Этюд номер три

Андрей Гринько
С Митрофаном Алексеевичем это случилось не впервые. Для него это был рецидив. Причём рецидив тяжёлый. Тогда, несколько лет назад (в сравнении с толщей прожитых им лет то было совсем недавно), он смог справиться, перебороть это неприятное состояние - ощущение подвешенности, мимолётности, хрупкой ненужности. Ему удалось справиться с собой, заглушить эту смертную тоску по безвозвратно утраченному (теперь ему стало ясно) совершенству, утраченному знанию этого совершенства, без которого, оно постепенно превратилось в совершеннейшую иллюзию. Видимо тогда Митрофану Алексеевичу помогла с этим справиться работа. Да, тогда он ещё работал, хоть работа и не приносила ему удовлетворения, с самой молодости он ходил на работу бездумно, скорей по привычке, внушённой ему с детства, чем по врождённой потребности в труде, но всё-таки мысль его была занята, и он помнил то наивное время, когда он считал это естественным и необходимым для нормального существования в обществе. Сейчас же уже была глубокая ночь. Митрофан Алексеевич сидел перед зажжённой настольной лампой за пожухлым от времени письменным столом, держа за верхние углы страницы раскрытой книги так, что они были крепко натянуты, и, зажмурив глаза, растерянно вспоминал: что же тогда, несколько лет назад, подтолкнуло его к похожему смятению, которое переживал он сейчас? Что шепнуло ему на самое ухо, шепнуло в глубочайшей тишине одиночества эти несколько сладостных до умопомрачения мыслей? Митрофан Алексеевич выпустил из щепотей страницы и тёр себе холодными пальцами возле ушей. Это было очень похоже, похоже, твердил он себе, я так же сидел за тем же столом, была ночь, я был так же уже не совсем молод, да, это была книга, такая же книга, другая, конечно, но книга... Он понимал, что при всей схожести ситуаций, при всей взаимозависимости посылов, всё было совсем по-другому. Удастся ли теперь ему справиться с этим? И дело было не только в работе (сейчас Митрофан Алексеевич уже вышел на пенсию и целыми днями по преимуществу сидел дома), вся суть, скорее, во времени, прошедшем теперь уже времени, во взгляде, в причинах... Он стал ближе, намного ближе к известному всем событию - он совершенно ясно отдавал себе отчёт в этом - он знал, что никаких предпосылок нет, что всё это умозрительно, но в то же время нечто сидело глубоко в нём и твердило одно и то же. Он стал другим. Его тревожит другое. Он не способен уже… Нет, Митрофан Алексеевич, всё также жил один, в маленьком домике, в самом сердце старинного русского города Д., недалеко от старинной же крепости… Старый район состоял сплошь из частных домов и почти не менялся. Менялись окраины - город рос в высоту и ширился в ширину, новые широкие мостовые соединяли его быстроходными магистралями с другими старинными и современными городами, высоковольтные линии питали энергией уличные огни и рекламные дали. Всё вокруг было как везде. И даже в комнате у Митрофана Алексеевича всё оставалось на прежних местах - письменный стол с вздыхавшей на нём зеленой настольной лампой, от долгого горения которая так раскалялась, что когда-то по забывчивости, а теперь уже по привычке Митрофан Алексеевич часто обжигал об неё пальцы; старенький стул, со связанными крепкой бечёвкой ножками крест накрест, с вытертым до основания сидением и расшатанной спинкой; комод чёрного дерева, доставшийся в наследство от бабушки и потому забитый до верху непонятными и совершенно ненужными старыми вещами. Всё остальное пространство маленькой комнаты занимали книги - они лежали, стояли, высились, громоздились буквально везде: на полу, на столе, в многочисленных полках и в книжном шкафу. Часть наиболее употребимых книг, или наиболее употребимых в прошлом книг (Митрофан Алексеевич этого и сам уже не помнил - ощущение времени изменило ему) находилось под столом и даже под стулом. Никто и ничто не помнило и не могло помнить ничего другого. И только едва заметное для внешнего взгляда внутреннее изменение терзало его.
Тогда, да, тогда - несколько лет назад, он просто силой воли заставил себя не думать об этом. Забыть и не вспоминать, сказал он себе. Время тогда позволяло. Митрофан Алексеевич с усилием захлопнул книгу и грязно выругался вслух. Он не часто, но позволял себе это - всё равно, кроме книг, никто не слышит, говорил он себе.
