Эмиграция в ритме ха!

Саша Котляр
Прямых полётов в Тель-Авив тогда не было. До Бухареста, первым классом, со снующей в узком проходе между креслами стюардессой.   Непроходящая улыбка на излишне напудренном лице. Бокалы с джином, водкой, коньяком, пиво трёх сортов в бокалах с гербами. Пьёшь впрок, мешаешь всё: коньяк, водку, портвейн, джин, колу. Закусываешь невпопад: коньяк — солёной рыбой, водку — лимоном. Это продолжается уже пятую неделю, муть восприятия не проходит. Повзрослевшие лица друзей детства, запах перегара, женского парфюма на помятых поцелуями губах. Ненавижу запах пудры, и в щёку целовать — тоже не люблю.  Дверь возвращаемой государству квартиры не закрывается. Ключи кто-то унес, приняв за свои, — брелки похожи, как дипломы об окончании университета. Диплома тоже нет, его тоже приняли за свой. Не суть! Билет, паспорт, бумажка из ОВИРА — это всё, что нужно, чтобы разорвать нить, уже ни с чем не связывающую. Перед тобой целый мир, двери распахнуты. «Сань, ты не похож на еврея, тебя ж там бить будут, у них это в крови. Они нашего Иисуса — помнишь как?  И тебя не пожалеют…  А как будет водка на еврейском?»
Всё смешалось в прощальном  замесе: жалость, сомнение, надежда.
«Распять себя я им не дам!» …И серое, как автовокзал, здание аэропорта  в Бухаресте с окнами-бойницами. Куда-то везут, огороженный сеткой двор, мрачное здание, похожее на тюрьму. Резервация как в фильме про апартеид. Негры - грязные, голодные, дети на длинных тощих ногах, с выпученными животами. Их глаза сочатся страданием. Здесь тоже резервация, но вместо негров евреи. По краям автоматчики в беретах. Подойти и, глядя прямо в глаза, навскидку спросить: «Заряжено?» Наверное, выстрелит, а может, только прикладом в скулу. Пожилые евреи, подростки — с алюминиевыми мисками в очереди, и я с ними. Неграм выдавали похлёбку из пальмовых листьев, а здесь....  Человек в халате с длинным слезящимся носом небрежно стряхивает в миски холодный макаронный ком с запрессованными клочками тушёнки. Сажусь на грязный пол белым текстилем брюк. Предупреждали же:  «К тебе там как к человеку относиться не будут». Да, они ещё долго не будут опускать в пол глаза, заходя в твой офис. Я готов, ждать, а пока … Откупориваю фляжку с водкой. Мужчина средних лет с табличкой официального лица на пиджаке пристально смотрит глубоко вдавленными в яйцевидный череп глазами. «Огурцы малосольные на территории комплекса есть?» — не выдержав взгляда колючих глаз, спрашиваю я. «Там наедитесь и огурцов, и помидоров, и манго», — он демонстративно смотрит на часы. «Я хочу закусывать эту водку сейчас, а не там». Трясу флягой у него перед глазами. Он поворачивается спиной и уходит. Ещё не потерявшая былую привлекательность женщина с печальным лицом протягивает огурец. «Спасибо, малосольный?» «Нет, солёный». «Всё равно спасибо. Со мной будешь?».  «Нет, я не пью». Её бы приодеть, вымыть дорогим шампунем. Уже недели три интимно не был с женщиной, одни собутыльницы. Запах солёного огурца мешает видеть в ней женщину. Да и к чему, мы никогда не увидимся там, за сеткой. Нас разнесёт по разным «баракам». А может, это судьба? Нет, судьба не может пахнуть солёным огурцом. Она  как будто почувствовала, а может, я мимикой непроизвольно показал, и смешалась запахом с толпой…  Я опрокинул флягу, и.... через несколько часов стая сине-белых Боингов коснулась резиной посадочной полосы аэропорта Бен-Гурион.
