертикальной оси уходили верх две миниатюрные кочерги, развернутые носами друг к другу. Носы были плоскими, похожие на утиные клювы. А угол, образованный носиком и ручкой кочерги, отдаленно напоминал птичью головку. Чашки весов то опускались, то поднимались и «клювы», едва не касаясь друг друга, ходили вверх-вниз: точь-в-точь, как утиные головки при  кряканьи.  Как только «клювы» успокаивались на одной горизонтальной линии напротив друг друга – отвешиванье заканчивалось: масса хлеба была равна массе гирек.
    Процесс был завораживающим, магнетическим. Меня раздирали противоречивые желания: чтобы этот процесс скорее закончился и тогда можно будет съесть довесок и продолжался бесконечно – тогда много будет довесков.
Иногда в процесс вмешивался Мыкыртыч: «Пацана не обдирай», - говорил он продавщице. То ли для профилактики, то ли, действительно замечал лукавый палец продавщицы под чашкой с гирьками. «Клювы» ещё раз дёргались вверх–вниз и успокаивались. Значит, не зря вмешивался Мыкыртыч.
Получив хлеб в руки – не в сумку, не в пакет, не в авоську (таковых тогда не было), а именно в руки – я пробирался сквозь толпу на свободное место под тополями. И этот путь был чреватым: в тесноте мог выронить хлеб (было такое), могли выхватить довески (не было такого: я прятал довески под майкой). Могло произойти что-нибудь непредвиденное. И уже на свободном пространстве под тополями было ещё одно испытание: голодные люди.
 Они не были нищими (нищих не было нигде!), они были людьми, у которых не было карточек. Не знаю, на что надеялись эти люди в сорок седьмом году, делился ли кто с ними в это голодное лето - не видел. Они были тихими и робкими: виноватыми, что ли.
 Изо всех голодных запомнил одну старуху: седая, согбенная, кривоногая она обеими руками опиралась на клюку и смотрела как бы снизу. Кончик горбатого носа почти касался подбородка,  а полинялые  голубые  глаза смотрели безнадежно и обречённо. Длинная юбка и кофтёнка на ней тоже были старыми и полинялыми. Старуха была похожа на уставшую бабу-ягу. Пройдёт почти два десятка лет до той поры, когда я узнаю эту старуху, как бабу Дуню Грибцову.
…Баба Дуня была матерью двух детей: Таньки и Шурки (так пренебрежительно называл их отец Фёдор Иванович). Теть Таню я помню хорошо: высокая, невзрачная, костистая; до конца дней своих не была за мужем и не завела детей. А вот Шурку Грибцова (дядьку) видел, по-моему, только раз. У нас дома. За столом.
Как потом я узнал, Котляровы и Грибцовы были казаками одной станицы, Советской. При расказачивании их пути разошлись: Котляровы спрятались в шахтах Донбасса, а Грибцовых след потерялся. Во время войны все Котляровы защищали себя и Родину, а Грибцов Шурка служил полицаем при немцах. После войны всё открылось. Грибцов под расстрел не попал, но отмотал своё в лагерях. Вернулся в Армавир и поселился на окраине, у самого кладбища, на улице с удивительным названием: Красного пахаря.
 В конце пятидесятых годов и наша семья купила дом на этой улице, в квартале от Грибцовых, и ненароком мы стали соседями. Что происходило между бывшими станичниками, пока я был в армии - не знаю, но к моему возвращению в 1963 году неприязнь казака Котлярова к полицаю Грибцову достигла лютости.
И вдруг, в году, примерно, шестьдесят пятом мне говорят домашние: сегодня в гости придет Шурка Грибцов. Вот так! А о нём я уже был наслышан. И вот – застолье. Грибцов выглядел аскетично: лысая, тугая голова, длинное костистое, обтянутое желтоватой кожей лицо с длинным носом, злые глаза. Одет был во что-то полувоенное, чуть ли ни энкавэдэшное. Милицейские «Гали» были точно на нём. И хромовые сапоги.
   О чём был разговор – не знаю: «лишних» попросили удалиться. Разговор был «не для прессы». Но после этого дня я больше никогда не видел Грибцова.
   А баба Дуня, как ни странно, жила долго. Дочь её Татьяна (тетя Таня) пережила ее ненамного. А в хате, где она доживала свои дни, сейчас живёт внучка Фёдорова Ивановича и моя племянница Ольга Анатольевна Котлярова со своей дочерью Настей.
   Вот такая история. Но всё это будет потом.
   А сейчас: июнь 1947-го, солнечное  утро, галдящая  очередь за хлебом и голодные глаза усталой бабы-яги.