- Опять эти книги! Вечно они терзают меня... Сволочи! Эх, ма...
Он коряво перегнулся через колено и, недолго пошарив в темноте левой рукой, извлёк из-под стула маленькую пыльную книжицу. Мягкий переплёт был сильно истрёпан, блок в некоторых местах расклеился так, что многие страницы были просто вложены на своё (или не своё) место. Поля старой желтоватой бумаги были исчерканы карандашом, причём не привычными символами или словами, а непонятными значками и рисуночками, в которых непосвящённый никогда ничего не поймёт. Митрофан Алексеевич достал из верхнего ящика стола марлевую повязку, надел её на лицо, эффектно приподняв мизинцем очки, и крепко прижал к переносице металлический зажим. После этого он долго листал мягкую книжицу, и облако книжной пыли то и дело взвивалось перед его лицом парящими в лучах электрического света клубами. Он внимательно всматривался в свои же собственные пометки, пытаясь отыскать то, что несколько лет назад повергло его в шоковое состояние и над чем сейчас он, по причине произошедших с ним изменений, благополучно смеётся, и что он, из-за нового схожего толка потрясения, судорожно вспоминает. Митрофан Алексеевич хотел воскресить в памяти прошлую ситуацию, чтобы найти рецепт преодоления новой, но чем ближе он подходил к этому, тем сильнее понимал, что обойтись малой кровью никак не удастся, тем явственнее перед ним вставала вся глубина и новизна теперешнего поиска. Да, вот это место, вот на полях, напротив него, особенный знак - перевёрнутая восьмёрка с большей окружностью сверху и слегка вытянутыми по вертикали частями, заштрихованными под 45 градусов. Вот это предложение, благодаря которому он несколько месяцев своей прошлой жизни жил не так как все. Это были страшные месяцы. Митрофан Алексеевич даже зажмурил глаза, вспоминая то время. Но теперь он спокоен. Он даже вслух перечёл эти строки.
- На короткое время мы становимся обитателями крошечной планеты, вращающейся вокруг небольшой звезды, которая в свою очередь входит в одну из несчётных галактик. Ни цели, ни смысла в этой жизни нет.
Вот он тот самый кусочек 71й главы не очень-то и длинного эссе... Перечитав его несколько раз, Митрофан Алексеевич задумался. Что же такое случилось тогда? Разве до этого он знал что-нибудь? Чувствовал жизнь как-то иначе? Что вдруг потерял он? Да, он тогда и сказал себе – как ничего не было, так ничего и нет. Что тут горевать? Он прочитал ещё раз. И ещё. «Ни цели, ни смысла в этой жизни нет». Нет. Митрофан Алексеевич резко встал, отшвырнул повязку в сторону и, бережно положив очки на стол, стал медленно, но с явным остервенением расстёгивать пуговицы на рубашке. Одна, у самого ворота, никак не поддавалась, тогда он с силой рванул её – послышался треск рвущейся ткани. Майку он снял через голову и тоже не глядя отбросил. Далее он снял брюки, носки и, немного колеблясь, трусы. Взяв в сенях фонарик, он вышел во двор и долго бродил по саду и между сараев, словно что-то искал. Наконец, видимо случайно наткнувшись на бочку, он окатил себя тёплой дождевой водою из ведра несколько раз. До самого утра Митрофан Алексеевич спал как младенец. Вода, напитавшаяся за день солнечным светом, отдала ему щедро своё спокойствие. Ему снилась мама… Она гладила его по волосам, а он, лёжа в постели, вертелся и баловался, стараясь поймать губами её руку. Мама смеялась и ловко обманывала его, поднося руку близко и быстро одёргивая её. После таких светлых снов, всегда просыпаешься с ощущением безвозвратной потери, с ощущением бездонной пустоты под ногами и над головой… Однако первой мыслью Митрофана Алексеевича по пробуждении была мысль о прочитанном накануне ночью (о виденном сне он даже не вспомнил). Нет, не о бессмысленности жизни – об этом он уже не беспокоился. Теперь перед ним стояла другая задача, и он должен был во что бы то ни стало преодолеть её. Первым делом он по привычке поддался на провокацию своего первого пришедшего на ум желания. Он сел и написал письмо. Не лишним будет привести его здесь, хоть и не целиком – с купюрами. Вот оно.