 Их село пять или шесть, огромных металлических птиц с измученным неизвестностью живым грузом.  Полночь, на электронных часах четыре нуля, девушка в форме. Она не знает, как писать мою фамилию на иврите, уходит. За соседним столиком интеллигентного вида молодая женщина говорит с работником иммиграционной службы на правильном русском. Грамотный язык шокирует, как рука вора в кармане. Почему здесь все говорят на исковерканном языке? Я вслушиваюсь. «Нет, я не хочу менять фамилию на еврейскую, меня вполне устраивает моя, Кауфман», — говорит женщина. Выходит, там ошибались, считая Кауфман еврейской. У неё трясутся руки, она обхватывает правой ладонью левую кисть, стараясь не показать нервозность. А эти странные вокзальные люди, снующие, как кроты,  — у них не трясутся руки. Они найдут свой путь к комфорту, а вот найдёт ли она, женщина с нееврейской фамилией Кауфман? А может,  там, за стенами аэропорта. всё по-другому: играет классическая музыка, по освещённым разноцветными фонарями улицам прогуливаются нарядно одетые Кауфманы, Ройтманы, Рудерманы? Может, там, за стенами, пишут нетленные стихи, формулами забивают бреши в понимании пространства и времени?
 Уже скоро меня выпустят из затхлого предбанника, выпустят в тот мир, мир, пропахший морскими закатами, апельсинами, смуглой кожей. А если она придёт и скажет: «Ваша фамилия в этой стране недействительна. Можете взять на выбор из списка еврейскую фамилию, а не хотите — возвращайтесь на преданную вами Родину»? И я…. я выберу, стану Моисеевым, или Звездодавидовым, или Тель-Авивским. А что, Александр Тель-Авивский, звучит. Как только увижу её, сразу закричу: «Я готов стать Тель-Авивским!».  Вот и она, протягивает голубые корочки. Значит, моя фамилия признана еврейской. А я думал, что как Кауфман…
Деньги на первое время в конверте. Полчаса по ночному шоссе на такси, и я в Бней-Браке. Небольшой город, примыкающий к Тель-Авиву. Ха-Роэ — название моей улицы. Солянка, Ленинский, теперь Ха-Роэ, ХА... забавно. Домики маленькие, грязи не видно. Её и не должно быть, ведь здесь живут изящно одетые люди с одухотворёнными лицами. Завтра, всё завтра: и лица, и дома в утреннем свете, а сейчас спать. Засыпаю убитым, устал чертовски.
В дверь кто-то стучится. Открываю глаза... уже утро, спал не раздеваясь. Зато можно сразу подойти к двери.. На пороге черный человек с белым лицом. Его хочется дёрнуть за завитушки. Торчат из-под шляпы как пружинки-фонарики на новогодней ёлке. Говорит на плохом английском, для убедительности размахивая руками с бахромой тонких пальцев. Может, на завтрак приглашает, а может, из сатанистов, в секту заманивает. Я подхожу вплотную, пристально смотрю в глаза.  Сектант смущается бородатым лицом, отходит на шаг назад. Плохой признак, надо бы до зеркала добраться. Спрашиваю про цель прихода, уродуя лицо наигранной доброжелательностью. Он трясёт головой, лепечет тонкими губами. Я понимаю, что приглашён к семи в синагогу на празднование чего-то. Хорошо, что не сектант, просто посыльный евреев. Обещаю прийти, закрываю перед ним дверь.
Подхожу к окну. Силуэты прошлой ночи проявились неопрятными изображениями домов с грязно-белыми окнами. Улица в снующих посыльных. Может, праздник и людей нарядили, а может, от недосыпа. Падаю на кровать досматривать прерванный сон. Табун, лошади на скаку врываются в большое зеркало. Одна застряла, хвост и задние копыта остались перед зеркалом. Упирается подковами в грязный пол, пытается слиться с отражением. Опять стук. Неужели семь, неужели проспал весь день? И вправду, свет не такой яркий, как днём. Сейчас будет торопить, смешные у него капроновые чулки, как у девчонки, и шляпа эта. Наряжают как скоморохов. Интересно, а если сказать ему: «Шалом, YOU CAN LEAVE YOUR HEAT ON»? Рассмеётся или отпрянет, как утром? Надо зеркало всё-таки где-нибудь купить — хоть  маленькое, карманное.
Но за дверью стоял другой. На нём не было ни шляпы, ни  колготок. Рубашка в клеточку, чёрная полоска грязи на воротничке, на голове нимбом блин. Это у евреев называется «кипа». Интересное слово. Нет кого/чего — кип, дать по чему/кому — по кипе, бросить кем/чем — кипой. 
