Престолонаследник сценарий телефильма

Марк Наумов
    Погожий предлетний  день.  Москва, Китай-город, городская усадьба князей Скопиных-Шуйских. Под веселым, ярким небом, над веселой свежей зеленью сада, истошный женский визг  - Убили-и-и-и-и!…
     Из боярских хором, изо  всех  служб, даже из бани высовывается, выскакивает, выбегает дворня,  челядь, боевые холопы,  а впереди всех ребятня. У задних ворот вопит, заходясь, стряпуха с людской  поварни. Она только что без памяти примчалась с Торга, из Обжорного  ряда, куда послана была за требухой для скороварки. Бадейка с требухой валяется у ног в траве – Убили-и-и-и!…   
    Вокруг суета, вопросы  и уговоры:
- Кого убили, кто?
- Да стихни, заполошная, в палатах  услышат, на конюшне всю шкуру  обдерут!  Вместе с мясами…
- С уголька, с уголька ее спрыснуть…
- Нож, у кого нож?!
- Пошто нож то?
- Закусила бы, в разум вернулась… Порченая же…
- Да кого убили то, скажи толком, а там хоть опрокинься!
    Голова боевых холопов   закатывает ей оплеуху, товарка с поварни спрыскивает с уголька, а набежавший от колодца парнишка-озорник окатывает с ног до головы из немалой бадейки.
   Баба в облипшем летнике, простоволосая – повойник смыло -   какое то время только отфыркивается и мотает головой с распущенными  мокрыми волосами, а потом с пронзительным визгом вцепляется обидчику в патлы. Их еле-еле растаскивают, в суматохе прихватывая ее там и тут, отчего визгу добавляется.  Кругом хохочут, но с расспросами не отстают. Наконец все немного стихает и голова подступает к ней не шутя – Сказывай, ведьма, пошто народ мутишь? Ну?! Не то сейчас кликну тиуна, он тебе даст «убили!». Сама жива не будешь! Ну!
    Но баба уже пришла в себя, подбоченилась  и частит – Ты, Тимошка,  дармоедов своих стращай, страхолюд! Тиуном он меня напужал! Ты его сперва отыщи! Не у меня  ль под периной хоронится? Даст он мне… Да не с его давалкой!
   -    Ты не лайся, ты дело говори, чертова баба!
- А то дело, что государя нашего убили!
  И сразу вокруг нее – пустота. И только голоса из-за всех углов, заборов, оград, из всех  укрытий и щелей:
- С ума съехала!
- Дыбы не нюхала!
- Батогов захотела!
- Тиуна с Тимохой ей мало, с  катом  спознаться  любо!
    Под это шепот сперва слышится  отдаленный невнятный шум, потом к  воротам стремительно выносится княжич - мальчонка на вид лет пяти-шести (на самом деле – четыре), одетый по-домашнему и так, будто  долго продирался через густой  чапыжник. За ним с оханьем и причитаниями гонится целая облава дородных теток, а впереди них – весь сивый, но еще дюжий и проворный княжий мечник, приставленный к княжичу дядькой.
- Батюшко, Михал Васильич, не погуби!
- Матушка велела – быть тебе сей же час к столу!
- После, сыт, не хочу!
- Так гости, Михал Васильич! Да какие!
- Какие еще гости?
- Головины-князья, да с новорожденной княжною! Вот такусенькая! Как цацка… Невестушка твоя богоданная… Лапушка – глаз не оторвать!
- Да ну ее! Девчонка, пискля…
- И с княжичем Семеном! А  у княжича при себе одна вещица заморская… Ах, вещица!...
- Какая вещица?
- Идем, увидишь…
- Не пойду, там  свейская засада!
- Миша, Мишенька, Михал свет-Васильич, а какую я тебе сабельку на тех свеев выстругал – любо-дорого! Идем – награжу! Вот уж ты их засаду в капусту порубаешь!
- Батюшка-княжич, не гневи матушку! В гневе она всех свеев грознее будет!
- И воеводы их Понтуса?
- И его!
- А батюшка говорит – грознее нет Понтуса-воеводы!
Мальчишку обложили, захороводили, но руку свою  наложить   никто не смеет. Кружится, сжимаясь, хоровод  растрепанных нянек-мамок, басом гудит-увещевает дядька. Мальчонка крутится внутри облавы, все ближе к растрепанной мокрой  бабе, пока не прижимается к ней.
      А та вдруг, и вправду запрокидываясь в падучей, дурным голосом начинает кликать – Государь, государь!  Царь Михаил!
     Вся облава в ужасе, но разбежаться  не смеет, столбенеет на месте, бабы закрываются рукавами, дядька зажимает уши.
    И тут посреди  дворового смятения  появляется сама боярина Елена Петровна – крупная, статная, в движениях размашистая, вся в себе и в великом неудовольствии. Ни к кому отдельно не обращаясь, вопрошает – Отчего княжич еще не в большом уборе?  Вас спрашиваю, дармоедки!
      А потом, вдруг как бы прозрев и слух обретя – Что? Что ты сказала, мерзкая баба!? Нет! Повторять не смей! Ярыгу! Ярыгу сюда!
      Кто-то из дворни бросается к воротам – бежать в город за ярыгой, но боярыня спохватывается – Нет!  Нет! Тиуна моего! Тварь в железа!  В поруб ее! В яму! Да кляп ей! Кляп! – потом, обводя вокруг себя рукой - Если кто хоть  полслова за ворота вынесет – язык вырву! Живьем закопаю!
   Тимофей бросается ей в ноги – Матушка боярыня! Не вели казнить! Послушай верного раба! Сама видишь -  не в разуме она, сызмальства порчена…
     - Что мне разум ее, раб ты лукавый! Она сыночка  моего, роженого моего, кровинушку  под годуновский топор подводит, а мне  ее хвори  врачевать?!
     И тут подает голос дядько, княжий приставник. Его боярыня слушает внимательно.
     - Не топор, матушка-боярыня, а нож…
   - Что несешь, старый? Нешто простой он тать, что б ножом…
  - Простой он, аль не простой – то разговор другой! А с  верных вестей ведомо: ныне зарезан в Угличе царевич Димитрий ... И на то злодейство  государь Федор Иоаннович нарядил строжайший розыск… А она – дядька указывает на бьющуюся в падучей вестницу - на торгу пересуды услыхала, да как поняла,  так и перенесла…
    Елена Петровна не слушает дальше – она обхватывает сына, прижимает к себе так, будто хочет втиснуть в себя, спрятать обратно в  утробу. Но сын не может терпеть неволи, даже самой ласковой – он барахтается, пытаясь высвободиться из тесных объятий, в бессилии  ударяется в слезы. Мать приходит в себя  - Мой Мишенька Дмитрию без мала  ровесник… Только нрава, слава те Господи,  не того… -    Дядька согласно кивает – Ведь ежели кому по малолетству в забаву снеговиков четвертовать, чего ж ожидать во зрелости…   А что это у тебя за верные вести, старый? Сколь верны?
  - Вернее не бывает. Сказывал мне про то Алешка Вылузгин, шуряк мой по младшей сестренке. И в тот великий розыск  назначен дьяком…
    - Иль то дело не тайное,  что дьяк твой про него  всякому встречному-поперечному… Язык лишний  завелся?  Аль голова?
   - Не всякому – с обидой возражает мечник – а по родству. И не спроста, а в проводинах. Я ж его в Углич и провожал… Так и то! Пока мы у него в дому на посошок, и на Сретеньи стремянную– он ни-ни…  Но уж как  в Напрудном-сельце  приняли забугорную, тут уж он мне все и поведал.   Родня ведь! Так что даже и сомненья не имей, Елена свет-Петровна! Зарезали  царевича…  А с ним еще народу перебита тьма-тьмущая!      
    - И кто в том розыске голова?      
   -  А то уж ваша родня – Шуйский боярин …
     - Который? 
   - Да Василь Иваныч…
   - Ах, он лис линялый, молью траченный… Моего Василь Федоровича в экую  даль запнул! Как  литву с ляхами со стены скидывать,  или как вот ныне - по корельским болотам  свеев  отражать – это Василий Шуйский-Скопа. А как в Думе на лавке спать, да царю  в уши яд с елеем лить – вот это Васька Шуйский-Шубник…
    -  Не сетуй,  княгиня. Что Бог ни делает – все к лучшему. Тянись ныне батюшка наш Василь Федорыч к трону – как знать, кому б сей  жребий выпал… Ведь он по месту-отечеству выше иных-прочих, не говоря уж о Федьке Нагом…
   - С ума съехал, старый! Димитрий -  царева кровь! А Нагие  с боку  припеку…
   - Царева, али нет – то ведомо митрополиту … Он что, царю Ивану седьмый брак  благословил?
   - Тьфу и тьфу на тебя, старый! Умолкни! От слов твоих голова кругом!...
    Дядько кланяется и отступает.
   Княжич снова захныкал, судорожно   притиснутый  к материнскому животу.
     - Ой, смотри же дядько! Пока батюшка наш, Василь Федорыч, в Кореле воеводствует, ты един этой вот золотой головушки охранитель! И ответ весь на тебе… Если что – казнь тебе в сей жизни и ад в будущей!
   Воин гладит княжича по голове, тихонько высвобождает его из судорожных материнских объятий – Не грозись,  боярыня, и не бойся! С Божьей милостью сбережем… Быть княжичу живу-здорову для чести и славы! 
  Мать ему не отвечает, она кричит  небесам – Не надо славы, лишь бы жил! – И потом уже голосом обычным – Развяжите хворую. К бабке ее, к шептунье. Пусть пошепчет от падучей… И когда, говоришь, дядько, то дело сталось?
    - Да с седьмицу после Егория Вешнего…
     -  С седьмицу...  А есть ли  на тот день какой  святой?
    Общее замешательство. Бабы перешептываются, дядько пожимает плечами и обращается к боевому голове – Что, Тимоха, разве за попом послать, аль хоть за дьячком?
    И тут княжич подергивает его за руку – Хочешь, дядько, я тебе безо всякого попа все обскажу? – И не дожидаясь ответа  звонко частит, будто отвечая вызубренный урок  - То есть день чествования памяти преподобного Пахомия Великого…
    Мамки-няньки в остолбенении с масками умиления и восторга на лицах, мать в растерянности, дядько на вершок подрос от гордости. А княжич продолжает -   И то по счету истинной православной церкви греческого  закона суть день пятнадцатый майия  в лето от сотворения мира семь тысяч и девяносто девять,  а у нечестивых схизматиков – папежников с люторами  - года одна тысяча и пятьсот девяносто один! – и он гордо озирает слушателей.
     Тут суровый дядька от полноты чувств подхватывает его на руки, поднимает и кружит над головой.

  22 марта 1593 г. Парижское предполье перед   воротами Сен-Дени.  Полевая ставка Генриха, новопомазанного короля всех французов.  Испанский гарнизон покинет его столицу. Выход «испанцам» оговорен почетный – при музыке, штандартах, личном оружии,  артиллерии и даже трофеях. Их колонны  вытягиваются из городских ворот  на виду большой и пестрой толпы, заполонившей королевский лагерь. Они продвигаются медленно, вынужденные форсировать осадные траншеи, и преодолевать валы, оставшиеся от многих предыдущих Генриховых подступов к Парижу. 
       Шале, чудом уцелевшее в бесчисленных осадах и на этот случай  занятое под  личные апартаменты короля. У окна барон Максимиллиан Бетюн, личный  друг  и ближайший советник Генриха. Он наблюдает за происходящим.  Сам Генрих отдыхает в алькове за глухой портьерой. Они ведут неспешную беседу,  которую время от время, и всегда некстати, прерывает женское хихиканье и укоризненно-увещевательное бормотание Генриха.
      Генрих – И много зрителей собралось на этот балет?
     Бетюн – Сир!   Здесь тысячи! Но они здесь не ради  зрелища…
      Генрих – Вот как? Ради чего же?
    Бетюн – Уверен, сир,  после сорока лет злых войн за веру  любой батальный вид вызывает какое угодно чувство, только не интерес. Я полагаю, сир, все гораздо значительнее…
     Генрих – А именно?..
     Бетюн -  Французы приветствуют мир и новую династию. Все французы, Генрих! Тогда, на коронации в Шартре, были пэры, нобилитет  и прелаты,  здесь же публика второго-третьего разбора…
   Генрих – То есть народ…
    Бетюн продолжает -   Именно, сир …  Дворяне шпаги и дворяне мантии, магистратура и  судейство, приходское священство и университетская профессура, буржуа и премиеры ремесленных гильдий, униаты и лигеры, католики и гугеноты… Все жаждут лицезреть своего наконец-то обретенного законного короля…
       Генрих – Но король не готов никого лицезреть… - и, опережая  возражения -  Сегодня, сегодня, Максимилиан!  Дай время, чтобы маленький наваррский мятежник  Анри Бурбон ощутил себя законным преемником Каролингов, Капетингов и Валуа…
     Бетюн – Но сир…
    Генрих – Бетюн! Такова моя воля!    Сегодня король не выходит и никого не принимает.  Кто это обеспечит?
    Бетюн, нехотя – Гессенцы…
     Генрих – А! Мой верный Христофор! Мой неуязвимый Голем!
    Бетюн – Сир…
    Генрих – Молчи! Я знаю, что ты  скажешь…
     Бетюн – И что вы ответите, сир?
    Генрих молчит.
     Бетюн – Я знаю все и понимаю вас…
     Генрих – Все знают только двое – я и он…
     Бетюн – Но то все было прежде, и то была злейшая из войн! А ныне   Франция жаждет мира! Вся  наша прекрасная Франция, сир!
     Генрих – Не сосчитать, сколько раз я ему обязан жизнью…
     Бетюн – Ныне ваша жизнь, жизнь католического монарха,  принадлежит не вам, но Франции, сир… И это право не смеет оспорить никто. И менее всего безродный наемник-кальвинист…
     Генрих молчит.
    Бетюн – Итак, сир?
    Генрих молчит.
    Бетюн – Париж принимает вас, сир, но не вашу наемную гугенотскую гвардию с ее кровавым главарем… Кто поручится, что городские ворота не захлопнутся перед его штандартом?
    Генрих молчит.
    Бетюн берет с бюро подготовленный рескрипт и протягивает за портьеру.
    Генрих – И ты готов ему это вручить?
    Бетюн – Да, мой государь!
    Генрих – И готов обеспечить выполнение? Нет ничего разрушительнее неисполняемых повелений…
     Бетюн – Да!
     Генрих, иронично – Я бы не был так уверен…
      Бетюн - У меня действительно все подготовлено, сир! Как и всегда…
     Генрих – Перо!
        Рука из-за портьеры возвращает Бетюну рескрипт и перо.
      Генрих – Бог в помощь, мой Бетюн! Постарайся уцелеть. Признаю -  теперь твой государственный ум  нужнее мне и Франции, чем вся боевая мощь моего неодолимого Дюваля…
         Снаружи покой короля берегут его  личные телохранители из гессенских  рейтар, спешенные по случаю вахтовой службы. Цепь их редка  - дистанция в два полных эспадронных  выпада,  но сами эспадроны в ножных. Зато оба седельных пистолета, расчехленные и снаряженные, вперекрест за поясом - под обеими руками.      
      Их командир Христофор  Дюваль тоже здесь, но как бы не при исполнении. Он  - последняя преграда на пути в покои Генриха, но внешне расслаблен, даже  будто дремлет, разморенный  ласковым весенним солнцем. Без шлема и кирасы –  вылитый пожилой ремесленник,  кузнец или литейщик,  на отдыхе… Он в самом привычном и удобном  ему состоянии – начеку и в ожидании приказа.  Или нападения. Дверь еще не скрипнула, даже шаги еще не слышны  за ней, а он уж на ногах, и клинки под руками – эспадрон под правой  и стилет под левой. Но выходит не Генрих, а Бетюн..
      Дюваль уже готов отсалютовать следующему мимо вельможе, но тот останавливается перед ним. В руках его свиток под королевскими печатями.
- Куда прикажете эстафету, господин барон?
- Никуда. Это вам, Дюваль.
- Мне???
- Именно! Вскрывайте, вскрывайте…
    Дюваль поражен, он мнется, он явно обескуражен  – Но… но… я неграмотен, господин барон…
     - Премиер! Вам именное королевское повеление. Отговорки бессмысленны, уклонение преступно. Немедля вскрывайте, чтобы тут же, точно  и  неукоснительно исполнить предписанное! -  и, смягчая тон - Вскрывайте собственноручно, Христофор, а содержимое я вам  оглашу.  И что вы так растерялись? Сколько тысяч распоряжений вы получили от принца Анри? Ну, так это то же самое, только на бумаге! К тому же с приятным сюрпризом…
        Дюваль ломает печати, разворачивает лист и подает его Бетюну. Внутри свитка  еще один. Что это такое Дюваль видит и понимает без всякой грамоты. Это офицерский патент.  Вот так сюрприз!
     Де Бетюн громко оглашает рескрипт, почти не заглядывая в лист,  по памяти  - Именное повеление Христофору Дювалю,  лейтенанту  собственного его королевского величества штандарта конных телохранителей... – Дюваль ошеломлен обращением, но прервать не смеет -  Сим оповещаем вас, что Мы весьма признательны  вам за многолетнюю верную службу и многие ценные  услуги, оказанные вами Нашей  персоне, включая и неоднократное отвращение  прямой угрозы для Нашей жизни, притом с опасностью для жизни собственной. Что есть  услуга не только Нам, но и  всему богоспасаемому Французскому королевству.  И за что воздаст вам Господь всемогущий в сей жизни и в последующей. Мы же со своей стороны, земной властью,  Нам данной, награждаем вас вышесказанным офицерским званием  и сопутствующим оному дворянством - вас и все ваше потомство, есть оно, или будет. Ныне же, по причине счастливого завершения губительного междуусобия, в услугах ваших нет более  нужды. Посему надлежит вам, вместе со всем вашим  штандартом, получив причитающееся справедливое вознаграждение, незамедлительно покинуть Нашу службу и  пределы Нашего богоспасаемого королевства.  На исполнение имеете неделю от сего дня. После чего становитесь нежелательными иноземцами, с коими поступлено будет соответственно. К сему собственную руку приложил король всех французов Генрих, четвертый этого имени.
     Общее ошеломление, как бы остановленное время. Рейтары оцепления, и без того неподвижные, будто то бы вросли в землю и сами окаменели. Первым приходит в себя Дюваль. - Но кто ж тогда убережет принца?
- Короля французов сами французы и уберегут! – отвечает Бетюн – Во всяком случае, теперь, слава Богу, нет нужды в услугах безродных  бродяг, у коих родина там, где больше платят!
    Дюваль в бешенстве, но  сдерживает себя. - Вот такова значит  плата за преданность!  Ах ты, благородная тля! Я знаю – это твоя  работа, застольный шептун, будуарный наушник… Сейчас я увижу цвет   твоей крови… Такой  ли уж он голубой…
        Бетюн – Я не подниму на вас клинка, Дюваль. Ибо  вся Франция  знает, что это бесполезно, Голем вы неуязвимый…  Но и вы не поднимете клинок на безоружного, Христофор… Во всяком случае до сего дня в этом вы не замечены…
     Он  взмахивает рескриптом, как платком. И вот, будто рушится небо – из-за  оплывшего осадного вала тяжелым галопом выносятся бургундские жандармы во всей своей красе – с головы до пят в тяжелом металле, забрала опущены, пятиярдовые копья к атаке. На ходу устраиваются клином, сзади  с крупов их лошадей соскакивают  и разворачиваются цепью аркебузиры – фитили уже дымят.
   Но Дюваль успел взять себя в руки – Патент! - Бетюн передает лист, не удерживается – Вы же неграмотны!
     Но Дюваль уже  спокоен. Он усмехается – Я их много видывал, Максимиллиан! Это предмет моего вожделенья и верх мечтаний! Я прочту сердцем. Да у меня в штандарте есть и грамотеи! Вы можете себе это представить, барон?!
     За спиной он стилетом делает знак – сбор.  Его рейтары репетируют сигнал по цепи и начинают сокращать дистанцию, без резких движений подтягиваясь к нему.  Де Бетюн, тоже плавно пятясь от Дюваля , шепотом – Не надо глупостей, Христофор.  Не позорьте себя на прощанье…
    -Удавить предателя – не позор…
- Я не предатель… Не спорю, вы в силах убить  меня, и они – он показывает за спину, на жандармов – не успеют вам помешать… Ибо вы – величайший  во всей Франции  убийца, Дюваль…
- Насчет всей Франции - не спорю, Бетюн, вам виднее, Но не убийца – боец!
- Но вы же и военачальник, хоть и не великий, Христофор!  Подумайте!   Я мертв и что  дальше? Пистолет бьет на десять шагов, а по такой броне – только  в упор.  Аркебуза же – на все пятьдесят. И вы не успеваете выстроить каре. Да и оно бесполезно. Даже такие  мастера эспадрона, каковы ваши люди,  пешими не одолеют конных латных копейщиков. Все решится в малые минуты…
    Дюваль смеется – Я похож на сумасшедшего, Максимиллиан? А вот вы? Вы что, действительно готовы устроить резню на королевском пороге в день всенародного примирения?
- И я не безумец, Христофор. Берите деньги – он сбрасывает плащ. Под ним стеганая  бригантина, через ткань выпирают ребра монет  - берите это и уходите…
- Прежде я буду говорить с принцем…
- Король не примет вас, Христофор…
- Меня?! Не примет!?
- Именно вас…
- Но почему?
- Потому что вы – война, Дюваль. Сама война во всей ее крови, грязи, мерзости и ужасе! Ныне же наступило, наконец, время мира… Но пока вы в пределах моей прекрасной Франции – она тоже здесь!
    Дюваль стоит, как стоял, но видно - он более не та неотразимая смерть, что до этих слов – Куда же нам идти, Бетюн? 
- Мир огромен, Дюваль. И  весь для вас открыт…
- Но… в мире повсюду мир, Бетюн. Мы же питаемся войной. Где нам найти  свой  хлеб?
    Де Бетюн смеется -  Франция велика, но еще  не весь мир. Здесь кончилось, зато Фландрия вся полыхает. И там все то же – имперцы, оранжисты, лоялисты, гезы, католики, кальвинисты …  И рядом -  как раз неделя пути!  Идите, Христофор. А вот вам и провожатые! – он указывает на колонну испанцев.
- Паписты?! Вы глумитесь, Бетюн!
  Тот отмахивается – Бросьте, Христофор! Паписты… Их гульдены и дублоны ничем не отличаются от наших  ливров. Все  чеканены из вест-индского серебра!
    Дюваль принимает бригантину, взвешивает на руке. - Все серебром?
    - Будете пересчитывать, господин лейтенант?
    Дюваль колеблется, потом оглядывается на своих, отрицательно качает головой.
- И вот вам последний королевский дар – из под кирасы Бетюн  извлекает ладанку, вместе с цепочкой передает ее Дювалю -  Держите.  Это собственноручное послание моего короля принцу Морицу Оранскому…  Теперь, после… после примирения короля с Парижем –он, Оранский,  знамя  и вождь всех реформаторов. А имперский главнокомандующий герцог  Фарнезе с его бывшим парижским гарнизоном послужит вам хорошим эскортом… Если вы сумеете с ним договориться… Рескрипт и составлен так… твердо, чтобы вам проще было  с ним договариваться…
   Дюваль принимает из рук Бетюна рескрипт и ладанку, хмуро смотрит на свиток с печатью на шнуре, смятый в его руке, медленно, нехотя расправляет.
      Они стоят друг перед другом молча. Потом Дюваль вешает ладанку с королевским письмом на шею, заправляет ее под сорочку и подает  команду седлаться.   Рейтары рассыпают каре, принимают приведенных коноводами лошадей. Жандармы берут копья к стремени, поднимают забрала, аркебузиры гасят фитили. Всем ясно, что обошлось.
- Братья! – говорит Дюваль, обращаясь к своим рейтарам – Нет больше принца Анри, которого мы присягнули  защищать на нашем святом женевском Евангелии. А его католическому величеству,  королю всех французов Генриху, четвертому этого имени, наша служба неугодна… –  Вот - он с некоторым усилием понимает над головой бетюновскую бригантину, наискось вспарывает ее стилетом, серебро водопадом проливается на разостланный плащ  – справедливая плата за верную службу! Мы свободны, братья! Весь мир перед нами. Я, ваш командир, отныне глава нашего вольного братства,  и я знаю пути! Кто со мной?
    Весь штандарт отвечает ему эспадронным салютом. И Дюваль своим эспадроном указывает направление – вслед пыльному облаку, поднятому уходящими колоннами бывших злейших врагов – ландскнехтов его католического величества короля испанского Филиппа Второго.

    Лето от сотворения мира 7105  (1597),  в начале Великого поста. Запустелый осадный двор в рязанском детинце. Полусгнивший, местами поваленный тын, просевшие, приникшие к земле рубленные  строения в облупившейся глиняной обмазке, дым столбом из волокового оконца зимней избы,  ископыченный навозный снег, мороз. И нестерпимо пронзительный,  непрестанный и неразборчивый женский вопль. Женщина вопит, стоя на коленях в снегу и вцепившись в ноги подростка, которого мужчина тянет за руку к воротам. Мальчик лет пятнадцати, в тулупе поверх шубейки, в треухе на глаза, да сверх всего укутанный шалями, почти лишен возможности двигаться самостоятельно. К тому же и сам разрывается между страхом и любопытством.   
     На улице целый обоз –  с десяток саней, часть с сеном, под которым копошатся поверстанные на службу  новики, часть крепко увязана, так что из-под рогож выпирают какие-то кули и угадываются очертанья мороженных бараньих туш. Это дорожный  припас от родителей. Возчики приплясывают у  саней, вокруг нетерпеливо толчется с пяток верховых, снаряженных на поход  по-зимнему - в тулупах, малахаях, валенках, но при саблях, с саадаками и арканами у седла. Наконец один из них въезжает во двор. Это сам рязанский воевода Григорий Сумбулов.
          Проваливаясь в снегу, он подъезжает к женщине и толкает ее в спину рукояткой плети – Слышь, Колтуниха! Что воешь, как по покойнику?  Иль ты сына не в царскую службу провожаешь, а в могилу? Это ж что получается?  Это ж противу государя  прямое воровство!   Ай, Ляксей, вразуми бабу сам, пока я не вразумил… Иль кто другой, моего похлеще…
   Алексей  надвигается на жену, как бы желая ударить, но тем самым  становится между нею и Сумбуловым. -  Уймись, стара! Что Бога гневишь? Все одно век под твоим подолом не просидит! Он уж годами новик, ему так и так в службу!
   - Какая служба, какая служба! Нешто ж это служба - несмышленого мальчонку люторам да папежникам на поругание! Это ж  все одно, что прямиком в геену огненную!
   - А ежели  в береговую стражу, аль на дальние засеки, как я? В перекопском  плену лучше ли?
  -  Поганые лишь плоть мучают, а душу в чистоте оставляют! Схизматики же душу губят! Да и окупают из перекопского  плену, а из ада окупа нет!
   - Ничего себе мальчонка несмышленый! – пробует перевести в шутку Сумбулов  - У него уж поди своих мальчат пол-Колтуновки!
    Но матери не до  шуток. Прямо с колен она бросается на всадника, но муж перехватывает. Она пытается вырваться у него из рук и кричит Сумбулову – Кобелина драный! По себе судишь! По своему  бесстыжему отродью!   А мой Петенька чист! Он Бога помнит и заповеди чтит! 
    Сумбулов бьет ее плетью, но та наматывается на подставленную руку Алексея. Бойцы некоторое время смотрят друг другу в глаза. У верхового сабля в ножнах на поясе – в тулупе не вдруг выметнешь, а у пешего  засопожный нож прямо под рукой, тут же и лошадиное брюхо. Оценив это, оба  как бы успокаиваются.
   -  Это хорошо, что Петька твой богобоязнен. Стало быть всякий  искус отринет и  никакой  ересью  не прельстится…  А как вернется домой для  великой пользы государю и вере православной, так и будет ему здесь честь и слава и награда, какой ты и на умишке на своем бабьем не имеешь! – воевода  встает в стременах и обводит рукой окружающее убожество – И не так вы, Колтуновы, заживете! Ох, да и совсем не так!
          Но мать не собирается  успокаиваться – Своего бы и слал! Ты  до имения жадный! Не как мой Ляксей!
  Сумбулов смеется – Такое ваше счастье! На него  призрел государь,  а на меня и не глянул!
   Тут не выдерживает Алексей – Какой там государь! Бориска-антихрист со своей ведьмой Иринкой ему глаза отводят и разум застят! А под Борискины бельмы ты меня сам на смотру-то  и выставил, заране проведав, что у аспида на уме!
   - Ты, Лешка, говори-говори, да не заговаривайся! Ты кого хулишь, червь навозный?! Великого боярина и царского слугу! Как б не  твоя удаль, да бессчетные раны, быть бы тебе сей же миг в железах! А про царевы думы-помыслы ни тебе, ни мне знать невозможно! Как курице под облака летать!
    - Невозможно! – сипит уже без голоса Колтуниха - Нешто мы не знаем, что ты на окуп сына своего  от Неметчины отправил на Москву, в Разрядный приказ солений разных, да убоины мороженой, да птицы битой, да рухляди мягкой всяческой ни много ни мало, а целый обоз в пять саней … А что  в пазухе серебром отвез  – то ведает один Бог всевидящий!  И когда! До Введения, чуть зимний путь стал … Еще и слуха об этакой  напасти на Рязани  не было! Чтоб пятерых новиков, да прямиком сатане в лапы!...
  Сумбулов вместо ответа поднимает коня на дыбы и с разворота посылает его прочь, забрасывая Колтуновых снежной ископытью. В воротах он останавливается и оборачивается – Не хотите добром, пойдет поневоле! – и дает знак верховым.
      Двое прямо от ворот мечут арканы и, захватив мальчика, посылают коней вскачь, так что он  то бегом, то вскользь по снегу, устремляется к саням. Возчики вяжут его теми же арканами и  валят  в сено, туда, где уже барахтаются его невольные попутчики. Обоз трогается с места. Последнее, что видит Петр на пороге родного дома  – бьющаяся в снегу мать и склонившийся к ней на коленях отец.

   Лето от сотворения мира 7110 (1602), Михайлов день, глухое предзимье, ни осенней пестроты, ни чистого снега -  полная серая безотрадность,  заморозок, сумерки. Заброшенная Ярославская дорога. По ней ползет   богатый поезд – боярская колымага заморского дела четвериком, крытые кибитки парами,   мужицкие возы с поклажей. Впереди верховой. Это дядько княжича Михаила, только на десяток лет старше. Он еще не дряхл, но уже не тот бодряк и богатырь, что подбрасывал  на руках своего воспитанника. На околице запустелого села Тайнинское всадник останавливается, дает знак стоять поезду. Кругом тишина, безлюдье, поваленные ограды, растрепанные соломенные крыши с обнаженными стропилами, как скелеты падшей скотины,  ни одного дымка, ни собачьего взлая… Но лошадь беспокоится и   старый  воин понимает  – дело нечисто. В колымаге  возня, приглушенный, шепотом, спор, затем оттуда неловко, спиной вперед,  выбирается длинный нескладный ломкий подросток. Это  Михаил Скопин-Шуйский. За кушак его полушубка, цепляется женская рука в перстнях – Миша, Мишенька, куда, простынешь!
   - Маменька, теплынь!
  -  Да где ж теплынь, пар  вон от лошадей, как из бани!
  - Засиделся, маменька, невмочь!
  - Вернись, сынок там страшно, а здесь стены…
    К ним подъезжает дядько – Не шуми, боярыня. Тати…
      -Где?!
    - Везде…   Округ…
   - Что делать, старый?
   - Молиться, боярыня…
   - Итак бесперечь молюсь о здравии молодого князюшки! О чем еще?
   - О кончине, матушка…
   - С ума съехал, старый пес! О какой еще кончине?
   -  Скорой, легкой и непостыдной…
      Разговор шепотный, но в настороженной тишине  внятно разносится окрест. И тогда возникает вой. Он негромок и страшен и вроде бы ниоткуда. Вроде воет многими   женскими голосами само небо, а ему подвывают  и  дорога и лес и мертвое село. В поезде почти одни лишь  женщины и дети и все они теперь воют по себе, не имея защиты и не видя спасения.
   Княгиня, высовываясь по пояс из колымаги, хватает старика за отвороты охабня, надетого поверх кольчуги –Ты князю Василь Федоровичу  на смертном его одре крест целовал, что будешь хранить нас, сироту со вдовою,  всей душою, и всею крепостию, и всем разумением и пока сам жив!
  - Давал и не отрекусь! Но от смерти ныне не сохраню. Не осилю…  А от поношения и лютых мук могу…          
  -  Как же!?
  - Ценой спасения  души…
   Княгиня выходит из колымаги. И тут же   действительно отовсюду  - из леса с обеих сторон дороги, из разваленных изб – появляются  тати. Это просто мужики и бабы, кто в рванине,  кто в добротной одежде с чужого плеча. Вооружены все, но кто чем. Кто  дубьем,  кто  топорами, немногие   подлинным оружием. Несколько человек в кольчугах,  двое–трое  - и в шеломах. Эти подходят к колымаге.
      Княгиня дядьке шепотом – Может, откупимся?
    - О чем ты, боярыня? Какие торги со скотиной на бойне?
   - Ишь ты – громко бросает княгиня, кивая на подходящих – рожи то все каково гладки! – Она сразу будто вовсе другая, не та, что миг назад заходилась от ужаса и отчаяния, узнав судьбу – Такой голодомор повсюду, а эти будто прямиком от скатерти-самобранки…
    - То не с  чудес и не с  кудес, а с давленины, да с человечины… - в тон ей отзывается   дядька - Всем ведомо – не только душегубствуют да живодерствуют, но и трупоядством не гнушаются…
    Один из подошедших татей кланяется княгине в пояс – По здорову ли, матушка-боярыня Елена свет-Петровна?
    Та вглядывается – Тимошка, ты?!
    - Был Тимошка! А ныне Тимофей Клык, самого атамана Хлопка Косолапа первый есаул  и правая рука!
    - Ты ж, Тимошенька, покойному боярину Василь Федоровичу  верную роту давал что  будешь верен и беспрекословен и живота своего не пощадишь на его боярской службе… Аль геены не страшишься?
    Тимошка и его люди смеются – Хотя боярин, муж твой,  волею Божьей помре, роту свою верную мы соблюдем! Сейчас   за него для тебя потрудимся, ни сил,  ничего другого  не жалеючи! – все так и  заходятся от хохота.
        Княгиня что-то достает из-под шубы  и  глазами указывает сыну – возьми. В руках у Михаила воеводский пернач.
      - Отцовский – шепчет княгиня – подарить хотела. На именины…
      Тимошка углядывает это  – Ну что, именниничек,  нацарствовался? Нет? И не придется! Не по Сеньке шапка! Девок то хоть вволю нащупался?
     Кто-то из Тимохиных подручных угодливо подхватывает – Да куды! Какие девки? Ему бы все грамота, да цыфирь… Небось и невдомек, где у них там что…
     Все закатываются, Тимоха говорит – Ну ничего, щас мы ему все как есть на  матке его толстомясой распокажем… Нынче, правда,  уж не та, что в сытые времена, с тела-то спала, ну да мы не привереды…
      - Слышь, Тимоха, а может сперва его на круг? Пусть ка матушка-боярыня для затравки полюбуется… Эй, князек, тебе как, пернач твой для начала вставить, или после?   
    Другой  подхватывает  –  Да все едино!  На адской сковороде так и так мокрым задом вертеться!
       А вокруг  поистине ад, но  в какой-то странной и страшной обыденности. Тати не спешат, не  суетятся – они делают дело.  Вытаскивают из кибиток, раздевают, сберегая одежду, обирают украшения, тут же прилюдно насилуют и женщин и детей, после режут, кромсают,  забивают дубьем… Вой, визг, крик, хрип, стоны… ( Вообще раздолье для  самых  «чернушных» постановочных  фантазий -  насилие, ничем не ограниченное ни извне, ни изнутри).
     Мечник спешивается, в обеих руках у него по клинку. Теперь он и княжья   семья как бы ограждены от  всего происходящего с одной стороны колымагой, с другой –  его лошадью. Да сами тати продолжая веселый спор – с кого начинать,  в бой не рвутся.  Знают, с кем имеют дело.
     Дядька обращается к Тимохе – Ну, что стал, сучий вы****ок? Аль со страху обмочился  и струей к земле примерз?   Подходи, я тебя лучше всякой бабы распотешу… Забыл, как я тебя в ученье обушком метил? Сейчас острием помечу… - и не переводя  взгляда с татей через плечо княгине – Ну, решайся Елена Петровна… Времени у нас  - с пяток вздохов… - и он оборачивает клинки назад, готовый разом поразить  мать и сына – а  после того я с Тимошкой переведаюсь… Авось-либо, успею чего лишнего ему поотрубать … 
    Кольчужные тати по Тимошкиному знаку обходят колымагу, и кто то пробует погнать упряжных лошадей, что бы те оттащили ее и тем открыли доступ к добыче. Но дядька ударом кулака перешибает оглоблю,  обломок от передка падает и зарывается в землю. Колымага остается на месте как вкопанная. Упряжные лошади начинают биться и ржать, и вдруг им  отвечает недалекое ржанье сразу многих лошадей.  Затем гром набатов,  множественный глухой топот копыт по промерзшей земле, и к околице на рысях выносится отряд в несколько десятков всадников.  И сразу видно – не сброд, а подлинное воинство: дворцовые жильцы, конные стрельцы, немцы-рейтары. Тати, даже не пытаясь сопротивляться, врассыпную  бросаются в лес. Прибывшие тоже не сильно усердствуют. На месте рубят замешкавшихся, не углубляясь в лес мечут стрелы и сулицы вслед бегущим, рейтары палят из пистолетов.  Лишь вокруг колымаги  некое подобие схватки, оттого,  что головку татей стараются взять живьем. Однако Тимохи здесь уже нет. Он сразу сообразил, что должно произойти и с первыми же звуками набатов бросился в лес.  Дядько гонится за ним, но в беге их силы не равны. Тимоха уже в лесу,  и рейтарская пуля, пущенная вслед ему, достается дядьке. Старик падает. Он жив, но видно – не жилец. Однако и Тимоха не ушел. Его догоняет Михаил и бьет по затылку отцовским перначом. Шлем выдерживает, но Тимоха падает, оглушенный. Набегают спешившиеся стрельцы, вяжут татя, волокут обратно к колымаге, где остановился   их  голова. На нем  шишак  с полуналичьем, так что видна только короткая, светлая молодая бородка.
     С седла он обращается к княгине -   Не боярыня ли ты Елена, вдовица воеводы Скопы-Шуйского?
   - Я… А ты кто таков? Не разгляжу…
   - Басманов я, Петр   Федорович…
   - Ишь ты, уже и с «вичем»… Ну-ну, ладно, прости старую, сорвалось… Такую напасть пережила, такого страху натерпелась… Прости!
   - Да я не в обиде – снимая шлем и улыбаясь, говорит Басманов  -    знаю, что за мненье на нас с Ванькой в великих родах…  И ладно… Хоть и без «вича»,  да зато уже при двух набатах…
      Елена Петровна улыбаясь  кладет руку ему на колено - А тебя, Петруша, не иначе сама Заступница прислала нам во избавление. Да в  самый распоследний миг…
   - Не  Заступница, княгинюшка,   а государь. И не вам в избавление, а по его государеву делу…
   - И что ж у него тут  за дело?
    - А вознамерился  он к Рождественскому посту  быть на богомолье в Троице. И как все проходы-проезды округ Москвы татями да шпынями заложены, повелел мне Ярославскую дорогу до Троицы самым скорым делом расчистить. Чтоб на пути ему никакого бесчестья, ни малого беспокойства  не случилось бы.  Вот и все!
   - «Вот и все!» – повторяет за ним княгиня – а говоришь – «не  Заступница»! Кто бы еще Бориску на такое дело сподвиг?!
    Басманов машет рукой – это ему не интересно, да и недосуг. Вокруг него уже собралось многолюдство. Стрельцы согнали   схваченных татей, к самым копытам его коня брошен связанный по рукам и ногам Тимоха.
      Сюда же со всем бережением приносят дядьку. Он хрипит, но в сознании. За ним, весь в слезах, идет Михаил. Елена Петровна снимает с себя и расстилает на земле шубу, указывает несущим  - сюда.   
          - Прости меня, старый – говорит боярина, склоняясь к нему на коленях – не послушалась я тебя, решила бабьим своим умишком, что хуже голода беды нет… Думала, в вотчине прокормимся… Сколько душ христианских загубила, сколько верной челяди нелюдям на поругание, зверью на растерзание… И сколь ты меня, глупую,  вразумлял, а я на тебя гневалась и поносные слова говорила…. Простишь ли?
   Дядька уже без речи, но глазами показывает – простил.  Михаил рядом с матерью, он рыдает, ничего  вокруг не видя. Дядька пытается его перекрестить, но рука падает.
     Тогда Елена оборачивается к Тимохе – А тебе,  Иуда, чего в моем дому не  доставало, что ты в шпыни подался, от  души  своей христианской отрекшись?
     - Мне в твоем дому, боярыня, разве  телес твоих пышных не доставало… И это ты от меня  в голодомор  отреклася и за ворота выставила, как помои выплеснула… И со всеми многими людьми, какие мужу твоему служили оружием, верой-правдой и со всем  усердием… Подыхайте, мол, как  сами знаете…  И кто из нас теперь  Иуда?
    - Моя вина, меня бы и казнил. А тех почто?! – она указывает на нагие тела, белеющие в сумерках.
    - До тебя добраться не успели… Кабы не  старый твой пес… Но еще доберемся … Дай срок, придет истинный прирожденный  государь – до всех доберемся, кто противу него воровал и Борискину руку держал… И до щенка до твоего, и до тебя, опричное отродье… - он приподнимается, изгибаясь в путах, плюет в сторону Басманова.
   И тут Михаил снова бьет его перначом. На этот раз удар приходится по лицу. Тимоха падает, захлебывается кровью. Михаил неотрывно смотрит, держа пернач к плечу.
   Басманов одобрительно треплет Михаила  по  плечу – Хорош  тебе подарок на  именины, князек! Да заодно и первое одоление на супостата! – и добавляет вполголоса   -  Только этак то вот не держи, а то и вправду на скипетр похоже…
     Он широко отмахивает   рукой. Его люди споро и сноровисто вешают схваченных татей на деревьях кого за что. Тимохе же перевязывают  путы на локти и колена,  подводят четырех коней. Рейтарских, какие помощнее…
      Сумерки, лес,  дорога. Что осталось от боярского поезда ползет следом за басмановским отрядом,  редко перекликаются набаты. Михаил смотрит назад и успевают заметить, как ползком и на карачках пробираются к лесу тати, какие уцелели в бойне, прикинувшись мертвыми. Но Басманов уже далеко впереди и не вернется. Царское повеление гонит его вперед безостановочно.   
     Темень внутри колымаги, хруст льда под колесами на замерзших лужах, женский шепот – Михайло-то с мостом… Быть зиме строгой… Дал бы Господь – к урожаю…

