Спутница. Часть II

Хохлов
I.


Своё пребывание поначалу в Афинах, а после на Кипре Клавдия по малости лет почти не запомнила, однако, оказавшись в Каппадокии, была поражена несказанно.
Самыми первыми яркими впечатлениями её были, прежде всего, поразительные пейзажи, имевшие зачастую поистине фантастический вид из-за разнообразной окраски горных пород, менявшейся от розовой и жёлтой до зелёной и почти чёрной, в зависимости от угла падения солнечных лучей.
Поразительны были также бесчисленные пещеры и подземелья, пронизывавшие толщу гор с незапамятных времён. В этих подземельях в разное время жили люди разных племён, разных вер и мастей – от беглых киликийских пиратов до отпрысков царских династий, и число этих жителей могло быть огромным, так как келий, потайных комнат и залов, с потайными переходами, было великое множество, а склады, кухни, вентиляционные шахты, загоны для скота, колодцы с водой, бассейны для хранения воды, ванные и даже кладбища могли обеспечить автономность существования.
Подземелье, где прошло детство Клавдии, начиналось с высоко расположенного входа, подняться к которому можно было лишь по узкой, выдолбленной в скале лестнице, рискуя сорваться и разбиться насмерть. Далее по таким же выщербленным и неудобным ступеням приходилось спускаться вниз, где под многометровым каменным спудом рассеянный свет, свободно падавший через световые колодцы, разрисовывал причудливыми узорами каменные полы и стены, а приземистые, словно приплюснутые, колонны крепко смыкались кверху, образуя сводчатые потолки. Со временем внутренние пространства расширялись и благоустраивались, так что, хотя обстановка в них оставалась весьма примитивной, она ощущала себя вполне комфортно.
Тем не менее, непонятно, исходя из каких соображений, выбрал эти места для их пребывания Добрый Странник…
В пещерах жило много народу. Однако маленькая Клавдия, когда Прокулей покидал её, испытывала ужас одиночества. Ей не с кем было поделиться своими мыслями, первыми впечатлениями детства и ранней юности. Своим появлением в верхних кельях она взбудоражила размеренное течение жизни обитателей нижних, поскольку было не ясно, откуда в один прекрасный день у молчаливого отшельника, ищущего то ли уединения, то ли скрывавшегося от правосудия, взялась четырёхлетняя девочка. Поговаривали о некоем таинственном культе, который тот якобы исповедовал, предполагавший оргии с детскими жертвоприношениями. Его даже заподозрили в педофилии, а поскольку на том ярусе, где он жил, в действительности происходили порой странные вещи и собирались подозрительные персоны, изумлявшие даже видавших виды старожилов, которых, казалось, уж ничем нельзя было изумить, то этим слухам легко верили. Впрочем, через определённое время всё разъяснилось само собой – девочку видели изо дня в день живой и здоровой…
Изо дня в день, в ранние утренние часы, зимой и летом, когда над зубчатыми грядами окрестных гор лишь начинало вставать солнце, когда воздух был особенно чист и прозрачен, он выводил её на прогулку. Они шли в полутьме быстрым шагом, и он объяснял ей, как правильно ориентироваться среди скал, как дышать, как и куда ставить ногу, как удерживать равновесие и подолгу сохранять силы. В некоторых известных лишь ему одному местах, которые он называл «местами силы», они останавливались, и он демонстрировал ей комплексы то плавных, то быстрых движений, напоминавших сложнейшие танцевальные па, а после того, как под его придирчивым взглядом она по нескольку раз повторяла их, добиваясь полной безукоризненности, ханнаанец вёл её к речке, подле которой они совершали омовение и медитировали.
Он не счёл нужным что-то менять в её жизни даже тогда, когда эти занятия постепенно утратили для неё ту притягательность почти ритуального действа, которую продолжали сохранять великолепные каппадокийские закаты. (Старожилы говорили, что именно здесь, на вершинах гор, живут боги, которые появляются на восходе или закате, но увидеть их могут лишь те, кто не утратил способности верить в мифы, а значит, в добро, которое якобы обреталось здесь с начала времён. Но, хотя богов ей не пришлось увидеть ни разу, закаты просто очаровывали!) Она любила их наблюдать и, забравшись на одну из вершин, подолгу взирала, как перевёрнутая небесная чаша меняет цвет от лилового там, наверху, до багряного там, где земля закруглялась. А когда дно этой чаши становилась густо-фиолетовым, почти чёрным, усеянным невиданным обилием крупных звёзд, с прозрачным, низко висящим облаком Млечного Пути, протянувшимся дугой по нему, она готова была петь и кричать от восторга!..
Но потом в душе её рождался протест, и она ощущала, что стены пещер скрывают от неё просторы земли и неба, ветра и облаков, журчание ручьёв и шелест деревьев, людские песни и голоса. С неприязнью она ощущала мёртвое и грозное молчание, в них царящее, погружавшее её во тьму прошлых веков…
Ощущение бесконечного страха угнетало её и влекло прочь – к жизни, к людям…
Но… Мемфис, куда её однажды привёз Прокулей, городом живых, в её понимании, тоже не был. С мемориалом в Саккара, со священным Апийоном и всеми своими заупокойными храмами, он показался ей одним сплошным некрополем и этим поразил воображение. Однако храмы Египта поразили её ещё больше…
– «Храмы Египта!..
(Их) стерегли ряды страшных в своей одинаковости статуй львов с человеческими или бараньими головами… (Но) не только (они), а все боги Египта, вплоть до самых высших, носили облик зверей и птиц, удивительно сочетали человеческие и животные черты…»
Это звероподобие богов у народа, перед мудростью и тайными знаниями которого склонял голову даже такой человек, как Прокулей, забавляло и страшило её. Но, как бы то ни было, детство на этом закончилось…
Египетские девочки, как и любые дети, в свободное время любили возиться с игрушками, вылепленными из глины и раскрашенными. Но у юной Клавдии в храме Птаха времени для этого не было, как, собственно, не было и игрушек.
Учёба для посвящения в жреческий сан была трудной. По уставу она начиналась, когда будущей жрице было четыре года, и заканчивалось годам к двадцати. Но дочери жрецов могли наследовать должности своих отцов, и, поскольку Прокулей занимал должность «кхер хеба», она сразу была удостоена титула «хенеретет», то есть «послушницы», и оказалась в группе, вся жизнь которой была замешена на строгом иерархическом подчинении. Это подчинение превалировало над любыми иными побуждениями и связями, которые только могли быть у детей. Хенеретет имелись во всех храмах Та-Мери, где они нараспев читали молитвы, играли на музыкальных инструментах, участвовали в погребальных церемониях и сопровождали статуи умерших, а также входили в особые храмовые ансамбли, где помимо них состояли на службе богов профессиональные певицы «шемаит», музыкантши «хесит» и танцовщицы «ибат».