— Вы новенький?  Новая жертва сионисткой агитации? Заманили! Как дураков, свозят сохнутовские акулы, — воинственно поблёскивая диоптриями, произнёс он вместо приветствия. 
Человек говорил не переставая. Кипа сползла с черепа. Чем лысые крепят её к голове, булавкой больно, может, БФ-ом? Слушать непрошеного визитёра не хотелось, хотелось узнать, удалось ли лошади из сна протиснуться или она так и осталась по обе стороны зеркала. Но надо было устанавливать добрососедские отношения, и я предложил ему водки из фляги:
— У меня осталось немного тёплой. Не потому, что я тёплую больше люблю, просто холодильника тут нет.  А ты что, в Сохнут на  вечеринку звать пришёл? Меня уже звал в синагогу один, в чулках чёрных и шляпе.
—   Я... я ... — закашлялся он от возмущения, — да я Сохнут бы этот голыми руками, пережал бы им артерии и вены, яд несущие. Не ходи в синагогу, тебя там зазомбируют, посадят на иглу. Раз, другой, а на третий почувствуешь, что уже не можешь без их проповедей. Как наркотик! У меня они тоже пытались выбить почву из-под ног. Но я как Галилей, остался верен концепции вращения нашей планеты вокруг Солнца… Хотя меня не Галилео, а Лёней звать, — хихикнул он.
— А меня Сашей, —  я протянул ему тёплую фляжку с водкой.
Он отхлебнул из узкого металлического горлышка, довольно крякнул:
— Давно совковую не пил, здесь другая, сладкая. Не люблю её, но приходится. Тебя как в этот гадюшник затащило, в этот притон мракобесия? — он отхлебнул ещё.
— Не надо меня настраивать против моего народа. Они ещё не успели мне сделать ничего плохого — ни эти посыльные, в чулках и шляпах, ни женщина на регистрации … —  я вынул фляжку из потных рук лысого, обтёр горлышко рукавом и затянулся длинным глотком.
— Успеют ещё, долго ждать не придётся. Через три дня эйфория встречи с исторической Родиной слетит с тебя, как трусы с девственницы, — он подтянул сползшие штаны.
— Времени сколько на твоих, они у тебя местное показывают? — я кивнул в сторону его наручных часов.
 — Конечно, а какое ещё? Наше, еврейское. Пол-седьмого. Знаю, что спешишь к мракобесикам на шабаш, а то бы посидели бы по-русски, по-купечески. Я на третьем этаже, справа от лестницы. Заходи, у меня холодильник всегда работает. Если чего поставить надо, водку или квас, добро пожаловать.
— Спасибо, зайду, — сказал я и, не дожидаясь, пока он повернётся спиной, закрыл дверь.
Ни Лёня, ни тот в чулках не были похожи на Ройтманов, Рудерманов, Лихтенштейнов, записывающих поэтические откровения нотами букв. А может,  и к лучшему — с одухотворёнными я бы чувствовал себя потерянным, а так…
Пора собираться на вечеринку в синагогу. В чемодане завалялась пара носков и трусы, стиранные гостями ещё в Москве. Брюки, пусть и с пятном кетчупа на коленке, зато почти не надёваны. А может, спецодежду выдадут, тогда надену колготки, шляпу, парик с завитушками и  на время стану неотличим от них, стану частью своего народа. Я вдруг подумал о застрявшей лошади, о том, как она нелепостью похожа на меня, нырнувшего в зазеркалье, но ещё не просочившегося. А может, ну его, шабаш, может, лучше на третий этаж к Лёне, надраться водкой из холодильника не по-детски? Кауфман какую-нибудь интеллигентную отзвонить, у Лёни их в записной книжке наверняка как сайры в рыбацкой  сети. А может, в синагоге тоже будут девчонки? Тогда приглашу на танец какую-нибудь и недвусмысленным взглядом в декольте дам понять, что рассчитываю на продолжение. Лишь бы водка была.
Водка в синагоге была, был и коньяк, и красное вино. Ящики со спиртным стояли у входа.  Я поднялся на второй этаж,  привлекая внимание посетителей непокрытой головой. Один из заботливых посыльных  протянул  чёрную кипу и, извиняясь, сказал:
— Здесь так принято.