    Год 1605, февраль. Республика Соединенных провинций, Гаага, собственный дом стаутхальтера Республики Морица, графа Оранского, принца Нассауского. Стаутхальтер принимает графа  Якоба  Понтуса Делагарди, полковника шведской королевской службы. Юный полковник вытянулся у окна, хозяин ходит по  диагонали тесного кабинета, в руках развернутый лист со свисающей печатью, голова опущена, время от времени бросает на посетителя  короткие оценивающие  взгляды.
   - Итак, мой юный друг,  если я правильно понял пожелание брата  моего Карла, герцога Зюдерманландского…
     - Короля Швеции…
    - Как вы сказали?
      - Я направлен к Вам, Ваше Высочество, королем Карлом, девятым с этим именем на престоле достохвального  Шведского королевства… - говорит он тихо, почтительно,  но с напором.
    Мориц задерживает взгляд на молодом шведе. Теперь в нем интерес, удивление и как бы грустная усмешка – Прошу прощения, граф. Я не хотел задеть ваших чувств верноподданного... Но вы должны меня извинить. Я уже не в состоянии следить за  всеми  политическими  переменами  вне Республики… Последнее время они так стремительны! Однако не сомневаюсь, что и в этом своем новом качестве брат мой Карл Ваза останется для меня, кем был досель -   другом, опорой и союзником в нашей общей тяжкой борьбе с папистами…
   Делагарди кланяется – Именно это и поручено мне передать Вам, Ваше высочество!
   Мориц кивает в ответ – Благодарю брата моего Карла… По нынешнему состоянию дел в Республике Соединенных провинций его поддержка ныне желательна и бесценна, как никогда… - ни в тоне, ни в лице стаутхальтера  ни тени насмешки, но юный полковник вспыхивает, рука его непроизвольно дергается к эфесу. Однако он тут же овладевает собой – Конечно,  Ваше Высочество, в настоящий момент мой государь не в состоянии оказать Вам помощь и содействие в мере,  соответствующей  его и Вашему желанию. Вы, как стратег и политик, безусловно его понимаете: непрерывные незаконные, но, увы, весьма весомые посягательства узурпатора Сигизмунда, нагло именующего себя королем Польским, подкрепляемые иезуитскими интригами и папскими деньгами…    норвежские бунты… оппозиция в тинге… - на слове «оппозиция» принц Мориц непроизвольно согласно кивает. Это и его постоянная головная боль. Делагарди, ободренный, продолжает – К тому же эта непрестанная гнетущая угроза с востока, со стороны  варварской Московии… 
   - Однако в виду известных обстоятельств сегодня это последнее, кажется,  не так уж злободневно… - вскользь бросает принц. Делагарди молча кланяется – он не готов к ответу. 
        Принц не настаивает – Итак, мой юный друг, я жду…
    - Ваше Высочество?
   - Я полагаю, граф, мы подошли к существу дела, коему я обязан удовольствием нашего общения… -  он указывает на гербовый лист – В своем послании брат мой Карл определенно указывает на ваше высокое происхождение и   великолепные личные качества… - Делагарди снова кланяется – и  намекает на некое особое данное вам поручение…
    Делагарди тяжело вздыхает – Поручение  самое простое, принц. Но боюсь, я Вас разочарую…
   - Не бойтесь! – улыбается принц Мориц – Вы меня не разочаруете, мой юный друг.  Ибо  мне совершенно не свойственно очаровываться чем или кем бы то ни было…
         - Дело в том, Ваше Высочество, что вас могли ввести в заблуждение милостивые слова моего  государя в мой адрес… Но это лишь рекомендательное письмо - не верительная грамота   и не открытый лист…
  - И?...
  - Особое поручение мне моего государя – удостоиться чести быть принятым в вашу службу, Ваше Высочество!
   Оранский без улыбки смотрит ему в глаза – Что ж, граф, ваша шпага – совсем не малая помощь моему делу… Кровь победоносного  полководца,  маршала Понтуса де ла Гарди, грозы испанцев, поляков и московитов, что течет в ваших жилах – уже  сама по себе серьезная рекомендация…  Да и начало вашего собственного послужного списка вселяет надежды… несмотря на четыре года польского плена… - он садится за стол, достает чистый гербовый лист, выбирает перо -  Кем   видите себя в войсках Республики, полковник?
  Делагарди принимает стойку «смирно» - Учеником, мой принц! – отвечает он.
  Мориц звонит в колокольчик – Начальника личной охраны ко мне! -   В кабинете появляется Дюваль во всей амуниции, но без шлема – потолок слишком низок – Христофор, друг мой! Сопроводите полковника согласно предписанию - он передает   Дювалю  лист – И оставайтесь  в его распоряжении до моего особого указания… Помогите полковнику разобраться в  наших делах… И вообще… Рассчитываю на вас, Христофор. Как всегда и  во всем…
   - Будет исполнено, мой принц! – Дюваль поворачивается к Делагарди и приветствует его резким кивком головы,   как равного.    Двое вояк, старый и молодой, некоторое время смотрят друг на друга, а потом вдруг, подчиняясь порыву, обмениваются рукопожатием.

      Лето 7114 от сотворения мира (1606 г. от Р. Х.) около Егория Вешнего, гульбище  в верхнем жилье  Грановитой  палаты. Ночь, на оконной слюде пульсирующие отсветы близкого зарева, отдаленный гул, постепенно нарастающий, переходящий в рев яростной толпы.   Чуть погодя уже в самом здании крики, вопли лязг металла,  топот ног, вскрики ужаса и боли, женский визг. У низкой двери в царскую опочивальню Петр Басманов. Он  со сна, в исподнем, но при сабле. Дверь распахивается, наружу выскакивает почти голый человек, прикрывающийся какой-то случайной  тряпицей.
     - Что это,  мой гетман?
    -   Васька Шуйский… Твоя погибель, государь…
     - Что делать?
    - Казнить без милости, вот что…
    - То   все прошло… Что ныне?!
     - Бежать!
   - Мне, императору, с супружеского ложа, от новобрачной?! Нет! Меч! Мой меч!  Я им покажу, холопам, что есть императорская длань!            
    - Срам ты им покажешь, а не длань… И меч твой в оружейной, под замком…
    - Отвори, подай!
    - Ключ-то  у Мишки, государь… У мечника у твоего у великого…
   - Да, да! Скопин! Призвать Скопина!
   - Некому призывать, да и некого… Не то что русских -  ни ляхов твоих, ни немцев  не сыскать… Все как тараканы от пожара…
    -  Нет, Скопин не таков! И после стольких великих милостей… Сенаторство в осьмнадцать лет!
   - Ты ему сенаторство, он тебе  - мать родную, да царское родословие в придачу… И кто тут в барышах?  Да и милости твои – то одно, а сродство коренному великому роду, столпу государства  – совсем иное… Не слыхал ты, видать, о пророчестве на царя Михаила, чужанин… Да не тяни ты время, с десяток вздохов тебе осталось!
    Грохот и рев толпы   уже в верхнем жилье.
  Басманов только машет рукой – Беги, не мешкай! В городе чернь за тебя, там спасешься и силы соберешь! А здесь, в Кремле, лишь гибель и бесславье…
      Дмитрий кричит – Марина!
   Убийцы уже перед ними. Петр, загораживая собой Дмитрия, отмахивается саблей, передний падает. Петр на мгновение  поворачивается к толпе спиной, чтобы вытолкнуть Дмитрия  в окно. Тот вылетает наружу, с треском выломав раму. А Басманов падает под ноги толпе с ножом в спине. Все скопом бросаются на него…   Потом толпа несется дальше, рассеиваясь по горницам. Оттуда хищные крики, женский визг, вопли о пощаде, стоны…
      Над телом   Басманова  с трудом склоняется невысокий человек. Он тучен, к тому же скован тяжелым богатым доспехом. Это Василий Шуйский. Он поднимает окровавленный нож, внимательно разглядывает, что-то замечает, прячет нож за голенище, перешагивает через тело Басманова, направляется в дверь, из которой за несколько минут перед этим выскочил Дмитрий.

    Год от сотворения мира 7114 (1606),  второй день декабря к вечеру. Обширные заснеженные пашни между москворецкими обрывами и селами Котлы и Коломенское. Над ними в темнеющем небе громадное зарево – полыхает гуляй-город  Болотникова. На воровских возах  полно всяческого горючего добра - сено, солонина, деготь, рогожи,  пороховое зелье, всяческая мягкая рухлядь,   тут же строевой лес для тына и запасы  дров. От великого жара занимается уже поставленный тын, головни долетают до сельских дворов, занимаются и они. Грозят загореться и летние царские хоромы в Коломенском.
   С левого берега речки Котловки по воровскому гуляй-городу продолжают палить затинные пищали и можжиры  Скопина. Пальба не простая – ядра закатаны в толстый просаленный войлок. При выстреле он загорается и огненные шары с хвостами черного дыма, прочертив сумрачное небо,  рушатся в яростное пожарище. Из этого полыхающего ада без всякого порядка, врозь, бегут  защитники гуляй-города – мужики, казаки, боевые холопы,  оставшиеся с Болотниковым уездные дворяне. Мельтешение людского множества – черного на грязном  закопченном снегу  – похоже на исход муравьев из разоренного муравейника. Все беглецы пеши - уцелевшие при обстреле лошади вырвались из укрепления гораздо раньше. У каждого из бегущих одна цель – поскорее уйти с открытого места, спрятаться в спасительной лесной чащобе. Но до нее далеко – зубчатая стена на темном южном окоеме,   а уж за ними, загоном охватывая пустошь с севера и с заката густыми лавами идет конница, нарочно не истраченная  Скопиным  на приступы воровской крепости.     Вид бегущего врага приводит всадников в охотничье неистовство. Дворянские сотни и татарские чумбулы с одинаковым воем и визгом рвутся за убегающими ворами. Вот она, отрада конного – рубка бегущих!
    Михаил Скопин, теперь очень высокий и статный молодой мужчина, о котором язык не повернется сказать «юнец» наблюдает за этой картиной с колоколенки чудом уцелевшей рубленой церкви выгоревшего дно пня сельца Покровское. Он в нескрываемом неудовольствии – Уходят! Семен! Уйдут! Уйдет Ивашка!
   Еле поместившийся рядом с ним Семен Головин, товарищ по воеводству и вот-вот шурин   успокаивает по родственному – Да полно тебе, Миша! Куда он уйдет от коней по целине?  Вон,  в-о-он, смотри, смоляне уж  и край лавы своей заворачивают! Сей же час быть всем остатним ворам в мешке! И с твоим Ивашкою!
   - Пустое мелешь, Семка! Он с турского корабля  средь окиян-моря из цепей ушел, не иначе как рыбой оборотившись! А здесь-то и вовсе мышью в снег зароется…
   - Ты чего, Миш! – оторопел Семен – Прям как бабка-кликуша! Кто Сашку нашу за суеверья корит? А она после день-деньской слезы точит…
   Скопин немного смущен – Ладно-ладно…  Больно умен стал… Вот как за ним, за оборотнем,  досыта набегаешься – не так запоешь…
    - То ль за ним, а то ль и от него – пытается свести все на шутку Головин
   Скопин задет  – Ты вот что, умник… Ты беги до Гришки Сумбулова и сказывай так…  -  он чуть медлит и продолжает уже с расстановкой  -  Мол велит вылазной  воевода Скопин-Шуйский тебе,  Гришке, сей же миг, нисколько не промедлив, всеми своими людьми, сколько их ни есть, идти облавой   вслед смолянам  и всякого лежачего вора проверять накрепко – точно  ли мертв, не  прикинулся ли. И живыми отнюдь не оставлять. Зане здесь только самые закосневшие в лиходействе….  И как ведомо тебе и всем твоим людишкам  по прежнему воровству, каков на вид Ивашка Болотников,  и его отыскав,  на мои воеводские очи представить тотчас же, буде жив или мертв. И все  сие - во искупление былого воровства… . А за Ивашку, живой ли, мертвый -  честь, слава и награда, какой де и на уме своем не имеет…  - Да изгоном, Семка, изгоном, хоть коня убей, но чтоб до заката Гришка уже по полю шарил, как лиса за мышами! – и, свесившись через ограду кричит вниз,  охране – Эй, кто со стягом! Сыпь за Головиным! А то без моего знака ему и веры не дадут…
     С колоколенки видно, как по ископыченному снежному полю шибким скоком несется Головин, а за ним  поспешает всадник с воеводским стягом.
     Через небольшое время пространство битвы освещается не так закатом, как пламенем. Глаз перестает различать даже черное на белом – все сереет. Скопин спускается с бесполезной колокольни. Теперь вести только через гонцов.  И вот усталый конский топот. Шаткой рысью подъезжают Головин со знаменосцем, а за ними на неказистом коньке столь же неказистый всадник -  в потертом тягилее с  надломленным козырем,  в посеченном колпаке с вылезающими  клочьями ваты. На запястье правой руке камча - тяжелая волчья плеть со вшитой свинчаткой, при седле саадак с луком, но без стрел. Обеими руками перед собой держит  нагую  саблю, повод накинут на мизинец левой руки.  Клинок отбрасывает свет пожарища,  а  по рукояти  пробегают  огоньки – отблескивают самоцветы. 
    Головин указывая на него говорит – Воевода! Сей рязанский городовой дворянин Алешка Федоров, Колтунов сын говорит, что де саблю сию  взял ныне на поле у самого Ивашки  Болотникова….
     Скопин жестом останавливает его, обращается к  Колтунову – Сказывай  сам…
    Тот, припадая в поклоне к конской гриве – Верно он сказывает, воевода. Так и есть. Взял с бою у великого вое… - сплевывает и даже креститься – у воровского атамана  Ивашки…
  Скопин перебивает   - Чем взял?  При тебе ни сабли, ни топора,  ни даже сулицы… Воеводе в глаза врешь? Сказывай добром – откуда сабля? Украл?
   Пожилой оборванец снизу вверх тяжелым взглядом смотрит на молодого статного красавца – Нам, воевода,  по годам нашим врать негоже … А тобой сказанного  по скудности своей не имеем … Да оно нам и без нужды…
   - Смеешься, бездомовник! – вскипает Семен – Ты как с царской родней говоришь? Ишь, ты – обращаясь к Скопину – «оно нам без нужды»! Был вор, и воровства своего не оставил! Ты, никак,  голой рукой саблю с бою взял?
    - Зачем голой? – отвечает Колтунов, сползая с лошадки и кланяясь Скопину в землю – Так ли мне по чину с тобой говорить пристойно, а воевода?
    Скопин не отвечает, но понужает жестом – говори, мол, быстрее и по делу.
    Колтунов  выпрямляется, крестится  - Вот те крест, воевода – взял сию саблю нынче на деле из рук самого  Болотникова. И тебе ее преподношу, яко знак на верную службу…
    Скопин молчит и саблю не принимает.
    - А коли у вас и православному кресту веры нет…
  - Вашему брату крестное знаменье на себя положить – что плюнуть!  - ярится Головин
   Колтунов по виду безмятежен – Ну, коли ни слову, ни кресту веры нет, то имею верное свидетельство...
   Головин свысока  - Какое такое еще у тебя свидетельство? 
     -  А вот – Колтунов с двух рук подкидывает саблю Головину – теперь бей меня, резвый вьюнош, этою саблей, как оно тебе способней… - и чувствуя заминку – Секи со всей мочи, не сомневайся!  Кровь моя на моей голове! Считай - суд Божий за мою неправду!
    Головин в растерянности  оглядывается на Скопина – тот будто бы не видит и не слышит.
   Колтунов, с издевкой – Ай, стольник! Иль только на словах  резов?
   Головин в ярости, наезжая конем  на пешего Колтунова, взмахивает и бьет саблей. Слышен свист клинка в воздухе. Колтунов делает рукой неуловимое встречное движение, и  сабля повисает, покачиваясь, у его ног, захваченная и оплетенная камчей.  Головин в полной растерянности.
   -  Верно ли мое свидетельство, воевода?
   Скопин кивает, протягивает руку, Колтунов подает ему саблю. Скопин рассматривает ее в задумчивости, потом обращается к Головину –  Знатнейший  пулат, хоросанский… И клеймы  Сулеймановы…  Похоже подлинные…  Только вот иззубрен с обушка…
   Колтунов рассудительно – Так то ж с обушка… Видать, сверху на отбой принимал… Ты не на обушок, ты на жало смотри! Закалка какова!  За трех картлейских коней пойдет. А с ножнами – так за пятерых…
   - А где ж они?
   - Ножны?
   - Ну да!
  Колтунов сокрушенно вздыхает – Так на воево… на Ивашке окаянном и остались! С ними и ушел в дебрь…
     Скопин обращаясь к Головину и указывая на саблю - Этак вот он пеший у конного… Что ж  с коня сотворит? Пуще всякого татарина…   
    Головин с коня нагибается к Колтунову – Коли так проворен, что ж самого Ивашку не имал? А? Не по сговору ли?
   Колтунов, не отвечая,  поднимается в седло и говорит, обращаясь к Скопину  – Бил я его камчой полусмертным боем, хотел живым поимать, всего окровенил, но в беспамятство  не вбил… . Больно шелом у него хорош и оплечья – все персидского дела под золотой насечкой…  Так и ушел он  в буерак, а там дебрь чапыжная… И коню, и самому  невмочь… Ведь он, Ивашка, по летам мне сын… Где ж поспеть! Так что не видать мне той великой награды, которую ты через него – указывает на Головина - посулил  за Ивашку…
    Скопин протягивает ему саблю Болотникова – На, владей, заслужил!
    Колтунов принимает саблю, кланяется до гривы – Благодарю,  княже! Только мне, по худородству оно и не к лицу… Да и без надобности… А  тебе бы – в самый раз. Вот и  смилостивился бы, пожаловал бы холопа своего, велел бы драгоценность сию  у меня за полную цену выкупить – и было б мне то  в награду, честь  и утешение!
    Скопин, не отрывая глаз от сабли, кивает – Будь по-твоему! Почем ныне картлейский конь?
     Колтунов, заведя глаза вверх и будто отсчитывая на пальцах  - Как сего лета через Дикое Поле пути ворами да бездомовниками  заложены, пригону от черкесов не было… Так стало быть не мене, как по сту рублев копейной монетой…
   Скопин, хлопая себя по ляжкам - Эк ты ловок, дядя! По сту рублев… Да это разве за целый  табун!
   Колтунов, кланяясь - Да князь-боярин, батюшка! При столь великом одолении, да при твоем дородстве – это нешто цена?! Тьфу!
   Скопин, высокомерно - Одоление было бы, кабы ты мне архивора  Ивашку в путах приволок! Аль хоть голову его на луке седельной…  А так то что… Сказывай подлинную цену!
    Колтунов срывает колпак, бьет им оземь – Когда такая твоя неправда – ничего не надо!...  Давай по восемьдесят….
    Скопин - Шестьдесят…
   Колтунов с седла поднимает колпак, нахлобучивает на голову -  Идет! Семьдесят…
   Они бьют по рукам. Скопин протягивает руку за саблей, Колтунов мешкает.
      Вступается Головин - Ты что ж,  невежа, думаешь у воеводы при себе сума серебра?  Сперва  надобно подать челобитную государю: смилостивился бы, указал бы Разрядному приказу отписать в Казну -  выдала бы  на его, государевы, нужды чрез стольника и воеводу князь Шуйского-Скопина…
    Колтунов всплескивает руками – Челобитная!? И опять тебе, Лешка, мед мимо рта! А награда тотчас после морковкина разговенья… - он  поворачивает своего мерина и гонит его без бережения, без разбора,  по снегу вскачь в темное поле.
   - Стой! -  кричит Семен -  А рукобитье? 
    Колтунов не оборачиваясь, мечет  саблю назад так,  что она с хрустом втыкается в мерзлую землю у ног скопинского коня.
    -  Стой! Именем воеводы!    Аль слову княжьему не веришь?
    Колтунов, осаживая коня,  с усмешкой – А я того слова еще и не слышал…
   Скопин подъезжает к нему, принимает из рук Головина тяжелую зепь, встряхивает со звоном – Задаток примешь? Вместо слова…   
    Колтунов принимает  зепь,  взвешивает на руке – Все серебром?
  -   Проверишь?
    Колтунов прячет зепь за пазуху – Большому счету не обучен… Да и темно. Бог даст – после сочтемся…      
   
        Год от сотворения мира 7116 (1608), около летнего солнцеворота. Глухая ночь.  Московский Кремль, укромная горница в Грановитой палате. Сначала тишина и тьма, лишь рубиновая неугасимая лампада перед темным, едва различимым ликом Богородицы с Младенцем, слабый  отблеск на тусклом серебре оклада.  Затем две тени и шепот на два голоса, старый и молодой - Ты ли, Мишенька?
  - Я, государь…
  - Не так зови, но «батюшка»… 
      Молчание в ответ.
    - Впрочем, не по словам моя к тебе любовь, а по делам… По делам твоим великим, от пращуров неслыханным… 
   - Государь…
   - Не лщю, не лгу, душою не кривлю ни вот на столько!  Поистине -  где, когда,  в какой державе  слыхано,  чтоб сущий отрок не только ратоборствовал с такой  великою отвагой, но и  весь воеводский промысел вершил столь победоносно, все объемля разумом своим, непостижимо твердым, быстрым и холодным –  от сбора войск и устроения полков, до всеконечного истребления врага…  Как истребил ты злодея Ивашку Болотникова под Котлами…
   - Лишь поразил, государь. И упустил…
  - А то ужо было  дело не  воинского ряда, но земского…  И тут твоей вины нисколько. А в воинском деле кому тебя и уподобить… Древлему Александру разве …  А ныне ровни тебе  не вижу, ни у нас на Руси, ни во всем мире христианском… Чему смеешься?
   -  Нет, не смеюсь,  и как бы я посмел! Но это, воля твоя, дядюшка, уж больно  через край!
  - Спасибо! Спасибо, тебе, родимый!
   Тени как бы сливаются - старик припадает на грудь молодого.
  - За что,  государь!
   - Что наконец родней признал!
   - Всегда роднею почитал, дядюшка – в смущении бормочет молодой -  и за великую честь…
  - Ах, Миша, Мишенька! То мне за честь. Ведь ваша-то ветвь, от Ивана Скопы, она в нашем роду князей Суздальских иных     превыше…
  - С тобою ли, великий  государь, мне местничать… А что до Александра Великого и прочего, что ты сейчас тут говорить изволил, и такое мне  вовсе слушать непригоже…
   -  Истинным Богом, Мишенька… От чистого сердца…
  - Непригоже, государь! Затем, что  был у нас  воевода ну, хоть и не  с Александра, но поистине тому подстать…
   - Кто ж таков? Уж не братец ли мой Димитрий?
  Михаил подавляя смешок – Прости, дядюшка, не угадал. Я разумел  Басманова Петра Федоровича, без времени в Бозе почившего… Вот истинный был витязь и полководец! Какая потеря для тебя, государь и для всей Руси! Да будь он с нами, разве сидел бы сейчас Вор в Тушине, у тебя под боком! Духу бы его поганого  здесь не было!
    Василий, непроизвольно – А моего? -  и, будто очнувшись  - Твоя правда…
    Михаил, как ничего и не заметив – А уж что до  иных стран христианских – так  быть бы мне там в малых помощниках, по-ихнему – в лейтенантах. И не более. Пока подлинного воинского разумения не наберусь…
   - Ишь ты… Ну коли ты им   лейтенант, то кто ж тогда у них   великий воевода, сиречь генералиссимус?
  - Мориц Оранский, дядюшка…
  - Господарь Зеландский… Лютор, купецкий голова… И он тебе, природному православному князю, от Рюрика и кесаря Августа род свой ведущему…
   - Купецкий, не купецкий, а бьет и королей и самого германского кесаря во всякое время и малыми людьми, почитай одною силою разума…  А там-то, дядюшка,  не наши  толпища и орды, а стройная кованая рать. До которой мы и подступа  не знаем… 
  Старик с тяжелым вздохом опускается на лавку у стены – Ну, будь по твоему… К тому ж оно все  так и выходит, что быть нам у люторов в учении…  Да как бы не в услужении…
    - О чем ты, дядюшка?
   -  О чем… О чем я сейчас тебе поведаю,  того и подушка моя не ведала… И ты вот тако же -   не далее сего места… - указывает на лоб - Понял?
  - Как не понять, великий государь…
   - По всем делам выходит, Мишенька, что царству нашему подступает последний край… Вот -  он зажигает от лампады свечу и от  свечи шандал – гляди!
   Большой низкий стол, на нем расстелен лист – Узнаешь, Мишенька? А? Федькина забава… В Думе, бывало, сидит надо всеми, подле  отца своего, Бориски, а у самого пальцы все в чернилах… Ну чисто подьячий… Тьфу, срамота! Однако ж вот, сгодилось…
       - Да, видывал – без выражения бросает Михаил – Большой чертеж Русскому государству… Надо же, уцелел…
    - Гляди ж – царь Василий, навалившись на стол брюхом и  подняв  шандал, возит по чертежу пальцем, всякий раз оборачиваясь на собеседника – Вор с великими воинскими людьми стал табором здесь, под самым нашим горлом, в Тушине-сельце. И по  верным вестям, Мишенька, под моим крестоцелованьем, окромя стольного града остались Новгород Великий, да Новгород Нижний, да  Псков, да Казань, да Смоленск…  Да и цена тому крестоцелованию…
   - А Вологда, великий государь?
   - Великий… - усмехается Василий - куды уж величавей… В Вологде, Мишенька, торговые  гости, аглицкие немцы. Товары свои несметные стерегут. Те сами о себе промыслят… Об том заботы нет…
  - А пошлины?
  - А пошлины покуда есть… Схизма схизмой, а писаный уряд чтут…
  - То добро… Ну, я так себе  все  и  видел… Но далее то что? Не для совместных же сокрушений тобой  я зван в такую рань. К тому ж от молодой жены…
     - Что делать, Мишенька… Оба ведь мы с тобой молодожены… И я, многогрешный,  Марьюшку свою богоданную долгожданную  со слезами на постели  покинул ради пользы отечества и веры православной… Ныне, Мишенька, не время  нам с женками на постелях то нежиться… Вот, даст Бог, с бедою совладаем…
   - До того времени, дядюшка…
  - Мне ли да от тебя  ль такое слушать!? Ты – вьюнош, чуть из отроков и я – старец, в шаге пред последним порогом!
   - Полно, дядюшка!
  - Ну, в двух…
    Молодой разглаживает лист, как бы сметая прежнее  - Ну, ладно… Так  каковы ж твои помыслы, и какова моя в них часть, великий государь?
    - Быть тебе, боярин и воевода, князь Михайло Васильич, нашим великим послом на порубежных переговорах с королем свейским  Арцикарлусом. И завершить их великим докончанием тако:  от него, короля свейского, нам, царю и великому князю всея Русии, войско конное и пешее немецкого строю тыщ до десяти, а ему, королю свейскому, от нас, великого государя,  за то  полный найм серебром  и мягкой рухлядью по уговору, да город Корелу с уездом…
   - Корелу? За что мой батюшка понес такие труды и скорби?
    Василий воздевает  руки к иконе  – Не наша воля, но Его да будет… Но коли сумеешь наши тяготы и срам уменьшить – слава тебе и  награда в сей жизни и будущей!
   - Уволь, великий государь. Не  в поношение  ль тебе   посол столь несовершенных лет, что и бороды не отрастил?!
   - Да что мне от моих бородачей, кроме спеси их непомерной, да воровских умыслов? К тому ж у свеев, да и по всей Неметчине,   бороды наши не в честь, а в посмеяние… Ты ж, как сведом я,  и наречия многие знаешь. Не то что иные наши…  столпы дубовые, кои и в своем то не свободны…
    - Не посол я и службы такой никогда не правил...
  - Ты  до времени и воинской службы не правил, однако же не сетовал, что не воевода…
   - Так то по отечеству!
    Василий смеется - А это будет по  прибору! Да и будешь не сам-один, а с подлинными дьяками Посольского приказа… Так Дума приговорит и будешь ты перед иноземцами в полном праве… Но то не главное…
   - Слушаю, государь…
   Василий рукой показывает: пригнись, не достаю – Главное – быть тебе новеградским наместником…
   - Но там же Татищев…
   - Именно вместо вора Мишки Татищева, который своим лютым лихоимством довел Новеград почти уже до отложения от нашей присяги и до  крестоцелования Вору…
   - Так смести его, сошли!
   - Твоими руками…
   - Моими?!
   Старик досадливо мотает головой –  А еще столь светлым разумом одарен! В чем  твое недоумение?
     - Нешто это не прямое это царское дело и не полная царская воля – ставить да убирать  наместников?
   - Да как ты не поймешь – горячится Василий – невместно мне самолично класть опалы на своих, с кем  анафему Гришку Отрепьева  изничтожил! С кем останусь? Да  и к тому ж  при помазании подкрестную запись дал – ни на кого не класть опал бессудно! Али забыл?
     - Так осуди…
     - Экий ты! Какой ныне может быть суд!? До Новеграда и с великими воинскими людьми едва пробиться…
    - Так  удали с честию…
   - А за что честь Мишенька? – вкрадчиво спрашивает старик – Разве за коварное убиение Петра Басманова, твоему сердцу столь любезного… Ножом в спину…
    Долгое молчание
  - И на то верные самовидцы есть, государь?
  - Есть!
  - Кто же?
  - Я, Мишенька… - царь крестится на икону – Тебя от той свары ради чести твоей удаливши, я всему тому похабству первейший и вернейший самовидец…
   Снова молчание. Михаил сидит за столом, охватив голову руками и уставя незрячие глаза в чертеж.   
  Василий, тоже молчит, но уже  начиная проявлять нетерпение. Он нагибается, достает из-за голенища нож и со стуком кладет перед ним – Вот нож с татевским титлом, и вот басмановская кровь, на нем засохшая…
    Еще немного помолчав, Михаил встает – Когда велишь в путь, великий государь?
  - Тотчас, Мишенька, часу не медля… Ныне темного времени с заячий хвост, в  три  дни домчишь…
  - Когда не перехватят…
  - Бог милостив, Мишенька, не попустит конечной погибели православному царству… Да вот еще, Мишенька… По той  же подкрестной записи не волен я именье да пожитки  опального брать на себя… Все  семье… И на семью класть опалу не волен же…  А по верным  вестям, Мишенька, именье тот  вор Татищев награбил себе  - ой, немалое!  Почитай,  второе  новеградское разорение… Как от царя Ивана … Найму же, Мишенька, на свейское войско в моей казне не наскрести…
    Михаил Скопин-Шуйский едва заметно кивает, затем встает, кланяется государю Василию Иоанновичу большим поклоном и принимает руку для поцелуя. Тот берет его за щеки, притягивает к себе целует в лоб и шепчет – Млад ты, Мишенька, да Бога чтишь и присягу помнишь,  за что от Господа премногими талантами одарен. И окромя  тебя положиться мне не на кого.  А с супруги твоей богоданной и с матушки твоей  любезной,  я здесь  глаз не спущу. Будь о том в полной надеже…