Группа, или ансамбль, к которому была прикреплена Клавдия, возглавляла очень знатная дама «урет хенеретет» – прекрасная Та-Имхотеп, супруга Пшерени-Птаха – верховного жреца бога Птаха, резиденция которого располагалась вблизи старого центра города, в районе Анх-тауи – «Жизни Обеих земель». Именно здесь, за высокой оградой, находилась особая школа, называвшаяся «Место чистое женщин», в которой будущие жрицы храма, известные своим благочестием и образованностью далеко за пределами Египта, обучались письму, музыке, священным танцам, правилам богослужения и медицине. Ученицей этой школы и была Клавдия.
Впрочем, обучали здесь не только читать, писать по-гречески и говорить на койне, но читать также священные тексты, подавляющее число которых было связано с заупокойным культом и имело магическое значение. Наряду с ними, ей пришлось читать множество книг, посвященных бытовой магии – очищению воды, заговорам против болезней и ядов, наведению благоприятных снов, преодолению козней врагов, – а также магические формулы, которые входили в состав медицинских рецептов. Кроме того, предметами обучения был гипноз, медитация, вхождение в транс, крайнее обострение восприимчивости…
Быт же её был обустроен крайне скромно. Так, в её комнате, больше напоминавшей монашескую келью, был лишь низкий стол да циновка в углу. Окно выходило во внутренний двор, пустынный и тихий. Ни кустика, ни травинки там не было – лишь песок да глина, засохшая на солнце и ставшая твёрже камня – словно уголок пустыни, огороженный четырьмя стенами мрачного здания с крошечными оконцами. Над плоскими крышами поднимались лишь верхушки пальм, что росли в парке. Однако высокая ограда отделяла от него, равно как и от внешнего мира, здание школы. Тишина, здесь царившая, нарушалась только скрипом гравия под неторопливыми шагами жрецов да воркованием голубей на крыше.
В таких же убогих, как у неё, кельях жили и другие воспитанники, привезённые из разных номов, а некоторые даже из других стран. Были здесь совсем юные (четырёхлетние), были и восьмилетние, почти как она, и даже четырнадцатилетние юноши и девушки. И все они составляли как бы одну семью, но в их поведении, в негромких и скупых фразах, в глазах, которые почти всегда были скромно потуплены, нельзя было заметить ни любви, ни привязанности, ни радости при встрече, ни огорчения при разлуке – никаких тёплых человеческих чувств, которые с первых же дней пребывания в школе небезуспешно подавляли наставники.
Из одежды ей на долгие месяцы была выдана лишь длинная рубаха с короткими рукавами из грубого льна. Стирать, латать это ветхое рубище она должна была своими руками. На ноги не дали даже сандалий. Однако косметика, которая имела для дочерей Та-Мери, пожалуй, не меньшее значение, чем еда и питьё, выдавалась регулярно. Даже простым работницам вместе с дневной порцией еды обязательно выдавали ароматические масла для растирания. Косметический набор считался предметом первой необходимости не только в этой, но и в загробной жизни, поэтому пользоваться косметикой учили послушниц не менее тщательно, чем иным наукам. Но зачем? Клавдия недоумевала.
Жаркий климат требовал тщательного соблюдения гигиены. Каждое утро все женщины клира – и служанки, и госпожи, и даже рабыни – собирались на берегу Нила, где было отгорожено особое место, а храмовая охрана «сау» («смотрители») охраняла их покой. Они старательно мылись, намазывая тело глиной, добытой из Нила, и смывая её тёплой водой, а после полировали кожу с помощью круглых камешков и песка. Потом следовал массаж с пальмовым маслом, которое заранее ароматизировали, погружая в него пучки душистых трав. Целью массажа было не только смягчение кожи, но и защита от кровососущих насекомых, которых отпугивал резкий запах. В обязательном порядке удалялись волосы с тела, для чего использовали смолу, которую потом скатывали с кожи, выдёргивая волосы. Таким образом, послушницам прививалась любовь к чистоте телесной, которая здесь, по традиции, считалась основой духовной чистоты.
Коротая редкие свободные часы перед сном, она безучастно смотрела в окно, как смотрит человек, погружённый в глубокий транс, так как её наставница Та-Имхотеп заставляла по вечерам подводить итоги дня – вспоминать в деталях все события, случившиеся в период от восхода до заката, истолковывать священные гимны, объяснять своё отношение к ним, а также объяснять свои мысли, желания и поступки. Перед отходом ко сну она должна была исповедаться «урет хенеретет» и ответить на её вопросы.
– Скажи, сколько паломников было сегодня у врат? – спрашивала та.
– Не знаю.
– Сколько жрецов совершало омовение в Ниле? Сколько кирпичей в кладке левой стены храма?
– Не знаю, не помню, – отвечала Клавдия, зябко поводя плечами. Как правило, в присутствии урет хенеретет её лихорадило.
– Ты просто забыла, – внушала ей та, и под гипнотическим взглядом этой красивой двадцатипятилетней женщины картины рождались как бы сами собой.
– Холодно, – жаловалась Клавдия, несмотря на то, что нагретые за день стены источали жар. Ей чудился храмовый двор за глухой каменной стеной, полный паломников. Жрецы совершали омовение в отгороженном месте, а с каменного бордюра за ними внимательно наблюдал крокодил с золотыми серьгами в ушах. Солнце палило нещадно, однако почему-то совсем не грело. Она пыталась закутаться в плед, но все равно мёрзла.
– Избегай рассеянности. Соберись. Смотри! – призывала Та-Имхотеп. Голос её звучал словно издалека. – Используй своё состояние как возможность. Сохраняй ясность мыслей, не искажая их сомнением. Не позволяй вниманию бродить бесцельно. Соберись, ищи взором необходимое. Увидев, сумей распознать, и ты узнаешь всё, что есть на самом деле, постигнешь тайну сознания и обретёшь умение управлять им.
И Клавдия, наблюдая мысленным взором неподвижные картины, без труда могла сосчитать и паломников у притвора Храма, и жрецов, и число кирпичей в храмовой ограде…
Днём гололобый «ит нечер» – худой жрец со знаком «уаджет» на груди нараспев поучал, что все воспитанники должны быть нечувствительны к холоду, жаре и боли, а их дух должен торжествовать над телом.
Она слушала молча, опустив голову и стараясь ни о чём не думать. Для тайных мыслей оставалась ночь. Эти мысли она скрывала даже от Та-Имхотеп, хотя ещё не научилась в должной мере владеть собой. Проходя испытания, которым подвергались воспитанники, она училась скрывать свои чувства. Однако страх … нет, ужас, который сопутствовал ей на начальных этапах, порой разрывал её сердце и вырывался наружу.
– Тебя будут пугать нарочно, но ты не бойся, что бы ни увидела. Это лишь бред разума, если хочешь… – предупреждала Та-Имхотеп, а Клавдия с недоверием смотрела на жрицу, поскольку общаться подобным образом с воспитанниками в храме было не принято. – И главное: не плачь, не кричи, если не хочешь, чтобы тебя наказали!..