— А я думал, униформу выдадут, а не только тряпочку эту, — печально произнёс я, прикрепляя кипу к волосам заколкой.
— Выдадут, конечно, но позднее. Всё зависит от темпа сближения наших позиций по вопросам возникновения и устройства мира.
— Как ажурно сказал: «Сближения позиций по вопросам ...» Прав был этот с третьего этажа — зазомбируют, посадят на иглу, замотают в чёрную смирительную униформу, и что тогда?
Я сидел за столиком, сервированным кошерными угощениями и спиртным, и пил всё подряд. Женщин за столиками не было, и мне вдруг стало мучительно жаль, что не подошёл тогда к Кауфман и не сказал патетически:  «Нас вместе занесло на Обетованную  землю  ветром случая, так почему бы не сделать первые робкие шаги, держась за руки?» Она бы улыбнулась тонкими губами и непринуждённо кивнула головой. И тогда... тогда не пришлось бы после синагоги идти к Лёне и догоняться дешёвой водкой из холодильника.   
Он наверняка ждёт на лестнице или стоит за дверью, прислушиваясь к моим шагам. Он ждёт, этот маленький человечек с ниспадающими брюками. Он пропах обидой, злобой и ненавистью. Заманили, обманули! А может, на самом деле за ним гонялись евреи, устраивали засады? Он обходил западни, путал следы, но искусные сохнутовские ловцы подкараулили его совсем недалеко от входа в родной подъезд и, не дав попрощаться с русской женой и детьми, запаковали в самолёт и привезли сюда. За мной в Москве не гонялись евреи, не вкладывали в библиотечные книги листовки сионистского содержания, не предлагали добровольно изменить место жительства, я сдался сам.
Иду домой по узким тёмным улочкам. Ни посыльных,  ни одухотворённых, люди шариками закатились в лузы. За шторами — стук тарелок, урчание спускаемой в унитазах воды, хохот взрослых, плач детей. На смену им скоро придут звуки ночи, шепоты, стоны страсти. Поднимаюсь по лестнице на цыпочках, чтобы проскочить незамеченным. Он не спит, ждет, прислушиваясь к подъездным шорохам. Как назло, ключ падает на каменный пол. Резкий звук эхом прокатывается по лестничным пролётам, отражается от ступенек, заползает в дверные щели. Он  уже спускается в халате нараспашку, в тапочках и подклеенной кипе. Что-то спрашивает, говорит о женщинах, шутит об интимном, я киваю головой, чтобы хоть как-то поддержать беседу. «Значит, завтра, ровно в семь! Заждались рыбки, рыбоньки, воблочки солёненькие», — он слезится похотью.
Не хочу к солёным рыбонькам, не пойду.  Вот если бы Кауфман… она отвечала с достоинством, хоть и очень устала.
— Ну и ходи к этим в чулках, они тебя научат с книжкой оргазмировать. — Он выходит, демонстративно хлопая дверью.
Дни похожими булыжниками мостили дорогу, лошадь медленно  просачивалась за зеркало. Я начал привыкать к маленькой обшарпанной квартирке, к виду из окон, начал привыкать и к грязным рассказам Лёни об интимных особенностях русскоязычных израильтянок. Но вдруг в привычное течение дней, дней со вкусом сока манго и грецких орешков в меду ворвалась война, Первая война в Персидском заливе. 
Война для нас — это Сталинград, Курган, Волга, красная от крови. Здесь нет курганов, нет больших рек. Однорукий бандит, «киндер сюрприз» с заряженным автоматом, как из компьютерной игры, сдался ему этот Кувейт. Неважно — Кувейт, Берег Слоновой Кости, Афганистан… Израиль не оставят  в стороне ни от одного из мировых конфликтов.
— Мне известно, что на нас упадёт ракета с неконвенциональным ядом. Число жертв среди мирного еврейского населения будет исчисляться тысячами, это катастрофа, геноцид, — картавит пожилой человек сильным акцентом черты оседлости.
 Во втором пожилом еврее сказанное взывает нервозную озабоченность:
— Не посмеет! Не посмеет проигнорировать резолюцию ООН Х-I -VAM-1990.