        Седьмицу спустя. Войсковой  табор царя Димитрия  у подмосковного сельца Тушино. Наспех поставленный  большой шатер, в нем полтора десятка человек разодетых пышно, будто для торжества, вопреки походному неустройству. Это ближнее коло  - совет  панов,  возглавляющих  самые большие отряды  на службе «прирожденного царя Московского Димитрия Ивановича». Снаружи яркий день, в  шатре же  полусвет, прорезанный яркими солнечными лучами, пробивающимися через дыры и прорехи. Обстановка самая походная, из обустройства – только грубо сбитое,  вроде козел, сиденье со спинкой в виде некоего подобия двуглавого орла, также чрезвычайно грубо вытесанного. Это походный царский трон. Он устроен для  двоих, но его занимает  только царица Марина – очень маленькая молодая женщина в  очень пышном платье, так  что ее царственному супругу места вроде бы и не остается. Все остальные  размещаются на коврах и кошмах, - кто полулежа, кто сидя по-татарски, а кто и стоя, прислонясь к подпорным шестам. По правую руку от царицы стоит  князь  Роман Ружинский – великий воевода на московский лад, или коронный гетман – на польский.
        Ружинский – Его величество?
      Марина будто бы не слышит.
     Александр Лисовский – Царику недосуг. Там ему кабана обложили, так он теперь крепко занят…
     Ружинский – А дело меж тем не терпит отлагательства… Послать за ним!
     Молчание и неподвижность. Паны будто окаменели. У  каждого на лице: «Кто ты такой, чтоб мне приказывать?!»
    Ружинский оглядывается на Марину, но та по-прежнему безучастна. Тогда  он сам  пробирается к выходу, кричит наружу – Эй, кто там! Начальника караула! Эстафет его величеству, где бы ни был! Ее величество государыня  убедительно просит незамедлительно  пожаловать на экстренное заседание коронного совета!! Исполнять! – и возвращается на свое место, не ожидая подтверждения, что приказ исполняется.
     Ежи Мнишек, царский свекор, снисходительно – У московитов нет коронного совета, и не бывает ничего экстренного! Ничего и никогда!
     Ян Сапега – Вот потому то мы и здесь!
     Ружинский -  Все же начнем, ибо дело действительно такого свойства, что промедление смерти подобно…
    Общий смех, возгласы – Чьей, чьей? Уж не нашей ли!
     Ружинский – Хорошо, что вельможное панство изволит веселиться. Плохо, что  преждевременно… Однако прошу у коло дозволения продолжить!
     Не сразу, но устанавливается относительная тишина.
    Ружинский продолжает  - По имеющимся у меня неопровержимым сведениям, на этих днях  узурпатором Василием послан  в Новгород вельможа с самыми широкими полномочиями…
    Снова общий смех.
    - И сколь же широкими? Шире его царства?
    - Куда как шире! С целую воробьиную погадку!
    - И кто же сей, великий и ужасный? Не братец ли его  Димитрий?
    - Тогда, панове, он полномочен сдать нам Новгород, как сдал свою артиллерию под Болховым!   
    - А что, панове, не посадить ли нам и его цариком! Два Димитрия под одной короной! А!? Герб двуглавый и царь двуглавый!
   -  И с каждой головы  долг по найму полным счетом!
   Ружинский терпеливо пережидает приступ веселья  - Ваше остроумие, панове,  блистательно, но неуместно.  Ибо речь здесь о небезызвестном панству молодом Скопине-Шуйском…
    Устанавливается недолгая тишина. И вновь словесный взрыв, но уже без смеха и глума.
   -  Ну и что?
    - Чем этот Шуйский опаснее того?
     - Тем, что пока еще нами не бит!
     -  Копья  гусарского не нюхал?  Так еще понюхает!
   Ружинский поднимает руки, призывая к тишине –  Тем он и опасен, панове, что не дал себя побить, хотя на реке Незнани мы  сделали  для этого все… Вплоть до  приобретения союзников в его собственном  лагере… Причем самых высокопоставленных!
     Сапега, непримиримо – Бездарей, бездельников и трусов!
       Ружинский, как бы не слыша - К тому же, как вероятно известно многим, здесь находящимся, с именем сего юного нобля связано некое мнение, повсеместно разлитое  в среде московитов…
       Мнишек, со смехом – Темных, тупых и подверженных всяческим смехотворным суевериям…
      Ружинский –  Вам виднее, пан кастелян… Кому, как не вам судить  об их  легковерии …  Конечно, можно счесть басней и пророчество о царе-избавителе Михаиле. Однако же разумнее придать ему некоторый вес… Ибо исходит из самого  нутра этого народа…    И уже одна перемена настроения высокого коло ясно показывает, что мы все отдаем себе отчет в серьезности этого…
     Ян  Сапега, с едва скрываемой ненавистью – Серьезность! В чем она? Разве только в излишней… тревожности достойнейшего  пана Ружинского, ныне изволящего именовать себя коронным гетманом московского суверена!
       Ружинский, сдерживаясь – И даже сама…  небрежность речей достославного пана Сапеги говорит все о том же…
     Сапега , вставая и кладя руку на эфес палаша – Надо ли понимать так, пан Ружинский, что вы обвиняете меня в неуважении  к высокому коло, раз я способен отвлекать его пустыми речами?
    Ружинский тоже тянется  к эфесу своего палаша, но его опережает Марина. Перехватив его руку и опираясь на нее,  она встает на сиденье, вытягивается во весь свой росточек и звонко возглашает – Панове! Как ваша законная  государыня, повелеваю вам   иметь между собой братский мир и сердечную любовь! Как  ваша соотечественница  и единственная благородная дама по сию сторону  Днепра, смиренно молю вас о том же!
    Напряжение спадает. Сапега помедлив  опускается на ковер. Те,  кто уже изготовились  к схватке, переводят дух. Шорох и пристукивание падающих обратно  в ножны полуизвлеченных клинков.
    Марина садится, Ружинский становится перед  ней  на одно колено, склоняется, целует руку. Затем встает и продолжает, как ни в чем ни бывало -  Панове! Оставим суеверия, вернемся к трезвой действительности. Осмелюсь напомнить высокому коло общеизвестное: Новгород – суть северные врата  Московии. И выходят на ту же улицу, что врата королевства Шведского, трон коего ныне узурпирован Карлом, герцогом  Зюдерманландским, ярым кальвинистом, лютым врагом Святого Престола и законно избранного короля Речи Посполитой Сигизмунда…
    На это имя  коло отзывается ворчанием – негромким, но угрожающим. Как грозится побитый пес, не укрощенный, но и не смеющий вновь напасть.
     - Узурпатор почище Карла…
    - На что замахнулся - на шляхетские вольности…
    - Недолго ему величаться, придет и наш час…
    - Пусть ка покоролевствует без шляхетства…      
       И опять встает  Марина – Господа высокое коло! В силу известных вам причин – она бросает взгляд на пустующее место царя – и вопреки своей женской природе, я, увы мне,  принуждена вникать   в дела, оной противоестественные! И посему уверена: в ближайших намерениях Василия, узурпатора московского престола – союз с Карлом, узурпатором престола шведского… 
     Тишина в шатре становится полной. Пользуясь этим,  вновь вступает  Ружинский (вообще между ним и Мариной совершенное взаимопонимание – с полужеста, полувзгляда, легчайшего касания) -  И тогда противостоять нам   будут не бессмысленные толпы московитов, не ведающих, куда возлагать налядвенник, а куда -   нагрудник, и не дикие татарские орды, сильные лишь своим ужасающим визгом… О нет! Тогда против нас выйдут   лучшие солдаты Европы, подлинные псы войны,  выученики  самого  Морица Оранского...  Вот причина моей тревоги, столь тонко подмеченной достославным паном Сапегой!
      Сапега принимает вызов  - Московия – не Зеландия… Помянутые досточтимым князем Ружинским псы – удовольствие весьма дорогое даже для благоустроенного государства, какова Швеция! А уж для разоренной Московии…
     Ружинский - А прославленные на весь свет сокровища кремлевских подземелий?!
    Сапега – Пан видел их и осязал?
    Марина поднимает руку,  как бы присягая – Свидетельствую: таковые существуют и не поддаются счету!
     Ружинский – Итак, теперь у вельможного  панства, надеюсь, нет сомнений -  ныне наша  главная забота не допустить, чтоб сей коварный  замысел узурпатора был воплощен! И принять к тому всяческие  меры…
      Сапега непреклонен – Не может быть никаких сомнений в словах ясновельможной пани - кивок в сторону Марины -  беспримерное правдолюбие которой изумляет  всех…  Даже матушку государя, ее супруга… Которая не столь правдива и все никак не соберется признать своего вторично воскресшего сына…
   Бурное и как бы одобрительное  оживление коло, которое заставляет Марину и Ружинского пропустить мимо ушей столь прямое оскорбление.
    Переждав, Сапега продолжает - Как не может быть сомнений и в том, что сказанные сокровища были бы употреблены узурпатором Василием давным-давно, будь они ему доступны… 
     Ружинский,  с напором – Как понимать ваши слова?    
     Лисовский, переглянувшись с Сапегой – Очень просто. Нам вовсе незачем лезть в погибельные болота ради города, прежде, да,  изобильного, но  вот уж целое поколение лежащего в руинах по милости собственного сюзерена…
     Ружинский, тоном ниже - Но здесь наша цель совершенно иная…
     Лисовский, отмахиваясь – Цель наемников всегда одна… Кто этого не понимает, им не предводитель… Также незачем нам ломиться через четыре московские стены, дабы убедиться в справедливости слов пани… Марины…
      Ружинский, очень  спокойно и негромко –  Что, снова рокош? На сей раз  против царя Московского? Я еще могу понять досточтимого пана Сапегу – для него путь домой всегда открыт. Коронный суд благосклонно   выслушает великого кастеляна Литовского, его милость  пана Льва Сапегу,  который конечно найдет убедительные слова в защиту родного племянника… Но на что рассчитываете вы, пан Лисовский? Куда направите свои стопы после новой  неудачи, которую я вам твердо обещаю? Разве к султану? Или к шаху персидскому? Я слышал - те охотно принимают на службу христианских рыцарей  и за очень хорошее жалование – он возвышает голос - Но при одном условии…
    Ружинский выдерживает паузу, коло внимательно и напряженно   слушает, начиная проявлять нетерпение. Тогда он эффектно завершает – Принятие магометанства и знака его на теле!
    Оживление, смех, шум, сумятица. Ружинский смотрит победителем, но Сапега с Лисовским вовсе  не обескуражены. Обращаюсь уже не к Ружинскому, а прямо к собранию, Сапега говорит – Неизвестно, что за жалование у султана с шахом за горами и морями. Но очень хорошо известно,    что всего  в трех дневных переходах отсюда,  в Троицком аббатстве, главном капище московских схизматиков, собраны действительно громадные, неслыханные  сокровища, весь тук этой обширной земли  - и, предупреждая вопросы - Это пожертвования и вклады всей знати и всех государей московских без малого за триста лет…  Примерным счетом не менее пятнадцати тысяч фунтов серебра…
    Коло забурлило:
     - Брать немедля!
    - Брехня, московитские враки!
    - Завтра же взмет!
     - Нет, сегодня!
    - Общее коло! Походного гетмана!   
    Громче других голос полковника Кернозицкого – Опомнитесь, панове! Распря посреди чужой земли, в окружении врагов! Не о том ли  слова Спасителя: «Дом, разделившийся внутри себя, не устоит»?
    Но тщетно. Все уже на ногах, от чинности и напыщенности ни помину, никто никого   не слушает, забыты и царик и Марина и зачем собрались.
   Наконец Ружинский с трудом овладевает вниманием, поначалу он вынужден кричать – Откуда вам это известно, пан Сапега?   
     Коло затихает, жадно ожидая ответа.
    -  Со слов его милости великого кастеляна Литовского, высокочтимого пана Льва Сапеги…  Ему же это известно по должности великого посла на переговорах Речи Посполитой с двумя предыдущими московскими суверенами - кланяясь, с нескрываемым ядом отвечает Сапега.
     Все бросаются наружу. Слышны крики – Коло! Коло!  Выборы на  поход! Сапегу гетманом!    
   Шатер опустел. Остаются  лишь Ружинский и Марина. Поникшие и выжатые, они  сидят на самодельном троне поневоле тесно прижавшись друг к другу и видно, что обоим это по душе.
    - Слепые поводыри слепых… - говорит Ружинский, прислушиваясь к закипающему шуму общего коло – Но мы то зрячи?
    Марина молча кивает. Глаза ее закрыты, голова на плече Ружинского – На кого мы можем теперь рассчитывать, Роман?
   - На меня, моя королева! Ничего не потеряно! Наперехват Скопину я пошлю запорожцев. Осад они терпеть не могут, пограбить же новгородские пригороды – только дай…
   - Запорожце-е-ев… - разочарованно тянет Марина
   - Тут справятся и они… Новгород созрел для присяги твоему… супругу. Как яблоко в августе… Надо лишь слегка  тряхнуть яблоню… Но ради твоего спокойствия я подкреплю их кем то из наших… Кто не лишился рассудка от сапегиных сокровищ…   
    И, как бы стряхнув с себя неудачу,  встает и кричит – Эй, кто там!   
    В шатер заглядывает один из его гайдуков.
    - Эстафет  его милости полковнику Кернозицкому и атаману Наливайке. Ее величество государыня ждет их к себе немедля!
 
       Амстердам, год1608, июль, портовая таверна «Семь футов под килем». Обширный сводчатый подвал, разгороженный на шкиперскую и матросскую половины. На шкиперской половине за обильным  столом Делагарди и Дюваль.
    - До чего ж я рад видеть вас живым и здоровым, старина!
   - И я, господин полковник…
   - Во-первых Якоб, старина, а во-вторых – генерал…
  Дюваль непроизвольно вскакивает и вытягивается, но своды подвала для этого  низки. Делагарди хохочет.
      - Христофор, Христофор, отставить! Мы здесь без чинов! Дайте я вас обниму, мастер! –  его  длинные руки едва сходятся за необъятным  плечами старого вояки, оба смеются, Делагарди жестом приглашает к столу.
     Некоторое время спустя. Стол изрядно разорен, оба вполпьяна, очень довольны застольем  и друг другом. Делагарди хлопает в ладоши. Подбегает служка. Делагарди показывает на стол  -  Прибрать и повторить!
    - Однако, генерал… Якоб… Такие расходы… И ваше драгоценное время…
  - Оставьте, мастер! Столько не виделись… А кстати, помните ли, когда я впервые так вас назвал?
  Дюваль пожимает плечами – Да меня спокон веку так называют… Якоб!
    - Правда? Я этого не знал. Но однажды вы меня так поразили…
   - Чем же, черт возьми? 
   - Да помните, диверсия конных кроатов под…. под…  дай Бог памяти, как его, этот городишко… Моокер? Гельдерн? Рурмонд? Ну,  в общем где-то  там, на брабантской границе…
    Дюваль, занятый кубком, пожимает плечами – Столько всего такого было, Якоб… Разве упомнишь…  И что? 
   - Да так, пустяки… Вы тогда фехтовали двумя отнятыми у них же пятиярдовыми копьями, Христофор.  С двух рук, обоими концами, острием и пятой, во все стороны. Да с такой быстротой и легкостью… Будто брабантская кружевница спицами…  Я даже и не предполагал, что такое вообще в силах человеческих!
   Дюваль от смущения и смеха поперхнулся вином  -  Ну, Якоб, не видали вы меня в мои хорошие года…  А то дельце я припоминаю… Под Моокером…  Эти ребята тогда тоже были здорово удивлены… Ну, те, которые  успели унести ноги… Потом ко мне сколько раз подсылали вербовщиков…
  - И что?
  - Да ничего! – пожимает плечами Дюваль – Посидим  немного за вином, а повезет – так за ромом, поболтаем,  да и разойдемся восвояси… - он доверительно наклоняется к Делагарди -    У этих имперских болтунов, Якоб, кроме длинного языка за душой ведь ничего. Зато сколько спеси! И чего только ни посулят! От  ста гульденов в месяц до отпущения грехов свершенных и несвершенных. А у самих что ни день – солдатский бунт! Невыплаты годами! Да и выплатят… - он сплюнул на пол – позариться  не на что!  А вот я,  как поступил на службу Оранскому… Это уж сколько… десять да пять… вот уж без малого пятнадцать лет -  не помню хотя бы дня задержки…
   - Ну и как?
  - Вы, о чем Якоб?
  - О вербовщиках? Посидели и потом?
  - И разошлись… Не договорились же…
  - Но ведь они… они же шпионы, Дюваль…
  - Чего-о?
  - Соглядатаи!
         Дюваль хохочет – Вербовщик, Якоб - тот же перекупщик! Одного  к Пармскому,  другого – к Оранскому, третьего хоть к султану турецкому! Промысел такой! Каждый кормится,  как может и умеет. Шпионы… Скажете тоже!
    Разговор прерывается, стол окружают служки, меняют приборы, скатерть, несут новые блюда и напитки. Дюваль вопросительно указывает на вновь появившийся третий прибор.
   Делагарди улыбается – Подождите немного Якоб! Интересная встреча! Обещаю – будет не скучно! А пока, раз уж речь у нас пошла о вербовке  -  давайте о ней и продолжим…
   Дюваль, в недоумении – О вербовке?
   - Ну да! И я намерен вас завербовать…
   - Вы? Меня?
   - А чем вы так удивлены, Христофор? Я приглашаю вас, лейтенант Дюваль, на службу моему государю, королю шведскому Карлу, девятому с этим именем на шведском престоле.
    Дюваль приходит в себя, на глазах трезвеет и садится прямо – Слушаю вас, генерал. Хотя и не понимаю…
   -Что непонятного, Дюваль? Вы известный на весь христианский мир воитель, мастер боя. Что ж удивительного, что вас зовут на службу?
   - Не то. Непонятно, что может предложить мне ваш государь более привлекательного, чем я имею ныне, на службе богатейшей из  христианских стран… 
   - Послушайте, Христофор. Действительно, платежеспособность этой негоциантской Республики велика. Но!
    Дюваль, удобно расположившийся  с кружкой пива и солеными китайскими орешками, в некотором нетерпении  спрашивает –  И в чем же ваше «Но!», Якоб?
   Делагарди, вдохновленный интересом собеседника – Трудами принца и, не побоюсь таких слов, также и вашими трудами, Якоб, положение Республики сделалось столь прочным, а борьба с ней столь безнадежной,  что весьма скоро следует ожидать заключения  мира. Католики удовольствуются  Фландрией и тем,  что им осталось от Брабанта,  а Соединенные провинции – своими нынешними границами и портами.  И что будет тогда, Якоб?
   Дюваль настроен благодушно – Я здесь полтора десятка лет, Якоб и без работы не был. И до меня, говорят, лет сорок воевали… Бог даст, еще повоюют – на мой век хватит…
    - Но вы, вероятно, неплохо обеспечили свое будущее, Якоб? Я имею в виду - отложили на  старость?      
   Дюваль хохочет – Полно, Якоб! Какая старость у строевого  наемника!
   - Но ранения, Христофор? Конечно,  Боже упаси, но кто знает…
    - Да что вы право, Якоб! Так хорошо сидим… А, кстати, где ваш обещанный сюрприз?
   - Да вот прямо сейчас, старина… А разговор мой к вам не зря. Имею совершенно точные сведения,    что  уже  готов  трактат о перемирии  между Республикой Соединенных провинций и Испанским королевством сроком на 10 лет.  Ну, с  полгода они еще поторгуются, потом  еще с полгода настороже постоят… А за год, Дюваль, вам состояния не сделать, даже при вашем жалованье…
   - Да какое там «настороже»! – вдруг прерывает его Дюваль – На другой же день после  подписания трактата у папистов все их швабские и фрейбургские и баварские и прочие банды разбредутся кто куда – выбивать свое недополученное жалованье из всех встречных и поперечных…  А природных испанцев тут горсть. Да и тем жрать что то надо… Не мирный же трактат…
  -  Тем более, старина. И как вы думаете, что сделают Генеральные штаты на этот самый ваш «другой день» в виду таких обстоятельств? Что сделают эти рассудительные и прижимистые купчики?
   Дюваль молчит, понурясь.
   - Правильно,  Христофор!   Тут же, дня не медля, распустят половину войск. Ну, с  выплатой отслуженного, а может и с некоей наградой. Чтобы хватило на дорогу куда  подальше… в Ост-Индию, или еще куда…
   - Но я… но принц… Ведь мы же с ним…
  - Вы о каком принце, Христофор? – понизив голос почти до шепота и потянувшись к уху  собеседника  спрашивает Делагарди – Об Анри?
   Дюваль смолкает, забыв пиво, орешки и вообще всю щедрость застолья. И после тяжелого молчания – Итак, ваше предложение, генерал? 
   - Повторяю: служба шведской короне под моим непосредственным началом…
   - И?
   - Пятьдесят  талеров помесячно…
  - Не скупо…
  - Это королевское жалованье ротмистра.
  - Ротмистра?
  - Каковое звание присваивается вам  с момента подписания вами контракта. До того, как просохнут чернила…   - достает из-за широкого обшлага запечатанный пакет – Здесь  патент на ваше имя, подписанный моим королем… Да сверх того ваша доля из найма от московского деспота… 
    - В размере?
   - Сто талеров помесячно!
   -  Но почему Московского?
   - Потому, мой друг, что мы отправляемся с вами в Московию.
    - И где же это, черт   возьми?
   - Это за Польшей и Лифляндией, о которых вы, я надеюсь, слышали…
   - Доводилось… И что, Московия эта,  она хоть христианская страна?
   - На свой манер… Впрочем сейчас здесь перед нами предстанет человек, который знает о Московии более, чем все профессора  космографии всех университетов христианского мира…
   - С чего бы столь ученому мужу  да снизойти до   матросской харчевни?
   Открывается дверь, впуская поток  света и маленькую человеческую фигурку в нем. Делагарди встает, приветственно взмахивает рукой – Петер,  друг мой, прошу к нам! – и тихо Дювалю – Потому, мой друг, что он природный урожденный московит, но при   этом еще и  лиценциат Лейденского университета. По рекомендации ректората  поступает ко мне на службу секретарем-переводчиком, а заодно как бы и проводником по своей земле, в наших краях известной менее, чем любая из Индий...
   Названный Петером с поклоном  присоединяется к застолью. Он стесняется незнакомых, но не более того. Воинственно-грозный облик собеседников его не пугает и не смущает.
   - Вы генерал Делагарди, господин? – обращается он к Дювалю. Дружный смех.
  - Нет, мой друг! Генерал Делагарди я. А сей  Геркулес - мой друг и ангел-хранитель Христофор Дюваль. Персона,  весьма известная в воинском мире, как непревзойденный мастер благородного боя… - и, жестом и словами упреждая возражения Дюваля -  да и любого другого  тоже…  Он принял предложение сопутствовать мне в странствиях по  вашей  стране. Как, надеюсь, примите его и вы. Христофор выражает живейший интерес к вашей загадочной земле, мой ученый друг и, подозреваю,  обрушит на вас водопад вопросов.
    - И вот первый -  говорит Дюваль, с высоты своего роста приязненно разглядывая Петера – Сколь долог  путь до пункта  рандеву с нанимателем?
   Петер странно улыбается и говорит по-русски – О, Русская земля, уж за холмами ты…
  Делагарди с Дювалем в недоумении переглядываются.
     Петер  спохватывается –  Отсюда, господа, лишь только  до границ Руси…
 - Руси? – перебивает Дюваль – Ты сказал – Руси? Что это?
  - А то самое – в тон ему отвечает Петер – что вы здесь, в старохристианском мире, упорно зовете Московией… И до границы ее, как ни называй,  гонец отсюда, со всяческим  поспешанием домчит за седьмицу. А войску, даже самому благоустроенному, каково Ваше – он кланяется Делагарди – потребуется не менее тридцати  правильных дневных переходов. Сам же пункт рандеву мне неизвестен…
    Дюваль машет рукой – Ну, там, внутри страны, еще три-четыре, ну, пусть пять  переходов…   
     Делагарди улыбается,  а Петер серьезно  отвечает -   Да будет вам известно, славный мастер, что от западной границы моей  страны до восточной не менее трех месяцев пути…
      - Войску? – с изумлением уточняет Дюваль
    - Гонцу…
    Дюваль шумно переводит дух  - Год ходьбы! Да я сотру себе ноги по колени!
  - Пункт нашего  рандеву наверняка не столь удален! – смеется Делагарди – И потом, вы не поверите Христофор, но я готов предоставить вам лошадь! И даже прописать этот пункт в контракте!
    - Да будет вам известно, генерал, что никакая лошадь не выдерживает подо мной и полулье подряд! Будь хоть андалузец, хоть брабансон! И как вошел я в полную зрелость, так с тех пор и  марширую все переходы… Чтоб хоть в баталиях погарцевать…
     - И как же вы, мастер, успеваете за своим штандартом? – в изумлении спрашивает Делагарди
    Дюваль самодовольно усмехается – Спросите, как штандарт за мною успевает… Разве что на хорошей рыси…
    - Да-а-а – задумчиво тянет Петер  нарочито пристально рассматривая грандиозную фигуру Дюваля – действительно вам, мастер, никакая лошадь не впору… Ни на походе, ни в баталии, нигде…
    - Что ж мне, по твоему глупому разумению, из рейтар в кнехты подаваться? Или, того лучше, в маркитанты, что со своей  фуры слезает только по большой нужде?
    - О, мастер, не о том я вовсе!
    - О чем же тогда?
    Молодые люди – генерал и лиценциат – переглядываются. Оба с трудом сдерживают смех.
   - Я лишь о том, что раз никакая лошадь вам не впору, объявите  генералу: мол надобен вам под седло  двухвостый индейский зверь элефант, что ростом с осадный тур…  Или, того лучше, единорог. Он, говорят, хоть и поменьше элефанта, зато куда резвее…  Да и рог у него, всем ведомо, целебный… Ранило, или заболел – рог поскреб,  поскребыш слизнул – и опять здрав, цел и невредим! Так что,  элефанта мне  или единорога, экселенц, а  иначе, мол, я  в Московию ни ногой!
      Делагарди с Петером хохочут, Дюваль в недоумении, готов обидеться. Но потом невольно присоединяется к молодому веселью.
    Отсмеявшись Делагарди обращается к Петеру  - Ну а вам, мой ученый друг,  какой зверь надобен, чтобы принять, наконец,  мое предложение? Или странствия меж  Болоньей,  Сорбонной,  Кембриджем, Севильей и Лейденом  вам все ж  заманчивей, чем дорога домой? 
        Петер долго молчит, он очень серьезен, даже торжественен –  Нет, экселенц. Мед знаний сладок, но вода отчизны слаще…

Выборгский замок, год 1609 (7117) , февраль. Торжественный акт подписания докончания – договора о союзе – между Русским и Шведским государями. Дюваль в полном миланском  панцире в почетном карауле у входа в зал приемов. Против него русский воин в бахтерце, шишаке с полуналичьем и высоким еловцом. Они как бы две панцирные статуи, украшающие собой церемонию. Сквозь прорези забрала Дюваль  наблюдает за входящими сановными персонами и за их торжественными перемещениями вкруг громадного овального стола, где разложены договорные грамоты. Все происходящее представляет собой как бы некое театральное действо,  где все движенья и слова наперед известны, каждому фигляру настрого прописаны и накрепко им зазубрено.
Вот майордома мельтешит со своими позументами, перевязями и перьями, долбит жезлом в старые, зашарканные каменные плиты и знай выкрикивает: - Его величества короля Швеции коронный посол Арвид Вильдман де Тьюсбери, благородный рыцарь и провинциальный судья Карельской провинции! – И кованным наконечником в пол –дзинь! И снова – Его величества коронный посол генерал Отто Мернер, благородный рыцарь, королевский военный советник, губернатор наместничества Або! – И дзинь! – Коронный посол Антоний Георг де Хексгерд, благородный рыцарь и города Выборга королевский кастелян!
Оглашенные плывут чередою, два шага дистанции, все в черных глухих камзолах, мехом по полам узко отороченных, позумент тонкий серебряный, пантолоны прорезные в серебряном же шитье и оперенные валлонские береты. Идут, и обставляют стол с одной стороны.
Майордом, отдохнувши, начинает снова выкликать, но уж с запинкою: - Государя и великого князя всея Русии великий посол Семен Васильевич Головин, стольник и воевода! – И бам-м-м! – Государя и великого князя великий посол Сыдывной Зиновьев, думный дьяк! – Бам-м-м! И далее скороговоркой – При том же великом посольстве благородные дворяне и стольники Корнило Чеглоков, Семен Коробьин, Яков Дашков!
Все сказанные, в цветных златотканных кафтанах на больших мехах, мягких цветных же ботфордах под колена, задравши бороды проплывают  мимо Дюваля и  обставляют  стол против шведов. Посольства расположились друг к другу лицом, промеж них,  посреди стола развернуты грамоты, здесь же полный писчий прибор и перья веером, шесть, по числу великих послов. При  них же и Петр.
Великие послы, лишних слов не говоря, чередою подходят ко грамотам и руки свои к ним прикладывают, перед тем многократно кладя на себя кресты, каждый своим обычаем. Это сложное перестроение проходит у них довольно гладко. А все потому, что Петр его направляет почтительнейше, но неотступно. При этом он каждому с поклонами подает особливое перо, предварительно омакнув его в чернильницу. И после свежую подпись тут же присыпает песком.
После подписания начались речи. Дюваль,  понимая лишь самую малость из произнесенных слов, понимает суть – взаимную неприязнь и недоверие сторон. И эта суть упорно  пробивается сквозь парадное словоговорение в том, чего не скроешь - в жестах, мимике, интонациях. Вообще - в стене отчуждения, незримо, но несомненно разделяющей этих нарядных, важных господ.  И это пробуждает в Дювале  любопытство, которое он сам стесняется.
Но червь любопытства неумолим и прожорлив. И вот Дюваль, уже после церемонии, на отведенной им квартире  расспрашивает Петра Московита о причинах такого двоедушия. Петр долго уклоняется  от этого разговора, но в конце концов вынужден  уступить.  Он копается в  своем дорожном сундуке и вытаскивает толстую тетрадь в осьмушку, сшитую из разных по доброте листов бумаги, густо исписанных с обоих сторон, раскрывает и показывает Дювалю.
- Странный вы однако человек, мастер.  А чего бы хотели после всего этого?
-“Всего”? Чего “всего”, милый мой Петер? Собственной своей жизни от начала не зная, что я могу знать о жизни народов, самое имя которых не умею выговорить?
- Полно, полно, мастер! Ишь, какой  cиротой  казанской прикинулся…
- Что за слова, сударь! Меня, офицера шведской короны в лицедеи, в актеришки? – Дюваль извлекает парадный спадон из ножен и направляет  острие его на Деметрия – Защищайтесь, сударь!
- Ма-ма-мастер! За что? Какие такие слова!?
- По слову «прикидываться», сударь, объяснение дать извольте, или защищайтесь! Да уж заодно и по «казанской сироте»…
- Ну вы шутник, мастер! – переводит дух Петр. Он перенимает спадон и тужась, пытается вместить  его обратно в ножны. – Защищайтесь… Это ж надо такое  удумать! Да в нем полтора пуда верных! Как вы им только ворочаете…
- Ворочаете… - передразнивает Дюваль -  Да я им на заказ хоть панцирь миланский рассеку, хоть бороду обрею!
- Чью?
- А хоть и твою! Была б у тебя борода… Давай-ка быстро сознавайся, что здесь нацарапано… Я  ни бельмеса не разберу… Даже каким наречием писано… Больно уж у тебя рука корява!
- Про бороду назад берете? – с видом оскорбленного достоинства спрашивает  Петр.
- Беру, беру! Долго ты еще будешь испытывать мое терпение!?
- Так вот – он указывает на тетрадь -  здесь полнейшее извлечение на сей предмет.
- Зачем тебе это, несчастный?
- Затем мастер, чтобы иметь возможность удовлетворить ваше любопытство… Да заодно и свое… Помните ли слова Писания? «Нет ничего нового под солнцем… Все, о чем говорят – вот оно новое – уже было в прошедшие века…»
Дюваль согласно  кивает.
- А у нас на то и пословица есть: всяк зверь своей шерстью линяет и нрава не изменяет…Кратко говоря: на сих листах вписал я по годам все войны, бывшие меж шведами и Русью…
- Все!?
- За триста пятьдесят лет… Ну, от которых акты сохранились…  И вышло таких войн два десятка без двух. Это не считая порубежных стычек, наездов и прочих пустяков, о коих в хрониках поминается двумя словами - меж настоящими войнами. Не поленился я, счел, как сумел. И вышло у меня если брать на круг -  что ни пятнадцать лет, то война. Понимаете, мастер? На всякое поколение две войны. Будто нарочно, чтобы память не остывала. А вы дивитесь, отчего так, отчего не иначе…
- Ну и как ты себе дальнейшее мыслишь, друг мой Петер, столько зная о прошедшем? Не безумна ли и вся затея, какой мы отдали вот уже  полгода жизни?
- Безумье, мастер? Чье? Шуйского ли Василья Иоанновича, которому должно бы считаться четвертым этого имени, но которого никто ни за какого не считает? Или короля Карла, какого все числят этого имени девятым, но о первом ведают одно лишь баснословие? Кто из них  безумнее? Тот ли, без памяти за спасительную соломинку средь своего гибнущего государства цепляющийся, этот ли, видами дарового приращения своих земель завороженный и ради того ничего не желающий помнить? Ах, мастер, мастер! Кто ж в столь тесных обстоятельствах станет вникать в хлам древних хроник! Разве не истину выразил Спаситель, сказавши: “Довольно каждому дню его забот…”?
- И на каждый новый день одних и тех же…  – засыпая, отзывается Дюваль.

     1 апреля года  1609 по римскому счислению, или  21 марта лета 7117 по греческому. У тех и у других  день памяти Марии Египетской, или день великого дурачества.  Поле перед валами новгородского посада. Народные гуляния сразу по нескольким поводам: освобождение города от осады черкасами и  поляками полковника Кернозицкого; и, наконец, торжественная встреча свейского войска.
    Вся картина как бы глазами Дюваля.
  Яркий солнечный день, еще голые, но уже на взгляд живые, зеленеющие деревья и кустарники, где нетоптано – яркая молодая трава с рябью желтых первоцветов. Ярым огнем полыхают на солнце золотые главы храма, громадного и ярко-белого, да так полыхают, что от них  восстают отвесно в синее небо золотые лучи. Стены внутренней крепости, ограждающие храм, под стать ему белы. И река, надвое разделяющая город, также слепит белизною своих льдов. Но не чистой, как стены, а как бы светящейся изнутри зеленоватым.
На поле  колышется густая толпа народа  всяческого состояния, множество ярко разодетых женщин,  и меж ними  дети.
  Вкруг скоплений народа гарцуют всадники -  небольшими беспорядочными кучками, пестро одетые и еще более пестро вооруженные.
  Мысленно сведя все их множество к одной персоне, Дюваль своим опытным солдатским глазом видит:   на лошадке малорослой, седластой, косматой всадника ей подстать -  невысок, коренаст, бородат. Сидит в таких высоких стременах, что колени возвышаются над лошадиной холкой. Обут в мягкие сапоги до колен на высоких каблуках и без шпор. Колени покрыты долгими полами одеяния, отдаленно напоминающее чрезмерно широкий меховой камзол и простеганное долями ладони в две ширины. И ворот того одеяния торчком, почти вровень с верхом высокой, яйцом, шапки. Клинки  у немногих, почти у всех по две-три короткие, чуть выше сидящего всадника, пики, пригодные и для фехтования и для метания,  у многих  лишь луки, у иных топор на коротком  топорище. Огнестрельного оружия ни у кого.
И как бы против них, вдоль наружного, дальнего  от валов края поля выстроилось подошедшее наемное войско. Оно неподвижно застыло в предбатальном строю – ротные колонны ландскнехтов под вымпелами,   отпряженные  орудия в межротных интервалах, кавалерия – жандармы, рейтары, драгуны  - по штандартам в плотных клиньях  на обоих флангах. Клинки в ножнах, пики, алебарды к ноге  и к стремени, пистолеты в чехлах, мушкеты на плече. Перед строем Делагарди с большой офицерской свитой, за спиной его Дюваль в полном доспехе с королевским  штандартом на пятиярдовом копье, рядом – Петр-толмач. Все верхами.   
Контраст   между российской пестротой и сумятицей и европейской упорядоченностью просто разительный.
Дюваль в изумлении. Шепотом и не оборачиваясь говорит Петру – И как эти твои компатриоты в своих мягких хламидах и на этих  косматых недомерках смогут противостоять удару латной кавалерии?
Петр не отвечает. Дюваль, не сдержавшись – С-союзнички… Делагарди подает ему знак – молчание!
Невдалеке от городского вала  высокий помост, обитый яркими тканями. На нем  во множестве сгрудились священнослужители разодетые ярко и пышно, в золотом шитье и самоцветах. Там же городская знать  в дорогих мехах. Во главе этого  блистательного собрания Скопин. И здесь он от плеча выше остальных. Но в отличие от всех без бороды.
Скопин поднимает руку и  несносный гул, присущий всякой толпе по самой ее природе, стихает.
Делагарди трогает  коня, проезжает сквозь скопище московитских воинов и обывательскую толпу к помосту, спешивается, в тишине бряцая шпагой о поножи поднимается на помост, становится  против Скопина. И тенью, нарочито никем не замечаемой, за генералом следует Петр.
Как бы загодя сговорившись, оба вождя подали друг другу руки вперекрест, а затем Делагарди, сняв шлем, обращается к Скопину с какими то торжественными словами, но до Дюваля  и стоящих за ним доносится только звук – не слова.   
Делагарди смолкает, заметным образом унимая дыхание, Скопин кланяется ему, коснувшись рукою помоста и говорит, стараясь  охватить голосом все собрание,  но его слышно не лучше.
Однако наемное войско выстояло обе речи не слыша их и не понимая, но в безмолвии. Вольный же  народ нарушал торжественность действа гулом, из которого по временам и в разных местах взметывались то женский визг, то детский вскрик, то неусердно пресекаемый смех. Местное  воинство  держит себя не лучше. При всяком поминании своего государя,  они вразнобой взметывают клинки,  крутят ими над головою, сами же любуясь их блеском и вразнобой кричат «Слава!».
Священство и знать  на помосте скопинского слова не слушают как бы даже нарочито, разговаривая меж собою  в полный голос. Хотя перед тем  генеральскую речь слушали в молчании и с почтением и сугубым вниманием. И не только перевод, но и само шведское звучание.
Наконец речи закончены. Начинается движение наемного войска в город.
С высоты седла Дюваль видит его сплоченное движение средь мятущейся толпы. Ему предшествует как бы крестный ход – местные священники и нобли с вознесенными над ними  крестами, хоругвями и некой иконой, несомой многочисленными служками на воздетых руках.
Крестное шествие втягивается  в ворота, а московское воинство частью ушло за валы, частью же  расположилось перед воротами, загородив их. С высоты своего коня, увеличенной природным ростом, Дюваль  лучше многих видит, что на дороге всеми войску места не хватит. И оно становится  как бы мощнейшей пружиной, которой дан завод полный, а простору для распрямления не предоставлено. Движение колонн не прекращается, но передние, видя препятствие, замедляют  шаг и тем сокращают все дистанции в колонне, и меж ротами и в ротах между шеренгами. То есть пружина начинает сжиматься. Становится понятно, что свалки, или того хуже, столкновения в воротах уже не избежать. Но тут по проходу меж расступающимися  пестрыми нестройными толпами конных московитов, тоже утративших свою веселую удаль, навстречу войску прошли Скопин и Делагарди, воздев над головами сцепленные руки. В наступившей тиши слышно, как Делагарди приказал себе коня, авангарду «направо марш!», восемнадцати  следующим ротам «прямо!», ротмистру Дювалю быть при особе командующего. Назначенные восемнадцать рот вожди пропускают  мимо себя в городские ворота, причем Делагарди салютует им с коня шпагой. Затем, под подъятой шпагой и королевским штандартом,  он обгоняет авангард и занимает  место перед ним. Сперва он ведет колонну церемониальным шагом, а затем все убыстряясь и едва не переходя на рысь. Путь теперь пролегал вдоль подножия посадского вала, вернее вдоль наружного рва, еще до краев полного снега. Генерал горячит и вместе с тем удерживает своего коня, так что ископыть от его короткой рыси едва не достигает переднего ротмистра в авангарде. По всему  видно, что он в ярости.
- Нет – говорит вдруг Делагарди, будто продолжая вслух неотступную мысль  – нет, положительно и трижды прав был мой батюшка в своих укоризнах прежнему Скопину…
Дюваль не отзывается
- Что, Христофор, ужель не интересно? Ну да, служба! Как же, понимаю и хвалю! Но мне, понимаете ли, уж и самому невмочь… - он оглянулся на неприметные издали посадские валы,  возвышенные над ними стены цитадели и золотые купола великого храма – Теперь то о тех укоризнах никто не поминает, ни при нашем дворе, ни, тем паче, при московском… А если кто и вспомнит, то как навет… Но все истина!
- Так что ж за укоризны? – не выдерживает Дюваль.
- Тише, тише, мой Дюваль! Что вы, право, как труба иерихонская! Того и гляди стены их падут… Таково гнилы… Писано же было так – Делагарди  прикрывает глаза и как бы читает  с листа: «- Все вы стоите в своем великом московитском безумии и гордыне, а пригоже было бы вам это оставить, потому что прибытка вам от этого мало…» И вот уж двадцать пять лет минуло, Дюваль, великие бедствия на них обрушились, а они  все те же. Одна у меня надежда, Дюваль, или опаска, это как смотреть, что хотя земля эта  все та же и дух в ней не иной, но этот Скопин тому все же не чета…
- Но в чем же огорчение ваше, Якоб? Что навеяло вам на ум те стародавние дрязги? Ведь и разговоров у вас со Скопиным было всего ничего… Разве приветствия да комплименты…
- А на большое дело, Дюваль, сами знаете, больших слов и не надо… Казны покрыть найм у них нет, вот-вот ожидают  - Делагарди, не бросая повода, разжимает пальцы -  квартир и провианта в посаде лишь на три тысячи и  шесть сот пеших. Как раз, заметьте Дюваль, чтобы в случае чего надежно занять наружные валы. Но не превзойти числом их собственных людей…
- А нам куда, экселенц?
- А прочим, и нам то есть, разместиться в двух переходах отсюда, в пригороде Тесово. И там за валы отнюдь не заходить, но стать походным лагерем в готовности немедля идти на пригород Старую Руссу, ради конечного поражения отступивших туда гусар полковника Кернозицкого и союзных им воров и черкасов…
- Кто таковы, экселенц?
Делагарди пренебрежительно отмахивается – Вам, Христофор, они не соперники… - и снова с сердцем продолжает свое - В трактате же, подписанном от имени государя и его наместника великими послами в Выборге, якобы не все внятно. А что  внятно, то непригоже и служит к умалению чести  Московского государства! Будто есть куда еще умалять Московское государство, коего осталось четыре города…
- Так  что  ж мы тогда здесь делаем? – вырывается у Дюваля
- Рыбу ловим…
- Экселенц?!
Делагарди смеется. Он заметно успокоился и идет теперь ровной покойной рысью – Вы не охотник, Христофор?
- Куда мне – бормочет себе под нос Дюваль – благородное занятие…
- Опытные егеря рассказывают, что медведь, желая полакомиться рыбой, залезает в озеро, или пруд, или иной водоем и вздымает со дна его ил, песок и прочую нечистоту. И когда рыба, ошалев от такой напасти, выскакивает из воды, он ее когтит…
Оба смеются.
Делагарди продолжает в задумчивости – Однако князь Микаэль никак не похож на ошалевшую рыбу…