Одним из таких испытаний явился обряд «отверзания уст и очей», о котором она и впоследствии, став взрослой, не могла вспоминать без отвращения. И благо ещё, что к тому времени она уже научилась владеть собой!
Северная окраина Мемфиса была посвящена богине Нейт, где и находился её храм. Её культ был именно женским культом. Согласно преданиям Изида, Нефтида, Нейт и Секлет оплакивали тело убитого Сетом Озириса, стоя по углам его ложа и своим присутствием охраняя его от воздействия времени. На заре цивилизации именно Нейт считалась охранительницей мёртвого царя, причём она не только защищала его от различных напастей, но и заботилась о пропитании его тела. Она дарила мертвому «дыхание жизни» и прочие необходимые ресурсы.
Этот страшный обряд Клавдии удалось лицезреть в холодных подвалах храма «К северу от Стен», куда её однажды привёл ит нечер и где через незаметную дверцу можно было тайно наблюдать за происходящим…
Жрец, стараясь не шуметь, откинул тёмную занавеску – и открылось небольшое оконце, из которого был хорошо виден освещённый лампадами зал. Там стоял массивный каменный стол, напоминавший собой крышку саркофага. На нём, совсем недалеко от дверцы, за которой она находилась, лежало обнажённое тело – как она догадалась, покойник.
– Это Озирис-имярек, – подтвердил её догадку ит нечер.
Из тёмной глубины зала показались две девушки, на которых были лишь узкие опоясания, зато их бронзовые тела обильно украшали широкие ожерелья, а также многочисленные подвески и амулеты. На головах были парики, на лицах – вуали. Одна из них несла поднос, на котором лежали какие-то тряпки, бинты и верёвочки. Остановившись у стола, на котором покоилось тело, одна из них, низко склонившись, разжала покойнику зубы небольшим ножом и вложила в рот обрывок верёвки с подноса, который держала другая. Сразу после этого они отошли от стола в тень, так что их нельзя было разглядеть, а из темноты вышла третья жрица, по сути, совсем девочка. И тотчас же те, которых не было видно, запели гимн, покачиваясь и ритмично прихлопывая в ладоши.
– «Нет у меня воды жизни, которая питает все творения, – пели они, и голоса их звучали, вызывая глубокую скорбь. Однако смысл слов оставался непонятен для Клавдии. – Она течёт только для тех, кто на земле. Я страдаю от жажды, хотя вода рядом. Я не знаю, где я и откуда сошёл в эту юдоль. Принеси мне проточной воды! Скажи мне: будь всегда над водой! Обрати моё лицо навстречу северному ветру! И лишь тогда моё сердце перестанет пылать в страдании»…
Тем временем маленькая, похожая на девочку, но обладавшая удивительной пластикой жрица совершала замысловатые па, кружась вокруг стола с покойником и постепенно приближаясь к нему. Потом незаметным и быстрым движением выхватила из-за пояса нож и располосовала себе заранее обнажённую грудь крест на крест, а потом, обняв мёртвое тело, прижала к нему свои кровоточащие раны. При этом, как ей показалось, губы жрицы плотно, словно в долгом поцелуе, прижались к губам трупа, которому от имени богини было обещано:
– «Тело твоё не погибнет никогда! Разум твой да будет Нейт!»
Этот чудовищный обряд продолжался недолго – Клавдия даже не успела понять, что всё это время она почти не дышала, забыв обо всём на свете. Под конец ей показалось, что труп уже не просто неподвижно лежит на своём одре, но вроде бы приподнимается и пробует сесть, повторяя движения вслед за жрицей. Именно в эту минуту к ней пришёл настоящий страх – неповторимый, всеобъемлющий, как сама смерть. Она вдруг поняла, что мертвец на самом деле, сделав несколько неуклюжих усилий, остался сидеть, опираясь руками о край ложа! Потом вновь появились жрицы в белых передниках и погасили зажжённые лампады, так что воцарившаяся тьма скрыла происходящее, хотя действо, наверное, ещё не закончилось…
Когда ит нечер вывел её, оцепеневшую от страха, наружу, она спросила, что это были за женщины, и получила ответ, что это – жрицы Нейт, той самой богини, о которой говорят, что она даёт жизнь мёртвым.
– То, что ты видела, всего лишь часть обряда «отверзания уст и очей», – сообщил он и добавил, что для того, чтобы наблюдать весь обряд целиком, необходимо иметь высшую степень посвящения.
– Для чего засунули обрывок верёвки усопшему в рот? – лишь для того, чтобы что-то сказать, осведомилась Клавдия.
– Ты не понимаешь, – покачал головой жрец, – это вовсе не обрывок верёвки, а кусок времени, которое возвращается Нейт, чтобы в обмен она позволила покойнику пожить ещё немного. Это, конечно, будет уже не тот человек, что был до смерти, ибо для оживления используют чужое, а не его собственное время. Такой человек не помнит ничего из своей прошлой жизни, у него нет ни желаний, ни страхов. Это в некотором смысле уже не человек…
– «Предел жизни есть печаль, – в подтверждение его слов донеслось из подземелья. – Ты утратишь всё, что было вокруг прежде. Тебе будет принадлежать лишь пустота. Твоё существование будет продолжаться, но ты не сможешь ничего осознавать. Возвестят день, но для тебя он не засияет никогда. Взойдёт солнце, но ты будешь погружен в безвременье. Ты будешь испытывать жажду, хотя питьё будет рядом»…
Впоследствии Клавдия не только присутствовала, но и принимала участие в обрядах и действах ещё более страшных, чем «отверзание уст и очей», требовавших крайнего, почти сверхъестественного напряжения и немыслимой для простого смертного концентрации воли, однако такого ужаса, как тогда, она не испытала ни разу.
– Мне страшно! – лишь смогла она изречь, когда той же ночью Та-Имхотеп навестила её.
По египетским меркам, это была довольно высокая женщина, отличавшаяся поразительной стройностью даже от природы стройных своих соотечественниц и чеканной красотой лица. Клавдия знала, что подобная красивая осанка была выработана с раннего детства ежедневным ношением тяжестей на голове и сложнейшими физическими упражнениями. Одеяние её представляло собой длинную тунику из плиссированного виссона, свободно облегавшую тело, подвязанную на талии золотым пояском с узлами под грудью и на спине. Взамен традиционного парика, её собственные пышные волосы были красиво уложены под повязкой-немесом, концы которой ниспадали на плечи и грудь, а спереди был укреплён священный урей – знак её сана.