— Не смешите, дражайший, ещё как посмеет. Резолюция носит откровенно антисемитский характер, — не соглашается первый. — Вы, кстати, купили липкую ленту?  Как только прозвучит сирена, нужно будет заклеить себя изнутри в жилом помещении,  а под дверь положить влажную тряпку. Нас в клубе инструктировал полковник.
— А тряпку зачем?
— Она нервно-паралитические газы не пропускает. Если не положить, через пять минут после падения ракеты наступит удушье, через семь — конвульсии, а через десять остановится сердце.
— А противогаз тогда зачем, если тряпка помогает?
— Не верите — поэкспериментируйте на себе, Пастер тоже мне выискался.
Человек произносит ещё пару  фамилий знаменитостей и, недовольный, удаляется…
Люди раскупали детские горшки, вёдра, сухофрукты. Они готовились переселиться  в заклеенные комнаты на долгие недели, а то и месяцы. Липкая лента сначала подорожала, а потом и вовсе исчезла с прилавков. Тряпки разбирались менее живо.  Очередь за противогазами шла быстро. Противогаз пах новой резиной. Его приятно было надеть на гладко выбритый подбородок.  В смеси с одеколоном Давыдова резина благоухала утренним  Зарином.
— Как думаешь, будет кидать ракеты? — спросил Лёня, подркараулив меня у двери.
— Без сомнения.  А  как бы поступил ты, если бы представилась возможность «грохнуть» пару-тройку тысяч местных евреев?
— Этих — не задумываясь, —  он показал рукой в направлении окна. За мутным от налипшего песка стеклом сновали посыльные в капроновых гольфах и чёрных шляпах.
— А кому ты тогда здоровые зубы вырывать будешь? — язвительно поинтересовался я. Он заискрил хрусталиками крысиных глаз, и я понял, что «попал».
— А что, им  можно, а мы —  стадо овец,  подставляем под удары судьбы расцарапанные дешёвой бритвой скулы? — он сел на любимого осла и попёр по бездорожью. — Они потребляют созданные нами материальные ценности и при этом обливают помоями руку дающего. Антибиотики кто им подарил, Б-г? Дудки!!  Не упали таблетки как маца с неба. Это мы, человеческий гений, базирующийся на материалистическом знании,  спасли их от неминуемой гибели, от эпидемий. Они ходят к нашим врачам, ездят на машинах с двигателем внутреннего сгорания. Колёса транспортных средств двигает не божественное провидение, а цикл Карно!
 — Цикл Карно охлаждает водку в холодильнике, — попытался возразить я, но он уже мчался локомотивом дальше.
— Наши открытия повысили качество их жизни.  А антидепрессанты, а галлюциногены, а полёты на Луну наконец? Но Крестовый поход  материализма уже не за горами, мы откажем им во всем, что создали!  Они будут корчиться в конвульсиях на асфальте, мучимые бактериальными желудочно-кишечными инфекциями. А наши агенты с медикаментами будут хладнокровно наблюдать за их агонией, ненавязчиво предлагая расписаться в Анкете материалиста.  И распишутся, откажутся от мракобесия, перейдут в нашу веру!
— А почему ты клеишь к голове  кипу, если так люто  нетолерантен?
— Бизнес. Я  же  лечу ортодоксальные зубы, зубы, прогнившие от кошерной пищи. Они ходят только к своим, вот и приходится клеить к голове этот шмат.  Жалкие непониманием природы и сути явлений мракобесики. Умом они так и остались в каменном веке, а мы ... мы совершили грандиозный рывок.
«Пора выбивать ковбоя из седла», — подумал и я проорал:
 — Их концепция так же незыблема,  как и наша!
Лёня застрял на полуслове, да так крепко, что какое-то время не мог аргументировать. Пришлось сходить на кухню и принести стакан Колы.
— Спасибо. Скажи, что ты пошутил, пошутил глупо и нетактично, — не своим голосом произнёс он, отхлебнув из стакана. — Ты же ученый, ты не можешь не понимать того, что с молоком матери всосал трёхлетний ребёнок-материалист!  Они негласно принимают нашу безбожную концепцию, пользуясь её плодами. Мы же — независимы от них.