Неделю спустя. Торжище    в новгородском посаде вне городских валов. Опять многолюдство – торговцы, покупатели,  праздношатающиеся. Там и сям в толпе мелькают наемники, привлекая к себе  неистовое любопытство малышни,   скрытые, промельком из-под ресниц, взоры женщин и недобрые, но и уклончивые взгляды мужчин.
Торжище  на непривычного человека очень странное – без мест и  без всякого  устроения. Не то чтобы лавки, или палатки, или просто воза, или навеса – даже переносного лотка здесь не бывало. Что бы ни предлагалось - шкуры, или шапки, или съестное, или питье или украшения, или пояса, или платье, словом любой товар,  продавцы имеет на руках, или редко-редко,  в переметных сумах. И кошелями никто не пользуется. После долгих пререканий между продавцом и покупателем   уговоренная плата извлекается из-за щеки и туда же помещается. При этом на удивление, безо всякого ущерба для многословия и громогласности.
Неожиданно к Дювалю подходит местный муж, по виду явный негоциант, имущий и достойный. То есть  весьма дородный и в больших мехах не по погоде. Он непрестанно утирает лицо расшитым платком, а полами шубы  метет  землю торжища, сорную и унавоженную. Подойдя, он что-то быстро-быстро и напевно говорит Дювалю, протягивая к нему руки. Тот беспомощно крутит головой, пытаясь отыскать в этой толчее Петра.
Наконец тот  сам возникает из толпы, втискивается  между Дювалем и его незваным собеседником, сразу сказав ему какое то неласковое слово.  Но тот  нисколько не смутился, а напротив обрадовался. И всю свою речь повторяет для Петра,  время от времени указывая на Дюваля. Петр поначалу только таращит глаза, потом  улыбается, потом явно возмущается и даже пытается отпихнуть прочь навязчивого незнакомца. Но тот убеждений своих не прерывает, а только все более распаляется. Наконец Петр становится серьезен и задумчив.
- Мастер – говорит он, как то смущенно поеживаясь – такое вот дело тут, мастер… Даже не знаю, как и подступиться…Как бы это вам изъяснить…
- Давай по-вашему, – язвит Дюваль  – по-московитски. Только впятеро медленнее, чем этот почтенный негоциант.
- Дело у этого почтенного купца к вам, мастер, чрезвычайное. Муж сей именем Третьяк, по роду Шелонич, а прозванием Зуб…
- Зуб?
- Зуб! – Петр даже по зубам себя пощелкал для убедительности, а сам купец закивал-закланялся – Это по товару, на котором стоят его дело и дом…
- Дорог рыбий зуб – пытаясь подражать Петру медлительностью речи, выговаривает Третьяк.
- Кстати, по сословию своему он “гость”. Перекладывая на ганзейское уложение - коммерции советник, а на венецианское – патриций. То есть  в средствах не стеснен – вскользь бросает Петр на паризьене. И тут же продолжает размеренно по-русски  – Так вот этот достойнейший горожанин имеет давнюю тяжбу с иным купцом, скверного имени которого он не желает поминать при достойных людях. Этот нечестивец взял у него, у Зуба,  под купеческое слово и крестное целование наилучшего товару, зуба витого, из-за моря Мурманского, с самого Груманта-батюшки, в чистое злато мерою, годного и на зелье-снадобье  и на стопы-братины, на поделку иную-всякую и даже на жезлы державные! Как у государь-батюшки, свет Иван Васильича, был посох-жезл того же зуба витого, так мой товар не хуже…  Говоря “мой” – перебивает здесь Петр самого себя - я разумею, что его, Зуба, товар…
- Догадался! – отзывается Дюваль – Но ты меня все же и наперед предупреждай. Как бы мне не забыться, да не принять тебя за патриция, не стесненного в средствах…
- Виват, мастер! – смеется Петр – Этот выпад ваш! Так вот, помянутый нечестивец  взял у Зуба сказанный товар, и  по несомненным известиям, продал его Любеке с превеликой прибылью. Против его, зубовой, цены чуть ни вдвое. И на это у него, у Зуба, верные свидетели есть. Ныне же тот христопродавец, крестное свое целование порушив, новое дает. Что де обратным путем на море дотла выграблен польскими морскими разбойниками. И де судно  его те ляхи пожгли огнем, а его товарищей кого сразу смертию убили, кого в море пометали. И его самого, беспамятного, на бочке пустой по волнам носимого, чухонцы-рыбаки в сети свои поймали, излечили от жесточайшей лихоманки и доброхотно доставили во Псков. И там на торгу он, якобы, соседей своих повстречал и уж они привезли его, сирого и убогого, домой, в Новеград. И те его соседи во всем  сказанном принесли клятвенное свидетельство перед посадничьим судом. И потому возмещать потери Шелонича, прозываемого Зубом, ему де непригоже. Ибо здесь явно воля Божия и кто ж ей поперек?
- Торговый случай – говорит Дюваль – А я причем?
- Подождите, мастер. Сейчас дойдет и до вас…
Петр с Зубом, как бы уже столковавшись между собой, выводят Дюваля из бурливого торжища за оплывший, кустами и даже деревьями заросший, но все же еще приметный вал, замыкающий собой какую-то пустошь.
- Это и есть  Городище – говорит Петр – и оно же Княжгородище…
Дюваль осматривается. Перед ним обширный пустырь. На его стороне, противоположной въезду, под самым валом был устроен помост с лестницами на две стороны. А перед помостом  утоптанный плац ярдов в тридцать поперек. Как бы малое ристалище – для пеших.
- И вот, достопочтеннейший мастер, - как то весьма вкрадчиво продолжает Петр – суть дела такова. Завтра быть здесь княжьему суду. И так как наш досточтимый Зуб нового крестоцелования от своего разорителя не принимает, то и вынес он свое челобитье наместнику …
- Ничего не пойму! – не в шутку рассердился Дюваль – Ни чей суд, ни в чем его предмет! А главное – что мне до всего этого!? Уже столько времени в уши мне жужжите, а толку как не было, так и нет! Говорите немедля, что за притча! Или пусть твой Зуб идет своей дорогой, куда сам ведает, только подальше от меня! Да и ты…
- Не гневайтесь так, мастер! Еще чуть потерпите… У нас без подхода дела не делаются... У нас, у христиан греческого закона, во всем расстановка большая… У нас и запрягают то с рассвета до полудня… Зато потом уж и скачут ночь-полночь... А что суд княжий… - тут он наморщил лоб как бы в великом затруднении – Этого я наскоро объяснить не умею… Слово это такое просто сказывается. По старине… А судит московский наместник…
- Вот здесь?
- Здесь…
- Что ж не в городе?
- Так княжий ведь суд… А здесь Княжгородище…Обычай такой…
Дюваль вздыхает  – Ладно. Все равно, толку мне тут с вами не добиться… Про свое давайте. В чем Зубово, дело? Суть какова?
- А вот в чем, мастер. Как суд не имеет на то дело свидетелей, которым  истец дал бы веру, ни подкрестной записи, ни иной грамоты, приводящей дело в неоспоримую ясность, то решаться этому дело судом Божьим.
- То есть?
- А по цареву Судебнику, да по Судной Новегородской грамоте…
- Не то! В чем этот суд, прозванный столь дерзостно?
- Суд Божий, мастер – это поединок меж истцом и ответчиком. И по нашему закону происходит перед лицом наместника, пешими, на равном оружии, какое стороны выберут по взаимному соглашению. И длится до явного одоления одной из сторон. Теперь ясно вам?
- Нет! Нет, черт бы тебя побрал! Нет! Что биться твоему Зубу с неким его супостатом за свою правду, то я кое-как понял, сколько ты не темнил. И да поможет ему Бог в меру его правоты… А что мне до этого, как не понимал, так и не понимаю! И терпенью моему конец!
- Последнее слово, мастер! – возопил вдруг сам Зуб – Димка, голова заполошная, истинно молол-молол, а дела не вымолвил! – он торопится, но сам себя пересиливает, каждое слово как бы придерживая за хвост, чтобы речь его шла аллюром, за которым и Дювалю  поспеть. – Ратоборец! Понял? Ты за меня ратуешь, я тебе плачу за это великую мзду! А ежели, что немыслимо, тебя насмерть оборят, то мзда эта -  деткам твоим, или кому укажешь! И в этом дам тебе подкрестную запись! И к ней наместничья печать!
- Как же такое можно? – начал было Дюваль, но Петр с Зубом  тут же возопили в один голос:
- Можно! Можно! И в Судебнике вписано и в Судной грамоте! Можно за себя выставить поединщика за мзду и суд Божий тем не порушается! Да с того людишек кормится… - тут они опять оба вдруг осеклись.
Дюваль смеется – Зря так обеспокоились! Будь я природный шевалье, взращенный от младых ногтей в рыцарских понятиях, ну тогда да… А так, мне ли чваниться? Кто я есть?  Наемник! Ну вот и нанимаюсь! Мзду объяви!
 Петр с Зубом разом  облегченно выдохнули. Будто освободились от тяжкой ноши.
А Дюваль, наоборот озаботился - сколько из платы  справедливо будет уделить Петру как посреднику?

Следующий день, Княжгородище. Время к полудню, яркое и уже жаркое солнце. Дюваль готовится к поединку, Петр суетится вокруг, помогает облачаться. Работа  непростая – на бойца натягивается  гамбизон, на него -  полная кираса,  поножи,  налядвенники,  латные рукавицы с поручами, тяжелые ботфорды, на голову мягкое тулье, а него  бургиньон с наличьем… Вокруг густо толпятся зеваки – кто просто раскрыв рот, а кто почтительно перешептываясь.
Наконец Дюваль облачен к поединку и это очень внушительное зрелище. Но тут вдруг перешептывание сменяется хихиканьем, прысканьем и наконец откровенным смехом. Дюваль мгновенно озирается и так же мгновенно улавливает причину. На ристалище вышел его соперник. Но какой! Это совсем юный парень, ростом, правда, почти с самого Христофора да и всей статью лишь чуть пожиже. Но его снаряжение! Он  одет в обычное для Московии нательное платье – широкие порты и рубаха без ворота навыпуск, на ногах мягкие сапоги под колено, мягкий отороченный мехом колпак, а в руках – здоровенная дубина, вернее претолстенная жердь ярда  четыре длиной. У Дюваля невольно вырывается неведомо как запавшее в  память русское слово -  Оглобля!
- Ты что же это?! – шипит  он на Зуба, мешая слова германские, французские и русские  – Решил меня выставить на посмешище?
- Мастер, мастер! – только и твердит в ответ Зуб, не понимая,  в чем причина его  негодования  – Будет, будет твоя мзда! – и трясет  перед ним изрядным кошелем.
Дюваль успокаивается
- Скажи ему, Зуб, чтоб другого нанимал…
- Кому?
- Твоему… противнику. Пусть равного  мне выставляет…
Зуб глядит, будто бы не только не понимает,  но и не слышит. – Сейчас, мастер, сейчас…
- Что «сейчас»?
- Суд сейчас придет…
- Слыхал  уже!  - в самом крайнем раздражении прерывает его Дюваль – Мало мне всех этих ваших нелепиц, тут еще и жара! Конечно, не впервой мне жариться в доспехе на солнце. Но ведь удовольствия все равно никакого…
И действительно, впечатление такое, что Дюваль сейчас сварится в своем железе, как рак в панцире. Даже  Зуб начинает улыбаться. А соперник Христофора еле удерживается от смеха. И Дюваля охватывает холодная ярость.
- Помоги! – указывает Дюваль Петру на боковую панцирную застежку кирасы. Тот мешкает и шепчет – Мастер, что с вами? Успокойтесь!
Дюваль смотрит на него и Петр в испуге отступает.
- Не бывало –без голоса сипит Дюваль -  не бывало, что б кто надо мной в лицо посмеялся и цел ушел!
Но тут является и размещается на помосте суд, и про поединщиков все пока забывают.
Далее все видится  как бы отстраненным взглядом Дюваля – чужака в этой земле. 
 Первым поднимается на помост  Скопин, приковывая к себе общее внимание то ли ростом, то ли яркой белизной кафтана, то ли чем то еще, из самой сущности его исходящим. Он садится  на скамью, поставленную для него одного, за правым и левым плечом его встают магистарты. По местному   городовые дьяки - мужи немолодые, осанистые,  одетые добротной, но тускло, без вычур, с лицами  как бы хранящими некую важную тайну, всем прочим недоступную.
За ними становятся  миряне весьма почтенной наружности и священнослужители в темных одеждах, но с ярко блистающими наперстными крестами и панагиями. У одного  из них посох, на рукояти которого густо искрятся самоцветные камни. Перед ним служки держат  книгу в золотом сверкающем футляре и икону в золотом же окладе…Раздается   молитвенное пение… Толпа стихает, многие подтягивают священникам, не нарушая этим стройности пения. Иные плачут, а уж Зуб разливается, как малое дитя.
Петр шепчет Дювалю – Ишь, как его разобрало… При этакой то сивой бородище… Не иначе, греховностью всех превзошел… …
Пение заканчивается. Иерарху с  пастырским посохом, ставят второе сиденье. Скопин с видом величайшего почтения помогает ему   усесться, перед ним  раскрывают книгу и начинается  суд. Один из дьяков выходит на край помоста, раскрывает тетрадь и начинает читать из нее.
 Приводят и ставят перед помостом одного, другого, третьего… И так раз за разом, под неспешное и негромкое чтение  перед помостом выстраивается  целая шеренга, человек с дюжину под охраной вооруженной  стражи. Отдельно каждый из них ничем не примечателен –  заурядный московит, да и только. Простолюдин, но не рвань. Но вместе взятые  они являют картину  воплощенного  житейского бедствия. Ликом понурые, взором угасшие, духом убиенные… Дьяк все читает, а они ниже и ниже склоняют головы, будто желая вовсе зарыться в землю. Чтение завершается. По громкой команде  старшего из стражей, они разуваются и закатывают порты выше колен. Будто вброд собрались…
- Что это? –шепотом спрашивает Дюваль у Зуба.
- Правеж – отвечает тот, рассеяно шаря взглядом по толпе. Наверно  отыскивая своего супостата.
Дюваль в молчаливом недоумении видит, как выстраиваются рядком осужденные, уже голоногие и как лупит их по икрам и голеням толстым прутом некто сиво-длиннобородый, с рукавами завернутыми аж на самые плечи. И руки его, вопреки старообразному лицу, жилисты и узловаты. И бьет хотя без злобы и увлечения, но и безо всякого снисхождения. А суд на помосте обсуждал уже что то иное, уже как бы не имея отношения к экзекуции. И ударам никто счета не вел и никто не заботился, чтобы разделить наказание в меру вины наказуемых, в чем бы она ни состояла.
- Сколько же их будут так казнить? – спрашивает Дюваль у Зуба – И что за вина на них на всех такая, что повлекла столь злую общую кару? Заговор в пользу самозванца?
- Заговор! – засмеялся Зуб – Да будь заговор, нешто с ними так бы! Должники это. Долги на них выправляют. Сейчас вот поучат маленько, а после в поруб. А завтра опять на правеж…
- Чтоб более не брал?
- Чтоб взятое отдал.
- Но если не имеет? И где возьмет  в тюрьме?
- А ежели и вправду не имеет, в холопья пойдет. Ну, в невольники… Понял? Сам он, али чада с домочадцы…
- Тогда для чего же это?
- А что б гордыню изгнать. Когда не имеет отдачи, зачем берет? Свыше определенного Богом получить желает?
- Да что ж по ногам то? Да палкой… А ну как изувечат? Ни отдачи, ни невольника…
- Да не палкой, а батогом… И это у нас не в наказание, а в науку. В увечье же один Господь волен…
Наконец завершилось с должниками. И помощник наместника начинает вычитывать из своей тетради дело  Зуба. Тот во мгновение ока подскочил под самый помост, где целовал опущенную ему икону, а после что то говорил много и горячо.
Гул зарождается  у помоста, кругами расходясь по всему Городищу: - Поле! Поле! Суд Божий!
И бегом бежит к Дювалю, продираясь через толпу, Зуб. Весь распахнут, шапка на затылке, лоб блестит, будто маслом намазан: - Мастер, мастер, за мною, под степень…
Дюваль не сразу понимает, что степень – это и есть судейский помост.
И вот он перед степенью, лицом к лицу с судом и принцем Микаелем.
Тот немалое время смотрит на соперников. Дюваль тоже успевает  рассмотреть его близко и подробно. И он обворожен.
Скопин, насмотревшись, смеется  и говорит: - Старый да малый! Когда именно эти двое, то на кулаках! Если уж дело непременно требует крови, так быть юшке с носу и не более того!
Дюваль осматривается. Само ристалище по обширности пригодно для кулачного боя – ровно и крепко убито, ноге запнуться не на чем. Так что можно  не отрывать глаз от противника. Да и на кого мне здесь смотреть! Противник! Не иначе за дешивизну выбран… Нет, не стану в глаза ему смотреть. Не пожалеть бы… Бескровный бой им… Будет!
Он стоит  прямо, вольно, расслабившись; из головы изгнано все, не относящееся к схватке. Соперник его все еще опирается  на свою оглоблю,  которую не успел бросить.
Молниеносный выпад Дюваля, и его кулак бьет в эту самую оглоблю, в лоснящееся как кость,  дерево с мужскую руку толщиной. Оглобля  переламывается, так что опиравшийся на нее соперник не удерживается на ногах,  и падает на колени. Поединок явно закончен.
Дюваль доволен собой, ищет глазами Зуба – Видал, хозяин? Славный удар. Придись в грудь – разорвал бы сердце…
 Ошарашенный противник  ворочается в пыли и видно не сообразит, что случилось…
Дюваль протягивает ему руку, помогая встать – Как звать, вьюнош?
- О-о-одинец…
- Одинец… Другой раз смотри, Одинец, с кем связываешься…
 Народ  и суд сначала  в остолбенении. И лишь время спустя все вокруг загудело; восклицанья и воздеванье рук!
Когда же все поугомонились, принц рукою дает   знак Дювалю  приблизиться и, встав ему навстречу произносит, маня рукой - Мастер! Поднимись сюда.  Желаю,  чтоб ты был при мне неотлучно! 

Того же года, вершина лета, около Ивана Купалы, что у католиков с лютеранами день Всех Святых. Утренняя заря.  Город Торжок. Накануне к ночи  закончилась битва за обладание городом. Город  разорен дотла. Всякое строение, что не успело  выгореть, разобрано на укрепление острога. 
Предполье завалено  конской падалью и трупами. Скопин с небольшой свитой едет вдоль вала.
Скопин, обращаясь к Головину – Глянь: все ляхи, да литва, да черкасов часть… А наши, так  грудами…   
Головин – А немцев вовсе нет… Будто и не бились…
Скопин – Если кто и бился, так немцы… Они все дело и решили – и обращаясь к Дювалю – Как это возможно, чтобы в такой злой сече, да  без убитых? Аль своих всех унесли?
Дюваль, с недоумением - Своих, мой принц? Да кто кому у нас свой! Меня другое удивляет…
Скопин, жадно – Что?
- Никто не обобран…
Скопин отмахивается – А все же?
Дюваль пожимает плечами – Крепость строя, мой принц, единственно  крепость  строя…
Скопин - А доблесть воина?
- Против прочного  строя бессильны и доблесть и лихость…  - Дюваль  показывает на трупы гусар и их лошадей,  растерзанных тяжелыми аркебузными пулями в упор и широкими волнистыми лезвиями швейцарских пик – каждый из этих рыцарей впятеро доблестней лучшего из наших кнехтов. И в состоянии сразить пятерых  таких на вольном ристалище. Но бессилен перед крепким глубоким строем, где каждый  кнехт покорен команде капораля,  как палец руки - воле человека… 
Скопин, ко всем -  Одоление столь сильного врага и само дорого, а при  зачине похода  для  освобождения стольного града от воровской осады  - вдвойне и втройне… Так ли мыслю, воеводы?
Свита отмалчивается в недоумении.
Скопин выждав, продолжает – Посему победителям положено величание…
Головин, оживившись – Да уж не худо бы повеличаться! А то почитай месяца полтора,  с самого Богородичного Благовещенья не величались, не застольничали…  Нешто это по старине, нешто этак-то  от дедов-прадедов завещано?
Скопин – А нам с тобой, Семен, величаться покаместь не с чего…  Да! Нам с тобой,  и со всем нашим воинским сословием! Нет нам и нет величания! Не выслужили! Это великое одоление – он указывает на бранное поле – оно не наше…
- Чье же?! – с вызовом откликается   Корнила Чеглоков, переглянувшись  с Головиным – Ты смотри, сколь нашего брата головы сложило! 
Скопин, жестко – А им не величание подобает, но  честное погребенье!  Ибо погибли от собственного неустроения, хоть и доблестно, да без пользы... И не будь  при нас свейской стройной рати, быть бы нам здесь от литвы и ляхов битыми, как много раз досель…  И тебе, стольник Чеглоков, моего передового полка  голова,  это лучше других ведомо…  Вот он, твой полк – указывает на останки дворянской конницы, грудами полегшей под валами Торжка – И нам величаться?! - Он прерывает себя – К слову - хоронить всех -  наших, ляхов,  немедля! Пока не засмердело… А то досидимся до черного мора… И не для пререканий моя речь, а для указа. Посему не прекословьте, а исполняйте!
Чеглоков, смиряясь, но ворчливо – Так что ж «величанье»… Чем величаться-то? Затирухой? У наших в тороках разве сухари, да ячменная мука…  Да и в твоем воеводском обозе не гуще… Время то какое!
Головин – Это какое ж?
Чеглоков – Какое… Ты прям как не русский… Июль-скопидом! Заместо чашек-плошек зубы на полку!  А им-то, люторам безбожным, поди и пищу подавай особенную…
Скопин – Ты, Корнило, мне голову не морочь! Время военное и величать нам воинов… А им чего? Разносолов ли? Вина да мяса, мяса да вина… И будет их лишь самая головка, от капитана и выше… Много-много – десятка два…
Головин – Вина, правда, у ляхов воз отбили… Бочку насилу уберег… А вот мяса… Разве мужиков окрестных потрясти – у кого корова уцелела…
Телепнев новеградский дьяк, взятый Скопиным в поход за грамотность, небывалую памятливость и особо въедливый нрав   – Окстись, Семен! Какие тут теперь коровы? Ты поди сперва того мужика сыщи! Через  надежных  сходчиков ведомо: их тут тушинские ляхи для-ради грабежей-поборов со сворами охотничьих псов по лесам  выслеживали, наподобие дичи. Да только  те собаки лапы посбивали, а никого не нашли! Мужик не дичь,  в такую дебрь зароется – не то собаки, вороны не сыщут! Потрясет он… Потрясатель какой выискался…
Скопин, резко обрывая – Дел через край, а им бы  свариться! От тебя, дьяче, никак не ожидал… Чем пустое молоть, нарядил бы кого из своих ушкуйников,  кто в охоте добычлив, да пошарили бы окрест – сохатого, кабана ли, оленя… Все лучше, чем православных христиан до корня изводить… Мало на них воров да шпыней  - давай и сами… Что бы уж и на развод русского семени  не осталось… Корову им…  Идите! Да не залеживайтесь! Понтусов  со товарищи зван мною на завтра к вечеру.  И что б к тому времени все было по пристойности – и стол и сами!
 Все разъезжаются. Голос Телепнева издали – Одине-е-ец!
Скопин и Дюваль остаются вдвоем.
Дюваль, несмело  – Мой принц!
- Что, дядько?
Дюваль вертит головой, оглядывается – кого это -  потом оба смеются
- Привыкай, дядько! Так и буду тебя кликать. Как  с малолетства привык…
- Воля ваша, мой  принц… Однако ж… Смею ли… Столь высокий род  и я…
Скопин – Дядько - то по-нашему не родство, а служба… Ну-у-у, приставник, оберегатель – прищуривается на Дюваля – О! Ментор! Так понятнее?
- Принцу  известны эллинские предания?
- А чему ты дивишься? Видать наслушался у себя в Неметчине о нас всякого… А ведь мы же христиане закона греческого! Понял, дядько? Гре-чес-кого! Стало быть и к еллинским премудростям  поближе, чем иные-прочие… Никому не в обиду будь сказано…
Дюваль уже не рад что начал, замирает молчком. Скопин смеется – Ладно, дядько, не столбеней так! Что хотел спросить? Аль попросить?
- Охота, мой принц…  Позвольте поучаствовать…
Скопин качает головой –По дебрям да по болотам,  без прямой нужды… Однако не отрок же ты - держать тебя на вожжах …   Прогуляйся, коль  приспичило… 
- Благодарю, мой принц!
- Ладно, ладно… Как бы после первой топи хулить не стал…  - и, жестом отвергая возражения – Но уж  и ты   сослужи мне службу…
- Приказывайте, мой принц!
- Последи, что б мои обалдуи сверх срока не загулялись бы, и что б никакого винопития! А пуще всего - ежели кто православный встретится, что б безо всякого невежества…  по пристойности… Знаю я их ушкуйную породу! Тебе при них  дам  полную власть карать на месте  скорою рукою…
Дюваль, без радости - К исполнению,  мой принц!
Скопин – Только ты того, дядько… Не переусердствуй… А то  уж всем  ведомо, что у тебя за рука!
Дюваль кланяется и собирается отъехать, но вдруг Скопин его окликает –  Слышь, дядько, а что это за прозванье ты мне дал -   «принц»?
Дюваль, смешавшись – Это… это… принц,  о, простите,  …экселенц… Мне объяснили, что ваш праотеческий титул «князь» именно и соответствует по-нашему статусу «принц»… Простите, если невольно нанес  обиду… Не по злому умыслу, единственно  по невежеству…
- Ну, ежели лесть принимать за обиду… Однако, слышал я, что у вас это звание повсеместно дается ближайшим наследникам престола…    
- Совершенно справедливо мой… принц!
- И есть в лествице  вашей знати  иное звание, моему равное…
- Так точно! В некоторых германских землях владетель менее герцога и вровень с графом носит звание «фюрст». Но вам оно не подходит!
- Это почему же!?
- Потому что служит умалению вашего величия, мой принц!
- С чего взял?
Дюваль, в затруднении – Не имею нужных слов, экселенц. Но это видно с первого взгляда…
Скопин жестом отпускает его.

Того же дня к полудню. Низкий берег малой речки Тверцы, петляющей   в непролазной болотистой чащобе. Самозваные звероловы – Петр, Дюваль, еще несколько  молодых новгородцев-ушкуйников, Одинец за вожака - сидят, языки на плечо, переводят дух после пешего перехода по топям. Хуже всех, конечно,  Дювалю – с его годами, весом, амуницией и непривычкой к  лесной жизни.  Он полулежит, привалясь к древесному стволу и прикрыв глаза, молчит, только изредка гоняет комаров и слепней, когда уж слишком допекут. Остальные ведут между собой ленивую перебранку. Особенно достается Одинцу.
- Ну, и где  твой медведь?
- «Ведомое место, полдня ходу, верное дело!» И где оно все!?
- Балабол, и есть балабол!
- Это кто балабол!?
- А не ты? Где медведь?
- Где, где… На лежке!
         – К  Иванову дню дело, какая тебе лежка! Он уж во всю коренья копает, да рыбу когтит!
- Кого учите, голоусы! – с нарочитой спесью отзывается  Одинец – Молоко сперва с губы то обтерли бы! Вишь, побежало! Того не знаете, что хозяин до самых Петровок к своему месту ворочается, своего  духу втянуть, а туда же, со старшими спорить! – и, чтобы отвести от себя, наконец, жала своих хулителей, обращается к Дювалю – Ну что, немчин, как тебе   ушкуйная охота? То-то! Это тебе не на судном поле  кулачищами махать…
Дюваль не отвечает и видно – не ответит. Но и то видно, что задираться не стоит…
Тогда отдышавшийся Одинец переключает свое внимание с Дюваля на округу и вдруг вскакивает с приглушенным  криком – О!!
Все удивленно таращатся на него,  а он  молчком указывает рогатиной  на груду беспорядочно наваленных древесных стволов. Сначала все в недоумении – залом, как залом, мало ли таких по берегам после половодья! Но, приглядевшись,  замечают, что над этим воздух слегка дрожит и  струится, как над трубой протопленной печи.
Одинец, донельзя взбудораженный, расставляет охотников по местам, путано объясняя, что кому делать, когда хозяин поднимется с лежки, а сам взбирается на дышащий залом и начинает просовывать внутрь рогатину. Все вокруг замирают, держа наготове рогатины и пищали. И вдруг вместо медвежьего рыка оттуда, снизу, как бы из самых недр земных, раздается пронзительный, долгий,  душераздирающий женский визг.
Всеобщая растерянность и остолбенение, кто то роняет оружие, кто то приседает, инстинктивно прикрывая  голову, все крестятся, Одинец скатывается с берлоги, оставив там  застрявшую рогатину. И все как то невольно обращают взгляды к Дювалю. Он чувствует это,  встряхивается, подходит к берлоге, примеряется, и выворачивает с места мощный кряж  с  многочисленными растопорщенными корнями. Под завалом открывается неглубокая сырая яма. На дне ее в жидкой глине распласталась  женщина. Она бьется и визжит,  не замечая  ни света, ни людей. Дюваль, упираясь спиной в бревна,  расширяет просвет. Теперь  видно, что рядом с женщиной, в той же жидкой холодной грязи, лежит младенец. Он  притиснут к земле одинцовской рогатиной. Острые  рожны прошли справа и слева от него, каким-то чудом не задев, но зато повредив разум  матери. Дюваль осторожно высвобождает младенца,  выносит обоих на свет божий. Женщина на его руках затихает, впадая то ли в сон, то ли в  беспамятство, а младенец улыбается широко и беззубо. Дюваль кивком головы указывает снять  и расстелить на сухом мху свой плащ, укладывает на него мать с младенцем. На женщине какая-то прозрачная от ветхости рванина, не скрывающая наготы. Только  голова  укутана куском ткани поплотней, так что открыто лишь  лицо от бровей до подбородка. Женщина худа, но не измождена, молода, стройна,  крепка.  На  высокой тугой груди вокруг сосков мелким жемчугом капельки сочащегося молока. Над ней, как над жарко тлеющими угольями,  дрожит восходящий воздух. И отчего то ясно, что это  не болезненный жар, а доброе тепло. Младенец, мальчик, тоже почти наг, завернут в ту же  рванину, что и мать. И,  вопреки всему, на диво толст, весь в перевязочках,   бел, румян, светлоок и улыбчив. Вся охота  собираются вокруг. Молодые ушкуйники   пялятся, скалят зубы,  пересмеиваются   и чуть не пускают слюни. Самый бойкий обращается к Одинцу – Ну что, голова, на круг ее?
    Одинец не успевает слова ответить, как оба оказываются в руках Дюваля. Он держит их навесу за горло, притиснув к стволу ели и переводит взгляд – глаза в глаза – с одного на другого. Видя, что зрачки у парней закатываются, отпускает. И стоит над ними, пока оба  сидя на мху, крутят головами и  хрипят,  восстанавливая дыхание. Убедившись, что оба способны слушать, говорит, обращаясь ко всем – Принц  повелел, что б все по пристойности и что б поселянам никаких обид, а мне – сказанное блюсти. И как велено, так и будет. Понятно ли?
     Молчание. Петр стал за спину Дювалю, ушкуйники сбились в кучу – как молодые  волки, посягнувшие на матерого, но вовремя понявшие, что им его пока не одолеть.    
    - Я спросил… – говорит Дюваль. Он не кричит, не делает угрожающих жестов, просто стоит, громоздко возвышаясь надо всеми. 
   - Да – отвечает отдышавшийся Одинец
   - Что «да»?
   - Поняли…
  - Что поняли?
   - Ты голова…
     Дюваль, спокойно – Женщину с младенцем – на  штаб-квартиру…
   Одинец – Куда?
    Петр – На табор…
      Одинец – А мясо немцам твоим  на величанье?
    Дюваль  - Кониной обойдутся… им не привыкать…
     Женщина приходит в себя, садится,  цепко, по-звериному, оглядывается, мгновенно хватает и прижимает к себе младенца. Ушкуйники под неотрывным тяжелым взглядом Дюваля пятятся от нее.
Петр подходит к ней и протягивает руки, чтобы запахнуть  плащ. Но она с той же звериной ухваткой,  и с каким то звериным звуком – то ли рычанием, то ли визгом – отскакивает, натыкается спиной на Дюваля..
Петр говорит  – С нами идем. Нельзя человеку по-звериному… А ну, как хозяин вернется?
Она кричит, яростно мотая головой    – Нет! Нет! Нет! Нет людей! Нигде не осталось! Нечисть,  нежить, оборотни, упыри-кровоядцы!! – заходится в крике   и судорожно стиснутый ею ребенок.
    - Откуда ты? – спрашивает Дюваль. Она не понимает его выговора, он кивает Петру, тот повторяет вопрос.
- С Крестцового Яма…
Дюваль вопросительно смотрит на Петра. Тот поясняет – Ну, помнишь, тому назад три  перехода - пепелище …  Ну, мужики там на кольях, срам у всех отрезан, во рты позапихнут… Бабы голые,  в грязи…  груди отрезаны,  утробы вспороты… кошки, щенки внутрь позасунуты…  Ты еще сказал - мол,  подобной лютости и за самими гишпанцами не водится…
- Ну да – решается вступить Одинец – там же хохлачи гуляли, наливайкины черкасы… А они - у-у-у!.. Особливо во хмелю…  Лучше заживо  волкам в пасть, чем им в лапы! Им что мужик, что баба, что сущее дитя -  все едино! Терзают всячески, покуда хоть едина жилочка трепещет… Да и после…
Дюваль  тяжело смотрит  на него - А ты что, славе их позавидовал? - и кивает на женщину.
Одинец смущенно отворачивается  – Да бес попутал…  - и неожиданно отвешивает подзатыльник своему соблазнителю.  Тот аж  теряет колпак, все хохочут. Обстановка разряжается. Даже женщина вроде бы успокаивается и начинает успокаивать младенца.  Петр, не подходя близко,  накидывает ей на плечи плащ и показывает – запахнись! Она мешкает – руки заняты. Оглядывается и,  вдруг решившись, протягивает ребенка Дювалю. Тот даже отшатывается, а потом    с величайшей нерешительностью и неловкостью  принимает дитя и держит с таким напряжением, будто всю тягу земную. Мать с  неожиданной грацией заворачивается в плащ, как в тогу, и забирает у него сына.
Дюваль - Как  звать тебя?
- Радуница…
Петр - А в крещении?
Она, чуть помешкав, как бы вспоминая – Марья…
Петр – А мало;е?
Она смотрит на сына, потом пожимает плечами – Сы;ночка…
Петр – Не крещен?
- Нет…
- А ведомо ль тебе, что нехристям ад, будь и младенец несмышленый?
Она в изумлении и страхе переводит взгляд на Дюваля, будто ждет от него опровержения. Но он  утвердительно кивает головой.
Радуница шепчет – Ужель и у него  ни правды, ни милости!?   
Петр – Не ропщи, грех! У воеводы на таборе поп, покрестит… И тебя к месту пристроим… При князе в стряпухи, аль в портомои… Будете оба сыты и от  обид-бесчестья ограждены…  Пошли!
Дюваль командует отход,  и вся ватага трогается в обратный путь. Все устали, бредут нога за ногу, тяжело дышат, пыхтят, сопят, бухают сапожищами, цепляются за ветви и кусты пищалями, рогатинами и бердышами, с проклятьями гоняют комаров и слепней. А перед ними будто по воздуху плывет Радуница с ребенком на руках, задрапированная в   гигантский плащ Дюваля, и подол его стелется за ней по земле, как шлейф.
    