Клавдия слышала изречения некоторых жителей Мемфиса, восхищавшихся «супругой бога» и превозносящих её очарование и красоту, «которая умиротворяет бога», а также прекрасный голос, «который приятно слышать». Эта жрица, которую современники прославляли за благочестие, нравственность и целомудрие, в какой-то мере замедлила неизбежный упадок угасавшей под натиском Рима египетской цивилизации. Причём она считалась не только урет хенеретет, но также и «Великой хенеретет Птаха, играющей систром для Мут, менатом для Хатхор, прекрасной песнопениями для Гора».
И сейчас именно эта женщина быстро и бесшумно подошла к ней и коснулась ладонями её оголённых плеч. Словно горячая волна пробежала от них вниз, к пяткам, но Клавдия продолжала сидеть неподвижно. Капли липкого пота проступили на коже лица.
– Мне страшно, – твердила она.
Та-Имхотеп ласково улыбнулась.
– Что именно страшит тебя, дочь моя? – осведомилась она.
– Всё, – ещё тише ответила Клавдия. – Всё… В особенности ваши боги в обличье зверей, обряды и храмы…
Жрица зажгла масляный лампион. Красный язычок пламени скупо осветил комнату. Проникавший через окно ветер всколыхнул пламя, отчего на стенах заплясали причудливые тени. Где-то за окном бесшумно метались летучие мыши, иногда залетая внутрь. На стенах маленькие ящерицы ловили насекомых. Клавдия тупо смотрела на них, цепенея от страха.
– Наша земля хранит много тайн, – принялась терпеливо объяснять Та-Имхотеп, – но посвящение должно проводиться в строгой последовательности, от ступени к ступени, в соответствии со строгими ритуалами, необходимыми для укрепления духа, веры и телесных сил. Ритуалы требуют, чтобы ученик прошел через смертельный страх, боль, угрозу для жизни, поскольку лишь в этом случае возможно пробуждение необходимых качеств. Подобные ритуалы греки называют мистериями, из которых наши, египетские, – наиглавнейшие!
– Но мне страшно! – продолжала жаловаться Клавдия.
– Ты должна знать, дочь моя, что ученику, который не пройдёт всех ступеней и не приобретёт нужных качеств, никакие тайны открыты не будут. Он попросту не сможет их воспринять, хотя всё необходимое содержится в нём самом. В каждом человеке содержатся сведения обо всём в мире, о том, что было, есть и будет. Но эти сведения недоступны для непосвящённых. Нужно пройти, как говорится, по краю, по острию, чтобы «запреты» были сняты. Только тогда мир откроется в своем истинном свете, и ученик сам станет учителем…
Клавдия слушала жрицу молча.
– Труден путь, – подтвердила Та-Имхотеп, – но если идти с чистым сердцем, презирая опасности, страх и боль, то удостоишься титула «шемаит», а возможно, отказавшись от мирской жизни и посвятив себя целиком музыке, благочестию и божеству, «хесит» и даже «урет хекау». И тогда прежние страхи будут восприниматься как сон…
– Хочешь ли ты посвятить свою жизнь богам? – вдруг спросила она.
Клавдия подняла голову. Страх понемногу отпустил её.
– Богам, которым несть числа? В храмах, в которых… сотни людей со значением и… темнота… темнота?.. – с надрывом спросила она. – Разум мой заблудился! Я не в силах принять всех этих коров, кошек, баранов, быков, ибисов, павианов и змей как богов. А эти обряды и ритуалы… словно пришедшие из глубины веков – дикие, страшные, непонятные!!
Лицо Та-Имхотеп оставалось непроницаемым.
– Ты удивляешь меня, – с неудовольствием сказала она. – Ты судишь о всём пути, сделав лишь первый шаг. – Впрочем, её недовольство вскоре сменилось иронией: – Но если служить таким «страшным» богам в наших храмах тебя не прельщает, то кем же ты хочешь стать? – осведомилась она.
– Богиней, – не задумываясь, ответила Клавдия. – Потому что только боги не умирают. И я не хочу умереть. Никогда! Буду жить вечно! – И с детской непосредственностью, отбросив сомнения, в одночасье раскрылась перед Та-Имхотеп, поведав о богатых дарах, которые хотела бы получать от поклонников, о пирах с музыкой и танцами, о ночах любви (хотя эта сторона жизни пока оставалась для неё неизвестной).
Встретив её мечтательный взгляд, Та-Имхотеп поначалу нахмурилась, а потом рассмеялась:
– Нет, нет, ты просто не понимаешь, о чём говоришь! Ты, что же, хочешь быть куртизанкой? – осведомилась она.
– Я не хочу быть одной из многих. Я хочу быть единственной на все времена! Такой, чтобы мне все поклонялись, чтобы весь Рим лежал у моих ног, а искуснейшие ваятели воздвигали мне на Форуме статуи, – страстно, как в бреду, прошептала Клавдия. – И…
– … чтобы радость, получаемая от жизни, наполняла сердце твоё до краёв, – перестав смеяться, закончила за неё Та-Имхотеп. – Ты юна, дочь моя, – заключила она. – Но в твои годы я уже знала наизусть множество священных текстов. Моя жизнь была сплошным самоотречением. – И далее она без обиняков рассказала о ней, своей жизни, как о чём-то к ней не относящемся…
Она стала послушницей, как и положено, в четыре года и начала служить в том же храме, что и её отец. Долгое время она была храмовой музыкантшей («хесит»), потом получила титул «уабет» («чистая»), а после «уабет ауи» («чистая руками»). Она исполняла роль богинь-плакальщиц, Изиду и Нефтиду, а иногда Нут или Хатхор, которые, благодаря своему искусству, вызывали жизнь и обеспечивали возрождение душ умерших. В 695 году её, едва достигшую четырнадцати лет, выдали замуж за верховного жреца в Мемфисе Пшерени-Птаха, которому она, не уходя со службы, подарила трёх дочерей, а впоследствии, благодаря молитвам святому чудотворцу и милостивцу Имхотепу, горячо желанного сына, также наречённого Имхотепом…
Притихшая Клавдия будто сама прожила эту жизнь. Двадцать долгих лет неустанных трудов в постижении истины, служения и самодисциплины – такова была цена за высокий сан и близость к богам!!
Та-Имхотеп откинулась на циновку и закрыла глаза, словно утомлённая своим откровением, и Клавдия тоже погрузилась в мечты.
– Кажется, я поняла, о великая хенеретет! – вдруг вскричала она. – Я буду стараться, чтобы стать урет хекау, – изрекла под конец, но Та-Имхотеп лишь пожала плечами.
– Пойми, дочь моя, – сказала она, – я вовсе не призываю целиком посвятить себя службе вечно живущим богам! Быть может, ты совсем не предназначена для этого. Но рано или поздно приходит время отдавать долг, то есть время разрушить благополучие, которое нежно лелеялось и было любимо. Приходит время отдавать свою плоть голодным, кровь – жаждущим, кожу – голым, кости – на костёр для тех, кому нужно согреться. Нужно отдать своё счастье несчастным, дыхание – чтобы вернуть к жизни усопших.