«Здравствуй Вера. Давно тебе не писал, может и вообще не писал – я теперь старый, уже не помню. Но это не важно. Главное, я не забыл твоего адреса. И если мне повезёт, и ты живёшь столько лет на одном месте (и если ты вообще ещё живёшь), то ты прочтёшь эти строки и, может, ответишь. Мне этого бы очень хотелось. <…> Спешу обрадовать тебя, я ещё живой, память хорошая, хоть и обрывочная, много читаю… <…> Читаю я беспорядочно, то одно, то другое, не как раньше, когда был молодой. Помнишь, я тебе стихи читал, сам зачитывался, теперь не то. Стихов совсем не читаю. <…> Игнат вчера заходил, так я его выгнал, сказал, чтоб носу не казал, а то худо сделаю. Ушёл да так дверью шандарахнул, что стекло на чердаке вывалилось – весь вечер стёкла собирал и всё равно ночью ногу порезал. Игнат – племянник мой, ты ведь и не знаешь… <…> Живу один, ни с кем почти не общаюсь, только книги читаю, да в магазин хожу. Тебя вот вспомнил, радость в жизни наступила… <…> Скажи мне, Вера, только честно, как всегда у нас было условлено, скажи мне, ты хорошо живёшь? Счастливо? Ничто не мучает тебя? И если хорошо и счастливо, то скажи мне как? Чем ты заполняешь всю эту пустоту? Я буду рад за тебя. <…> Иногда вот сядешь так, лампу зажжёшь, и сидишь один, обманываешь себя – будто книгу читаешь. Тишина звенит, комары тоже звенят, полумрак и вдруг тошно так становится что мочи нет никакой… Думаешь, вот поганые книги, всё из-за них… <…> А ты меня хоть когда-нибудь после того вспоминала? Скажи мне! Я тебя только сейчас вспомнил, стыдно, но честно признаюсь… <…> Ходил я так по двору, искал бочку и думал – вот бы увидеть тебя, хоть на миг увидеть – посмотреть в глаза и узнать, вновь испытать на себе этот взгляд. Никогда ни у кого больше не видел таких я глаз. Чудо это, а не глаза, верно тебе говорю… <…> Я так и решил – пройдусь здесь, поищу, поспрашиваю, поговорю со знакомыми, с родными, может кто чего дельное скажет, а нет, так сам думать стану, мне не привыкать вопросы разрешать. А посему жду ответа твоего, Вера, с нетерпением большим жду! Обнимаю крепко тебя, как тогда, помнишь?» Митрофан Алексеевич тщательно запечатал конверт, надписал его красивым почерком, справившись об адресе в записной книжечке на молнии, и отправился на почту. На середине дороги пришлось ему поворотить назад. По оплошности забыл в конце письма подпись поставить, а то так только фамилия на конверте означилась – а помнила ли Вера как его фамилия была, он не знал. Придя домой, Митрофан Алексеевич распечатал конверт, разрезав его ножницами, переписал адрес на новый, а в конце письма (благо место ещё там оставалось) сделал небольшую приписку: «Вера, если ты не узнала, кто это тебе пишет, то знай – это Митя».
Очереди на почте не было, и письмо упорхнуло за много километров по надписанному адресу, упорхнуло, чтобы спустя столько лет вновь соединить единой мыслью друг о друге две такие далёкие теперь частички жизни.
По пути с почты он сразу, не медля, зашёл к Игнату. Думал, помириться, да и вообще – давно не бывал в гостях, поговорить хотелось. И вопросы задать, ведь как никак он теперь снова не такой как все – и сколько это продлится, он не знал. Митрофан Алексеевич шёл по пыльной дорожке, низко опустив голову, и пинал неудачно подвернувшийся под ноги пакет из-под молока, пока не упёрся в знакомую калитку. Когда-то здесь жила его старшая сестра, ныне покойная Прасковья Алексеевна, и он часто гостил у неё. Теперь здесь жил её сын Игнат, племянник, с женой и двумя детьми. Митрофан Алексеевич вспомнил, как прогонял давеча его и помедлил входить на двор, потом плюнул в сердцах и нарочито громко хлопнул калиткой.
- Игнат! Игнат! Дома ты али нет? Поговорить надо…
В окно выглянуло широкое щурящееся лицо и тут же исчезло. Через мгновение дверь распахнулась.