День Святых первоверховных апостолов Петра и Павла – у московитов второе  июля лета от сотворения мира 7117, у католиков и лютеран – 12 июля года 1609 от Рождества Христова. Болотистый заливной луг по берегу речки Тьмаки – тверское  предполье.   Его занимает подходящее с марша объединенное русско-шведское войско. Все происходящие как бы глазами Дюваля, неотлучно находящегося при Скопине в качестве его порученца и телохранителя.
Тверской посад выжжен дотла,  острог занят тушинской пехотой  – жолнерами и пахоликами. Они встречают выходящие из леса колонны и толпы неприятеля частой, но беспорядочной  ружейной и пушечной пальбой. Однако сам острог не впечатляет. Валы оплывшие, рвы заросшие, тын по валу криво-косо и щербато… Не крепость, но и  сходу не въедешь. И самая главная помеха – шляхетский лагерь перед воротами острога. И насколько черен, туск, уныл и мертв глядится острог, настолько ярок, пышен и буен этот лагерь. Оградою ему служат возы, фуры и рогатки, поставленные в два кольца. А на полевую сторону, то есть к подходящему неприятелю выставлен тур на таких огромных колесах, что меж ними и конный может проехать не пригибаясь.
Именно здесь сосредоточены основные силы поляков – гусарские хоругви  под началом десяти полковников.  Шляхта  держится так, будто война уже завершена полной победой, которую они и празднуют.  Беспрерывные крики, громогласные здравицы с виватами и салютами, громовый смех, женский визг, по временам брань и звон клинков, высоченные костры, которые по временам то ярко вспыхивают, то испускают клубы черного дыма, как будто в них попеременно льют масло и вино…  И кажется присутствие неприятеля не только не сдерживает шляхту в этом праздничном буйстве, но напротив еще пуще распаляет.
Впрочем, при всей своей видимой разнузданности и безначалии, поляки проявляют осмотрительность. И на попытки неприятеля приблизиться к укреплениям отвечают дружной густой пальбой из-за возов и со стен. Яростнее всего отзываются  они на выпады смолян. Те,  подбираясь под самые укрепления,  затевают с ними перебранки по-польски, которым все владеют. И, видно, так оскорбительно, что по временам заставляют  поляков небольшими кучками выезжать навстречу им в поле. Смоляне встречают их  стрелами, доходит и до сабельных поединков. Но этим все и заканчивается.
Скопин некоторое время  внимательно наблюдает за происходящим. Затем обращается к свите – Вот вам и неспешность наша! Не мешкай мы в Новгороде со сборами – сидели бы ныне в остроге, а не мыкались бы в болоте под стенами!
Головин ворчливо – Мешкали! Да нешто так-то мешкают? Даже Егория Хороброго не уважили ни молебном ни застольем! Все скорее да проворней, все бегом да кувырком! Вот и докувыркались! - в свите одобрительный гул, но очень сдержанный,  под сурдинку.
Скопин дарит Головина неласковым взглядом и обращается к Делагарди – Дела наши, генерал, ныне по слову древнего – на лезвие…
Делагарди согласно кивает.
Скопин продолжает – Войско наше, каким оно дошло до Твери, пригодно только для кратковременного победоносного натиска. Но никак не для терпеливой осады, преисполненной всяческих лишений…
Делагарди молчит, но смотрит вопросительно, ожидая продолжения. 
И Скопин продолжает - И не для тяжелого штурма, требующего неуклончивого мужества. Да и вообще… Штурм двух укреплений, пусть порознь и не сильных, но зато способных и готовых подать друг другу немедленную помощь… К тому ж по верным вестям походным гетманом у них полковник Зборовский…
- И что?
- И то... Не зря он носит имя Александр. Воитель не пустяшный, а самый настоящий. Ни слова пустого не говорит, ни шагу попусту не ступит… И если уж что забрал в голову…
- Вы с ним знакомы, мой принц?
– Да случалось переведаться…
- На поле, мой принц?
- В застолье, Яков, в застолье… На царских пирах… Я тебе об этом после… Как подходящий час случится… И если живы будем…
Делагарди заключает – Так что  риск несомненно превышает разумную меру. И даже при войске, более надежном, чем наше. Мне, как командующему войском шведской короны, больно говорить это, принц…
- Говори…
 - … но  теперь моих наемников от мятежа удерживает не моя власть, не страх и уж никак не присяга, и даже не ожидание условленной платы…
- Что же?
  - …только надежда на сокровища десяти полковников, скрытых, по слухам, в этом вагенбурге… - он указывает на польский табор -  Кстати, принц, вы этому верите?
- Знаю за достоверное…
- Не смею сомневаться, мой принц…
Скопин смотрит поверх головы собеседника и молчит, вынуждая Делагарди продолжать.
 - … но притом  понимаю, что  сокровища эти  можно взять не только боевым трофеем, но и платой за переход к Зборовскому…
Скопин долго молчит, не отрывая взгляда от происходящего, а потом говорит – Колесо…
Общее молчаливое недоумение, переглядывание, шепот.
Скопин видит это, усмехается – Говорю, мы ныне подобны колесу,  что оторвалось от раскатившегося воза и само собою катится по дороге. И катится до тех пор, пока не налетит на препону…   А как запнется, так тут же и падет… Но падем здесь не мы, а все Московское государство... Ибо никто ему более не опора, как мы…   
- Что ж делать, Миша?  - невольным шепотом спрашивает Головин
- Молиться – отвечает тот, извлекает из-под юшмана   крест – большой, черный, восьмиконечный и всем видом весьма древний. Он молится при всех, вслух, открыто, в искреннем  сокрушении, рыдая и никого не стыдясь - Старче святой Иринарх, душ наших пастырь и окормитель, не покинь нас, своих неразумных чад, грехов наших ради!
 Молитва захватывает сначала московитов, потом и наемных офицеров, хотя молится всяк по своему.
А потом будто вдруг свечу загасили – молитва пресекается и вместо нее  открывается военный совет.
Все дружно предлагают штурм вагенбурга.  Разноречия возникают только в тонкостях диспозиции - штурмовать ли одновременно и острог,  сперва острог только стеречь, заходить с той или иной стороны…  И споры при том идут упорные и злые, будто только что не  рыдали и не молились единой душой. Самые горячие, спешившись, расчерчивают диспозиции  клинками на земле. 
Молчит только князь Барятинский, голова смоленского полка, самой боеспособной части русского войска. Когда  все наконец выговорились и смолкли, он  что то говорит негромко, близко склонившись к Скопину. И тот долго глядит на него, сжимая в руке иринархов крест. Потом прячет его под юшман, и спрашивает Делагарди - Где ляхи, что у тебя за приставами?
- Ляхи, мой принц? А-а! Эти дурачки с тушинским посланием…  Чтоб шведским офицерам стоять за истинного государя московского Димитрия Иоанновича, а за узурпатора Василия не стоять… Перевербовщики… В моем обозе, принц. А что, желаете разменять их на отход полковника Зборовского от цитадели?
Скопин отрицательно качает головой
- Или передать с ними  наши статьи? Но какие? И потом, принц, это не те люди, чтобы иметь   чрез них разумное общение… Заносчивость и глупость …
Скопин долго молчит, потом медленно выговаривает – Передать статьи…
Делагарди, то ли не замечая настроения Скопина, то ли не желая замечать – Вообще то оба высокородны, и один – родственник Зборовскому, а другой – так    самому Ружинскому… Может и случится выгодный размен…
Скопин, будто не слышит. Он командует Дювалю – Привести пленных!
Тот молча салютует и направляется к обозным фурам.
Скопин продолжает прерванный разговор  - Итак, взятие укреплений за щитом  без стенобитного наряда и тройного превосходства в числе есть конечная погибель войска…
Делагарди кивает.
- Движение на Москву с отборным неприятельским войском в десять тысяч за плечами – такое же погибельное безумство.
Делагарди снова наклоняет голову.
- Посему исход один – битва на поле. И немедля. Ибо войско мы с тобой, друг Яков, имеем, пока оно на поле устроено и ожидает неминуемого вражеского натиска…  А чему быть после первого же ночлега – Бог весь…
- Совершенно точно, мой принц! – отзывается  Делагарди – Безошибочно мыслите! Одно плохо. Зборовский все это понимает отнюдь не хуже нас с вами. И может ожидать развязки дела вот так, на две фортеции, хоть до скончания века… А мы - нет…
- Знаешь ли ты, Яков Понтусов, способ принудить Зборовского выйти на поле?
Делагарди качает головой -  Нет.
- А вот мы с ним знаем – медленно говорит  Скопин, указывая на Барятинского. А за спиною у того, и когда только успели, уже стоит  с полсотни ертаулов – самых лихих и умелых бойцов, обычно употребляемых на самые дерзкие вылазки.
- Чему прежде начаться, генерал? – поднимая лицо к небу, спрашивает  Скопин – Битве или грозе?
Делагарди пожимает плечами.
Дюваль задирает голову, говорит в задумчивости, будто отвечая себе,  а не Скопину -   Тучи какие синие и с белым… набрякли, уже все небо заволокли. Кажется – он встает в стременах, поднимает над собой копье – ударь вот так,  и пробьешь…  И тогда  небеса разверзнутся и обрушат на землю великие воды. Дабы смыть всю скверну, которую уж в другой раз развел наш грешный род, не вразумленный первым потопом...
Уже ветер порывами несет пыль и листву и сорванные ветви, рвет штандарты и вымпелы, взметывает и срывает  с плеч плащи. Вот-вот должны сорваться первые капли.
Скопин  командует: - Набаты! Живо!
Видно от самих небес исходит такая тревога, что вся музыка оказывается перед принцем во мгновение ока.
- Пленных!
Те уже стоят перед Скопиным. Они пеши и безоружны, но одеты со всей шляхетской  пышностью и держатся так, будто не они в плену у Скопина, а Скопин у них.
Скопин смотрит  на них, будто бы желая что то сказать, но вместо того машет  рукой  Барятинскому – Давай!
- Колья! – кричит  тот, обернувшись на своих.
Вскачь примчались  две пары ертаулов, удерживая на своих плечах заранее приготовленные свежеоструганные древесные стволы длиною копья в полтора и толщиной внизу в бедро взрослого человека, а вверх сведенные на острие.
И вот  рядом и вровень со штандартом Делагарди, позади батального строя ландскнехтов вздеты на колья выгибающиеся в муках тела, неописуемый вопль и вой возносится  под самые набрякшие грозою небеса, кровавый кал красит яркую белизну свежей древесины.
И чуть-чуть погодя   как бы взбурлило и взорвалось в недрах польского табора. Воротный тур съезжает с  места, и в раскрывшийся проран шеренгами по десять рванула ощеренная копьями, растопорщенная белыми и черными крыльями колонна гусар.
Строй вяло переминавшейся  наемной  пехоты, как бы разбуженный воплями несчастных мучеников, оставаясь неподвижным, зримо обретает упругость и крепость.
И в этот же самый миг небывалым ливнем рухнули небеса, будто все происходящее переполнило, наконец, меру их долготерпения!
Ливень тут же заливает фитили и ни аркебузы, ни бомбарды  не могут участвовать в отражении неистовой гусарской атаки. Однако  ландскнехты  со всей несомненностью понимают, что  теперь пощады от поляков не будет никому и всех ждет самая лютая смерть. И они  сами  стали поистине насмерть. Аркебузиры, бросив под ноги свое бесполезное оружие, помогают пикинерам  удерживать свободные концы пик. От этого строй приобретает небывалую жесткость. Ни одно острие, нашедшее конскую грудь или шею не уходит в сторону, а неуклончиво входят во внутренности. И пораженные  лошади не вскидываются и   не бьются, расстраивая батальонные шеренги, но сразу оседают и заваливаются, придавливая собою всадников.
Так в центре позиции во мгновение ока возникает  вал из гусарских лошадей и самих гусар. И последующие атаки становятся здесь невозможны. Удар поляков переносится  на левый фланг союзного войска.  А там их ожидают бургундские жандармы и шотландские рейтары, уже устроенные в боевые порядки  по штандартам. Полторы тысячи панцирной кавалерии, в плотном строю, обозримые все разом! Зрелище устрашающее, тем более в грозовом полумраке и проблесках молний. Кажется, что со стороны поляков атака на них - общее самоубийство. Но этот безумный порыв не только не погубил гусар, но покрыл их славой! Жандармы и рейтары оказались смяты.
 Обвальный ливень, громы и молнии, тьма в перерывах, неистовые вопли людей и лошадей, грохот и звон железа…  - подлинный ад! Московское ополчение, наскоро собранное,  неустроенное, неповоротливое, рыхлое не приспособлено  к столь стремительным перестроениям. Только смоленские ертаулы, разворачиваясь лавой, проносятся  вдоль  строя ландскнехтов  вслед гусарам, на скаку неприцельно осыпая их тучами стрел.
Но даже от такой малости гусарский порыв надламывается, и они, бросив преследование  наемников, расстроенными толпами возвращаются в свой табор и снова затворяются  в нем.

Ночь в тревоге, без костров и сна.  Раскисшая после ливня земля делает невозможной конные атаки.  Проклюнулись мирные звезды. Напряжение спадает, все дремлют.  Дремлет и Дюваль.
Из тьмы и тишины возникает  Скопин и Дюваль мгновенно на ногах. Скопин знаком указывает  следовать за собой, всячески соблюдая тишину. За принцем беззвучно следуют конные смоляне. Дюваль удивлен, но присмотревшись, видит – копыта лошадей укручены пучками сена. Проезжая расположение московитов принц на выбор и по одному присоединяет к этому отряду новых людей. Среди них Дюваль видит Одинца. Отряд пробирается в пространство между валом тверского острога и польским табором.
Острожный тын щербатым ломаным гребнем чернеет на светлеющем небе.
  - Ворота видишь? – шепотом спрашивает  Скопин
- Нет, мой принц.
- И ладно. Проведут… Слушай внимательно, запоминай сразу, исполняй точно… Величайшей важности дело – вторично выманить  Зборовского на поле. Но не по прежнему... Хоть и дал Бог пленников, но уж больно тошно…
Дюваль – Спасибо!
Скопин -  За что,  дядько?
 - Что не таков, каким вынуждают быть обстоятельства…
Скопин пожимает плечами – Лютость без правды – грех незамолимый… Да и не повторяется ничего… Новый замысел нужен…
- И каков он, мой принц?
Скопин шепчет ему в ухо - Слушай дядько! Я рассудил – ныне самое верное дело - покушение на острог. Этого ляхам не стерпеть.  Ведь в двух крепких местах они как на двух ногах. В одном останутся, считай  обезножили! И ныне, уверен я,   не спит Зборовский, крепко  бдит – не пошли бы мы приступом на острог. Так вот сейчас мы его в этих самых черных помыслах и утвердим…
- Откуда такая уверенность, принц?
- А по всему делу, как оно на сей час сложилось…
Дюваль – И что прикажете,  мой принц?
Скопин - Устроим так: ты с немногими охотниками взламываешь ворота, а стражу, буди она на месте, на месте же и оставляешь…
- А далее, экселенц?
- А далее ворота удерживаешь открытыми, пока не наберется достаточной тебе  замены. Все ли понял?
- Так точно! Будет исполнено, мой принц!
- Добро. А вот и твои застрельщики …
Он указывает на отобранных людей. Среди них Одинец.
- И еще, дядько – ты уж как хочешь, а пожар мне на посаде учини. И не малый. Чтобы никаким случаем Зборовский его не проглядел. Понятно?
Пока Дюваль соображает, подает голос  Одинец -  Так вымокло же все, батюшко Михайло Васильич! Всякое дерево все одно что из воды взято! Аль не видишь? Помилосердствуй!
Но Скопин его даже взглядом не удостоил. – Тебе же, ротмистр, после сего быть ко мне немедля! Иным прочим держать ворота до других вестей от меня. Понятно ли?
Отзывается тот же Одинец - Все понятно, боярин-батюшка! Свершим по сказанному и еще сверх того!
Скопин со своими сопровождающими бесшумно исчезает в темноте.
- А ты не мог слова вымолвить хоть бы за свою шею! – напускается на Дюваля Одинец - Аль у вас в Неметчине уж и воду поджигать наловчились?
Дюваль вместо ответа, явно сокрушаясь и скорбя душою, нащупывает под нагрудником флягу  двойного бренди, которая постоянно сопровождает его для здоровья и душевного утешения в самых распоследних случаях.
Тем временем  сереет.
Одинец беспокоится – Упустим, упустим время!
И Дюваль подает знак – вперед! Застрельщики ползком поднимаются на тверской вал, Одинец своей оглоблей сворачивает с петель воротное полотно, Дюваль мгновенно, в два клинка,  укладывает  обоих  вахтенных. Правда, честь не велика, потому что ими оказались не жолнеры, а пахолики – солдатская прислуга, подменявшая  своих загулявших   хозяев. Дюваль стремительно оглядывается в слабом еще сереньком рассвете.  Ему в глаза бросается  груда сена, как то нелепо приваленная изнутри к тыну. Он опорожняет на нее всю свою флягу, сделав перед этим пару глотков, потом поджигает выстрелом в упор из пистолета.
Раздается сильнейший взрыв, оглушенного Дюваля несет по воздуху, катит вниз  по валу среди падающих бревен  разрушенного тына. 
Потом тьма и беспамятство.

   Того же года, около Ильина дня, Тушино, то, что русские здесь называют государевым двором, а поляки и прочие наемники - полевой ставкой Его Царского Величества, государя Димитрия Иоанновича, или попросту царика. Но теперь это уже не шатер, а бревенчатое строение, наспех стаченное из срубов, раскатанных по соседним деревням. И выглядят эти «палаты» соответственно -  как одежда с чужого плеча, у разных людей награбленная.
В тронном зале, где стоит все то же двойное  седалище под  деревянным орлом, собраны  те же люди, что более года назад, на майском коло хотя далеко не все -  Марина, Ружинский, Зборовский, Мнишек, Кернозицкий, Наливайко. Появилось и  новое лицо – донской атаман Иван Заруцкий.
Марина - Итак, панове, что можем мы доложить Его Величеству относительно нынешнего положения дел в его новгородских и тверских владениях в связи с диверсией молодого Скопина?
Мнишек – Если Его Величество соизволит проявить интерес к положению дел в его богоспасаемой державе, то мы сможем доложить, что крайние опасения его светлости коронного гетмана ясновельможного пана Романа Ружинского к счастью не оправдались…
Ружинский – На  поверхностный взгляд…
Кернозицкий – Да что уж там «на поверхностный»… Наемники узурпатора Карла Зюдерманландского, как и следовало ожидать,  взбунтовались по причине невыплат и ныне частью вернулись под Новгородом и стоят там, ожидая  от нас перенайма, о чем ведутся  переговоры, частью же вообще удалились в Швецию….  Создав тем, надо надеяться, дополнительные неприятности сказанному узурпатору…
Марина – А что же сам Скопин, что ж сей их чаемый «царь-избавитель»?
Кернозицкий – Бежал, бежал,  московский герой, бежал,  пся крев, едва завидя гусарское копье, бежал, как последний хлоп из-под шляхетской плети! 
Наливайко – Хлоп, не хлоп, а дунул шустро, небось пятки салом смазал…
Ружинский – Однако все же не так скоро, как вы, панове, от полковника Горна и стольника Чеглокова из-под Торопца…  Ибо Скопин увел из-под Твери все московское ополчение и артиллерию, в то время как вы, пан Кернозицкий, всю свою сдали Чеглокову, а ты, атаман, растерял все свое лихое воинство по болотам и дебрям и заявился пред очи государыни едва ли не в исподнем!
Оба уличаемых не успевают открыть рта и взяться за эфесы своих клинков для достойного ответа, как в разговор вступает Зборовский, которого никто не  смеет прервать. Он не пререкается, а как бы отвечает своим мыслям, негромко  и неспешно.
– Нет слов, по внешности распад союзного войска после Тверской баталии суть поражение Скопина… Но, видит Бог, по душе и по воинскому чутью признать этого не могу… А  зная сего юношу лично, поостерегся бы употреблять слово «бегство», и всяческую иную хулу, здесь прозвучавшую…  К тому ж дело под Тверью и нашей викторией никак не назовешь… Ведь мы точно также оставили и поле и замок, как и наши противники. И боюсь, не в лучшем против них состоянии духа…  Так что дело далеко не решено…
Наливайко, в кураже – Решено - не решено, а попадется он мне, боярский вы****ок – заживо шкуру на ремни спущу! Ножом по составчикам разберу, как татарин  барана…
Зборовский, презрительно – Даже если будет бодрствовать и при оружии?
Наливайко, свирепея – Ты это к чему, полковник?!
Зборовский, глядя ему в глаза – К тому, что бой на равных – не по вашей запорожской части. Вам безоружного, спящего, хлопа согбенного, а лучше всего бабу… Вот тут вы герои… - и отворачивается как от пустого места, оставляя  разъяренному атаману только одну возможность для возражения – прилюдно  ударить его сзади.
Ружинский – Полностью присоединяюсь к мнению пана полковника. Весьма преждевременно списывать со счетов молодого Скопина, пусть ныне и лишившегося временной шведской подпорки… Несомненно, что в его ближайших намерениях – создание собственной силы, при том соответственной тому  противнику, коего дало ему Проведение… То есть нам.
Наливайко, с отвращением, будто отхаркивается – Нам! Кто?! Москали топтанные, кацапы вонючие! Соответственно…
Заруцкий, подхватывая – Мужичье козлобородое, холопы срамные, да они с одного духа казацкого по своим берлогам зароются, землю жрать станут, падаль гнилую, да дружка дружку!   
Ружинский, переглядываясь со Зборовским и не обращая внимания    на атаманов – Если государыне угоден совет ее верных рыцарей,  вот он: немедля вступить в переговоры с гетманом Сапегой и паном Лисовским на предмет восстановления единства и при этом разыскивать молодого Скопина, прилагая для этого все возможные усилия. Пока он не объявился сам…
Зборовский – В силе и славе… 
Марина – Не хотите ли вы сказать, пан гетман, что он с одним только   своим московитским сбродом представляет для нас какую-то опасность?
Ружинский – Именно это я и хочу внушить панству, вам, государыня, и через вас – Его Величеству…
Марина смотрит на него удивленно и отчужденно.
Вступает Заруцкий – Никого не слухай, матка-царица! Меня одного слухай, худого не присоветую! Сказывай  батьке-царю – кончился де Скопин, в конец изведен. А с тем и всему ихнему сраному царству конец!
Марина некоторое время пристально, заинтересованно смотрит на него, потом улыбается, протягивает руку, как бы ища опоры и встает, опираясь на встречно протянутую руку Заруцкого.


   Того же дня,  волжский берег меж Белым Городком и Калязиным.    Опрокинутое, покачивающееся  небо, косо ползущие по нему облака. И нежный шепот – Пожалей, пожалей дедку! Дедка хороший, дедка добрый… Хворый ныне наш дедка, пожалей, пожалей его, сыночка… - и легчайшее, нежнейшее  прикосновение к лицу. Сознание отвечает на эту ласку, Дюваль окончательно приходит в себя.  Он лежит навзничь, привязанный к носилкам, перед собой он видит покачивающийся в такт ходу лошадиный круп. Источник шепота и ласки слева от него. Дюваль скашивает глаза. Там Радуница с младенцем. Его  ручкой она гладит Дюваля по лицу,  до глаз заросшее жесткой бородой.  Малышу щекотно, он заливисто смеется. Дюваль вдруг ловит его ладошку губами и сам приходит в изумление от этого своего порыва. И вместе с этим он чувствует  возвращение жизни и сил. Они пробует освободиться от пут и сесть. И это его вновь мощное   движение заставляет  лошадей, несущих его носилки, засекаться и  припадать на колени.
- Очнулся! – слышит он – Уж и  лошадей калечит! Значит жить будет!
- Одинец? Ты?
- А кому ж быть!
- Что … это… было? –  язык еще не вполне слушается Дюваля, у него  мешаются мысли и слова различных ведомых ему наречий.
- Ничегошеньки не помнишь?
- Нимальс… Ничего…
- А ты ее  вот расспроси –Одинец указывая на Радуницу, вроде бы  невзначай, оглаживает  ее  по плечу, та не отстраняется – Это она тебя во рву нашла и за живого признала… А после как вот своего малого - чуть не с титек выкармливала!
Радуница замахивается на него, он очень довольный, рот до ушей, подставляется.
- Так что … это… было? – Дюваль быстро приходит в себя, овладевает мыслями и речью.
- А ты там, в остроге, порох запалил! Целый склад – бочек  пять, как не больше! Потеха! Сами ляхи их там и  поставили, да еще  сеном  завалили… Сдуру  ли,  спьяну ли, а нам в пользу, себе ж  в великую досаду… 
- И много ли той пользы?
Одинец тяжело вздыхает и отмахивается – Сколь ни есть, а не про нашу честь…
- Объясни…
Одинца прорывает – Все дружки твои, немцы! Как смекнули, что не видать им полковничьих обозов, так сей же час в отступ пошли, к Новеграду!
- Мятеж!? А что же генерал?
- Понтусов? И-и-и, милай! Как у немцев замятня началась, он как сгинул! Будто его и не было… Такие-то вот дела,  друг милый Христофор…
- И… что дальше?
- Дальше… То Господь весь, да великий воевода… А пока идем ко граду Калязину, ко святому Макарию…   
- Кто таков?
- Да не «кто», а святая обитель, монастырь во имя святителя Макария, заступника неправедно гонимых…
- А-а-а...
- Вот те и «а-а-а»!…  Да не тужи! Хоть и  люторская твоя душа, но святой Макарий и за тебя словечко замолвит,  как ты за нашу православную веру  пострадавший!
- А… принц?
- Жив! Жив боярин-батюшка, жив, невредим и духом не ослаб! Сей же час разыщу,   порадую хоть малым… А то все протори, да напасти…
Тут он толкает своего конька в рысь и с седла, уже не таясь,  целует Радуницу в щеку. Та снова замахивается на него, но не в сердцах, играя. Одинец со свистом и радостным гиканьем уносится вперед, обгоняя розно и понуро бредущих ратников. Радуница улыбается.  Дюваль тоже улыбается, глядя на нее – Льда … нет… - с трудом подыскивает он русские слова.
- Ты чего, дедка? – с тревогой переспрашивает Радуница – Никак сызнова в беспамятство метишь?   
- Оттаяла… - находит наконец Дюваль нужное слово.
Радуница отворачивается, закрываясь платком.

Того же дня,  Москва, Кремль Теремной дворец, тайник. Слабый свет из под низкого  свода через зарешеченное частым переплетом оконце. Под окошком широкая лавка, на ней трое дородных мужчин. Сидят откинувшись, прикрыв глаза, будто после бани, переговариваются шепотом.. Тесно, душно, они в одних рубахах и портах. Шубы,  горлатые шапки, сапоги  свалены под ноги. Это царь Василий с братьями – Дмитрием и Иваном.
Василий – Наслушались?
Иван – Н-д-а-а… Ближняя дума, называется… Что ж дальние то говорят?
Дмитрий – Ты почто вперед старшего брата встреваешь? Молоко сперва с губ оботри, да сопли подбери!
Василий – Тихо, тихо, Димка! Остынь! Еще нам промеж себя перелаяться! Других супостатов мало…  Разговор промеж нас  дельный, без мест… И не о чести-дородстве и царстве-владычестве, а  прямо о   спасении голов… 
Дмитрий – Чужие надо было во-время сымать… Тогда б и о своей заботы не было б…
Иван – Да сколько ж тебе крови надобно? Иль «возлюби врагов своих» не про  тебя сказано?
Дмитрий – То в духе! А вот изменника-вора  Ваську Голицына казнил бы смертию без милости,  да и со всеми его последышами, какие к Тушину преклоняются, и   было бы нам царствие в тиши, покое  и благолепии…
Иван – Много стало пользы Бориске ото всех его лютостей… Чуть род наш под корень не извел… То-то  благолепное было царствие!
Дмитрий – Ты много не умничай! Кто уж лют был, как не царь Иван? А чуть не  полвека процарствовал во славе и благоденствии…
- Благоденствии! – криво ухмыляется Василий – Опричнину  забыл…  Да будь у всех великих родов одна шея, без раздумья срубил бы… Благодетель…  Ладно! Не прошедшее  нам судить, а решать, что наперед делать…
Дмитрий – Наперед… наперед… Ты у нас царь и великий князь всея Руси, на тебе венец и помазанье, тебе и решать… А мы то что… Холопья твои верные, безответные…
Иван – Вася, брат, велишь ли совет подать?
Василий – Жду и жажду…
Иван – Тогда выслушай без гнева…
 Василий, с усмешкой – На тебя ли мне гневаться, младшенький… Да ведь и подкрестную запись давал – без вины ни на кого не опаляться и без суда не казнить…
 Дмитрий – Во-во! Весь православный люд насмешил! Спокон веку на Руси  такого не водилось, чтоб самодержец сам себя по рукам  вязал…
Василий, как бы не слыша – Что замолчал, Ваня?
Иван – Род наш Богом  и  освященным Собором определен  блюсти  Русь, истинную веру и святыя храмы…
Василий – Ваня, не на людях мы… Дело говори…
Иван – Вася, не по силам тебе венец и в народе по тебе шатость… 
Дмитрий – Народ… Баранта! За любым козлом бежит и друга друга топчет!
Иван, не замечая -  Люб же  и мил  народу родич наш, князь Василья Скопы сын Михайло…  - и, возвышая голос – И про то вы сами не хуже моего ведаете…
Дмитрий, в крик – Ничего мы такого не ведаем!
Иван, насмешливо – И пророчества о царе-избавителе  Михаиле не слыхивали?
Дмитрий – Пророчество! Да тех прорицателей всех в воду пересажать, вот и все пророчество!
Василий, спокойно – На то во всей Москве-реке воды  не достанет…  А в чем твой совет, Ванятка?
Иван – Передай венец Михаилу. Не по тебе он, едва держится. А ему б в самую пору…
Дмитрий, задохнувшись от гнева – Что!? Мишке-голобороду!? Мимо старших, к престолу ближних?! Да кто он есть такой, чтоб даже помышлять о нашем месте?
Василий, очень спокойно, как бы благодушно – О моем… О моем месте, брат… А  он, князь Михаил, княж Скопин, сын Васильев по роду своему старше всех иных Шуйских и нас с вами… Да к тому ж   на многих ратных делах победитель, каких  в нашем роду после пращура Василья Немого и  не бывало… - отводит жестом  возражения Дмитрия – И через то  явно на нем покровительство  Михаила-архангела,  архистратига всех небесных сил  бесплотных…  И довольно о том… А тебе братец меньшой, такое мое слово –  был ты Пуговка во младенчестве своем, Пуговка и поднесь! Ни от дедов-прадедов неслыханно, ни в какие скрижали не вписано, чтоб оставаясь  в силе и разуме венец самовольно и добром отдать в иные руки! Не колпак, чай, не треух! Нет спору - сей дивный юноша венца достоин. Но во своевремении…  Не ныне…
Иван – Когда ж то время?
Василий – Как Господь укажет…
Иван – Доживем  ли?
 Василий – Опять его воля…
Дмитрия прорывает – Победитель! Как из под Твери стрекача задал, так поднесь невемо где! И где вся та несметная  казна, что  посылалася ему помесячно на выплату  свейским немцам!
Василий, пристально на него глядя – Твоя правда, брат. По той казне надобен великий розыск. Дай срок – учиним… - и, после тяжелого молчания -   И к слову, не забыть бы – нынче  же, самым скорым делом, собрать новый помесячный найм,  и дня не медля слать Михаилу, чтоб хоть остаток  тех немцев удержать…
Дмитрий – Куда? Куда слать-то? На Кудыкину гору? Ай в Литву? А может, прямиком в Тушино? Не там ли объявится?
Василий, прикрыв глаза, как бы в утомлении –  В Калязин, ко святому Макарию. И то тебе, дворцовый  воевода, должно быть лучше всех ведомо… - смотрит прямо в упор в глаза Дмитрию – Нешто о том вестей не имеешь? Или уж последних послухов и сходчиков лишился?
Иван, себе под нос  – Или не всех гонцов перехватил…
Дмитрий – Цыц ты, Пуговка! Разговорился…  Вася, дело его кончено, никаких немцев ему не собрать, побереги те деньги, мало на что сгодятся!
Василий Дмитрию, как бы не слыша – Слать нынче же! Сегодня мне список с той казны за двумя руками – твоей да Лыкова-князя. И гнать его завтра ночь-полночь с той казной  ко святому Макарию. И быть после того князь Борису, княж Лыкову, сыну Михайлову при великом воеводе Скопине –Шуйском в товарищах…  А что б дело верней было… Ванятка, кто из Михайловой родни нынче на Москве?
Иван, в растерянности – Как кто? Мать, да женка…
Василий, в сердцах – Ты мне, Пуговка, не дури! Дело говори, коли знаешь!
Иван в растерянности.
Дмитрий, нехотя – Ну, Семка Головин, шуряк… Ранило его, что ль под Тверью-то…  И как Мишка с малыми людьми к Макарию подался, так Семка побежал сам-друг на Москву, к мамке под подол…
Василий – В дело гож?
Дмитрий – Да что, ему, кобелю, поделается? Заросло, как на собаке… Отлежался, да отъелся.  Гож…
Василий - Михаилу мироволит?
Дмитрий, хмуро – В рот смотрит… Только не молится…
Василий – Стольника Семена, княж Головина сына Васильева к воеводе Лыкову на  дорогу до святого Макария в сотоварищи, далее же – на волю великого воеводы Скопина…
Дмитрий в сердцах плюет под ноги, поднимается с лавки, одевается.
Василий, будто не замечая невежества, продолжает -    А тебе, воевода мой дворцовый, собраться, да скорою рукою побить сущего татя и шпыня  Ивашку Салька, что ныне заложил Рязанскую дорогу. Оттого хлебный подвоз на Москву и оттель перекрыт и рожь  ныне уж в семи рублях за четверик… И в том  ныне главная наша беда. Понял ли?
Дмитрий, в ярости – Все, все понял! Мне, великому воеводе, гонять по лесам татей да шпыней ненадобных! Не бывать такому! Хоть ссылай, хоть смертию казни – не пойду!
Иван, в тревоге – Вася, братец старший, будь боле отца, не гневайся на дурня! Меня пошли, живот положу на любой твоей службе!
Василий, вздыхая – Да что ж – тебя… А с кем останусь? Но кого слать-то… На кого опереться с доверием? Остался ли кто?
Иван – Есть! Есть такой!
Дмитрий – Это кто ж?
Иван – Пожарский князь! Разумом не слаб, воинским навыком крепок. А того главней – столу  московскому предан… На все тушинские прельщения так и отвечает – кто на столе московском, тот мне и царь…
Дмитрий, пренебрежительно, но с облегчением -  Тринадцатый стольник по московскому списку…    Что ж, ему такое дело как раз и вместно…
Василий, вставая – На том и порешили…
Дмитрий, выждав, пока Иван выйдет из тайника,  Василию на ухо – А ну как Мишка сам, без твоего изволения…
Василий, без запинки, шепотом – А матушка с женкой здесь на что? 
Дмитрий – А ну как они того… К нему до Макария, аль где будет?
Василий – Вот ты и карауль… Да только смотри, чтоб все по пристойности… Без никакого невежества…  Чай,  не ворухи какие -  сидячие боярыни … Чуть что не так – шуму да сраму  на всю Москву! А мало ли нам шуму, да сраму?!
Дмитрий снова в сердцах сплевывает  под ноги и, согнувшись, вышагивает за порог.

 Того же года,  День Преображения Господня, что у московитов второй, или яблочный Спас.
Обширная пустошь перед табором скопинского войска на левом берегу Жабны,  на ней многочисленные малые острожки, расставленные  как шашки на расчерченной доске.  Упорные атаки гусарских хоругвей на табор раз за разом разбиваются о них  и встречную густую пищальную пальбу. К тому же беспрестанный грохот и пороховой дым, расползающийся по пустоши густыми смрадными клубами, вселяют в гусарских лошадей величайший ужас. И они, не слушаясь ни поводьев, ни шпор, дыбятся и отворачивают  на стороны. А то кружат на месте, или запрокидываются  на спину, чтобы  избавиться от всадников, стремящихся загнать их в лошадиный  ад.
Под эту батальную музыку в устье Жабны входит струг со Скопиным и его свитой, в которой и Дюваль. На шестах, без шума и плеска, поднимаются вверх сажен  на пятьсот, а после, высадившись на берег  продираются  через вязкую топь к табору.
Все выбиваются из сил, а Дюваль в полном своем снаряжении  вообще падает, выбравшись на твердую землю.
- Да – сипит он – мудры  те, кто выбрал для лагеря именно это место. Будь мы неприятели – все тут же бы и полегли. Ибо нет сил шевельнуть рукою даже ради спасения жизни!
 Пальбы, конских топот и людские вопли тем временем стихли. И когда Скопин   со свитой взошли  на вал, обращенный в просторное предполье, там уж пусто. Только из острожков  там и сям поднимаются  дымы.
Дюваль в недоумении  шепотом спрашивает Петра – Что это?
Тот так же, шепотом -  Огневые стрельцы в затишье  себя горяченьким балуют... Поселяне, народец домовитый, неленивый, дворянам нашим  не чета…
Продолжения этот праздный разговор не получает. Скопин тут же, на валу, в виду поля предстоящей битвы и под своим воеводским стягом,  начинает военный совет, всего  человек до пятнадцати – от второго полкового воеводы и выше. Здесь же двое из оставшихся наемных офицеров – сам Дюваль и Зомме.  Скопин начинает  со своего любимейшего присловья: - Времени, господа воеводы, не имеем нисколько. Посему весь разговор в три слова. Одно: пойдут ли ляхи на приступ вновь? Другое: ждать ли от них чего  иного? И третье: коли так, то чего?
Гул пересудов, всплески споров и Давид Жеребцов, грузно-необъятный в своем дощатом доспехе  выражает общее мнение – Да, ляхи по их гордыне и высокомерию непременно пойдут до конечного на нас одоления, либо до собственного конечного изничтожения. Но ждать нам не повторного  приступа с поля,  а некоей иной езуитской пакости.
Дюваль, шепотом Петру – При таком бычьем обличье – такая тонкость и проницательность! И я  тех же мыслей…
 После чего Скопин несколько помолчал, будто бы еще чего то выжидая, и не дождавшись сказал: - Литовскому приступу быть, но не с полевой стороны, а с речной. И как ляхи в своей сатанинской гордыне жаждут не менее как всеконечного одоления, то приступу быть жесточайшему. И  всеми их великим людьми, которые дожидаются  этого часа. Да будет вам всем ведомо: те великие полки по ертаульском скаскам уже вышли с калязинской стороны к самой Жабне. И медлят лишь затем, что переправы для них досель не провешены. – Обращается к Барятинскому - Так ли  говорю, князь Яков Петрович?
- Истинно, Михайло Васильич! Все так и есть. Наше счастье: много времени они потеряли, отыскивая броды. А ныне уж поди и гати кладут…
- Так и нам пора бы к делу! – встрепенулся Зомме. Говорит быстро, горячо, но по немецки. Петр едва успевает с переводом  – Если сведения верны они вот-вот ударят нам в тыл! А у нас  с речной стороны не то что вала, а и тына нет! Разве гнилой плетень от скотины, чтобы в топь не забредала…
- Эк же они тебя настращали, Сом - рассмеялся Жеребцов – А ты представь, как  они из топи пеши полезут… И сами все в тине… Чисто водяные…
Все засмеялись. А Зомме, выслушав перевод, пожимает  плечами и как бы устраняется от дальнейшего.
Скопин переждал эту заминку и продолжил, но уж не совещаясь, а приказывая: - Ныне встречаем супостата впрямую и без прехитростей. Для чего всем быть пеши. И выходу ляхов  из топи отнюдь не препятствовать. А как явятся перед огорожей – бить во всю руку нещадно и собственного живота не щадя. И как бы глубоко в табор ни вторглись – не взирать! Потому что ныне наша главная забота не табор отстоять, но истребить их до последнего человека!
На этих словах даже Барятинский не удержался – присвистнул. Скопин медленно вкруговую озирает собрание.
- Потому что  – выговаривает он, оглядев всех – должно нам, русскому служивому сословию, снять с себя, наконец, позор всех поражений, досель случившихся. И пусть грядущий день Преображения Господня станет днем и нашего преображения. Чтобы все русские люди в нас, своем воинстве, снова увидели надежу, защиту и опору, а не прожорливых захребетников.    Или не помните слов Спасителя: «Вы соль земли. Если соль не солона, чем посолить ее? И на что такая годна? Разве выбросить ее вон, на попрание людям…». Все ли понятно, господа воеводы?
Те молчат. И молчание это выражает не так непонятливость, как несогласие.
Дюваль,  шепотом Петру – Не вижу решимости и порыва…
Петр, также шепотом - И не удивительно. До сей поры если одолевали поляков, только с опорой на вас, на строй наемников…  Ныне же от всего наемного войска едва тысяча – пруссаки Зомме.   А встретиться один на один с гусарами в прямом бою - ну, тут после всего надо еще набраться духу. Есть у нас и присловья кстати…
Дюваль – Меткие  у вас присловья… И что же?
 Петр  - Ожегшись на молоке дуешь и на воду… И другое к сему же – пуганая ворона куста боится…
Дюваль – Нельстиво…
Петр – Да куды уж…
Скопин, требовательно  - Так все ли понятно, господа воеводы? Надлежит именно нам, дворянам московским и всех городов и уездов, ныне  высечь ляхов с литвою! Как буйный град высекает спелую ниву… Засим, господа, с Богом! – и он поднял над головою иринархов крест – Приложимся, братья, к сему честному кресту, в том, что поругания русской воинской чести более не допустим! Будь свидетелем нашего обета, преподобный отче Макарий!
На этих словах все выметывают клинки и под возгласы: «Преподобный отче Макарий!» прикладываются ко кресту в руке принца, а после к своему оружию.
А со  стороны реки Жабны уже явственно слышится  шум великого многолюдства, с великими трудами одолевающего болотные хляби. Плеск, чавканье, шорохи и мягкие удары от падения в топь срубаемых дерев, лязг металла, множество невнятных голосов, сливающихся в общий гул… И по временам, как сороки над лесом,  над всем этим взлетают резкие выкрики то ли боли, то ли команд.
Воеводы покидают вал и расходятся к своим местам быстро и тихо.
Над самой топью у плетней, устроены спешенные дворянские сотни.  По удобным  местам – на ограде, на возах, даже на старых сенных зародах, засели лучники - из самых искусных. За наружным валом укрыто еще пять или семь сотен конных,  назначенных  для рубки бегущих. Пока же они в порядке и молчании сидят на земле, держа лошадей в поводу. Те прядут ушами и тянут поводья, тревожась  от шума польского приступа. 
Скопин  пристально глядит на Дюваля, подходит вплотную, одевает  на него свой шишак с наглазной личиной. Отступает, будто примеряясь, накидывает  ему на плечи еще и свою епанчу. После указывает  на свой стяг, вознесенный в центре всей позиции, в тылу пешего построения и говорит - На этом месте стой и стяг мой держи неотступно. Хоть бы на тебя обрушились не только ляхи, но и сами адские врата. Здесь всему моему войску средоточие и опора. И все это, дядько, я вверяю тебе со всей надеждой. Как надломишься, тут всему и конец. И все падет на твою душу.
И, не слушая ответа,  скорым шагом идет  на правый фланг, где в приречных ивовых зарослях укрыт засадный полк Барятинского. Собственные набаты и  зурначи большого воеводы  по знаку его остаются при Дювале.
Барятинский, поспешая за Скопиным – Михайло Васильич! Как!? Наймиту, лютору безбожному - твой стяг, клейноды! Да ему что ты, что Сапега, что салтан турский, что сам нечистый – все едино! Лишь бы мзда!  Да теперь он единым махом все дело погубит и нас заодно!
Скопин, не оборачиваясь и не замедляясь – Я ему – как самому себе! А быть на таборе мне никак невместно.
Барятинский, в изумлении – Это отчего ж?
Скопин – Так ведь  быть там  тесной  резне, грудь на грудь. А управлять такой изнутри, как и сам ты знаешь, невозможно. Посему обязан быть в стороне, что бы судить здраво и подавать помощь, куда по делу нужнее… Но и под стягом быть обязан, чтобы каждый в моем войске  чуял крепкую опору. Разве не так, князь? 
Барятинский на ходу разводит руками – возразить нечего.
Скопин – Он же, Христофор, верности и стойкости несогбенной. Где поставлю – там, считай, по пояс  в землю врыт...  И довольно о том, князь Яков Петрович. Мой замысел, мой и ответ…
Тем временем  хоругви  Сапеги начинают выбираться из топи на сухое, пешие, но во всей  амуниции; нагрудниках, наручьях, налядвенниках, гребенчатых шлемах,  повсюду застревая своими пятиярдовыми пиками-волоченями, палашами и полами епанчей…. Только крылья свои знаменитые они, правда, оставили при коноводах. И эти люди, вместе разъяренные и обессиленные, представлют теперь собою не боевую силу, но только легкую добычу. И от того, что числом они все прибывают, сила их не увеличивается.
Когда все пространство меж кромкой приречных зарослей и таборными загородками оказывается плотно забито войском… Нет, не войском, но толпою измученных людей, уже не кричащих, но хрипящих, воющих, утративших облик не только воинский, но и человеческий, вот тут то и вспыхнул один из сенных зародов, над ним поднимается огромный клуб дыма.
Это знак к началу. Но вместе и еще один мазок, завершающий картину кромешного ада.
Лучники бьют непрерывно, часто и не целясь. Да впрочем, в том нет ни нужды, ни возможности. В этом месиве редкая стрела не достигает своей цели. И стрелкам остается одно – отличиться скорострельностью. Они мечут стрелы в толпу поляков будто бы в море штормовое, бурлящее, набегающее пенными валами на отлогий берег… И точно также стрелами неостановимое…
Поначалу видимость именно такова: стрелы как бы даже не летят, но стоят в небе густой тучей. И только посвист их, тонкий и как бы печальный, да стук наконечников о доспехи… Будто град по черепичной кровле. И один за одним вскрики раненых, постепенно сливающийся в непрерывный вопль.
Однако это  лишь самый зачин. Толпа, избиваемая стрелами, но отнюдь ими не остановленная, продолжает рваться вперед, на ходу приобретая построение, свойственное гусарским хоругвям при конной атаке. Но из потуги пеше повторить конное построение получается только великое позорище и бедствие. Первую злую шутку сыграли с гусарами их собственные копья-волочени. Двое-трое русских вцепляются в древко сзади и спереди. И в то мгновение, пока лях пытается  его вырвать, не догадываясь просто выпустить из рук, еще один его, как бы распятого на копье, с легкостью режет. Да и  гусарские  палаши, с седла и на скаку оружие неотвратимое, здесь, в тесноте и грудь на грудь, много и много уступают  русским ножам и топорам.
В общем - вопли, стоны, хрипы, визг, лязг металла о металл и топот бессчетных ног. И надо всем клич, все покрывающий, как бы реющий над табором, рекой и полем: "Преподобный отче Макарий!»  Да через малые промежутки – бой набатов и гнусавые вопли   зурн: «Здесь, здесь великий воевода! Стоит твердо, как могучий утес! И вы стойте неколебимо!»
Замерев на месте, как осатаневший сторожевой пес, остановленный натянутой цепью, злая сеча оборотилась вовсе уж свирепой резней, в которой должна была сломиться чья то кость. И сломилась польская. Гусары ударяются в безоглядное бегство. Тогда  резня сменяется избиением бегущих.