– Мир достаточно велик, чтобы никто не ушёл обиженным, – попыталась возразить Клавдия.
– Мир достаточно велик, чтобы удовлетворить нужды любого человека, – подтвердила Та-Имхотеп, – но слишком мал, чтобы удовлетворить людскую жадность.
Так сказала она на прощание и, бережно, по-матерински, прикрыв Клавдию пледом, оставила наедине с своими мечтами…
То ли напутствие великой хенеретет Птаха, то ли незримое присутствие её названного отца помогли ей пройти все круги посвящения, которые были подобны танталовым мукам, и даже пережить последнее суровое испытание – расставание с близкой подругой, хотя подобная близость со стороны могла показаться иллюзорной.
В Школе было не принято открыто изъявлять свои чувства. Воспитанники держались отчуждённо. Однако Клавдия, помимо Та-Имхотеп, испытывала скрытую симпатию к невысокой белобрысой девчушке по имени Арса и имела основание предполагать, что она относилась к ней так же. Годы совместной учебы сблизили их, но они научились скрывать свои чувства под маской равнодушия. Лишь в редкие минуты досуга, когда чужие глаза не следили за ними, успевали обменяться красноречивыми взглядами, парой-тройкой слов, но и только. Эти чувства они хранили, как зеницу ока, как, может быть, единственное, что согревало их, как огонь костра на заснеженных просторах Гипербореи.
Прощание произошло как-то вдруг, скоротечно. По истечении срока, который показался одним затянувшимся до бесконечности днём, одна из младших хесит предупредила троих старших воспитанников, включая её, что нужно собраться во дворе Школы.
Когда они собрались, на кобальтовом небе огненная ладья Ра была уже в зените. Небо струило вниз жар, сверкая металлическим блеском. Казалось, что от жары истончаются, плавятся и подтекают колонны. Из чёрной прохлады проёма словно выкристаллизовалась угловатая фигура – верховный жрец Пшерени-Птах предстал пред их очами с длинным посохом из отделанного золотом чёрного дерева, в сопровождении стройной и гибкой, как всегда, Та-Им-хотеп. Тяжёлое лицо его с горбатым носом и глубокой бороздой, идущей от полных губ к массивному, жёсткому подбородку, было бесстрастным. Взор его был устремлён вдаль, и Клавдия усмотрела в нём саму вечность.
– Вот вы и окончили Школу, обретя знания, которые позволяют идти своим собственным путём, – певуче провозгласила Та-Имхотеп. – Пусть они помогут вам на путях правогласных и никогда не возвысят над равными!
– Молитесь, – призвал Пшерени-Птах, – и тогда Ра-Дуга появится в небе и Огонь разлетится в пустоте Воздуха. Но… будьте внимательны. Попробуйте распознать предвечную Троицу, «великую Эннеаду», Единую сущность, подобную пустынному Небу без Воздуха, которая держится только Светом. Помните, что слова не имеют значения, а молитва может быть и без слов! – и характерным жестом благословил их. После чего бросил несколько отрывистых фраз ит нечеру, и тот, склонившись до земли, приказал что-то младшим жрецам. Те, в свою очередь, стали брать под руки каждого из воспитанников и подводить под тростниковый навес, где на низкой бронзовой треноге были разложены нехитрые инструменты, а в бронзовом тигле полыхало незримое на свету пламя. Ит нечер прикладывал к предплечью воспитанника раскаленные щипцы, нанося овальный ожог-картуш с иероглифами внутри, после чего протирал тряпкой, смоченной в уксусе. Это была последняя боль, которой завершался очередной цикл.
– Каждый из вас получил печать Тота, – пояснил Пшерени-Птах, – чтобы по ней в миру вы узнавали друг друга.
Само расставание было коротким. Клавдия уже научилась (четыре года жёстких, часто жестоких уроков не прошли даром) мастерски сдерживать проявления чувств. Сумела сдержать и на сей раз, когда подруга подошла проститься. Всё было уже позади, и строгие наставники были не властны над ними. Но, повинуясь привычке, простились сухо.
– Прощай! – сказала Клавдия.
– Прощай, урет хекау! – отозвалась та, на секунду задержав её руку в своей. – Увидимся ли когда-нибудь?
– Разве что в иной жизни, – предположила Клавдия. Но ошиблась…

Когда срок пребывания в «Месте чистом женщин» подошел к концу, ей, наконец, позволили осмотреть и другие наиболее значительные храмы, расположенные как в самом Мемфисе, так и в окрестностях. Она побывала в храмах Имхотепа, Доме бальзамирования Аписов, в районе Перу нефер («Добрых путей»), в храмах Баала и Ашторет, в старом дворце Тутмоса I с пристроенными зданиями «женских домов», а также в развалинах дворца фараона Мернептаха, преемника Рамсеса II, и в малом храме Птаха…
Однако не Мемфис, а Александрия, куда её после привёз Прокулей, поразила грандиозностью и великолепием. Этот город-жемчужина просто не шёл ни в какое сравнение с тем, что она видела до сих пор.
Город, который предстал перед ней, был городом-сказкой, городом-мечтой, осиянным бессмертным гением своего основателя.
Клавдия была поражена и одновременно недоумевала. И действительно, как она знала, всего лишь в двух-трёх парасангах южнее, в этой же самой стране, в мрачных подземельях храмов бритоголовые аскеты-жрецы проводили время в чтении священных текстов, пении гимнов, прославлявших богов, и отправлении священных обрядов, а лаой без устали трудился и молился, наглухо закрыв за собой двери цветущего сада жизни. (Так одним велел ритуал, обязательный для избранных, а прочие тщились стяжать себе вечную жизнь.) А здесь, в Александрии, насчитывалось самое большое среди прочих городов Ойкумены число лупанаров, число же куртизанок, гетер всех мастей и иных «жриц любви» вообще не поддавалось подсчёту. То есть там – тотальная, пронизанная жёсткой дисциплиной духовность, бытие, скованное догмами веры, а здесь, среди непревзойденных творений рук человеческих, – безудержное распутство, праздность и порок, возведённые в норму!
Именно здесь Цезарь, воспылавший любовью к Клеопатре, сражался против целой страны всего с одним легионом и победил.
Именно здесь в честь неё были воздвигнуты храмы, перед алтарями которых воскурялся фимиам и совершались жертвоприношения…
В сердце Клавдии, на глазах которой воздавались подобные почести смертной, пусть и царице, невольно зародилась крамольная мысль: не есть ли подобное почитание верхом мечтаний? Не является ли оно истинным бессмертием – высшей целью всякого правогласного?