— Всё просто как сдобный пряник. Мы — тли —  снабжаем их — муравьёв — пищей и материальными благами, а они в отместку заботятся о нашем духовном мире. Всё  сбалансировано. И ещё — помни, что самый нестерпимый  кайф тля ловит, когда её лижет муравей.
— А мне-то зачем это помнить?  — Лёня почесал прыщ под кипой.
Раздался вой сирены....
 — Бежим ко мне! У тебя и клейкой ленты-то наверняка нет, а я обложился средствами защиты, даже огнетушитель в комнату-убежище затащил, — прокричал он. Кипа отклеилась и упала на грязную ступеньку подъезда.
 Лёня был прав, я не подготовился к войне, я не купил ни сухофруктов, ни ведра, в которое должен был уринировать, пугаясь взрывов ракет, ни липкой ленты, ни пресловутой Тряпки-Заринки. Я был обречён на неминуемую гибель в случае отравления местности нервно-паралитическим газом «Хуссейн-2».
 — Что ты возишься, заклеивай  быстрей, через пятнадцать минут начнётся! Надо успеть заклеить все щели, все до единой.
— А как же тараканы?
— Какие тараканы?
 — Если мы заклеим все щели, то как тараканы будут в них заползать?
Лёня не ответил, он сосредоточенно клеил. На полу лежала Тряпка-Заринка,  Лёнин противогаз, ведро-унитаз, три бутылки с водой, пакетик сухофруктов, банка солёных огурцов и стаканы.
— Слушай, а может, я ещё за водкой в магазин успею?
 — Время ...  — сквозь зубы проскрипел он и добавил — то ли «идёт», то ли «идиот».  «Идёт» было логичней, время не могло быть идиотом.
— Всё, готовы к атаке с воздуха, — удовлетворённо сказал врачеватель кошерных зубов. — У кого избушка  Лубяная, а у нас Герметичная! В неё не то что таракан, и бактерия не проскочит.
— Жаль, за водкой сбегать не успел, а может, ещё не ....
 Лёня посмотрел на меня так, будто я предложил ему постирать капроновые гольфы посыльного.
— Понял, первая ракетная атака блином. Будем трезвыми сидеть в противогазах, ждать невидимую смерть.  Но в следующий раз надо как следует подготовиться, если, конечно, он будет, следующий раз. Кстати, у нас случай потешный был на работе...
 Лёня был застрессован предстоящей смертью от удушья так сильно, что не мог принимать участия в беседе. Я, пользуясь случаем, рассказал ему о ядах и противоядиях, о целебных свойствах этилового спирта.  О том, что если по ошибке выпить метиловый, то сначала теряешь цветное зрение, а потом и вовсе перестаёшь видеть и, потешно растопырив пальцы, передвигаешься по стенке, сдирая нестрижеными ногтями обои. Но если выпить медицинского 96%-го этилового, зрение возвращается. После первого стакана появляются нечёткие чёрно-белые силуэты, после второго предметы приобретают ясные очертания, а после третьего... За окнами взорвалась первая.
— Ещё четыре осталось, — Лёня сидел на полу, зажав лысую голову между ладонями, и считал.
— Ты чего противогаз не надеваешь? — спросил я.
— Подождём, пока  упадут все, — ответил он голосом контуженного.
 Раздалось ещё четыре хлопка, и мы надели маски слоников.
По телевизору показывали места падения ракет, разбитую машину, раскрошенный асфальт. Поражать мишени Саддаму помогали противоракетные установки  «Патриот». Они сбивали ракеты, летящие к палестинцам, и  отбитые боеголовки камнем падали на еврейские дома. Телевидение и радио без умолку вещали о надёжности «Патриотов», о том, что ни одна ракета Хусейна не прорвётся. Средства массовой информации лишают тебя желания анализировать события, и я радовался попаданию вместе со всеми.
…Я уже работал в университете и, когда звучала сирена, не спускался в бомбоубежище, а поднимался на крышу. Зрелище стартующих, как с космодрома, ракет, снопы огня в небе над Тель-Авивом завораживали. Завораживали не только меня, нас на крыше было двое. Нет, не Карлсон. Вторым был чуточку сумасшедший профессор. Мы стояли на крыше и говорили о том, что вскоре могучие опреснители морской воды превратят пустыню Негев в цветущий сад, что в Израиле найдут нефть и что израильские ракеты «Земля-воздух» точнее и эффективней американских «Патриотов».