Восход следующего дня. В русском таборе общее ликование.  Вопреки ему,    Скопин хмур и по видимости недоволен. 
Дюваль, возвращая ему шлем и епанчу – Поздравляю вас с величайшей викторией, экселенц!
- Эх,  дядько, дядько! Нешто это виктория…
Дюваль, в изумлении - Экселенц!?
Скопин, понижая голос – Замысел был – всех!  Всех до последнего пахолика! И стало б так, будь света еще хоть часа два - всех бы высекли! И навсегда! Ибо уподобились они овцам, обезумевший от страха. Впервые, впервые так, дядько, как занесло их   на мою Русь!     Но не судил Господь – послал ночь безлунную…
Дюваль, пораженный этими словами, шепотом – И… и что теперь?
Скопин, тускло усмехаясь – Не вышло прыжком – мы  шажок за шажком…  А тебе, ротмистр, от меня великое спасибо…
- Но за что, экселенц?  Моей заслуги нисколько… Противник не прорвался к вашей ставке,  я даже не обнажал оружия… Просто стоял…
Скопин смеется – Так в том и служба твоя – стоять непреклонно! – и, переходя от веселья к торжественности – И вот по причине твоего неотступного крепкостояния  все мое войско не оказало ни малейшей шатости и малодушия. Я же  имел свободу рук и помысла. И за то от царя и великого князя всея Русии ждет тебя великая награда, какой ты и на уме своем не имеешь! А от меня прими малый залог – он снимает  с пальца перстень  с яхонтом и показывает – протяни руку.
Дюваль снимает перчатку, протягивает руку. Скопин ищет глазами – на какой палец одеть и видит, что не полезет даже на кончик мизинца. Мгновенная растерянность, потом оба смеются, Скопин вкладывает перстень  в открытую ладонь Дюваля и смыкает ее. 

Табор Скопина на устье Жабны против Калязина, канун Успения,  седьмица после  яблочного Спаса и победы над гетманом Сапегой, воеводский шатер. В нем двое – Скопин и Лыков. Между ними  ушитые, в орляных печатях,  вьюки с денежной и пушной казной на выплату наемникам.
Скопин – Припозднились маленько. Будь она – он пинает брякнувший вьюк – у меня месяцем  раньше – стояли б мы  не здесь, у Макария, а само малое  - у Сергия. А вернее сказать, так на самой Москве…
Лыков – Больно они там нужны, немцы твои, на Москве-то…  Да в этакой силище… Литвы нам мало…
Скопин,  сдерживаясь – Коли так, то нынче-то зачем?
Лыков, вздыхая – На то воля государя. Не нам судить…
Скопин, глядя в землю, сдавлено – А до сей поры воли такой, стало быть,  не было…  Или по воле его  все те великие недоплаты, ради которых свейские немцы его государеву службу оставили, и вспять подались?   Так ли мне понимать, воевода?
Лыков в растерянности.
Скопин, глядя Лыкову в глаза  – Либо все то воровство  творилось супротив его воли, чтобы не быть на Руси православному государю? То-то дошло до меня, что уж и посольство послано, бить челом Жигимонту-королю, смилоствился бы, изволил бы на Московское царство сына своего, Владислава. Верны ли те вести? Что скажешь, воевода? 
Лыков, собравшись – Те все дела мне не по месту и не по званью!
Скопин, с насмешкой – Малы по тебе?
Лыков, глухо -    Не малы, не велики, а не мои. Мои же дела - вот! – протягивает  Скопину грамоту с царской печатью.
Скопин – Это что? Опись казне  уж у меня…
Лыков – Указ это, Михайло Васильич. Государев указ. Быть мне у тебя на большом полку вторым воеводой. 
Скопин, с поклоном принимая  указ – Что так то? Аль Москва вовсе оскудела, слать боле некого?
Лыков, оскорблено – Кому по роду-отечеству вместно - те все перед тобой!
Скопин, хмуро – Ну, а ежели без мест?
Лыков, с вызовом – Государь не указал, что б быть без мест!
Скопин, без выражения – А что государь указал?
Лыков – То все в указе прописано.
Скопин – А на словах?
Лыков – А на словах чтоб быть при тебе неотлучно, во всяком замысле добрым советом, во всяком благом  деле помощью, во всякой беде опорой…
Скопин глядит вниз, кивает  –  Что ж. Вместе и батьку бить легче… Так ли, Борис Михалыч? Ступай, отдохни с дороги… После совет держать станем. Семен!
Лыков кланяется, уходит.

В шатер входит Головин, Скопин ему хмуро – Ну, а ты с какими вестями?
Семен тянется обняться, Скопин его придерживает – После. Ну, не томи, сказывай!
Семен – Здоровы, здоровы обе! Лишь по тебе все глазыньки повыплакали…
Скопин, в нетерпении - Ну, а на словах, на словах что!?
Семен крутится, отводит глаза. Михаил трясет его за плечи – Да говори ты толком, черт!
Семен прикладывает палец к губам.
Скопин, не понижая голоса – Говори. Что здесь сказано, наружу не выходит. А если кто вынесет – головы не сносит.
Семен мнется, потом тянется, чтобы шептать Скопину на ухо, тот с досадой машет рукой, садится на вьюк. Головин, почти не наклоняясь, шепчет – Матушка передать тебе велела, что б осторожен был и при каждом шаге оглядчив…
Скопин – Что так?
Головин – Злоба и зависть, Миша, злоба и зависть!
Скопин, недобро усмехаясь – Что, дворцовый воевода?
Головин – Да кабы он один!
Скопин – Что мне до того? Я пред государем доселе чист, и дале не погрешу…
Головин, в сильном волнении  – Да нешто зависть с  правдою  в совете!? Это ж аспид, яд свой на все округ  источающий! – остывая, машет рукой – А то ты и сам того не знаешь…
Скопин встает, улыбается, обнимает Семена  за плечи – Ладно, Семка, не тужи! Наша берет! Сапеге становую жилу подсекли, теперь недолго терпеть!  Вскорости Троицу святую от еретиков очистим, а там и до Москвы рукой подать!  В силе и славе! Тогда   пускай  шипят, ужалить не    посмеют!
Головин, волнуясь – И вот на это на самое матушка твоя, Елена Петровна, настрого тебе  приказывает  и о том же слезно  молит: что б ты после своего конечного   одержания, в котором уже  сомненья нет, на Москву не ходил бы и в стены ее не вступал бы, а был бы  в крепкой ограде верного своего воинства, где никакой лиходей не достанет тебя ни силой, ни коварством! 
Скопин, будто не услышав последних слов, трясет Семена за плечи – Будет о пустом, Семка! Сказывай, что  Сашка моя  на словах  передает! Аль уж и на письме? Обещалась же на свободе грамоту осилить…   
Семен, робко, нерешительно – Ни на словах, ни в грамотке – ничего…
Скопин молчит в ошеломлении, потом берет Семена за грудки – Ты что это сказал?   
Семен вырывается – Да ты дослушай, чертяка здоровенный! Ни на словах, ни в грамотке, а гостинцем!
Скопин выпускает его, отстраняет – Ну, не томи!
Семен лезет в голенище, где носят засапожный нож, выуживает оттуда зашитый кожаный кошель, передает Михаилу. Тот, не скрывая волнения, вспарывает кошель – там шелковая, расшитая жемчугом и золотой нитью ладанка. Михаил подноси ее к лицу. Запах дома, терема, Сашеньки… Потом раскрывает ладанку. В ней  его свадебный пояс. Разворачивает, держит на разведенных  руках, стоит закрыв глаза, покачиваясь, будто в немой молитве. Семен ждет затаившись, стараясь ничем не обозначать свое присутствие.
Наконец Михаил как бы возвращается в шатер. Сворачивает пояс, прячет его в ладанку, а ее вешает на шею, под рубаху, где Иринархов крест. Потом обращается к Семену, как ничего и  не бывало – Чего ради после Тверского дела место покинул, не известив своего полкового воеводу?
Семен, растеряно – Раненым, в беспамятстве верными холопами  тайно свезен на Москву, в родительский дом для исцеления ради грядущих дел!
Скопин, сухо  – И на то верные самовидцы есть?
Семен, оскорблено -  Коли мне веры нет, холопьев расспрашивай!
Скопин, примирительно – Будет, будет тебе, Семка! Ишь, раскипятился! Войско порядком держится, иначе не войско, а стадо. И мне тот порядок блюсти, ни на места, ни на родство, ни на что иное не глядя… А большому воеводе  по родству провинности спускать дважды не след. Ибо получается великий соблазн…  Понял, шуряк? – он нахлобучивает    Семену колпак на глаза, треплет по плечу, обнимает - Ну, Семка, спасибо за вести, а за гостинец особо! Теперь  ступай к Чеглокову, он  засадного полка воевода и тебе место укажет. Ступай! – выпроваживает Головина из шатра, кричит наружу – Начальных немцев   ко мне! Полковника Сома и ротмистра Дуваева! Самым скорым делом!

Тот же шатер, дело к закату, свет вечерний. Наемные офицеры  навытяжку перед Скопиным. В своих кирасах, плащах, оперенных  бургиньонах,  многополосных плюдерхозе, воловьих ботфордах  они  загромождают половину шатра.
Скопин,  в нетерпении – Что долго, господа? 
Дюваль, как лучше владеющий  русским языком, по строевому – Муштровка рекрутов, экселенц!
Скопин, усмехаясь – Вы мне вашей немецкой наукой охочих людей не распугайте! Они ведь  у меня не за найм и не за трофей – за свою веру православную!
Дюваль, переглянувшись  с Зомме – Весьма понимаем, экселенц! Однако, осмелюсь заметить:    без словесного вразумления и приложения руки рекрут на кнехта  не переделывается…  Тем паче из подлого сословия… Не извольте принять за обиду, экселенц!
Зомме, с напряжением ловит слова Дюваля и истово кивает на каждое.
Скопин, глядя в сторону   - То подлое сословие – без мала весь народ русский – потом   машет рукой – Ладно, об этом в другой раз. Не за тем звал…
Дюваль – Приказывайте, мой принц!
Скопин, Дювалю, кивая на Зомме  – Толмач ему, дядько – и, обращаясь к Зомме  -  Надлежит тебе, полковник Сом, известить своего командующего, генерала Понтусова, что де  у великого воеводы Скопина,  в тайном месте,   лежит великая казна серебром и мягкой рухлядью на выплату свейским немцам на полное их число за два месяца, как Выборгским докончанием  условлено… И ему, генералу Понтусову, надлежало бы тот найм получить. Для чего быть со всем своими  большими воинскими людьми здесь, на таборе  великого воеводы, самым скорым делом, и никак не позднее дня Усекновения главы Иоанна Предтечи. А де  после того дня, вся та великая казна по государеву указу употреблена будет им, боярином и великим воеводой Скопиным, на свое благоусмотрение. И к тем словам – список со сказанной казны, за рукою дворцового воеводы, князя Димитрия Ивановича Шуйского, первого после государя…   
Зомме в полной растерянности, Скопин, видя это – Что не так, полковник?
 Зомме, запинаясь, с трудом подыскивая русские слова и постоянно оглядываясь на Дюваля – Дас ист миссия дипломат, экселенц… Их бин зольдат… Майн арбайт – строй! Рубить эспадрон, наставлять пика…
Скопин, напористо – Ты не солдат – полковник! Сиречь военачальник… И Якову ближний человек... Кому, как не тебе!? 
Зомме, не находя слов, указывает на Дюваля.
Скопин смеется – То дело не капитанское!
Зомме, наконец сообразившись со словами – Эр ист доверенный лицо на оба сторона!
Скопин, с нажимом – Полковник Сом! Ты слышал приказ?  С верных вестей ведомо – генерал Понтусов  с большими воинскими людьми стоит  у Балахны, отсюда четыре конных  перехода изгоном. Поспеши! И помни – здесь – он клинком вспарывает вьюк – ваше наймитское счастье…  - Из распоротого вьюка на ковер изливается поток серебряных монет. Тут московские копейки, ганзейские талеры, зеландские гульдены, арабские дирхемы,  персидские динары, фряжские солиды,  испанские дукаты, французские пистоли, бухарские   таньга, даже квадратные китайские та-эли с дыркой посредине.
Скопин указывает -  Зри, полковник, и Якову расскажи - шесть тысяч рублев серебром и пять тысяч соболей…  Да  помни: твоя доля здесь не из малых! А доверенному лицу – он поворачивается к Дювалю  - у меня иная служба…  Самоважнейшая…
Зомме, в полном изумлении, указывая на груду монет – Важнее зильбер!? Но зильбер есть виктория, экселенц!
Скопин, хмурясь – Много, много важнее! Исполняй, полковник! Не опоздай к Иоаннову дню!  Не то поспеешь к шапочному разбору…
Зомме, не понимая, оборачивается к Дювалю, тот шепотом, пытаясь спрятать  улыбку, переводит последние слова Скопина.
Зомме, вытягиваясь – Яволь! Цум бефель! Их исполняйт! – Стремительно разворачивается кругом и почти выбегает  из шатра. 

 Того же дня, Москва, Китай-город, терем в усадьбе Скопиных, светлица в верхнем жилье, солнечные зайчики по стенам и сводам,  расписным травами и птицами. На лавке в простенке сидит  мать Михаила,  Елена Петровна. Годы мимо нее не прошли, но она все еще статна и осаниста. Входит  жена Михаила,  Александра – одета едва ли не по вдовьи, старается быть незаметной - по виду настоящая теремная затворница.    Разговор их тихий,  как очень дальние грозовые раскаты.
Александра, кланяясь – Звала, матушка?
Елена, даже не кивнув в ответ – Завтра после заутрени  отъезжаю. И как  тебе без меня одной здесь  оставаться неприлично, быть тебе с сего дня  в  твоем отеческом дому, на глазах у матушки твоей Ульяны, пока я,  аль сынок мой, Мишенька, сюда не    возвернемся. Все ли поняла?
Александра, еле слышно, потупив глаза – Поняла, матушка…
Елена, вставая – Так ступай, собирайся. Стой! Подойди, благословлю…
Александра подходит, но не склоняет голову под протянутую руку свекрови, а глядя снизу глаза в глаза говорит тихо, но с металлом  – Далеко ль отъезжаешь, матушка? На богомолье? Не ко святому ли Макарью? Государю, я чай, не сказавшись?
Елена, едва не задохнувшись от гнева – Ты… ты… это кому? Ты… мне смеешь!? Я в своем дому госпожа, а ты мне такие речи!? Да я ж тебя… - тут рука благословляющая едва не превращается в карающую – в попытке  сорвать убрус и вцепиться в волоса.
 Александра перехватывает и крепко удерживает руку, отвечает голосом все также тихим, но страшным – Я -  княгиня Скопина-Шуйская, боярину и великому воеводе князь Михайле Васильичу венчанная богоданная супруга, и дома сего госпожа! А ты – сирая вдовица, и место твое в тихой обители,  в келье иноческой, а не в хоромах боярских! И  какие слова ты мне говорить смеешь?!
Елена, никак не ожидавшая такого поворота, молчком опускается на лавку, будто враз обезножив. Александра же продолжает, наступая – А ну как дойдет до государя, что ты тайным умыслом, супротив его воли, указанное тебе место покидаешь? Он тебя за такое дело не похвалит! 
Елена потряхивает  головой, будто выходя из беспамятства – Это как же ты доведешь? Ты ж  к престолу и пути не знаешь, по дворцовому ни ступить, ни молвить не умеешь?
Александра, улыбаясь одними губами – А того и не надобно… Кругом послухи, доглядчики – на заутрене шепни, к обедне государь сведом будет. А того вернее – дворцовый воевода… Рассуди, много ли тебе с того выгоды?
Елена не вставая, снизу вверх глядит на Александру с изумлением, в котором  немалая толика уважения – Ай да мышка-норушка! Ай да тиха горлица! 
Александра, как бы смягчаясь – А за свое гнездо и тихая горлица очи выклюет!
Елена, оставаясь сидеть, но  уже не в растерянности, а как бы в раздумье – Какое же тебе тут гнездо? Ты и с мужем то едва спозналась… Да и то – известное ж дело… До первого дитяти – только боль да стыд, стыд да боль… 
Александра, кричит шепотом – Кому боль да стыд, а мне жаль да тоска! Не могу больше  без голубя моего, что хочешь, нет мне без него жизни! Сама к нему собралась -  и я с тобой! А не так – и тебе пути нету!   - здесь силы ее оставляют, она плачет, обхватывает голову руками, оседает на пол.
Елена, напротив, приходит  в себя, встает, поднимает Сашу, прижимает к себе  – Ну будет, будет! То развоевалась – чисто Еруслан-богатырь, а то  на тебе -  слезы да сопли! Вот  так то мой Мишенька тебе на сердце лег?
Саша молчком часто кивает.
Елена раскачивается, гладит Сашу по голове – Ах ты малая птаха, бела голубица… Иль вправду думаешь   птицей к нему улететь?
Саша снова встопорщивается – А ты?
Елена, отворачиваясь, бормочет – Все тебе расскажи…
Саша, опускается перед ней на колени – Матушка, голубушка, заставь век бога молить…   
Елена, решаясь – Да что молить, что молить! Ну, сговорилась я с надежными людьми, как за городские ворота  выйти. А дальше? Да ты ведаешь ли, что за воротами творится!? Ладно я, старуха, никому не нужна … Да ежели  кто  и польститься – жалеть нечего…    Отжила… А ты, молодица, цветочек вешний, ты ж подумай, что с тобою статься может!
Александра, в исступлении – Заступница не выдаст! Мне бы лишь за ворота, на вольный путь! А там он, сокол мой ясный,  на крылья меня  подхватит и к себе перенесет!
Елена, отстраняясь – Ты что ж, сударушка, пересылку какую с ним имела? Мимо меня!?
Александра, ликуя – Имела, имела,  матушка! Верную весть ему переслала! Такую весточку, что он теперь меня ждет - не дождется, глазок ясных не смыкает!
Елена снова обнимает ее – Подлинно,  дочка ты мне! Хоть и безумно, а так тому и быть! Пожарский Дмитрий Михалыч  обещался меня на Владимирскую дорогу вывесть, да малую толику верных людей дать – довели бы целой до Макария. И ему я веру имею. Одно – что по всем известиям человек он беспорочный, другое ж – он свою мысль имеет, что б с Мишенькой моим переведаться И о том у нас  сним тоже перемолвка была… Хоть и без слов…  А через меня то всего верней и удобней… Так что собирайся, доча!  Бог не выдаст, свинья не съест!
Ответа нет.  Она заглядывает  Александре в лицо – та в беспамятстве.

Вечер того же дня.  В воеводском шатре сумерки, свет закатный и негасимая лампада, ее отсветы на груде серебра. Молчание. Наконец Дюваль не выдерживает – Жду приказов, экселенц!
Скопин, походит к Дювалю,   глаза в глаза – И прикажу и попрошу! И о такой службе, какой доселе, мыслю, ты никакому принцу-королевичу не исполнял…
Дюваль позволяет себе улыбку – Это мудрено, экселенц…
Скопин, прищурившись – Да? Тогда слушай…   Вести я получил, ротмистр…  И вести превеликие…
Дюваль, еще более вытягиваясь  - Весь внимание, принц!
Вместо ответа Скопин вынимает из-за пазухи и снимает с шеи ладанку, качает на ладони.
Дюваль не может скрыть недоумения – настолько эта вещица,  нежная, тонкая, дивно украшенная, не только не сочетается со всей грубо-воинственной обстановкой   воеводского  шатра, но даже отрицает ее.
Скопин приоткрывает ладанку, вытягивает из нее расшитую ленту -  Это, дядько, мой  свадебный пояс… - и смеется недоумению Дюваля -  Ведать бы тебе, дядько: по нашему исконному обычаю невеста дарит жениху опояску. И собственной рукою перед свадебным пиром опоясывает. А после - в опочивальне – распоясывает…
Молчание. Затем Скопин в нетерпении – Да пойми ты, дядько! Это ж мне Сашенька моя, венчанная богоданная супруга Александра свет Васильевна, вперед себя послала… Что б ждал, опоясавшись…
Дюваль, ужаснувшись: - Принц! Возможно ли? Ваша супруга, в пути, вне крепостных стен!?
Скопин молчит
Дюваль, возбужденно – Как можно!? Кругом же черкасы, татары, воровские загоны, жолнерские банды, лесные тати… Все рыщут, все крови жаждут… Зверье осатаневшее, бессердечное, голодное,  похотливое…
Скопин к нему вплотную и шепотом  - Все оно так, дядько… Но понимаешь ли ты, что она повестила мне этим опоясанием? Ежели Господь попустит нам с ней и мафусаиловы лета, и тогда мне такого от нее не услышать… По ее стыдливости… А ты говоришь “Думать не моги!”…
Дюваль, отшатываясь, очень искренне - Я?! Я, мой принц, слова не вымолвил! И как бы я посмел!
Скопин, с промелькнувшей улыбкой - Да что слова сказанные,  дядько! Они все у тебя на лице написаны! -  и уже  с напором и мольбой - Как ты хочешь, дядько, а выручай! Предоставь мне ее в целости и здравии! Ты ж меня пойми! Венчался я на Крещенье, а уж на Пасху призван был править службу в Новеграде! И с той поры вот уж второе Крещенье подступает, а я все соломенный вдовец! Рассуди, легко ли!? Уж я, дядько, и личико то ее вижу неявно…  - усмехается мечтательно - Глядишь, и не признаю, повстречав… То-то будет слез и огорчения!…
Дюваль еще пытается найти слова убеждения, но Михаил не дает ему рта раскрыть - Ничего не говори мне, дядько! Бери Петра в проводники, бери сотню отборную, кого сам выберешь и мчи за женкою моею! За нею соколом стремись, а с нею обратно – ангелом! С ними – поправился он чуть погодя.
 Дюваль в еще большем  недоумении – С ними, экселенц? Вы сказали – с ними?
Скопин, смущаясь – Ну да… Мыслю: ежели Александра моя при всей ее робости на такое дело решилась, то уж не сама собою,  а непременно за матушкой моей… - поняв, смеется – А ты что решил? Что я  наподобие басурмана – о четырех женках?
Дюваль дипломатично пожимает плечами и вместо ответа спрашивает - А матушка ваша, что ж, не известила вас о столь…  решительном предприятии?
Скопин, смеется – Безрассудном, хотел ты сказать? Еще бы! Знает, что возбраню строжайше!.. Нагрянуть хочет, чтоб меня на истину наставить, да от напастей оградить...
Дюваль, неискренне поддерживая  веселье – Затея не лишняя, но какой даме по силам? Это ж должно уподобиться древлей амазонке…  Иль Иоанне из Домреми…
 Скопин, шутя, но с гордостью -  А что ты думаешь? Она такова! С нею сам Борис не связывался, уж и царем ставши… Хоть она жену его и дочь поминала в своих речах безо всякой чести…   Ну, и все об этом! – и по кирасе Дюваля  ладонью пристукнул, будто наложивши печать  - Делай!
Дюваль, смирившись с предстоящим – Последнее слово, экселенц! Пароль?
Скопин, удивленно -  Пароль?
Дюваль, вразумляя  – При встрече, экселенц…
Скопин, не сразу поняв – Ну да, ну да… Их тебе спутать будет мудрено, ныне не десяток боярынь на дорогах, а вот как им тебя признать за своего… - После минутного раздумья опоясывается под рубахой свадебной  опояской, а ладанку снимает с шеи и передает Дювалю. Тот повязывает ее на левую руку над локтем. Скопин отходит, смотрит, кивает – Да так она не пропустит!

Ореховый Спас, утро, палаты князя Пожарского на Сретенке. Трапезная. Княгиня Елена за столом в углу под образами, Дмитрий Михайлович в волнении ходит вдоль стола – Не было у нас такого уговора,  княгинюшка! Не бы-ло! Ты ж какую обузу мне на душу вешаешь! А прознает кто? А? Это ж на великого воеводу, на Михал Васильича, надежу нашу, цепь! Да какая! Вы о том подумали!? Да прознай про то в Тушине, а оно вполне статочно - да они полвойска положат, чтоб скопинскую женку в залог взять! 
Елена, вскидывая голову – А мать что ж, уже и не в счет?
Пожарский, отмахиваясь – Да не в обиду тебе, и речь не о том… Не хуже моего, небось , все понимаешь…
Елена, сухо – Я-то понимаю, князь,  что промеж нас был уговор. А по роду-званию быть мне в пути  без сенных девок неможно и неприлично…
Пожарский,  возмущенно  – Ты что ж, большим чином собралась?!
Елена, успокаивающе – За воротами… А то как же посланные от Мишеньки меня узнают, и от тебя переймут?
Пожарский, удивленно – Что ж, у вас пересылка была, условие?
Елена, хитро улыбаясь – А то!
Пожарский, в изумлении – И не возбранил?
Елена, нараспев, подражая Саше – Ждет - не дождется, все глазыньки проглядел!
Пожарский, махнув рукой, как бы отказываясь понимать – Ладно! То дела ваши…  Мне же и легче…
Елена, смеется – Что, князюшка – баба с возу – кобыле легче?
Пожарский опять отмахивается, ему не до шуток  - Но и другое взять – не на ляхов иду, не на подлинного недруга, а на шпыня ненадобного Ивашку Салька. Потому  иду изгоном, без пушек и обоза. А вас мне куда? 
Елена, все как бы веселясь – А меня одну куда прочил?
Пожарский мнется – Н-ну верхами, под покрывалом, наподобие персиянки…
Елена – Да персиянка то здесь с какой радости?
Задумчивое молчание. Потом Елена нерешительно, как бы переламывая себя – А скажи, Дмитрий Михалыч, немцев-рейтар с собой берешь?
Пожарский – Рейтар? На лесных шпыней? Это им невместно. Их дело -  строем на строй в чистом поле. А тут  россыпью да облавой… Да в лесу…  Нет, тяжелы они  для этого и неразворотливы…  Да и не даст их дворцовый-то воевода… На шаг от себя не отпускает… А что тебе немцы-то, Елена Петровна?
Елена, нехотя – А то немцы, что они своим обычаем без срамных девок шагу не ступают… И на походе девки те у них в крытых возах…
 Пожарский, в крайнем изумлении и возмущении  разводит руками – Княгиня!!! Что слышу!!!
Елена, усмехаясь, - То ли еще  услышишь…  – и    отмахивается – Раз нестаточно - забудь, как не было… Другое скажи ты мне, князь Димитрий…
Пожарский, не сразу успокаиваясь – Что еще?
Елена, в раздумье – А будет ли при тебе поп?
Пожарский, устав удивляться – Поп?
Елена, рассудительно – Ну да! Ведь русских на русских ведешь… Не бусурмане по твоему слову полягут, не папежники с люторами… Государевых недругов к ступне  преклонишь -  то благо. Ну,  а православные павшие, те и эти -   их кто  отпоет, от кого воспримут честное погребение?
Пожарский не понимая, в раздражении – Впервой ли? Ну ладно – поп! Да  что тебе в нем проку?
Елена, видя, что обинякам уже  не время – А вот послушай, Дмитрий Михалыч с терпением и    без гнева. Попа берешь на честное отпевание… Так?
Пожарский не отвечает, жестом понуждает продолжать.
Елена, как бы вразумляя  -  Вот поет он заупокой – так?
Пожарский поневоле кивает.
Елена, как бы вдохновленная его пониманием – Голосов густых, земных будет там с избытком, а вот ангельских? А без гласа  ангельского что   за служба… Тем паче заупокойная…
Пожарский, в крайнем  раздражении уже готовый отказаться от всей затеи – Тебе, тебе-то что в том, княгиня? Никак не пойму!
Елена, тоже распаляясь на его недогадливость – Да то, что попа с облачением и  со всем богослужебным скарбом верхом не посадишь! Ему - воз, а то и   два! А при нем, для ангельского  гласу,  отрок да старица… Понял теперь?!
Пожарский долго молчит, вникая, потом в изумлении крутит головой – Ну, княгиня, ну нет слов! 
Елена улыбается с гордостью.
Пожарский, спохватывается – А как же поп? Надежный  нужен…
Елена, с той же горделивой улыбкой – О том, воевода, не  заботься. То забота моя. При моих достатках такой будет, что надежней не сыскать… - Она  встает, направляется к выходу, Пожарский ее провожает. В дверях Елена поворачивается – Когда, воевода?
Пожарский, понижая голос и непроизвольно оглядываясь – До вестей, княгиня, до вестей...

Того же года, день усекновения главы Иоанна Крестителя, у московитов    Иван-постный, что по православному счету аугуста 29 дня, а по схизматическому – сентября девятого.
Пожарский с малыми людьми тихой рысью идет со своей усадьбы на Сретенке по Лубянке, чтоб выйти к Рязанской заставе, где сбор его отряду. У Вознесенских ворот Китай-города к нему присоединяется два крытых воза. В них  безместный поп, прикормленный при домашней часовне Скопиных, служки из дворни и обе  княгини -  Елена под видом юродивой старицы и Александра под видом служки-отрока.
Пожарский медлит в раздумье.
 Елена – Ну, что еще, князь?! Теперь за чем дело стало?
Пожарский – Да вот, думаю, не завернуть ли на  Пушечный двор…  Там для князь Михаила уж   с месяц как новые пищали затинные отлитые лежат… Аж пять штук. Ждут…
Елена – Чего?
Пожарский – Да, видать,  покуда рак на горе свистнет…  Вот, мыслю, не попробовать ли ныне с оказией…   
Елена, настораживаясь – Какая еще оказия?
Пожарский – Да вы и оказия! Раз у тебя с князь Михаилом пересылка была, так будет и встреча. И встреча, чаю, не в один человек…  А пять новых пищалей нашему великому воеводе подмога не шутейная…
Александра, как о решенном – Если так, то чего медлим, князь! Посылай на Пушечный двор!
Пожарский с Еленой переглядываются с улыбкой. Пожарский – «Посылай»! Да там как бы самого то не послали… Пушечный двор – не скобяная лавка. Его  Казна держит.. А в Казне  дьяки – ого-го! Разве перед государем шапку ломят!   Сам  поеду, да большим чином!  - дает  знаки сопровождающим, кому за собой, кому остаться и  поворачивает коня назад, к Пушечному двору. За ним ближние люди, один разворачивает стяг – А вы, боярыни, ждите покойно. За моими ратниками будете безопасны.
Александра и Елена в один голос – Поскорее, Дмитрий Михалыч!
Пожарский, не оборачиваясь, как бы себе – Как на то Божья, да приказная воля…

 Того же часа, Пушечный двор. Высокий тын, закрытые ворота. Пожарский,  не спешиваясь, стучит в ворота плетью.
Голос из-за ворот – Кто?
Пожарский – Царев стольник, по срочному государеву делу!
Знаменщик поднимает на вытянутые руки стяг, размахивает им.
Над тыном появляется голова в стрелецком колпаке – Ишь ты, и вправду стольник! Аль дело какое?
Пожарский – Приказного дьяка зови, его ума дело!
Стрелец, миролюбиво -  Позвал бы, да нету…
Пожарский – Как нету? Где же? Ведь служба!
Стрелец – Так время то какое!
Пожарский недоуменно  - Какое?
Стрелец  - Ореховый Спас! Посля Успенского поста  разговенье, да дожинки…  А там уж и Новый Год… Эх! – он машет рукой – до службы ли тут! Да и кому служить-то…
Пожарский оглядывается на своих – они готовы сломать ворота. Стрелец тоже это видит и говорит без горячности, но серьезно -  Эй! Не балуй! Как раз из органки дробом окачу! Вещица знатная, в дюжину стволов! Самого  Андрюшки Чохова работа!   
Пожарский делает своим знак  стоять.
 -  Коли такой боевитый – говорит он стрельцу – не просиживал бы здесь штаны, а шел бы со своей органкой Михайле Скопину, надеже нашей, в помощь…
Стрелец вздыхает, отвечает рассудительно – И с органкой бы и со всем тем  нарядом, что для батюшки нашего кормильца со всей душой заготовили! Да немочно!
Пожарский – Что так?
Стрелец на мгновение исчезает с тына, створка ворот со скрипом, бороздя по земле приоткрывается , стрелец манит Пожарского за собой – Глянь, боярин, любуйся!
Шагах в десяти от ворот, на невысоком земляном раскате, уставя прямо в них двенадцать своих жерл, действительно  стоит органка - дюжина  пищальных стволов, собранных в раму двумя ярусами по шесть. За раскатом видны  загашенные плавильные горны, оплывшие  груды формовочной земли, безлюдье. Под навесом свалены новые, тускло сияющие пушки.
- Вот, батюшка – указывает на них стрелец. – Уж боле месяца,  как отлили, а по сей день ни тпру, ни ну…
Что так?
          Стрелец отвечает и не понять – смеется или плачет - Вершили мы это дело с великим поспешанием, еще к Ильину дню все готово было. А как собрались отправлять – хвать, ан казенных возов то и нету!  А сам, небось, знаешь, кормилец  – всякая такая затинная пищаль тянет не менее двадцати пуд… Послали  по дворам, на каких гужевая повинность, а там  возы  все гнилы! Давай те возы править, да опять беда – кузнецы все вполпьна! Не так правят, как доламывают! Да  и клячи обывательские  с полгода толком не кормлены…Так наши дьяки с разрядными общею думою порешили: дождаться уж санного пути… Там хоть волоком, а дотащим их…
      - Докуда дотащите? – сдерживая ярость спрашивает Пожарский – Куда? Где на ту пору будет князь Михайло с воинством? Не на Москве ли?
     Стрелец кивает – И такое рассужденье было, кормилец… И такое было… Мол, чем без толку хлопотать, да православных без прямой нужды лишними повинностями изнурять, не умнее ли, мол,  великого воеводы князь Михайло Васильича на Москве дождаться, да прям здесь сими пушками и наградить...  Каково рассудили, а?
      Пожарский, более ни слова не говоря, на дыбках  разворачивает своего коня и посылает прочь. И только уж на подъезде к Воскресенским воротам бросает знаменщику – Вот она где, самая то измена! Не в Тушине, не на Дону, не в украйнах! В сердце, в самом сердце у каждого… Хоть  в  каком уголочке, а сидит … Сидит, и ничем ее не вытравишь! Хоть не живи…–  он без нужды бьет коня плетью.
   