- Давай поговорим, дядь Мить, я с тобой не ругался, чего не поговорить, то ты серчал…
Игнат был маленького роста плотного сложения человек. Его круглое лицо находилось на круглой же голове, которая крепко сидела на толстой шее. Благодаря маленькому росту, его широкому крепкому телу и коротеньким ножкам, все его звали колобком, да он и вправду был на него похож. Он сильно картавил и, когда волновался, брызгал слюной. Переваливаясь с ноги на ногу, он встретил Митрофана Алексеевича, звонко шлёпнув своей ладонью об его ладонь.
- В дом пойдём, али тут, на воздухе?
- Давай тут, Игнат… - И Митрофан Алексеевич вдруг задумался, что же он скажет этому родному ему и такому далёкому человеку…
- Давай тут, Игнат, в доме душно…
- В моём доме, дядь Мить, не душно, - и он резко и неприятно рассмеялся прямо лицо. – но раз тут, значит тут.
Они прошли в глубину сада и сели на самодельную лавку, сколоченную из распиленного вдоль бревна и двух столбиков.
- Пришёл повиниться, дядь Мить?
- Пришёл помириться. Негоже нам, родным, в раздоре пребывать. Я решил в память матери твоей мир держать с твоим домом, да и ты не обессудь, поддержи старика.
- Добро! - И Игнат снова звонко шлёпнул своей ладонью об ладонь Митрофана Алексеевича.
Они еще долго говорили, вспоминали былое, как знавал Митрофан Алексеевич Игната мальчишкой, как подарки ему дарил, как потом он взрослел, а Митрофан Алексеевич старел, как умерла Прасковья Алексеевна, как стали они всё чаще ссориться и не видели друг друга годами. Потом стал накрапывать дождик, и они перешли в дом. Пообедали. Жена Игната накрыла хороший стол, и они выпили за новую дружбу. Потом дождь перестал, и Митрофан Алексеевич предложил Игнату сходить на кладбище. К Прасковье Алексеевне.
- Ты на кладбище-то часто ходишь? Я вот давно не бывал… Как там? Ухаживаешь за могилой?
Игнат тоже давно не был на кладбище. Отца он совсем не знал, про мать позабыл, как только она умерла. Нет, конечно он её вспоминал, но на могилу к ней не ходил. Пошли. Шли долго, молчали дорогой. Взяли тряпки, воды канистру, веничек – подмести. Игнат тяжело дышал и тащил канистру, переваливаясь своей колобковой походкой.
- Вот так помрёшь, никто и не вспомнит о тебе… - мечтательно сказал Митрофан Алексеевич. И они дальше шли опять молча, Игнат только неопределённо крякнул и многозначительно посмотрел на часы.
Долго плутали, когда, наконец, пришли, солнце уже садилось. Могилы не было совсем видно – она заросла травой, забросали её разным мусором, нехитрый памятничек покосился, ограды вообще не было. Фамилия, имя и даты жизни проглядывали еле-еле. Принялись за работу. Митрофан Алексеевич вымыл памятник и пытался выровнять его, подпереть чем-то, чтоб не упал вовсе. Игнат рвал сорняки, собирал ветки и мусор. Скоро стало понятно, что требуются более капитальные вложения в реконструкцию запущенного места погребения. Порешили ставить ограду, менять памятник, выкладывать плиткой поверхность земли…
- Можно тут клумбочку организовать, цветы посадить на могилке-то… - предложил Игнат.
- Можно и клумбочку… - согласился Митрофан Алексеевич.
Сидели на земле. Вспоминали Прасковью Алексеевну, говорили обо всём. Митрофан Алексеевич наконец решился и прямо спросил о том, что его так волновало с ночи.
- Игнат, скажи мне прямо и честно. Будешь меня вспоминать?
- Конечно, мы ж теперь в мире, дело вот теперь общее есть…
- Я не об этом. Имею в виду – помнить будешь меня? Вот такого безобразия (Митрофан Алексеевич махнул рукой в сторону могилы) не допустишь? Детей своих воспитаешь так, чтоб помнили? Скажи мне честно, Игнат. Ведь у меня никого больше нет, кроме тебя. Никого. Совсем никого, ты понимаешь? Это же страшно даже сказать вслух – ни-ко-го. Детей у меня нет, жены тоже нет… Дом ведь тебе отойдёт, вещи все тоже. Всё распродашь!
- Да, дядь Мить, незавидная судьба твоя… А что, помирать собрался? Нет, ещё не собрался? Ну и хорошо. А вспоминать буду, только вот насчёт могилы не обещаю. – И Игнат снова смеялся своим неприятным картавым и брызгающим слюной смехом. Митрофан Алексеевич тёр себе своими холодными пальцами виски и не смотрел на племянника.