– Ты побывала в мире, одушевлённом человеческим воображением от горизонта до горизонта и далеко за видимый горизонт, – подытожил Прокулей. – Но тебя влачит к миру, пронизанному пагубными влечениями, кипением низменных страстей, разъедаемому пороками. Хочу предупредить, что нельзя одновременно находиться в обоих мирах. Нельзя безнаказанно пройти через врата Аида, как, быть может, ты хочешь, и вернуться обратно чистой и сияющей, как утренняя звезда. Выбери одно!
Следуя своему, неведомому ей, плану, Прокулей отвёл Клавдию в знаменитую александрийскую школу гетер, хозяйкой которой была уроженка Коринфа Нарцисса (настоящего имени её никто не знал), сама в прошлом известная гетера, женщина молодая, лощённая. Она взяла Клавдию за руку и препроводила в просторный зал на втором этаже, с экседры которого открывался великолепный вид на Эвностос, Фаросский маяк и Брухейон. Легкие дуновения доносили сюда свежесть моря, запах пальм, платанов и кедров, которые росли вдоль набережной и в многочисленных парках Царского квартала.
Первым делом Нарцисса велела ей раздеться и придирчиво осмотрела с головы до пят, изредка касаясь её своими тонкими, изящными пальчиками, унизанными перстнями. По-видимому, оставшись довольной, она призвала евнуха, а когда тот явился, приказала принести новую одежду и лёгкий ужин.
– Ты недурна собой, милочка, – ласково сказала она, – и, наверняка, образована. Но в искусстве любви этого мало…
– Я умею ещё петь и танцевать, – прикинувшись простушкой, отозвалась Клавдия. – А ещё знаю толк в медицине и косметике.
– Ого! Николай (Прокулей) ничего не сказал мне об этом. Где ты только всему этому выучилась?
Клавдия замешкалась, хотя и не потому, что учитель опять предстал под незнакомым ей именем. Но спасительный голос его вовремя пришёл на помощь:
– «Скажи, что прибыла с Кипра, где два года жила в Пафосе и обучалась в тамошнем храме Афродиты».
Она повторила, и лицо гречанки ожило: взгляд потеплел, губы тронула понимающая улыбка.
– Ого, да ты просто находка! – воскликнула она. – Но … всё равно тебе многому нужно ещё научиться…
И вновь потекли дни и месяцы учёбы. Однако, как не похожи были они на годы, проведённые в жреческой школе Птаха!
Нарцисса гордилась своим заведением. По примеру образованных греков, она сделала своих девиц гетерами, сведущими в поэзии, пении и танцах. Она следила за их речью и манерами. Она пестовала их, как не каждая мать пестует своих дочерей. Но и, как водится, требовала сполна. Впрочем, подобная требовательность не шла ни в какое сравнение с требовательностью ит нечер и других воспитателей Птаха. Клавдия здесь отдыхала!
Суровые испытания канули в Лету. Она наслаждалась роскошью обстановки, изысканной одеждой, изысканностью во всём. Теперь у неё была своя собственная спальня с мозаикой на полу и великолепными вазами, в которых стояли живые цветы. Она пребывала здесь в чистоте и комфорте. Она забыла о своём недавнем прошлом и с головой окунулась в новую для неё жизнь. Она по-новому училась читать и писать – училась сочинять любовные письма, петь томным голосом, возбуждающим страсть, под аккомпанемент арфы, исполнять танцы, основным содержанием которых был Эрос. Она стала жить, как настоящая госпожа, а не как голодающая послушница, обещая стать одной из самых известных гетер (если бы только Прокулей разрешил ей). Она имела грандиозный успех – богачи со всей Ойкумены добивались свидания с ней, суля Нарциссе баснословные барыши. Однако та была неподкупна.
Она лично обучала Клавдию искусству управления интимными мышцами – тайне великих обольстительниц мира. Это умение переводило женщину в разряд избранных, так как, как любое иное искусство, оно не было достоянием многих. Притягательность овладевших им была поистине огромной, и, как поняла Клавдия, дело было даже не в том, что уровень сексуальных ощущений мужчины возрастал многократно, а в том, что с помощью подобных техник женщина всегда оставалась желанной.
– Но нельзя «игра(ть) только на чувственных струнах мужчины, стремясь мгновенно воспламенить его, вызвать в нём обманчивое опьянение скоропреходящей страстью», – поучала Нарцисса. – Настоящая гетера должна быть воплощением его мечты о душевной подруге, способной в полной мере удовлетворить жажду интеллектуального общения. Вот почему наше искусство столь многогранно. Нужно владеть не только искусством любви как таковой, не только уметь нравиться, но и разбираться в истории, философии и политике. Нужно быть разносторонне образованной, тонкой ценительницей поэзии, литературы, искусства, самой сочинять экспромтом и декламировать стихи, уметь поддержать интересную беседу на любую тему. Нужно быть всегда красивой и здоровой и, само собой, изящно одеваться и всегда выглядеть превосходно. Нужно посвятить себя культу Венеры целиком и принести на её алтарь доходы от своей «первой любви», как это сделала знаменитая Лаис (Лаида), которой «после смерти… воздвиг(ли) пышную гробницу, как величайшему из завоевателей, каких только знала Эллада»…
И Клавдии, прежде всего, было преподано, как добывать эти самые доходы. Как добывать средства на окружение своей особы достаточной роскошью в качестве необходимого условия успеха. Как окружать себя роем поклонников из высших сословий, поскольку только в их среде имелась почва для приобретения столь желанного могущества и власти. Как окружать себя утончённой роскошью и быть украшением всякого праздника, всякой религиозной, гражданской или иной церемонии.
И, как ни странно, она оказалась хорошей ученицей. Со всей энергией молодости, а также подспудных желаний она принялась постигать эту науку, благо, что многому была обучена в храме. Вступив в таинственный возраст, когда «в телах девочек наступало равновесие в развитии всех сторон, и Гея-Земля пробуждала силы ясновидения и бессознательного понимания судьбы, когда крепли связи с Великой Матерью, Артемидой и Афродитой», она ощущала себя здесь, как рыба в воде. Она уже умела распознавать мужчин, а научиться подчинять их своей воле, было делом времени. Она штудировала биографии Лаис, Пейто, Аспазии и Сапфо в качестве примеров для создания своей собственной (биография Та-Имхотеп померкла в блеске их славы) и наизусть цитировала эротические труды Элефантис, которые даже в Александрии были большой редкостью. Она уже мнила себя известной гетерой, хозяйкой на симпозиумах поначалу здесь, в Александрии, а в скором будущем – и в Риме. Она мечтала так же, как Лаис, сколотить огромное состояние и, растратив его на различные общественные постройки и почитателей, умереть почти нищей. Именно таким представлялось ей достойное будущее. Но сложилось всё по-иному…
События, произошедшие в Риме (смерть Цезаря, создание второго триумвирата, проскрипции и гражданская война), внесли в эти планы серьёзные коррективы.