Отбой воздушной тревоги. В автобусе нет людей, улицы пустынны, в окнах потушен свет. Все, кто мог, уехали за границу, куда не долетают ракеты. Лёня не понимал моего нежелания бороться за жизнь.  Я не понимал его упорства в борьбе за бессмысленное существование.  Мне надоело выскакивать намыленным из ванной, надоело бросаться голым в комнату-убежище, теряя по пути клочья пены, надоело класть Тряпку-Заманку в щель. Я лежал в ванной, выставив из-под пены безымянный палец правой руки изящным изгибом «ФАКЙЮЮЮ», и считал хлопки: три, два, один, всё!  Это тебе не курдов мочить: нас, евреев, ракетой из ванной не выбьешь.
Приближался Пурим, весёлый праздник ряженых, праздник пожирателей Ушей Аммана.
 — Саддам до Пурима не дотянет, — сказал я Лёне. — Хочешь,  поспорим?
 — На что?
 — Конечно, не на шоколадку, — на две бутылки водки.
 — А почему на две?
— Чтобы вторую сразу вместе выпить,  а первую  заначить.
— Ладно, — согласился он, и ...я выиграл.
Люди срывали с дверных косяков ненавистную клейкую ленту, распахивали настежь окна, мыли полы в комнатах-убежищах Тряпками-Заманками,  сливали страх грязной водой. Вот война и позади. Несколько задохнувшихся в противогазах, двое передозированных антидотом.  Зато ... родильные отделения через девять месяцев ломились от рожениц. Акушерки не покидали рабочих мест, они не успевали вынимать. Вот чем надо было заниматься в герметично задраенном помещении с намоченной тряпкой под дверью. Я опять вспомнил о зале прилёте, об уставшей женщине с нееврейской фамилией. Любовь противостоит смерти. В застрессованной популяции индуцируется стремление к размножению, биосистема   компенсирует  грядущее уменьшение числа особей. Я асоциален, во мне не включился компенсационный механизм. И в нём тоже, в Лёне. И хорошо, что не включился... в нём. 
Лошадь уже почти просочилась в зеркало, иврит ритмом проникал в сознание, меняя изнутри.  Ещё немного осталось, совсем немного.  Год позади, позади Бней-Брак со снующими посыльными…  «Давай на посошок, из заначенной».  Лёня грустен — притерпелся, видно.  А мне не грустно, мне не жаль покидать этот город. Нет ни злобы, ни раздражения, просто... не моё. 
Северный Тель-Авив, университет, работа по 16 часов  — охота пуще неволи. Страны, языки, мелькание аэропортов. По 10-15 полётов в год, закрутило. Сан-Франциско, рейс Люфтганзой до Франкфурта. Оттуда уже в Тель-Авив. В самолёте прохладно, пахнет клубничным освежителем воздуха. Сосед, худой человек лет семидесяти, читает газету на немецком. Что-то говорит мне.
 — Извините, я не говорю по-немецки.
Он переходит на английский:
 — Меня огорчает, что немцы в Америке теряют  принадлежность к своей  нации.
— Извините, я не немец.
— Поверьте уж кто-кто,  а я могу  отличить немца от шотландца.
 — От шотландца — возможно, но не от еврея.
Гримаса раздражения на пожилом лице, поджатые ноги, острые коленки. Самолёт взлетает. Объявления пилота, суета стюардесс. «Мне, пожалуйста, водку и сок томатный, но без льда. Нет, не смешивайте, я не люблю Кровавых Мэри». Он пьёт красное вино. «За тотальную ликвидацию  национальных и половых различий. За слияние планетарного разума!» — кричу я немцу в лицо  и поднимаю вверх стопарь с водкой. Он проваливается без парашюта, вжимает голову в плечи. Я опрокидываю и  закрываю глаза.  Самолёт трясёт на  воздушных ухабах, как телегу.
Перед зеркалом подкова с торчащими вверх гвоздями. А где лошадь, где же она? ... Я уже не могу без неё, я привык прорываться, я хочу с болью....