- Ты детей своих сюда приведи. Ткни носом и скажи: вот могила вашей бабки! Пусть знают…
- Им  нечего тут знать…
- Нечего! Тебе всё равно, а им и подавно?
- У них свой интерес.
- Да… - Митрофан Алексеевич поднялся, показывая, что пора, мол, домой. – В общем всё с тобой и детьми твоими, Игнат, ясно. Собирай на следующей неделе ораву, работать здесь будем. А сейчас я до дому. Прощай, нам не по пути.
И снова звонко хлопали ладони, и снова пыльная походка, и смотрящий только под ноги взгляд. Когда Митрофан Алексеевич вступил в сени своего дома, а потом сел за пожухлый от времени письменный стол, была уже глубокая ночь. Что принёс ему этот день? За всеми разговорами с Игнатом, за посещением кладбища, Митрофан Алексеевич совсем думать не думал об отправленном утром письме Вере. Сейчас он вспомнил о нём – стало полегче. Он снова раскрыл книгу на той самой страшной странице и перечёл отмеченные строки. Нет, подумалось, Игнат здесь ничего не значит для меня, а его дети и подавно. Я и не помню имени их, а они меня на улице узнают ли? Не знаю. Однако, даже не обливаясь дождевой водой, Митрофан Алексеевич снова спал эту ночь легко и крепко, а ведь он просто подумал, засыпая, о том, как Вера достаёт из почтового ящика письмо, его письмо, распечатывает, читает… Пишет ответ. Он просто подумал об этом.
Всю ночь ему снился тот самый вопрос, который он так и не задал племяннику. Во сне это было проще. Он прижимал его к кладбищенской земле, ставил колено на его колобковую грудь и шипел прямо в глаза: «Что останется после тебя, ты знаешь? Что останется? Не знаешь? А ничего не останется! И после детей твоих ничего не останется. Как ничего не осталось после матери твоей…». Племянник картавил, брыкался, пытался вырваться, брызгал слюной, но так ничего связного ему и не ответил. Митрофан Алексеевич проснулся поздно и совершенно разбитым. Не позавтракав и даже не умывшись, он до обеда разбирал старые вещи в комоде чёрного дерева. Собственно «разбирание» свелось к методичному вытаскиванию каждой вещи, тщательному осмотру, бережной сортировке и обратному складыванию в немного другом порядке. Но он этого не замечал. В чёрном комоде хранились вещи его бабушки, всё, что осталось от неё. А где она похоронена он и не знал. После обеда (стакан воды и несколько яблок) он направился в новые кварталы старинного города Д., подальше от старинной же крепости. Где-то там, в одном из огромных домов, жил его старый приятель, Петренко. Митрофан Алексеевич ещё вчера решил, что пойдёт к нему. Он шёл мимо огромных  домов, похожих на зловещие термитники, и думал: да, вот здесь, в каждой ячейке этих монстров копошатся людишки, сотни, тысячи, и они даже не задумываются, сколько их здесь, они даже не представляют, какое они жалкое зрелище, они совершенно не знают, что после них ничего не останется. Он плутал в лабиринтах этих одинаковых гигантских строений и знал, что и от них тоже ничего не останется, никто ничего не запомнит, не вспомнит, забудет. Похожее чувство он испытывал в молодости, когда ездил в столицу. Каждый раз в метро ему представлялись все эти подземные переходы заброшенными, и он видел сквозь толщу времени как неизвестные археологи делают сенсационные открытия диковинных подземных городов навсегда ушедших в небытие цивилизаций.
Звонка у Петренко не было. Хорошо ещё лифт работал, а то попробуй, заберись на 17-й этаж. Митрофан Алексеевич долго барабанил кулаком в дверь. Наконец Петренко просунул длинную шею в дверной проём слегка приоткрытой двери. Это был маленький сморщенный старичок, совершенно седой, но с удивительно живыми чёрными глазками. Он быстро схватил Митрофана Алексеевича за плечо и втащил его в квартиру. Он жил с дочерью вдвоём, но дочь была в командировке. Квартира была пуста.