Триумвир Марк Антоний женился на её матери, Фульвии. И в Александрии появились денарии с портретом последней в образе Виктории. Она была изображена совсем молодой, в профиль справа, так что припухшая левая щека была не видна. Это изображение как нельзя удалось – мать выглядела сущей красавицей, почти как её юная дочь, так что их можно было запросто спутать. Что и произошло…
Как-то раз, прогуливаясь по набережной, Клавдия повстречалась с компанией молодых людей, одетых в белоснежные тоги.
– Эй, Марк, посмотри, – услышала она грубый смешок, когда заставила рабов опустить лектику и вышла наружу размять ноги, – то ли Фульвия в одночасье помолодела, то ли эта красотка – её сестра-близняшка!
Клавдия с вызовом подняла голову и встретилась взглядом со взглядом серых, холодных, как осеннее море, глаз высокого, черноволосого молодого патриция, красивого, как небожитель. (Но если он и был небожителем, то, конечно, не олимпийским, а скорее, гиперборейским.)
Он приблизился к Клавдии и, склонившись над ней, долго глядел в упор немигающим, пристальным взглядом, потом недобро усмехнулся и сказал, обращаясь к своим спутникам:
– Хороша красотка, да необъезженна! – На породистом лице его проступило неподдельное восхищение.
– Как сказать, красавчик, – в тон ему ответила та, – либо ты меня объездишь, либо я тебя!
Мужчины захохотали, а Клавдия развернулась и пешком пошла своей дорогой, продолжая ощущать на себе недобрые, оценивающие взгляды их.
– Идём, Нума! – донеслось до неё. – Вечером в театре Помпея заезжая труппа новый мим ставит. Посмотрим, а после повеселимся у Лонги!..
Это была её первая встреча с Нумой – Нумой Корнелием Муцианом, с которым надолго будет связана её судьба.


II.


После смерти великого Александра, ровно через тысячу лет после исхода евреев из Египта и сорока лет после постройки Второго Бет-Амикдаша, началась новая эра греческого влияния, известная у евреев как «миньян штарот» (Дата контрактов), в соответствии с которой определялась вся официальная хронология, все даты, проставляемые в документах, договорах и деловой переписке.
Эта новая эра ознаменовалась не только бурным ростом еврейской диаспоры, прежде всего в Александрии, где евреи едва ли не впервые обрели возможность создать прекрасную, хорошо организованную общественную структуру вне Святой Земли, но и изданием Септуагинты, которая должна была, по их мнению, сохранить святейшее наследие еврейского народа для будущих поколений. И хотя день её издания ортодоксы Израиля отождествляли с днём, когда был отлит золотой телец (ибо невозможно было, как они полагали, перевести Тору на другой язык, не исказив смысла), восьмое Тевета в двух еврейских кварталах отмечалось как всееврейский праздник.
И надо же было такому случиться, что именно этот день избрал для очередного своего безумства Нума Корнелий Лакон Муциан, «энергичный исполнитель дурных замыслов», «щедро одарённый беспутством, дух которого не мог быть насыщен ни наслаждениями, ни сладострастием, ни богатством, ни честолюбием» и который находился в столице Египта по призыву Юлия Цезаря, дабы принять участие в предстоящей войне против парфян, но оказавшийся не у дел в связи с его кончиной. Переодеваясь в одежду то нищего, то раба или матроса, слонялся он по александрийским улицам, пил напропалую, играл и обыгрывал, кутил в лупанарах, ругался и дрался с прохожими, будучи порой, несмотря на свою силу и ловкость, битым в кровь. Доставалось и его спутникам – таким же, как он, бесшабашным гулякам.
Используя всю свою безудержную фантазию, чтобы каждый новый день сделать неповторимым, он превращал свое бытие в непрерывную череду приключений, граничащих с безумством. Безумством в итоге обернулся и день (вечер), когда его, Клавдию и Прокулея (известного в Александрии под именем Николая Дамаскина) судьба свела вместе.
А вышло так…
С давних пор наибольшим несчастьем в Городе были столкновения между эллинами и иудеями, начало которым положил Александр, отведя последним два особых квартала, дабы они не терпели ущерба от постоянного соприкосновения с языческим населением, и уравняв их в правах с эллинами. Эти привилегии, явившиеся в течение трёх столетий яблоком раздора между ними и остальным населением, сохранились и при его преемниках, Птолемеях, и при римлянах.
Столкновения происходили, как правило, по одному и тому же сценарию. Поводом могли послужить то намеренно распускаемые эллинами ложные слухи, что якобы в синагогах собирают деньги на похороны царя, то откровенные провокации со стороны самих иудеев, когда они того же царя высмеивали в пантомимах. Так, однажды некоего юродивого по имени Карабас они нарядили в царские одежды и оказывали ему царские почести, называя титулом Марин (господин). А уже после возбужденную толпу, требующую, чтобы в синагогах были выставлены статуи олимпийских богов и чтобы иудеи, проживающие в Александрии, в случае отказа поклониться им, были лишены гражданства, было совсем нелегко усмирить.
На сей раз всё получилось гораздо банальней, однако последствия имело самые ужасные…
Восьмое Тевета, к тому же суббота, началось, как обычно…
После вечерней молитвы в синагоге из «арон га-кодеша» (места хранения свитков Торы) извлекли все имеющиеся там папирусы и совершили торжественный «гакафот» (обход) вокруг «бимы», сопровождавшийся пением и танцами. Потом приступили к обряду «ташлих» (бросанию). Этот ритуал заключался в том, что паломники шли на берег моря, где им было отведено наиболее чистое место, встряхивали полы одежд, выворачивали карманы и, таким образом, «бросали» грехи в воду. А потом каялись…
Нума появился в самый разгар ритуала в сопровождении Петрония, Руфа, Домиция, юного Тибулла (благодарного подражателя Галлу), самого Галла и нескольких чинов III Киренаикского легиона, расквартированного в Ракотисе.
Близ места, где производился ташлих, и на прилегающих улицах собрались толпы паломников, большинство из которых смотрело на римлян с откровенной враждой, как если бы те вознамерились надругаться над их верой. Так что, если бы взгляды могли убивать, он со товарищи был обречён на погибель. Наиболее рьяные плевали им вслед, выкрикивали угрозы и слали проклятия. Впрочем, не столь демонстративно, чтобы Нума мог их отнести на свой счёт, так как его буйный нрав и вспыльчивость успели стать притчей во языцах.
– Я стихами ищу к госпоже моей лёгкой дороги, – провозгласил Тибулл и, то и дело поглядывая на Галла, по-видимому, в ожидании похвалы, принялся декламировать:

Если бессильны стихи! Ах, дары добывать я должен грехом и убийством,
Чтобы в слезах не лежать возле закрытых дверей!
Иль воровать из храмов святых богов украшенья.
Только Венеру тогда раньше других оскорблю:
Учит злодействам она, госпожой моей хищницу сделав.
Пусть святотатственных рук дело узнает теперь!