           Начало сентября, канун нового, 7118, года. Окрестности Москвы в десяти-двенадцати верстах от Рязанских ворот Земляного города. Взгляд сверху на обширную панораму– леса, пустоши, заросшие быльем пашни  - все в яркой осенней пестроте, вьющаяся средь нее блестящая лента реки.  И дымы по горизонту от  горящих  деревень. В поле зрения попеременно три людских  скопища. Одно - это шайка Ивашки Салька – казаки, тати, вконец разоренные мужики. Конные, пешие, кто во что одетые, кто чем вооруженные, решительность,  голод, озлобление на весь свет. Инстинктивно сбиваются в стаю. Чуют преследование, но не боятся.  Другое - отряд Пожарского. Отборные дворяне,  кремлевские стрельцы,  все конные, снаряженные, у каждого по заводному коню с припасом во вьюке, застава впереди, дозоры обочь и сзади, возы с боярынями посреди -  настороженность, оглядчивость, опаска. Страх, готовый обернуться лютой ненавистью. Третье – отряд Дюваля. Тоже конный, без обоза, набран из лихих охотников, застрельщиков, ертаулов. По нынешнему говоря – спецназ. Рыщут, стараясь охватить возможно более широкое пространство, но не потерять при этом связи со своими. Навык, хватка, охотничий азарт, доверие вождю.
      Нужда ли выпоить лошадей, воля  вожаков, судьба ли, сводят их на речонке Пехорка, блесткой лентой вьющейся  в этом обширном   безлюдье.
       Далее взгляд наземный -  внезапная для обеих сторон встреча бойцов Дюваля и шпыней Салька. Короткая стычка,  быстро переходящая в общее побоище. Опыт, сноровка,  воинский расчет берут вверх над яростью, ожесточением и бестолковщиной. Меньший  числом отряд Дюваля одолевает рыхлую массу татей.
      После прекращения организованного сопротивления,  Дюваль командует своим сбор, не желая преследовать бегущего врозь противника. Его десятники пытаются возражать, они уже во власти гончего азарта, но он жестко пресекает   возражения.  И все быстро успокаиваются – взять с этого противника явно нечего. Интерес представляют  только лошади, оставшиеся от убитых воров, или брошенные теми, кто предпочел спасаться ползком, прячась в густом подлеске и зарослях кустарника.
    Сбор бойцов еще не успел завершиться,   как перед Дювалем внезапно, как бы ниоткуда, безо всякого предвестия, появляется множество иных всадников. Так что Дюваль  не успел и охнуть, а его люди  оказалась как бы в полуокружении. Но они  успевают  выстроиться  клином – острием в поле, тылом на лес. Сам он  стал на острие и препоручил все дальнейшее Божьей воле. И так скоро все это свершилось, что никто  не успел отереть своего оружия  от крови, а знаменщик  вернуть на копье  походный вымпел.
   Дюваль, шепотом Петру – Кто таковы? Свои, воры…  Числом  не менее пяти сот…    И не отребье… Резвым  напуском не возьмешь…    
     Петр, пожимая плечами, также шепотом – По обличью не скажешь…    Ведь нашей то природной дворянской  конницы - ее  и у Вора  в немалом числе. Хоть и в невеликом почете…
      Меж тем часть пришлецов сгоняют воровских лошадей в табун и теснят их в московскую  сторону, куда и надлежит продолжить свой путь и Дювалю. Другие неспешно разъезжают по пустоши, что то высматривая на земле. И тут же сделалось ясно – что. Они добивали сбитых воров, да со всем тщанием, так чтоб ни один не ускользнул. То один, то другой, привставая в стременах, рубят вниз своими саблями и топорами. А иные, держа сулицы за пяту, бьют ею вниз и как бы под себя. Как острожат рыбу в мелкой воде. Все это совершается  в каком то странном спокойствии и почти что в безмолвии. Лишь изредка одинокие вскрики. Иной обреченный выпрыгивает из покрова мертвой травы, пытаясь спешить и обезоружить своего убийцу. Но втуне.
     Пока Дюваль озирается, ища достойный выход из создавшегося положения, из глубины окружения к нему  приближается  всадник воеводского обличья: бахтерец с гравировкой, шишак с наличьем под еловцом, конь под султаном. Это Пожарский.
- Что за люди? – спрашивает он без надрыва, но голосом повелительным, внятным, гулким. 
         В ответ  Дюваль, сдернув с пояса, разворачивает  по ветру скопинский стяг – лик Спаса на черном поле. Пожарский,  вглядевшись, бросает  поводья, поднимает  наличье и раскидывает  руки как бы для объятий - Здоров ли князь Михайло Васильич?
        Дюваль, тоже подняв наличье, склоняет  голову, этим одним движением отвечая на приветствие и на вопрос. Да уж заодно украдкой бросает  взгляд  назад. И видит, чего и следовало ожидать. Его  молодцы, не желая дожидаться верной погибели за его германское упорство и тугодумство, мигом втянулись в лес. Однако не рассеялись в чаще, но рассыпались вдоль самой кромки, укрывшись за деревами и уже имея наготове в руках свои смертоносные луки. Дюваль  невольно, хоть и с большим опозданием,  переводит  дух.
      Меж тем воевода, не подбирая поводьев, неспешно посылает вперед своего коня. И Дюваль  шагом трогается ему навстречу, воздев наконец вымпел на копье.
             - Сам князь Михаил отсель далеко ли? – осторожно спрашивает  Пожарский, когда они  съехались и обменялись рукопожатьями.
       Дюваль оглядывается  на Петра.  Тот шепчет - Будь, как с иноземцем…
       Дюваль - Ближний боярин и великий воевода в надобном месте  готовит верную и скорейшую погибель Вору и литве. И вместе – избавление и великую славу царствующему граду…
     Пожарский, будто услышав что худое и заметно поникнув, говорит  - Но ты не тот ли скопинский немец, которого, по слухам, боярин неотступно держит при своей особе?
          Дюваль - Я есть ротмистр шведской королевской службы Христофор Дювалиус.  И великий воевода князь Михаил Васильевич не возбраняет мне быть при своей особе. Ныне же поручил мне особливую службу  на дальней посылке. Как прикажешь, воевода, доложить князь Михаилу о нашей встрече? Ибо наказ имею: обо всем виденном и узнанном подробнейше доводить до его сведения…
        Пожарский - Так передай же князь Михайле Васильичу, что де повстречался тебе стольник и воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Который  воровских людей и прямых татей известного злодея Ивашки Салька вконец погубил и извел до самого корня. А те воровские людишки и тати чинили Москве многие шкоды и досады. Ныне же, стакнувшись с ляхами пана Млоцкого, простерли свои дерзости до самых московских ворот.  За что и понесли заслуженную кару…  К чему и ты, ротмистр, свою руку приложил… - и уже с усмешкой – Притом тяжкую весьма…  -  Видно, что не о том хочет говорить, но не смеет – А еще… - тут Пожарский останавливается, не решаясь открыться Дювалю, не имея полной веры к этому в сущности незнакомцу.
      Дюваль, подбадривая  –  Жду ваших указаний, экселенц! Что еще прикажете передать великому воеводе?
       Пожарский – Есть дело весьма великое… Но притом весьма тайное… Не прими за  обиду, ротмистр, но не знаю, вместно ли тебе дело это ведать и решать…
       Дюваль, пожимая плечами – Так я,  экселенц, знаю и того меньше… Как докладывал, имею от  принца… князь Михаила, особое поручение, но при том поручении ваше имя, экселенц, не поминалось…
      Пожарский – А чье? На чье имя порученье?
     Дюваль – Не смею назвать, экселенц! Поймите и не обессудьте!
     Пожарский, невесело усмехаясь – Мы с тобой, как слепой с глухим…
     Дюваль, после долгого молчания, нерешительно – Имею особливый знак для той персоны, о коей порученье…
      Пожарский – Знак?   
      Дюваль – И верный, экселенц…  Для той персоны несомненный…  Но лишь для нее…
      Пожарский – Ну, делать нечего. Держи при себе, коль служба так велит… Хвалю!
      Дюваль – Ну так мы, экселенц, пойдем и дальше, как служба велит…
         Пожарский неохотно  - Добрый путь, ротмистр… - потом как бы оживившись – А своих побитых отпеть не желаешь? Ведь люд твой все православный, а при мне поп…
        Дюваль, с гордостью – За приглашение благодарен экселенц, но побитых не имею.
       Петр, вполголоса – Хорошо бы  нам службу отстоять, Христофор. Хоть бы и заупокойную… Месяц уж, как божественного слова не слыхивали… А ведь в скверне сверх темечка…      
      Дюваль, подумав, кивает.   
       Пустошь, где прошло побоище. Воины клинками копают рвы-могилы, стаскивают к ним побитых. Вдоль могил медленно идет поп с крестом и кадилом, за ним старица и отрок, поющие «Со святыми упокой!». Бойцы, стоят пеши, с обнаженными головами, в лад  подтягивают.   
      - Дивно поют – говорит Пожарский Дювалю. Тот рассеяно соглашается – мысли его далеко, он досадует на задержку.
     Вдруг отрок, ломая стройность службы, бросается к Дювалю с криком – Он, он!! – и,  обрывая тесьму, срывает ладанку с  руки Дюваля.
     От резкого движения колпак сваливается с головы, волосы рассыпаются по плечам и спине.
      Пожарский с Дювалем, некоторое время смотрят друг на друга с недоумением, потом оба разом облегченно вздыхают и улыбаются.
   Пожарский, прощаясь с Еленой – Обскажи сыну, какая она есть, наша московская жизнь..
   Елена, с сердцем – Уж не сомневайся!
    Пожарский, досадливо – Да не по баб… не по матерински, -  как, мол,  голову уберечь, а  по мужески - как умней дело вершить!
     Елена, насмешливо – Я баба и мать, у меня свое – был бы цел! А хочешь по мужески –с ним бы самим  совет и  держал! Да с глазу на глаз… Неужто с такой охраной до Мишеньки добраться не решаешься? Своим не веришь, за его немцем держись! Я как его увидала – полбремени с души! За таким Мишеньке не пропасть!
      Пожарский, раздумчиво, отрешенно  – Оно мысль хорошая… Да не вместно мне, малому стольнику, государское дело вершить… Этак каждый возьмется самовольничать - от нашего царства и горсти праха не останется…
     Елена – А то сейчас оно не так… Тебе что ж, особливое какое знамение надо, чтобы с печи-то слезть, да за ворота выглянуть – что там деется?
       Пожарский, по прежнему – А может и так…
             Воз с боярынями, в окружении отряда Дюваля поворачивает на Владимирскую дорогу, к Александровской слободе, а отряд Пожарского – к Москве.
     Пожарский, глядя вслед – Гора с плеч!

      Седьмицу спустя после пехорского побоища  и встречи Дюваля с Пожарским. Золотая осень. Табор скопинского войска против Калязина, на стрелке Волги и Жабны. Табор укреплен, окопан рвом, надо рвом крутой  вал, по валу крепкий тын, по предполью  многочисленные сторожки со стрелками.   К табору с юга подходит отряд Дюваля  с матерью и женой Скопина на крытом возу, а с запада парадным строем  приближается наемное воинство   Делагарди, возвращенное к скопинской службе вестью о щедрой выплате. Впереди стройной, грозной колонны пехотных рот, конных хоругвей и артиллерии под шведским королевским штандартом Делагарди в сопровождении высших офицеров. Среди них и Зомме.
    Дюваль, глядя на это внушительное зрелище и ни кому не обращаясь – Нет, но сколь все же она проворна,  эта девка…
    Петр, из-за его плеча с любопытством и несколько испуганно – О чем вы, мастер? Какая девка? Где?
    Дюваль, не оборачиваясь к нему – Да Фортуна… Вот только что и духа ее не было, а чуть звякнуло серебро – и вот она, вся тут! Да не просто тут, а уж и заголилась!
         
        Православное Рождество года 7118, что у католиков с лютеранами в начале января года 1610. Ставка Скопина в Александровской слободе. Тын, заплоты, рвы, валы и  раскаты с пушками, срубы для воеводского жилья и конюшен, землянки ратников -  все сработано наспех, грубо, без попыток украсить – лишь бы служило. В строениях, вместе со свежим лесом  видно множество опаленных бревен – из выгоревших слободских  изб. Вдали – черная от времени страшная громада опричного двора, не тронутая ни огнем, ни пушечной пальбой, ни литовским приступом.   
      Двор заполнен множеством людей по виду благополучных и достаточных. Даже странно видеть их  среди общего разора и неустроения.
     Дюваль на своем обычном месте – на крыльце воеводской избы. Как всегда он -  последняя преграда на пути к особе патрона. Он не понимает, что происходит перед его глазами и это его беспокоит.  Из избы выходит Петр. Дюваль, обращаясь к нему, вполголоса – Что это?
           Петр, усмехаясь – А это по случаю Рождества явились к боярину     лучшие да избранные от многих городов и волостей  изо всех  краев  государства….
   Дюваль – Зачем?
     Петр – А засвидетельствовать свою преданность, пожелать всяческого здравия и преуспеяния в делах. Главное же, выпросить для себя, кому чего мнится недостающим. Земель, деревенек, льгот… В общем, как у нас говорят, ударить челом…  Почуяли, за кем сила и куда судьбина личиком поворачивается…
     Дюваль – Не нравится мне все это…
     Петр – Что так?
    Дюваль – А так… Напоминает кой что…
     Петр, заинтересованно – Что?
     Дюваль, отмахивается   - Так...  Давние дела...
     Петр, не отступаясь – А все же…
      Дюваль, как бы в рассеянии – Париж,  ворота Сен-Дени, коронация принца Анри… 
     Петр – Коронация?!
      Дюваль кивает.
      Петр, про себя – Венчание… Чего она и боится…
        Дюваль, настороженно – Кто?
        Петр – Да княгиня же! Елена Петровна! Не понял до сих пор, от  чего сама не своя?!
        Дюваль, отворачивается,   глухо – Кто я такой, что б это понимать…
        Петр, скороговоркой – Ладно, ладно, кто он такой… Сам слеп, так думаешь и все кругом незрячи…  Да и не о том я… Слушай, Христофор,  неужто ныне свершиться!? Ох, дал бы Господь!
     Дюваль, пожимая плечами – Она трепещет, ты ликуешь… Чья правда?
     Петр, убежденно – Не ее, не моя, а всей Русской земли…
    Меж тем к  крыльцу приближается группа людей.   Вид их достойный, но ничем не выдающийся – ни платьем, ни оружием. Среди них Алексей Колтунов.  Петр отца не замечает,  отец сына не узнает. Выборные кланяются. Старший, это Григорий Сумбулов,  обращается к Дювалю -  Кому бы челом ударить, пропустил бы нас в палаты? 
       Петр скрывается в избе, возвращается с Головиным. У того вид боярский:  две шубы, горлатая шапка, держится гордо.  Спрашивает, глядя поверх склоненных голов – Что за люди? К кому? По  какой надобности?
      И Сумбулов    громогласно, во всеуслышанье, во весь двор, переполненный всяческим народом, отвечает  - От рязанского воеводы, стольника и головы Прокопия Ляпунова и всего рязанского дворянства и детей и сынов боярских  и лучших избранных людей всяких чинов с челобитьем к государю и великому князю Михаилу Васильевичу всея Русии!
      И тут будто буря разражается в крепостной ограде. Оглушительные непрестанные крики «Слава!», «Любо!» и «Царь Михаил!»  и все мечется: птицы под облаками, шапки в небе, клинки над головами…  Рязанцев  чуть не на руках вносят внутрь, в скопинский покой.
       Здесь и княгиня  Елена Петровна. Услышав  эти клики лишается  чувств. Но этого поначалу никто даже не замечает. Таково  всеобщее возбуждение. Сенные девки, среди них и Радуница, окружают ее, хлопочут,  кто обмахивает, кто спрыскивает с уголька – княгиня остается в беспамятстве. Радуница выскакивает на крыльцо.
      - Дедка, дедка, боярыне худо! Помоги!
     Дюваль, в растерянности – Я? Как? Я на вахте… Служба…  Лекаря звать…
     Радуница, в ярости, молотит его кулачками по кирасе, как по бубну – Ах ты, идолище заморское! Как женку  присушить -  он тут как тут, а как помощь подать -  так  у него  служба! Сей же миг помощь дай!
      Дюваль, совершенно потерянный, оглядывается по сторонам. На помощь приходит Одинец, строго, но с опаской  – Окстись, Марья, он то чего может? Он ведун, аль ворожея?
   Радуница, уже со слезой – Так немец же!
    Одинец – Немец, да не лекарь!  Если кого с ног сбить – это вот его!  Всегда и запросто! А поставить на ноги – это уж не обессудь…  Чего не дано, того не дано!
    Радуница, немного успокоившись и уловив  насмешку в словах Одинца  – Да тьфу на вас на обоих! Одного поля ягоды!
   Из избы, прикрываясь  платком, выглядывает Александра – Оклемалась матушка! Поднялася!
   Радуница для порядка грозит Дювалю с Одинцом кулачком и возвращается в избу. Оба с облегчением переводят дух.
     Дюваль к Одинцу недоуменно – О чем это она тут? Кто кого присушил?  Какая еще  женка?
    Одинец некоторое время присматривается – нет ли подвоха. А убедившись, что недоумение Дюваля искренне, прыскает в ладонь, быстро соскакивает с крыльца и кричит, убегая – Ты ее, ее спроси!
      Дюваль, вслед, растерянно – Кого, кого ее-то?
      Одинец – на бегу, растворяясь в толпе – Да ее, ее самое! Присуху твою!
        В это же  самое  время Петр, ни что не обращая внимания и будто творя молитву – Как? Все то же серое небо в низких облаках надо мной, и все те же черные срубы и ограды предо мной, и  тот же навозный утоптанный снег под ногами, то же воеводское крыльцо о семи ступеньках… Но все это – уже новое царствование?
       Дюваль мотает головой, будто отгоняет навязчивое видение, успокаивается, и тут на крыльцо из избы вылетает, будто   ошпаренный, Головин. Он уже без шапки, шубы распахнуты, рубаха растерзана. Вытягиваясь на цыпочках он сипит прямо в ухо  Дювалю -  Десяток новых немцев к боярину! И сам с ними! Сей же миг!
      Дюваль, как громоздкий корабль через мятущиеся волны, прокладывает путь сквозь беснующуюся толпу и достигает  стоянки наемников, только-только приведенных в Александровскую слободу и ровно ничего не понимающих в происходящем. Он цепко оглядывает роту, во всеобщем смятении инстинктивно принявшую строй плотного каре и безошибочно выхватывает старшего – Лейтенант, ко мне!   
     Раздвигая передние  шеренги, к нему  выходит офицер молодой, поджарый, круглолицый, резкий и быстрый в движениях – Я, господин ротмистр!
    - Имя?
   -  Георг Лермонт, господин ротмистр!
   - Шотландец?
   - Да, господин ротмистр!
       Дюваль, раздумчиво, себе – В тюремщики не годится…  - потом машет рукой и командует – Лейтенант, полувзвод пистольеров, профоса и сам  – за мной!
     Мгновенно, без всякого замешательства из общего строя ландскнехтов отделяется требуемый наряд и в полном порядке скорым шагом следует за Дювалем в воеводскую избу.
         В горнице,  где Скопин вершит воеводские дела, им предстает  зрелище, какое и должно было ожидать: большой воевода, или все же государь?, стоит под образами и держит свернутую грамоту с непорушенной печатью на шнуре. Елена Петровна, ярко белея в полутьме смертно бледным лицом, обнимает его сзади за плечи. Рязанская депутация коленопреклонно, среди них старший Колтунов и Григорий Сумбулов,  склоняется перед ними. Присутствующие воеводы  и высшие наемные офицеры недвижно и безмолвно расположились вдоль стен. То есть по первому взгляду все, как оно и должно быть на высочайшей аудиенции. Кроме убожества обстановки, конечно.
     Но уже со  второго взгляда ясно, что все не так. Что никакая это не аудиенция, а самый настоящий розыск по делу о государственной измене. Скопин, не поднимая глаз на Дюваля и его ландскнехтов, командует, указывая на рязанцев - Взять их! В железа!
    Дюваль репетирует  команду словами, понятными любому ландскнехту, откуда бы тот ни был. При общем гробовом молчании и неподвижности, как бы действуя по общему уговору, солдаты поднимают несчастных на ноги, срывают с них сабли, ножи и пистоли и бросают к ногам Скопина. И так стоят, держа их за руки, пока профос вяжет их  ременными  путами. Все, и Скопин молча отводят глаза от этого зрелища. Одна княгиня как бы наслаждается им. И, дрожа, повторяет все  одно: - Воры, воры, воры, погубители! На кол вас и с Прошкою вашим вместе!
     Алексей Колтунов, пока все это происходит, но будто бы не с ним,  кивком указывает на саблю Скопина и спрашивает – Что, государь, хороша ли сабелька на деле оказалась? Не подвела? Ить не оплачена… Да и задаток так и не считан… Как твой кошель до кружала довез, так там и оставил…
   Скопин, будто не слыша  - Семен! Прелестную эту грамотку отдаю тебе при всех, не читая и не распечатывая. Тебе же часу не медля скакать с нею в Москву и отдать в собственные руки государя, или кому самолично укажет. И о той передаче  иметь тебе отписку за большой государевой печатью! Верши!
      Обращаясь к Дювалю  – Тебе же, ротмистр Дювалев, брать новых немцев, какие нашим наречием не владеют, и сколько по твоему разумению будет надобно. И с ними самым  скорым делом гнать сих злодеев в Москву же! Да решает их судьбу сам государь в неизреченном своем милосердии!
- На кол! На кол! – вновь кричит княгиня Елена – Кормить вам, иудам, своими  мясами московских ворон! Чего удумали! Кровиночку мою, в тягостях ношеного, в муках роженого, да предать лютой смерти за Прошку-смерда!? Так вот же вам! – и она тянет к повязанным  руки, вдруг ставшие как бы подобием когтистых лап. Казалось, не удерживай ее сын – исполнила бы свои угрозы собственноручно.
      И все многие воинские люди всяких народов, в бронях и при оружии, ставшие свидетелями этого материнского неистовства, как бы вжимаются  в стены и затаиваются. Будто мальцы, избегающие   горячей материнской руки за известную  им самим шкоду.
   Дюваль – Лермонту, вполголоса  (на «общеландскнехтском») – Лейтенант, выстраивай всех своих людей  шпалерами через двор.  Будто готовится  торжественный выход….  - Поворачивается к профосу - Как народ сгрудится  у шпалер, ты со своими -   арестантов через заднее крыльцо за тын, там спрятать и стеречь… - И видя недоуменнее обоих, свирепо – Исполнять!
     Рязанцев уводят. Елена, из-за спины сына,  жестами показывает Дювалю, убей их! Но тут,          через возникшую суету и толчею,  перед  Скопиным явился Петр-толмач. Он падает Скопину  в ноги - Смилуйся, великий государь! Когда этих предаешь на смерть, то и меня казни смертию не сходя с  этого места! Нет на них вины ни пред Богом, ни пред людьми! Гонец за грамоту не ответчик! Он – гонец! А что в грамоте – он того не ведает! И ведать того ему не подобает! Не казни ноги за провинности головы! Да и в чем провинность? – он выпрямляется, не поднимаясь с колен, обводит  взглядом присутствующих – Не то что дворянина, не то что избранного да излюбленного, расспроси любого-всякого – кто на Руси законный государь? Ты хоть ворону на крыше, хоть петуха на насесте, хоть мышь в запечье спрашивай – всяк своим обычаем програет, прокукаречет и пропищит: «Царь Михаил! Царь Михаил!»… Эдак тебе, государь,  никаких немцев не  хватит – виноватых имать!
          Скопин молчит, но и не прерывает.  Зато Елена прямо задохнулась: - Змий! Изыди, нечистый! Пока и тебя…
       - Казни! – кричит  Петр, разрывая на себе рубаху до  самого подола – Казни бессудно, чем терпеть мне такую неправду от защитника и спасителя Русской земли!
         - Сынок! – кричит Елена, стараясь заглянуть Михаилу в глаза – Сыночек! Роженый мой! Затвори свой слух для этого нехристя! Он  в Неметчине облюторился, ожидовел и Христа отверг! Какого добра от него ждать?! Слушай одну старую мать свою! От иных-прочих добра не жди! Мне ль не знать то змеиное гнездо, что за кремлевскою стеною свито! Даже сомненья не имей - уже летит туда весть грозовая, вот-вот разворошит гадючий клубок! Вот-вот ядом забрызжет! Теперь, сынок, разве их головами свою выкупишь! Да уж и выкупишь ли…
      Тут принц, будто очнувшись, мягко отстраняет от себя мать и сенным девкам дает  знак – ведите, мол, боярыню на покой. А она, и правда, уж готова упасть. И, обвиснув на руках челядинок, дает себя увести.
     Скопин, спокойно и звучно, будто ничего не было - Всем спасибо, господа! И доброго Рождества! Умножим наше общее моление во благо Русской земли и великого государя Василия Иоанновича, да живет он во славе и благоденствии нам на радость! – Кланяется  присутствующим в пояс, те,  кто кланяясь в землю, кто по строевому салютуя, вереницею покидают горницу.   
    Скопин  легким движением головы подзывает  к себе Дюваля  и, глядя мимо, шепчет – Рязанцев дотемна держать в порубе, после выпустить по одному. Збрую вернуть… – он вдруг замолкает, показывает  Дювалю приблизиться, оглядываясь  отстегивает саблю с ножнами, отдает Дювалю, шепчет – Отдашь. Скажешь: ножны де  – в пеню за просрочку…  -  Да смотри, что б дошло! – и грозит Дювалю  пальцем.
      Дюваль, догнав Петра  в общей череде покидавшего главную квартиру, спрашивает из предосторожности на паризьене: - Как набрался смелости?
         И тот, не оборачиваясь, бормочет в ответ: -  Когда выбор – чьей голове лечь на плаху: собственной или отцовской – какой ответ будет справедлив? Ваше мнение,  ротмистр? – и, совсем уже беззвучно – Где он, Христофор? Отдай его мне!
          Дюваль, почти без голоса,  одними губами – Только солнце зайдет, как все они, живые и невредимые,  покинут ставку и  начнут обратный  путь…
      
        Вечер того же дня, сумерки, выжженное предполье за тыном Александровской ставки  Скопина. Неудачливые рязанские челобитчики ворча и переругиваясь разыскивают и разбирают из  общей кучи каждый свое снаряжение. Рядом  Дюваль, Петр и Лермонт с десятком своих ландскнехтов. Тут же  так и не расседланные лошади рязанцев копытят затоптанный снег, добывая себе пожухшую траву, что  вызывает ропот восхищенного изумления среди наемников. Из толпы рязанцев, выходит Алексей Колтунов. Запоясывается, снаряжается и, усмехаясь, обращается к Лермонту – Что немчура, дивно, как русский конь из ничего сам себя пропитать может?   То-то… На таком то коньке  хоть куда,  хоть в твою Неметчину, хоть в Кабарду, хоть на самый край света – куда хошь доставит и корму  не запросит…
     Петр, из-за спины Дюваля – То не русский конь, а татарский… Он то нам  батыевщину из дальних степей  и принес…
    Алексей, заинтересованно – Никак русак? А по говору  так  вроде и рязанский?  Нут-ка, покажись! А то тебя из-за этого облома немецкого  вовсе не видать… Все одно как из-за наугольной башни…
      Петр выходит на открытое место, Алексей приглядывается – Сам из каковских будешь? По речам грамотей, а одет не по иночески…  да и не по   дьячески то ж…  При сабле, вишь, по дворянски… - приглядывается -   По повадке как бы  немчин ряженый … - медленно поднимая к нему руку, продолжает  с расстановкой - Рязанский, из дворян, грамотей, с Неметчины… Кто таков, объявись!
      Дюваль, крутит головой, разводит руками, Петру на паризьене – Как он тебя расшифровал! Вот он, голос крови!  А ведь иные не верят!
     Алексей, не отвечая Дювалю, делает шаг к Алексею, стягивает колпак, опускается на колени  в глубокий  снег. Все медленно, как и движение отцовской руки – Признай, тятенька!
     Алексей берет его лицо в ладони,  поднимает, близко всматривается, водит по лицу рукой, будто слепой, садится рядом в снег, на миг закрывается рукавом, потом решительно встает, снимает свой треух, нахлобучивает на Петра  – Покройся, застудишься…  Старуха  узнает – не сносить мне   головы…
   Петр встает, поднимает и отряхивает от снега колпак, надевает на отца и плачет, положив голову тому на плечо.
       Рязанцы тем временем снарядились, они уже в седлах,  Сумбулов окликает – Эй, Ляксей! Ты чего? Ай остолбенел? Гоним, пока великий воевода милость на гнев не переменил!  Вишь, он хоть и Скопин, а все же Шуйский!
      Алексей не  сразу, но все же поворачивается на окрик, долго смотрит на Сумбулова, будто не признавая, а потом отмахивается – езжайте без меня! Сумбулов смотрит на Колтуновых и, поняв, что произошло,   взмахивает плетью и с посвистом гонит конька в сумрак и снежную замять. И все рязанское посольство с посвистом и гиканьем скрывается за ним в облаке снежной ископыти.
     Алексей Петру, с усмешкой – Ну что, Ляксеич, ударишь за меня челом госу… великому воеводе – принял бы меня к себе в службу, хоть в какой полк? Скажешь: де, мол воинские стати городового дворянина рязанского Алешки Федорова, Колтунова сына ему,  великому воеводе с издавна ведомы… О чем и свидетельство верное при бедре имеет…
    Дюваль, отстраняя совершенно ошалевшего Петра – Не дури, старый! Сам в опале  да в бегах, хочешь и сына под опалу подвести?
     Алексей, глядя снизу вверх, но задиристо – Да тебе то что, чужанин?
     Дюваль, сморщившись от «чужанина» как от изжоги – Да по мне пропади ты пропадом, а парня жаль… И так тут на него чего не навешено… И еретик он, и папежник, и ведун, и черт с рогами…   А что до свидетельства при бедре…  - он достает из-под плаща саблю в ножнах с перевязью, протягивает Алексею – Покупатель сего возвращает ее тебе безденежно, да в пеню  за просрочку – ножны. Что б не позорил ты его и не корил бы недоплатою…
      Алексей отводит от себя руку Дюваля с саблей  – Не надо мне! Не по Сеньке шапка… Возвращай хозяину, скажи – мол, дар государю от верного холопа… бунтовщика… Ему оно пристойнее…  А нет – пущай пропадает в чистом поле! Назад не возьму!- и к Петру – А что,  Ляксеич, немец твой дело говорит. Негоже мне на тебя тень бросать… Прощай… И ты того… живи  долго, что б я перед  старухой  правый был, когда стану перед ней, да забожусь, что жив ты и здоров! -  и, уже вскидываясь в седло  - А то  давай со мной! Помнишь -   он показывает  рукой за спину, то ли в сторону дома, то ли в прошлое – Гришка нам иную жизнь сулил? Может и правда станется…
     Петр, еще в слезах,  мотает головой – Не станется тятя… Покуда в царстве покой не устроим – нет, не станется!..  Вот разве после… Уж  при царе Михаиле!
      Дюваль, пристраивая саблю обратно под плащ, ворчливо – Теперь то уж конечно устроится…  Как же! Теперь у нас на то столь   верное средство… Как вот нынче принцу доложу, почему приказ не исполнил?!
     - А  ты сказывай – уже поднимая конька вскачь, кричит Колтунов – сказывай, де  тать Алешка такого стрекача задал, что и не поймать! – со смехом исчезает в снежной мгле. 
     Петр тянет руки, кричит вслед – Матушку, матушку от меня обними!...  – рыдает в голос.
     Дюваль не выдерживает, ревет вслед Алексею – Стой, стой, доннерветтер! – и, когда тот медленно возвращается – Да черт с вами! Нет сил смотреть… Будешь при мне, без оглашенья…  На мою голову… А там что бог даст!   
       
         Того же года, около Сретенья, что у католиков с лютеранами 15 февраля. Город Дмитров в скопинской осаде, келья в Борисоглебском монастыре. Теснота, низкий сводчатый потолок грубо тесаного  камня, такие же стены и пол, низкая, окованная железными полосами дверь,  густо зарешеченное слюдяное оконце. Вся обстановка – солома под рогожей в одном углу,  поганая лохань в другом. Нет даже  иконы. В келье Марина, Сапега, Лисовский.
     Марина в монашеском, черный плат по бровям, но держится высокомерно, по-королевски  - Итак, панове, вот  это все  и есть выражение преданности  вашей государыне?! Обманом завлечь, насильно удержать в этом… этом… склепе, обрядить в это… тряпье…
     Сапега,  вклиниваясь  - Это тряпье, пани, суть одеянье православной  послушницы и не может служить поношеньем для Вас, принявшей православие…   
         Марина,  сбрасывая платок – Я по рождению ясновельможная пани высокого воеводского рода, а по воле Божьей – венчанная царица Московская!  Но схизматического крещения отнюдь не принимала!
     Лисовский, усмехаясь ей в лицо –  Будь вы мужчина, спросил бы – а знак иудейства на теле? Но вы все ж как бы женщина…
     Сапега, становясь между Мариной и Лисовским и  не давая Марине ответить –– На вашем супруге, кем бы он ни был, долгу нашему воинству, что шестой год держит  его на своих копьях и клинках,  малым  счетом семь миллионов талеров! Вы, Ваше царское величество, можете ли зримо представить  себе подобную сумму?
       Марина надменно пожимает плечами – Мне, царице, об этом ничего неизвестно…
     Лисовский, уже не ухмыляясь, а скалясь – Будь вы царицей, а не…
     Сапега, умиротворяющее – Александр, Александр! Не забывайте, перед нами дочь ясновельможного пана Ежи Мнишка, каштеляна самборского… Ведите себя соответственно…
     Лисовский, яростно – Да если бы не так, пся крев! Я б знал, как с ней себя вести… - делает недвусмысленный  жест - как именно – А потом вот этак… - смыкает ладони, будто на чьем то горле.
     Марина, не выказывая испуга, по-прежнему надменно – И это говорит  шляхетская честь! Подобное поношение не говорю уж государыне, но благородной даме!
     Сапега,  силком оттесняя Лисовского к двери – Пани, не играйте с огнем, прошу вас! Да, после исчезновения вашего супруга вы в глазах войска – единственная  гарантия получения долга. Но не все наши достаточно рассудительны – он кивает в сторону Лисовского – а уж на почитание прирожденного вам  благородства лучше и вовсе не рассчитывать…
    Марина., по-прежнему высокомерно – Мой расчет лишь на длань Господню, простертую над богопомазанной  главой… Но  полно сердце мое скорбью, что и на доброе имя, и на сан, от Бога данный, покушаются!
    Сапега на эти слова тяжело вздыхает и разводит руками, как врач, только что от  постели безнадежно больного.
    Лисовский задыхаясь от ярости, отталкивает Сапегу – Сан, от Бога данный! А не от  схизматика-расстриги? Или от  жиденка? Где он?! Говори, пся крев! Иль брошу на растерзанье своим гайдукам! – он хватает Марину за ворот, ветхое  рубище рвется, сползает,  она вырывается, пытается  лохмотьями прикрыть наготу. Лисовский перехватывает ее за волосы, шипит в ярости - С нами, с нами, голодранная царица московская! Сейчас ты  нагишом  побежишь за хвостом моего коня перед глазами всего воинства!
    Сапега, как бы сочувствуя – А мороз, пани, таков,  что птицы замерзают на лету…
    Марина наконец сдается – Но что вы от меня хотите!?
    Сапега, быстро – Где царик? Вы не можете этого не знать! Вы покинули Тушино на одном возу с ним… Мы с пристрастьем допросили всех возчиков…
     Лисовский, подхватывает  - Под одной кучей навоза… - как бы принюхивается, морщит нос – Воняет до сих пор!
     Марина, пытаясь упираться и одновременно удержать на себя обрывки рубища – Но вы же видите, наши пути разошлись! Откуда мне знать, где он теперь!
    Сапега, быстро  - Нам известно: меж вами были пересылки, мы перехватили гонцов!
          В дверях они сталкиваются с Заруцким. Атаман прищурясь в упор глядит панам в глаза, переводя взгляд с одного на другого. Во взгляде насмешка, уверенность, угроза.
   Лисовский, с ненавистью, в лицо Заруцкому – Ах, если б не скопинская осада!  Корчился бы ты у меня сейчас на колу, хлоп вонючий!   
    Заруцкий, злорадно скалясь  – Лай, лай, собака, когда нечем укусить!  Да на бегу лай! Все ваши шавки уж сбежали. А мои казачки сейчас на кругу решают – то ли биться нам с москалями, а то ль откупиться вашими головами…
    Лисовский рвет из-за спины кинжал, Сапега резко выталкивает его за дверь. Заруцкий захлопывает ее и остается в келье с Мариной.
     Марина, оставив попытки прикрыть  наготу и глядя прямо в глаза Заруцкому – Ну, а тебе, атаман, что надобно от твоей царицы? Тоже наймитского  долга? 
    Заруцкий, не отводя глаз – Мне надобно стать при моей царице ближним боярином – надвигается – Да столь ближним, что ближе не бывает... И чтобы зла тебе никто не то чтоб не содеял, но и не помыслил…   
    Марина, опускает руки, лохмотья падают к ногам, в руке оказывается стилет  – Ты дерзок, атаман…
    Заруцкий, сбрасывая перевязь с саблей и пояс с пистолем – А без того не поатаманишь… Хочешь – бей – сбрасывает кафтан, распахивает руки  – А  нет…
     Марина, роняет стилет – Нет… - отступает к своему соломенному ложу,  увлекая  за собой Заруцкого.
       Тишина. Обессиленная пара в полудреме под кафтаном Заруцкого. Тот с прикрытыми глазами бормочет,  будто сказку рассказывает – И с той ночи понесла царица и родила богатыря, какого свет не видывал…
     Марина, как бы продолжая – И вернул он ей престол, и стало место ему всех на Москве превыше… 
    
   Того же  7118, или  1610. года, на Сорок мучеников, что у католиков с лютеранами 12 марта. 
   Войско Скопина-Шуйского на подходе к Москве.  Длиннейшая вереница конницы, пехоты, обозов, нарядов, в беспорядке пробирающаяся в снегах и хляби. Скопин верхом в окружении нескольких ближних воевод и стольников, высших наемных офицеров и малой охраны во главе с Дювалем.
                Снег тяжелый,  напоенный  водой, на дороге черен от конского навоза,  по обочинам – от человеческого кала. И из-под него проступают сгнившие  возы, брошенные кем то и когда то, всяческое оружие и амуниция, и человеческие останки, чем ближе  к Москве, тем больше. 
    Скопин, будто слыша немой вопрос, следующего за ним Дюваля говорит, но тихо, себе  -  Голод…  В эту смуту погибших от меча  всех вместе  - малая горсть, против заморенных голодом…    
     Дюваль еле слыша, но не смея нарушить порядок следования   - Что? Что вы сказали, мой принц?
        Скопин не оборачиваясь, несколько возвышает  голос: - Я говорю: милость без разума хуже разума без милости…  Вот смотри – он черенком плети указывает на череп, вытаявший из снега у самых копыт его коня – За смертью ли своей он  брел в Москву издалека средь тысяч себе подобных… Нет! За царской милостью…
         Скопин  смолкает и как бы в согласии  с ним вся природа. Только чавканье копыт да шлепанье ног по снежно-навозно-земляной каше.
         Дюваль, замирая – И?..
        Скопин,  без охоты   - И полегли за ту милость  многие тысячи…  А ведь лишь блага желал  царь Борис… - не завершив слова, отмахивается  -   Давние дела, дядько… Не сейчас…  Может, как-нибудь после… На покое…
      Степан Головин  с усмешкой повторяет за ним – На покое…
    Скопин, утверждая – На покое… А ныне – обращается уже к Делагарди и своим воеводам – Устраивайте войско немецким порядком!  А то  уж и Скородом на виду. Явим  стольному граду нашу мощь и красу!
      На удалении, но уже хорошо различимая бревенчатая надвратная башня Скородома. И на ней  как бы  яркий холодный пламень, переливающийся белым и золотым.
              - Царь, царь! – тихим дуновением несется  вдоль колонны.
       - Нежели сам цесарь? – одними губами спрашивает  Дюваль у Делагарди. Тот неуверенно пожимает плечами – От веку здесь такого не бывало…
       Расстояние сокращается и становятся  различимы встречающие. Во  главе их  человек невысокий, дородный, облаченный в золотую шубу. Но видимый издали блеск исходит не так от нее, как от нагрудных зерцал, в пламень начищенных и надетых сверху. И шишак его с личиною сияет  солнцем и золотая же бунчужная прядь на высоком еловце реет  и переливается  над ним. А за спиною его яркое сияние медных набатов и отсверк широких алебард в руках белоснежных рынд… Сверканье, блеск, торжество и величие!
         - Кто бы это? – гадают  вокруг воеводы и стольники, все озабоченные одним: какова честь будет оказана Скопину, а через него и им самим. 
- Милославский Федор?
- В имении безвыездно…
- Голицын Василий?
- В плену, в Литву сведен…
- Изо всех великих родов только Шуйские на Москве и есть. Полный верх держат…
- Патриарх?
- Да типун те на язык! Нешто патриаршие дело в воротах о здравии спрашивать?
       Наконец не удерживается и Скопин. Говорит громко и с неудовольствием ни к кому отдельно не обращаясь: - Да Дмитрий, Дмитрий! За версту без промаха ясно – он! Что тут гадать…
- А коли видно, так может и слышно, что говорит? Не про то ли, какая кому государева милость и награда? – с позволительной ему дерзостью под общий смешок спрашивает  Головин.
 На что Скопин  громко, внятно и спокойно выговаривает: - Боярин и большой дворцовый воевода, государев родной брат и мой троеюрдный дядюшка, князь Дмитрий Иванович Шуйский вымолвить  изволил:  «Вот идет мой соперник!»
        И осадив коня прямо  перед самим князем Дмитрием Ивановичем, который, спустившись с башни  выходит  ему навстречу,  чуть не в самое лицо ему выговаривает: - Но это заблуждение. Он мне не соперник!
       Петр, обращаясь к Дювалю,  шепотом – Зачем, ну зачем он этак!   
       Дюваль, тоже шепотом – А что?
       Петр – Да ты глаза  то дядюшкины  видел ли?! Ненависть в них, как иудина печать…
      Дюваль, пожимает плечами – А не скажи он так, быть бы меж ними любви христовой? Светоч восходящий и позорище всесветное… Зависть и ревность – они, Петер,   во всех землях  и на все времена одни и те же…
       Под этот шепот Скопин, не спешиваясь, съезжает с дороги. Ненароком потеснив конем Дмитрия,  он встает в стременах и саблей  указывает войску на распахнутые городские ворота. Походные  колонны в стройном порядке возобновляют прерванное движение.
            