- Знаешь, Митрофан, я уже давно вычеркнул себя из обитателей этого века. Я есть плоть и кровь того, прошлого, столетия. Где-то середина его – как раз вот я и есть. Я мыслю ещё всеми теми категориями. Ты как? Приспособился? Я пробовал, смотрел телевизор, читал газету – тоска! И я, знаешь, что понял? А то, что от нас уже ничего не осталось! Совсем ничего! Мы там остались – далеко-далеко! Тут нас нет! Эти кости не в счёт! Я теперь даже на улицу не выхожу. Мне там всё дико.
Сидели за столом. Митрофан Алексеевич большей частью молчал, лишь изредка мычал и поддакивал. Петренко же горячился и, наконец, предложил хлопнуть по маленькой. Однако в доме совсем ничего не оказалось. И затея оказалась невыполнимой.
- Я иногда думаю, а что после нас останется? Что окажется нужным будущим поколениям? Поколениям не знавшим нашего века? И мне даже смешно становится – ничего! Ничего! Мне радостно от этого, чудовищно радостно! Всё, всё, что в моей голове – уйдёт вместе со мной. Ничего не останется.
Петренко суетился, гремел тарелками, накрывая на стол, время от времени судорожно хихикал. Предлагал остаться обедать. Но Митрофану Алексеевичу стало вдруг как-то невыносимо тоскливо и, так толком ничего не спросив, не сказав, он засобирался домой.
- Как, уходишь уже? Ну, ты даёшь, Митрофан! В кои веки зашёл, а уже обратно бежишь… Ты хоть скажи, как ты? Живёшь-то как?
- Я? Я – хорошо. Я всё один… Книги читаю.
Митрофан Алексеевич спускался с 17-го этажа пешком. Решил лифта не ждать – застрянешь ещё… Как потом выбираться? «А ведь Петренко этому радуется… Радуется! Это непостижимо… Непостижимо! Просто так констатирует – и никакого движения!» Где-то этаже на 11-м Митрофан Алексеевич остановился передохнуть. Глянул в окно. Дымила высокая, сужающаяся кверху труба. «А ведь никто и не замечает странность этой конструкции, если об этом задуматься…». Второй отдых пришёлся между 5-м и 6-м этажами. Трубы уже не было видно. Исчезла, подумал Митрофан Алексеевич и преодолел оставшийся спуск с видимым усилием.
Когда он вернулся домой и увидел стоящий на прежнем месте комод чёрного дерева, ему всё стало ясно. Идти ни к кому больше не хотелось уже, а чего хотелось он и не знал, и не задумывался даже. Навалилась усталость. Он достал из-под стула ту самую книгу и прочел три раза вслух: «На короткое время мы становимся обитателями крошечной планеты, вращающейся вокруг небольшой звезды, которая в свою очередь входит в одну из несчётных галактик. Ни цели, ни смысла в этой жизни нет». Ерунда. Отложил её, взял с угла стола другую, ту, которая теперь его волновала и будоражила. Долго искал дрожащими пальцами нужную страницу. Наконец нашёл. Прочитал также вслух. Три раза: «А на что же иное нужна наша жизнь? Увы, порой мне казалось,  что  она  нужна  на многое: на  охоту  с  соколами,  на  удовольствие  отведать  новое  блюдо, поволочиться за красивыми девушками. А скульптор должен прожить жизнь так, чтобы после него остались  целые полчища статуй».
Месяца через три пришёл ответ. Вера написала длинное письмо на слегка измятой бумаге. Писала сбивчиво, неровными строками, некоторые слова Митрофан Алексеевич так и не смог прочесть. Писала, что живёт хорошо, на пенсии, хотя муж ещё работает. Буквально на прошлой неделе родились две правнучки – двойняшки. Радость безумная, все на ушах стоят. С мужем смеются, что у них теперь не семья, а целая армия. У них два сына и дочка младшая. У дочки – две дочки, одна на первом, другая на третьем курсе. У старшего – два сына, вот у одного двойняшки родились, а у второго – одна дочка и сын. Тоже скоро правнуки пойдут. Как все соберутся на праздники… Митрофан Алексеевич время от времени прерывал чтение. И перечитывал начало письма. «Здравствуй, Митя! Приезжай к нам в гости! Мне так приятно слышать тебя сквозь столько пролетевших лет…». Когда он дошел до самого конца, а он всё думал, что же будет там, в самом конце, он обнаружил там то же, что было в начале. Вера приглашала его всё-таки, не смотря ни на что, приехать. А ещё обнимала. Так же, как тогда.
Приводить текст письма целиком смысла не вижу, так как Митрофан Алексеевич порвал письмо и выбросил, даже не перечитав.
09.04.12