      На другой день, горница в скопинском доме, семейное  застолье по случаю благополучного  возвращения хозяина. Кроме матери с женой за столом Семен Головин и князь Пожарский… Застолье к концу, прислуга удалена, разговоры свободны.
        Михаил, с улыбкой, обращаясь к  женщинам – Знать бы, что  у нас здесь все будет  не по «Домострою», дядьку бы пригласил… Что я здесь пред вами  цел и невредим - в том его заслуга не мала…   
       Елена, смутившись – И немчина твоего не обидим и всячески повеличаем… Знаю, знаю, заслужил!  Но ныне, Мишенька,  князь Дмитрий Михайлович к тебе слово имеет, какое при чужих  вымолвить не может… 
     Михаил, пожимая плечами – Мне ротмистр не чужой… Однако слушаю тебя, князь…
      Пожарский медленно – Долго думал, как сказать, как изъяснить, что в сердце занозами…
      Михаил, глядя вниз, тихо – Простыми словами, князь… А лучше сказать – прямыми…
     Пожарский – Иначе и не мыслю… Первое слово… Всем ведомо -  многие тебя просили и молили – шел бы ты на выручку Смоленска прямиком из Александровской слободы, Москву минуя. Ты сделал, как сам решил… Может, есть в том правда. Но будь же осторожен, князь…
      Скопин, указывая на мать, с легкой усмешкой – Весьма наслышан! Какое иное твое слово,  Дмитрий Михалыч?   
       Пожарский молчит, будто собираясь с духом, затем с трудом выговаривает – Московский престол нашему государству – что  небесный Кол звездам… Все вкруг него обращается… И человек на том престоле должен быть таков, что б всякая душа к нему тянулась… Иначе рассыплется наше царство в прах… И ныне все к тому…
       Михаил – И?...
      Пожарский, решившись – И царь ныне должен быть всем народом избранный, не как нынешний  – выкликнут… А избрание это, оно в духе уже состоялось… И о том всем ведомо… А дядюшке твоему, Василь Иванычу, более чем любому … Потому уверен – нет измены в перемене… Но лишь в одной – его на тебя! И ты сам по душе этого не знать не можешь! Понятно ли это слово мое, князь Михайло Васильич?
     Михаил молча кивает, молча встает из-за стола, Елена с Александрой поднимаются, поворачиваясь вслед за ним. На лицах недоумение и  тревога. Пожарский остается сидеть,  по виду спокойно. Михаил выходит из горницы и быстро возвращается, держа в руках свою саблю  в ножнах. Останавливается против Пожарского, обнажает клинок, держит перед ним  обеими руками – Видишь, Дмитрий Михалыч?
    Пожарский спокойно кивает – Вижу. Хорош клинок. Пулат хоросанский и клеймы Сулеймановы… - приглядывается – вроде бы подлинные… Только вот с обушка иззубрен… Что так?
   Скопин – Зато с жала как выточен! Дядько сам точит, никому не доверяет… Ты глянь! - сдергивает с плеч Александры кисейный платок, подбрасывает, подставляет  клинок, платок падает на стол двумя кусками – А обушка не трогает. Говорит – каков ни есть, для дела неважно… И даже способнее при отбое у противника клинок из рук выворачивать…
   Пожарский, по-прежнему спокойно – Это ответ твой, Михайло Васильич? Как понимать прикажешь?
    Скопин – Так и я князь… С жала для дела весьма гож, а что с обушка, внутри, то для дела неважно… И пока у нас смута, я ей не потатчик, но усмиритель… Огонь маслом не гасят… И это ты запомни хорошо. И другим, какие твоих мыслей, тоже доведи…
   Пожарский выходит из-за стола, кланяется хозяевам – Спасибо за хлеб-соль, ласку-беседу…
    Скопин, вслед ему – После, князь, договорим… После Смоленска… Если живы будем… 
       
          Того же года 9 апреля,  вечер.  Снова  скопинская усадьба в Китай-городе. Вид тот же, что и в первой сцене фильма  с поправкой на время года. Жилой покой в одном из многочисленных надворных строений. Алексей  и Дюваль спят в тяжелом похмелье. Вдруг снаружи обрушивается  такой шум, что оба просыпаются.  Неразборчивые крики, визг, вой на десятки голосов.
   Дюваль, еще до конца не проснувшись, путая наречия – Диверсьон! Тушинцы! Атака на  лагерь!
    Алексей, продирая глаза – Да окстись ты! Какия еще тут тебе тушинцы?! Их давно и след простыл! Не все винище проспал?! – однако садится на постели. Дюваль над  ним уже  во всей амуниции и с обнаженными клинками в обеих руках – Вставай!  Не диверсия, так все равно тревога…
    Алексей одевается,  чертыхаясь и путаясь в одежде. 
    Оба на дворе. Кругом хаос – мечется дворня,  вопят, заходясь, бабы, в голос неразборчиво причитают старухи, ревут ребятишки. Дюваль, хватая на ходу кто на вид поразумнее, пытается спросить, что происходит, но в ответ слышит только “Касатик!”, “Ясно солнышко!”, “Отец родной!”, “Кормилец!”, “Батюшка, на кого покидаешь!” Наконец среди мятущейся в панике толпы Дюваль замечает Семена Головина. Тот бледен, растерян, но все же вменяем. – Что стряслось, Семен?
   - Беда, Христофор! Миша при смерти!
   Дюваль и Алексей в один голос – Что!?
    Семен – Что слышали!
    Алексей – Но как? С утра здоров, весел, бодр даже более обычного!
    Семен – Все так. И как только заприметил, с пьяных то глаз…
     Дюваль, внушительно – Ты это оставь Семен. Сам по все дни  не сильно трезв… Ты дело говори…
     Семен, захлебывается, выговаривая свое потрясение  – Сталось это у Воротынских, на крестильном пиру… Миша там крестным отцом… И как принял у крестовой своей кумы из рук стакан меду ставленого, как пригубил, так его лихоманка и скрутила… Упал, сердечный, и корчи с ним сделались…
     Дюваль, хватая Семена за ворот – А я… Меня почему… - отпускает Семена, хватается за голову – Проспал! Не уберег! Разум с душою пропил, пес приблудный!  Как Елене в  глаза взгляну! Крест ведь ей целовал за его душу!
     Семен успокаивая – Да ты так то уж не сокрушайся, Христофор… Тебе в том пиру быть   невместно и неприлично, потому - не твоего обычая крестины… И княгиня Елена сама приказывала тебя на сей случай не беспокоить…
      Дюваль, недоверчиво – Сама?
    Алексей, подхватывая -  Сама, сама! Пусть мол, проспится, сердечный от изобильного чествования… Шутка ли, без мала месяц за двоих пить…
    Дюваль, как бы найдя опору – Было, приказывала она мне сколько возможно у принца чары перенимать… И он тому не противился…   Потому как всегда себя блюдет и  греху пьянства нисколько не подвержен… - и, опомнившись – О чем это я!? Что с ним и где он?
    Семен - В бане, в бане – парят его. Мягким паром с наговорного взвара…  Куда, ты  куда, Христофор?
 Дюваль, деловито - К принцу. Ты, Семен, зря себя не тревожь. Я знаю, где боярская баня…
  Семен, обеспокоено - Христофор, Христофор, не надо тебе туда!
     Но Дюваль  уже идет и понятно, что никакому человеку его не остановить. Однако  Семен забегает вперед, как бы пытаясь заступить ему дорогу.
 Дюваль, недобро - Что, принц не велел мне являться на его очи?
   Семен, растерянно - Да ведь без памяти он…
   Дюваль, как бы вразумляя - Ах, без памяти? Тогда уж непременно быть мне при нем…
Но Семен не отступается. И перед самыми дверцами в баню Дюваль возвышает на него  голос: - Семен! Надобно, чтоб ныне быть мне  при воеводе и буду. И не надо мне в том препятствовать… Ни толку ни добра не выйдет…
И Семен уже в спину ему  бросает: - Не лезь, Христофор! Ой, пожалеешь!
    Дюваль влезает в баню, как медведь в пчелиное дупло. В мыльне пусто, из затворенной парной доносятся  женские голоса, ведущие как бы песню,  но без отдельных внятных слов. И еще вроде бы стоны. Дюваль  отворяет  дверцу парной высотою ему под грудь и, переломившись вдвое, суется  в жар и туман.
        Тесная парная едва-едва освещена из крошечного слюдяного окошка. И  поначалу Дюваль  не может ничего разобрать.  А сам оказывается как на ладони. И что тут поднимается! Визг, вопли, проклятья, седые разметанные космы, скрюченные когтями пальцы, пустые мотающиеся груди…Вальпургиева ночь! Его спасает  только совершенный фехтовальный навык. Целый ушат кипятку, ему предназначенный, слитно окатывает мгновенно захлопнутую им дверцу.
     Дюваль перед боярскими хоромами,  он взбегает по наружной лестнице в верхнее жилье, где покои княгинь.  Ему пытаются преградить  дорогу рыдающие, причитающие сенные и теремные девки – он не замечает. На шум  выходит сама Елена Петровна. Она как всегда осаниста, величава, но будто не жива – Чего тебе?
     Дюваль, в исступлении, тянет к ней руки - Доктора, доктора принцу! Загубят ведьмы!   
      Елена, отрешенно, мертвенно – Немца? Немецкая наука от русского заклятья не спасенье…
     Дюваль, не понимая – Заклятье?
     Елена с тем же отрешеньем, в котором  несомненное знание – Заклятье! Будут говорить – яд, а я доподлинно знаю, что ей яда и не надобно…  Одной нутряной злобы довольно…
     Дюваль в полном замешательстве,– Ей? Кому?
      Елена, как в ознобе или в бреду – Крестовой куме… Из чьих рук стакан…  Катька, Димитриева женка, царева свояченица, ведомая губительница,  у-у-у-у! Отцова дочка!
     Дюваль хочет что то спросить, просто прервать этот поток  слов, но Елена уже ничего не видя и не слыша – Как отец ее, Малюта Скуратов, людей люто терзал и губил, так и она… Только он  топором, да огнем, а она наговором, да заклятьем…
    Дюваль, все же прерывая – Ах, Димитриева… Да что ж вы терпите, раз все это  всем ведомо?
   Елена, как бы приходя в себя, отмахивается – Нет на ее самовидцев, нет и доверенных доводчиков. Нет и не будет. Всякому жизнь дорога… И нечего об этом…
     Дюваль – Хорошо, хорошо, но доктора…
       Елена, твердо  - Нет и нет! Иноверцу при его одре не быть! Если душе его  Богу предстать, так в чистом православии! И не терзай ты меня больше! И так едва дышу…
          Дюваль делает движение к ней   - Елена, свет мой, да ты в себе ли?
     Елена, отстраняясь – Не время, Христофор… 
     Дюваль – В беде поддержать  – самое время…
      Елена – Ах, Христофор, Христофор, теперь нам навсегда не время… Ведь все это  по  моим  грехам…
     Дюваль, в отчаянии – Елена! Какие  грехи? Коль так, то  Александре то за что? Уж кто безгрешен… - бьет себя латной руковицей в кирасу на груди – Я, я не уберег! Казнь мне в сей жизни и ад в будущей!
     Елена, с нежданной теплотой – Не казнись, дядько… Заклятье – не меч,  не стрела, не пуля… Тебе его не обороть… Как единорогу – морского змия… Разных стихий они порожденья… Я, я причиной!
     - Да отчего же?!
      - Во всю жизнь надо мною зависть ее… Сперва мужниной славе, месту-отечеству, а ныне, за Мишеньку,  из всяких берегов вышла…    
    - Не вижу твоей вины! Что ж тебе, ради ее покоя  собой не быть?
      Елена бледно улыбается, касается кончиками пальцев его нагрудника  - Гордыня, гордыня моя, Христофор… Смирнее ходила бы, может и она присмирела бы…   Моя вина, мне и кара…  Да и крестины эти… Знала ведь, куда веду и чего ждать…  Еще почести захотелось… И все, все дядько! Молись за здравие сыночка! Авось тут и твоя люторская молитва престола достигнет…  Ведь ты его любишь…
     Дюваль – Больше бессмертия души! Как сына! Будь у меня сын…
     Елена, поднимаясь в терем, оборачивается на ходу – Вот и молись. Здесь не дано – там оградишь… Да и меня, грешную помяни, свет ты мой закатный…
    
        Две недели спустя. Москва, плотницкая слобода на Трубе. Распутица, грязь, глухие заборы-заплоты,  Петр и Дюваль бредут от  калитки к калитки, стучат, вызывают хозяина, спрашивают домовину. И на вопрос – в какой рост – Петр указывает на Дюваля. Но таких домовин нет ни у кого.
    Дюваль в тяжком хмелю, почти в бреду – Петр, а Петр нет на него гроба, стало быть и смерти ему нет. Пошли обратно, он нас ждет живой…
     Петр, встревоженно – Мастер, мастер, очнитесь! Он мертв и ждет честного погребения!
     Дюваль, свирепея от непонятливости Петра – А я тебе говорю:   нет гроба - нет погребения, нет  погребения – нет и смерти!       
      Петр испуган по настоящему – кто знает, что может сейчас натворить эта неодолимая  боевая машина, этот человек  за гранью отчаяния  и в повреждении  разума,.
    Но тут очередной спрошенный хозяин не отказывается от дела, а берется за него.  Он  приказывает подмастерьям принести три готовые дубовые домовины,  укладывает Дюваля на тесовый настил посреди своего двора     и прямо по нему размечает – которая в изголовье, которая в изножие, которая серединой. Тут же закипает работа. Подмастерья пилят домовины, а мастер вырезает на торцах пазы и шипы. Он так доволен и горд своей изобретательностью, что не замечает грозы над своей головой – Дюваль всерьез готов его убить, но Петр кое-как,  уговорами уводит его со двора.

               Около Родиона-ледолома (11 апреля) по греческому счислению или 21 апреля по латинскому.   Потайная горница над Золотым крыльцом Грановитой палаты. Братья Шуйские на семейном совете.
      Иван, Дмитрию в ярости и отчаянии – Добился своего?! Кто теперь граду и вере защитник?
      Дмитрий, надменно – Ты о чем, Пуговка?
    Иван задыхается, не находя слов – Я о чем? О чем весь град единогласно:  Шуйские де своей  крови и общей надежи погубители!...
     Дмитрий, отмахиваясь -  Чернь, голодранцы, пустобрехи!
    Василий сидит, опустив лицо в ладони  – Ты за ворота высунься … 
     Иван – Да что там «за ворота»…  Ты в оконце-то глянь!
    Они с Дмитрием выглядывают из потайного окошка – там мятущаяся яростная толпа во всю Ивановскую площадь.
    Дмитрий непроизвольно отшатывается.
   Василий поднимает лицо, горько усмехается – То-то… Пустобрехи… Только нос высунь… Как раз на пики сядешь! Голодранцы… То весь народ московский… И нас тут всех – резко очерчивает рукою круг – ради  Михайлы лишь и терпел…
       Дмитрий, пытаясь вскинуться  – Да я…
      Василий, передразнивая – Да я, да я!...  Да ты о том подумал ли,  кто короля Жигимонта от  Смоленска  отразит? А?!  Ведь он не просто порубежной крепости угрожает! Он  своего наследника на московский стол ведет! И на то ему уж  многие наши челом бьют! И даже из великих родов… Что б быть на Руси в самодержцах папежнику, а там и всему народу с православного креста  на латынский крыж перекреститься! Это тебе как!?
      Дмитрий, кричит – Я! Я! Я короля за рубежи изгоню! Да что изгоню! Я его в железной клетке… Я всех супостатов к ступне  преклоню…
     Василий тихо, как бы себе – Нашему бы теляти, да волка поймати…  А покудова до завтра доживи…
    Иван, в ужасе  – Государь, о чем ты!? Ужель выдашь на растерзанье? Брата!?
    Василий, в утомлении прикрывает глаза – Нет… Да и не поможет… - и уже голосом ясным, повелительным – Тебе, Димитрий, быть в розыске  за приставами… Покуда Михайлу не похороним со всеми почестями… Яко государя…  - к Ивану – И что б поминки по нем широким столом и мертвой чашей! Всему народу московскому! Авось на сытое  брюхо не забунтуют…
  Все трое встают, Василий крестится, идет к выходу, увлекая за собой Ивана - А теперь пошли, Пуговка… Надобно нам быть в челе похорон… Что б всякий нашу скорбь видел…- снимает на ходу шапку.
    Иван и Дмитрий, в несказанном изумлении – Как!? Государь, при народе, простоволосым?!
    Василий, обернувшись – И ты, Ванятка тоже… И что б рыдал и вопиял и платье бы терзал, не хуже юродивого… - и усмехнувшись – На меня, на меня поглядывай, да не отставай… Народишко  наш легковерен, авось сойдет!
      Иван, за его спиной,  отрицательно крутит головой – Ох не сойдет! 

          Около месяца спустя, канун Георгия Победоносца, завершение большого молебна  в соборе Богоматери Смоленской, что в Новодевичьем монастыре.
        Патриарх Гермоген подводит Дмитрия к киоту со Смоленской иконой Пречистой Девы Марии, указывает ему стать на колени – Изволением Господа нашего и велением государя  поставлен ты во главе православного воинства для конечного истребления супостата и водворения мира и покоя на Святой Руси. Будь же на сей раз служенья своего   достоин, в вере стоек, разумом   крепок, страстям неподвластен, волей несокрушим!      И да покровительствует войску твоему  Михаил, архистратиг небесных сил бесплотных! – и, наклонясь к Дмитрию тихо – И сам стань во всем подобен предместнику твоему, светлой памяти князь Михаилу!. 
        Дмитрий молчит, упорно глядя в пол, бессловно принимает возложение руки, едва касается ее как бы в поцелуе. Патриарх отступается, подавляя тяжелый вздох. Дмитрий встает, идет из собора  прочь.
         На Девичьем поле  выстроено готовое к походу скопинское войско. Перед строем царь Василий  с немногими ближними людьми, вдоль строя редкой цепью бирючи-глашатаи.  Крестит брата, обнимает, принимает от рынды скопинскую саблю, поднимает над головой, показывая войску, передает Дмитрию. Говорит, обращаясь к нему, бирючи громогласно  повторяют для войска – Сим клинком славный родич наш разил супостата! Прими,  продолжи и заверши! 

           Того же года, после летнего солнцеворота,  лес под сельцом Клушино, кучка беглецов из только что  разгромленного русского войска. Все пеши, оборваны,   многие ранены  и безоружны.  Все в страхе и растерянности. Среди них Дмитрий Шуйский. Он вообще едва понимает, что происходит вокруг, оставшиеся при нем ближние рынды не то что ведут, а чуть ли не тащат  его  под руки.
     Дмитрий как в бреду, ни к кому отдельно не обращаясь – Что? Где я? Куда?
       Никто не успевает ответить, из чащи появляются Дюваль,   Одинец, Петр, Алексей, Лермонт. Они тоже в посеченных доспехах, без шлемов, в крови. Но при оружии и не ранены - кровь на них чужая. Алексей ведет в поводу лошадь. Это не боевой мерин – понурая крестьянская кляча, но на худой конец годная и под седло.     В окружении Шуйского короткая паника, потом Дюваля узнают – личность на все бывшее скопинское войско хорошо известная.
   Дмитрий, обморочно – Ты ли, скопинский немец? Аль продать меня своим немцам  хочешь, как твой Понтусов нынче гетману продал?
     Дюваль, пожимает плечами – Принца моего нет и делу его явный конец. Теперь мне что ты, что гетман, что Делагарди, что черт с рогами – все едино. У тебя своя дорога – у нас – кивает на остальных  – своя.
      Одинец, яростно мотает головой – Врешь, немец! Покуда я живой и скопинскому делу мертвым не быть! Сам же говорил – пока упорные в деле мужи рук не опустили – то дело не мертво!
     Делагарди с усмешкой, но и с долей удивления  – Вижу – истинно ты из юнца в мужи вырос! Не поздно ли…
      Одинец, угрюмо усмехаясь – Кому как…   Ему – указывает на Дмитрия – все поздно… А нам – указывает на Колтуновых -  как бог даст…
    Дмитрий, не слыша ничего, указывает на клячу – Коня, коня мне! И прочь отсюда!
    Кто то из рынд пытается отобрать у Алексея повод, тот сначала  грозит ему плетью, когда тот не унимается слегка бьют по ногам. Рында падает на колени, действительно как подкошенный. Алексей ему, с укоризной – Нешто так коня торгуют? - с насмешкой – Ты глянь, каков! Да он сто сот стоит! Ты цену называй!  А то сразу ручонками лапать…
    Дмитрий, вскидывается на слово «цена» - Любую, любую даю! Говори свою!
   Алексей, раздумчиво – Да что ж с тебя ныне взять? Ведь что имеешь – все на тебе. А оно после чапыжника да болота, сам видишь, чего стоит…
     Дмитрий невольно оглядывает себя, спохватывается – Да ты знаешь ли, холоп, кто я есть? Да у меня на Москве…
     Алексей, очень серьезно – Холопа округ не вижу. Разве вот - - показывает плетью на спутников Дмитрия – из них кто… И кто ты сам -  не ведаю. Назовись.
       Дмитрий, вне себя – Я великий воевода и государев брат! Противу меня все, все холопы!
      Алексей все с той же серьезностью, обращаясь к своим спутникам – Ни  стяга при нем, ни пернача, ни набатов…  Ай на слово ему поверить?
   Одинец с Петром дружно мотают головами.
    Дмитрий, в ярости, выхватывает саблю – А это вам что? Ай не видели, кого сим клинком государь на Девичьем поле наградил? 
    Алексей, глухо – Не наградил, а обязал…  – машет рукой -  Да не того…
    Дмитрий, запальчиво, будто ничего не было – Да кто же, как не я!?
    Одинец, неожиданно для всех – А вот об том и размыслим!
     Мельком переглядываются с Алексеем и тот говорит – Вот она и цена!
     Дмитрий, после недолгого колебания сдергивает с себя перевязь с  ножнами, сует Алексею, хватает из его рук повод,  тут же взваливается на седло, так что  кляча едва удерживается на ногах и гонит прочь.
    Алексей смотрит вслед – Он в тартарары, а мы куда?
     Одинец – Я на Москву. Там у меня Марьюшка в тягости и быть ей одной по нынешнему  времени невозможно…
     Алексей  - Да уж, время… И нам с тобой, Петруш, надо б домой… Как там старуха без нас…          
    Петр – Матушка… Сколь лет я без нее… Но, тятенька, ежели мы все сейчас по домам, кто за землю постоит … Не он ли? – кивает вслед исчезнувшему   Шуйскому. И взгляды всех невольно сходятся на сабле в руках Алексея. Он пожимая плечами – Выходит, у кого она – тому и стоять…
    Одинец, со смешком – Выходит - ты!
    Алексей, не сразу – Я – не я, а вот кого ныне наградить…
    Одинец, серьезно  – Наказать…
     Алексей, будто не слыша –  … вот это, выходит, на мне…  Кого же? – обводит взглядом спутников, безнадежно  машет рукой.
    Дюваль, будто очнувшись от забытья – Не знаю ваших дел, и не мои они теперь, но скажу, хоть слушайте, хоть нет...   – и замолкает, будто думает – стоит ли.
     Все ждут, наконец Петр не выдерживает – Ну, не томи!
     Дюваль, будто выдавливая из себя слова – Елена… Княгиня Скопина, государю нашему и генералиссимусу мать, при мне говорить изволила, что из всех московских нобилей полное доверие имеет лишь к князю Пожарскому. Ибо беспорочен и московскому престолу предан душою и телом даже и до смерти…
     Петр, быстро, с мольбой – А ведь ты же с ним и  в деле был и в переговорах... Сам что скажешь?
     Дюваль долго молчит, потом отвечает коротко и тихо – Ничего… Вам решать… А я ушел…
     Петр – Куда же ты?      
     Дюваль пожимает плечами – Не о чем думать…  Мир велик, а жизнь моя… Окончилась вместе с  моим принцем… - машет рукой -  Прощайте! – обращается к Лермонту – Ты со мной, лейтенант?
     Лермонт внимательно смотрит ему в лицо – Не выжить роте, где ротмистр собрался на  смерть… А я не тороплюсь туда, мьсе Дюваль – указывает вверх – не тороплюсь…
    Остальные слушают, не понимая слов, но ясно понимая смысл.
    Петр пытается обнять Дюваля, тот отстраняется – Живое к живым, а мне пора…  - уходит в сторону, противоположную Дмитрию. В одной руке пятиярдовое жандармское копье, в другой –швейцарский спадон мало не в его  рост.
      Лермонт ему в спину – Мастер, вам не управиться с этим оружием! И никому не управиться! Ведь каждое для обеих рук! И то не для всяких! Оставьте что то одно!
     Дюваль не отвечает, даже не оборачивается.
      Петр – Лермонту - Вы его еще не видели в настоящем деле, лейтенант! Видели бы – такого не говорили… -  И, обращаясь уже к Алексею -     Так Пожарский?
    Алексей, пожимает плечами –Христофор, он такой… был… Зря слова не выронит… А впрочем -  не нашим умом, но  божьим судом…
   Петр, задумчиво – Сказывают, Пожарский ныне в воеводой в Зарайске… А путь туда  через Рязань…
    Алексей, неуверенно – Ну, так  вот тебе и  знак…
    Вдали возникает  гул многих голосов, выкрики, выстрелы. Все замирают, прислушиваются, переглядываются.  Лермонт по-русски шепотом, ломано, но понятно – Мастер идет к судьбе… И набирает   большую команду…
     Алексей, кивает – Да, это им надолго… Но надо все же  поспешать…
     Петр, кричит шепотом  - А Христофор!?
     Алексей –А знак? Там без пользы ляжем,  а нам ведь начинать все сызнова… Что ныне порушено…  - обнимает сына за плечи, подталкивает в  чащобу – Пошли, пошли… До Рязани далече, до Зарайска еще дальше. Оборачивается к Лермонту – Ну, немчин! Выбрал судьбу – иди за ней!

       Год у православных 7118, у католиков с лютеранами 1611, канун Покрова (14 или 4 октября), сельцо Мугреево, родовая усадьба Пожарских. В трапезной за столом Дмитрий Михайлович и  нижегородские посолы  – архимандрит Вознесенского Печерского монастыря Феодосий и земской староста  Кузьма; Ми;нич Заха;рьев Сухору;к.
     Кузьма, с напором – Много слов меж нами, князь, говорено, одного, последнего, не достает…
     Пожарский, как бы оправдываясь – Поначалу рана моя телесная говорила, ныне – душевная…
    Феодосий, наставительно – Всякая православная душа ныне ранена, но всякая же свой долг исполнить обязана…
      Пожарский, воодушевлено – Вот! Вот в том и рана моя! Таков ли мой долг, как его Кузьма Минич мне указует!
     Кузьма, прищурясь – Долг твой - встать во главе земской рати, как ото всей земли избранному и  доверенному… Что не так?
     Пожарский, взволнованно – Мне ли, при моем худородстве идти поперек великородных? Этак последний порядок земли порушится и я чем лучше буду всех тех самозванцев, которые землю истребляют!?
     Феодосий, назидательно  – Всякая власть от Бога. Которая во благо, а которая  и по грехам… 
    Кузьма жестом  останавливает Феодосия  и к Пожарскому  –  Где те великородные, коих поминаешь? Все в нетях! А которые налицо, те королевскую руку держат! И об этом обо  всем меж нами довольно  переговорено… Что нового добавишь?
     Пожарский, как бы против воли – Другое добавлю… Смею ли я ступить в тот след, что предо мною Михайлой Скопиным   проложен? Не потону ли в нем бесславно?
      Кузьма, нетерпеливо, со сдерживаемым раздражением – Не о том, не о том, князь! Не о том твоя забота!
      Феодосий, осуждающе – Такая скромность паче гордости,  сыне! Соблазн и грех!
       Кузьма, в согласии с архимандритом, горячо – Вот-вот! Гордыня ваша местническая, вот оно что!   А давно пора бы ее оставить! Вона, куда государство завела! Казачки Заруцкого, да калужские воры, да иные с ними, они, небось, ничем таким не маются! Этак мы Жигимонта, аль  Маринкиного воренка дождемся на царство … 
    Пожарский, встает из-за стола, мечется  по трапезной – Да не гордыня это, нет, клянусь! – крестится на божницу - В чистоте души и помыслов великое сомнение  имею! И вашими речами оно не разрешается! Вот если бы какой знак…
     Кузьма, уже в нескрываемом раздражении – На Москве Гонсевский; Жигимонт в Смоленске; Понтусов, иуда, в Новеграде Великом; в Калуге прежний Вор; во Пскове новый – от царства Московского одна память осталась!  Какого тебе еще знака!? Что б и память исчезла? Что бы  уж  и сомнений никаких!
     Пожарский ищет ответ, но тут со двора доносится шум многих голосов, потом крики, визгливое ржание разъяренных  лошадей.  Пожарский даже с облегчением прекращает тягостный ему разговор,  выходит на крыльцо, следом за ним Кузьма с Феодосием. Посреди обширного двора  трое конных спорят с дворней Пожарского и дело вроде бы  идет уже к рукоприкладству. Но само обличье незваных гостей  к тому не располагает. Эти трое Колтуновы и  Одинец.   Пожарский окликает – Кто таковы? Что надо? – и знаком указывает своим отойти, что те охотно выполняют. 
    Пришельцы спешиваются, снимают колпаки, кланяются в пояс. Трое с  крыльца кивают в ответ, Феодосий осеняет   прибывших крестным знамением. Напряженное ожидание. Присмотревшись, Пожарский указывает на Одинца – Обличье твое мне знакомо… Кто таков, назовись!
   Одинец с полупоклоном  - Зовусь Одинцом, в крещении Феодор… Да  что в имени…  А виделись мы   у тебя, на Сретенке, когда ляхов с немцами от твоей засеки отражали…
    Пожарский, кивая – Да не отразили… Как же, помню…
   Одинец – А как тебя через огонь кромешный со Сретенки на Ярославскую дорогу выносили и до Троицы на санях под сеном везли, того ты уж помнить не можешь, потому как в беспамятстве был…
      Пожарский кивает  - Сказывали иноки, что де привезен доброхотами… А за моими людьми  игумен сюда, в Мугреево, особого вестника посылал… Так ты из них, из доброхотов… Сюда не за наградой ли?
     Одинец, с усмешкой – Да можно бы и награду… Только после…
    Пожарский – После чего?
    Одинец, отступая и указывая рукой на Алексея – А после вестей…
     Пожарский, хмуро – Что за вести? От кого? - оборачиваясь к нижегородцам - После убиения Ляпунова злодеем Заруцким добрых вестей ниоткуда не жду…
     Алексей, не смущаясь – Добра ли наша весть, худа ли, награждать за нее, аль казнить   – о  том, княже,   судить тебе одному. А нам ее до тебя довести, считай, свыше  велено…
    Феодосий, возмущенно – Кощунствуешь, сыне!
     Пожарский, по прежнему хмуро – Ну, сказывай…
    Алексей – То не в словах…
    Пожарский, протягивая руку, совсем  неприветливо – Грамота, что ли…  Ну, давай…
     Алексей сбрасывает охабень, под ним наискось через спину длинный узкий холстинный сверток на перевязи. Стаскивает через голову, засапожным ножом вспарывает холстину и на двух руках с земным поклоном протягивает Пожарскому скопинскую саблю.
      Тот осторожно принимает на обе руки, обнажает клинок, долго присматривается и как бы себе – Она! С жала выточена, с обушка зазубрена… Клеймы Сулеймановы… Она! – обращается  к Алексею – Откуда? Где взял? Кто послал?
     Петр, вмешивается, пытаясь успокоить – Все разъясним, боярин. Выслушай без гнева…    
     Пожарский, тихо, сдерживаясь – Сей бесценный клейнод  в незнаемых руках, неведомо как попавший… Но слушаю без гнева… 
     Алексей, прищурившись – Откуда, спрашиваешь, боярин? Ежели все – то долго, а ежели точно по делу, то из под  Клушина, у Димки Шубника в промен за конька взят. Все по обычаю, с честным рукобитьем…
      Пожарский, тихо – Это кто тебе Димка, смерд? Царев брат и великий воевода!?
   Кузьма, выступая из-за его спины – Ты, княже, чем гневаться, вели-ка ему дальше молвить… Начало больно завлекательно…
     Алексей, сам приходя в  ярость – Мне вели – не вели, а противу своей воли шагу не ступлю и слова не молвлю! Хоть ты секи меня на месте, хоть на части рви! Велик он был воевода с чарой ратоборствовать, да от супостата по дебрям да  болотам хорониться! Какое войско загубил, столькими победами прославленное! И мне его в речах чествовать! Да не бывать тому!
    Одинец, загораживая собою Алексея – Верное слово, бояре. После того клушинского позорища, да с сим клейнодом  они   - указывает кивком на Колтуновых – за тобой почитай пол царства обегали, все догнать не могли…
   Алексей, успокоившись – Мы за тобой в Зарайск, ан ты в Пронске, мы туда – ты в Рязани… Только добрались – ан ты уж на Москве. Мы туда – сказывают в Троице…
     Кузьма, усмехаясь – Набегались?
    Алексей, поддерживая настроение  - Да уж куды более! Как в сказке – ноги по колени истерли!
    Пожарский,  успокаиваясь отстраняет Кузьму – И ради чего  такие труды?
    Петр, волнуясь – Это не от гордыни, а по совету…
   Пожарский, настороженно – Чей совет?
    Петр, тихо – Княгини Елены…
   Пожарский, изумленно – Как!? Елены Скопиной, матери?…
   Петр кивает.
  Пожарский – Да как тому статься? Где бы тебе с ней видеться, да в разговорах быть?!
   Петр, взяв себя в руки – Виделся в Александровой слободе, там и разговор с ней был, хоть и не о тебе… А после на Москве, в усадьбе ее жил. Но тоже разговоров таких не имел…
   Пожарский, теряя терпение – Так что ж ты имя ее без нужды поминаешь, когда обо мне ничего не приказывала…
    Петр, твердо – Мне не приказывала, а Дувалеву Христофору, дядьке   и оберегателю нашего воеводы, Михайла Васильича, многожды говаривала, что из всей нашей знати лишь к тебе подлинное доверие имеет…
    Пожарский, быстро – Дувалеву? Скопинскому немцу? Помню. Муж достойнейший… Где он? Вот ему бы вера полная…
    Алексей молча скрещивает руки перед грудью.
    Петр, тихо – Там и остался, под Клушиным… Жить более не пожелал…
    Одинец, выступая вперед – А нам наказал саблю эту тебе передать! А ты нас… Эх ты! 
     Пожарский рукою приглашает всех войти в дом, пропускает гостей вперед. Кузьма идет позади,  задерживается в дверях – Ну что, воевода, чем тебе не знак?
     Пожарский подавляет вздох, кивает.
    Минин, не довольствуясь этим – Так слажено наше дело, воевода?
    Пожарский, глядя ему в глаза, тихо – Слажено, староста.