Сгиньте же все, кто себе изумруды зелёные копит,
Кто белоснежную шерсть красит в тирийский багрец!
Все это вводит в соблазн, и блестящий из Красного моря жемчуг,
И косская ткань жадных красавиц влекут…

В отличие от Нумы, который слушал эти страстные вирши вполуха, Галл, еще не ставший всемогущим префектом Египта и не написавший ни одной из своих четырёх книг элегий, покровительственно внимал своему юному другу, ибо уже тогда к хорошим стихам питал слабость. Ничем особенным, в особенности рядом с такой яркой фигурой, как Нума, он среди своих сверстников не выделялся. Всё было в нём каким-то «среднестатистическим» – имя, прозвище и даже внешность. Он обладал невыразительным лицом провинциального клерка средней руки, был среднего роста, с короткой стрижкой под «бокс с чубчиком», фигура его была подобна фигуре старосты ветеранской коллегии и только, пожалуй, глаза были запоминающиеся – маленькие, глубоко посаженные. Они поблескивали льдом и при разговоре будто буравили собеседника.
Что касается внешности и манер будущего римского героя, то они были, напротив, чересчур колоритны. Энергия била из него через край.
– Если верить Геродоту, – дождавшись, когда Тибулл окончит, сообщил он, – в египетском городе Бубасте регулярно совершались праздники в честь богини Изиды, во время которых мужчины и женщины путешествовали по реке совместно, без всякого различия пола, и когда лодки причаливали к берегу, женщины танцевали, бесстыдно задирая свои платья. После чего собравшиеся пилигримы входили в храм и предавались в честь богини самому разнузданному разврату…
– В комедии Эвбула «Панихида», – подхватил Тибулл, – говорится о любящих музыку и выманивающих у мужчин деньги женщинах-птицеловах, этаких разряженных жеребятах Афродиты. Они выстраиваются в ряд, словно на смотре, в прозрачных платьях из тонкотканой материи, точно нимфы у вод Эридана!
– В лупанаре Нарциссы Лонги одалиски тоже выстраиваются в ряд, как на смотре, если у гостя довольно динариев, – сказал Руф.
– Вон те тоже выстроились, – заметил Домиций, указывая на молодых евреек, совершавших ташлих. – Но их не купишь, сколько не плати. Это фанатки…
– Ну и что? – возгласил Руф. – Разве в цветнике Нарциссы нет евреек? Они, что, особенные?.. Слыхивал я рассказ о том, как одному ортодоксу не хватало денег на строительство собственной усыпальницы, и он отдал свою дочь в притон, наказав ей вытягивать из своих клиентов как можно больше денег. Девушка оказалась трудолюбивой и заработала на усыпальницу не только отцу, но и себе тоже!
– А вот я слышал другое, – сообщил Марк Мамерк, один из офицеров III Киренайского легиона, – что дочери Сиона предпочитают смерть ложу человека чужой веры, а если и отдаются иногда иноверцам, то только чтобы склонить их на свою сторону…
– А вот сейчас посмотрим! – с этими словами Нума, растолкав паломников, порывисто кинулся к одной из дев, совершавших обряд.
Скользящие лучи заходящего солнца насквозь пронизывали на ней широкое волнующееся кружево тончайшего виссона, так что просвечивали скульптурные очертания её полных стройных ног. Он обхватил её выше колен и приник к её телу, как блудный сын к отчему порогу.
Среди иудеев раздался глухой ропот. Однако девушка, сохраняя достоинство, зачерпнула в ладони воды и, зажимая коленями раздуваемые ветром пелены, выплеснула содержимое прямо в разгоряченное лицо откуда-невесть взявшегося ухажёра. Воцарилась необыкновенная тишина. Потом раздался смех… Смеялись паломники, смеялся Галл, смеялись все прочие…
Герой между тем демонстративно не обратил на них никакого внимания.
– Моя жизнь в твоих руках, – возгласил он. – Я готов полюбить тебя и даже принять вашу веру!
Но девушка, величественным жестом перекинув через плечо свободную полу хитона, лёгкой походкой пошла прочь. Ветер трепал на ней складки одежды, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки, а на тяжёлом узле волос на затылке – расшитые золотом ленты… Словом, она показалась ему столь отменно хороша, что он был готов драться за неё на смерть … хоть со всеми паломниками, хоть со всем миром, один против тысячи, здесь и сейчас…
Он, совсем как ребёнок, надул губы, сплюнул стекавшую по лицу воду и, не глядя на обидчицу, погрозил кулаком иудеям.
– Я бы велел бить вас плетьми, – заявил он, – если б не знал, что меня окружают полуживотные, охваченные горячкой безумия и совершенно чуждые идее о равенстве в разуме всех людей. Разве же скот бьют плетьми?
Будто по мановению ока, спокойное течение событий внезапно прервалось нарастающим шумом и волнением толпы.
– Язычники! Иноверцы! Враги Израиля! – закричал кто-то. – Вы оскорбляете наши религиозные чувства!
– Горе! – раздалось с другой стороны. – Вы называете нас скотами, в то время как сами являетесь двуногим рабочим скотом для всех правоверных!
Нума резко повернулся и молниеносным, тяжелым ударом свалил первого стремительно надвигавшегося на него мужчину. Могучий рыжеволосый детина грянулся оземь, как бык на бойне. Единоверцы его в страхе замешкались…
– Бежим! – крикнул Тибулл.
– Куда? – осведомился Галл, озираясь.
Просвистело несколько камней, брошенных наугад, так как было уже темно. Тем не менее, один из них попал в плечо Нумы, другой угодил в висок Руфа.
– Я ранен! – вскрикнул тот и схватился за голову. Сквозь пальцы его потекла кровь. Он зашатался и, несомненно, упал бы, не поддержи его Нума.
– Ах, вот как! – взревел он.
– Прикончим этого пса! – кричали в толпе наиболее рьяные, но, памятуя, как он уложил самого сильного, нападать до поры не отваживались.
– Бросайте камни! – кричали другие.
Ситуация накалялась.
В Нуму со товарищи продолжали лететь камни, в то время как сам он не сошёл с места, возвышаясь над головами иудеев, как Голиаф, и грозя отправить к праотцам всякого, кто осмелится к нему подступиться. С ним осталось лишь двое офицеров, готовых драться хоть с самим Иеговой, и Руф, который пребывал в полуобморочном состоянии, а Петрония с Домицием, Тибуллом и Галлом толпа оттеснила к Серапейону и дальше уже не преследовала.
К месту происшествия спешили люди, одетые в одинаковые опоясания и вооружённые до зубов. Это был отряд караульных (что-то вроде корпуса vigiles в Риме), которым было вменено в обязанность поддерживать порядок, включая улаживание ссор, то и дело вспыхивавших на почве религиозной розни. Двигались стражники, по своему обыкновению, не спеша, чтобы по прибытии удостовериться, что всё уже разрешилось само собой, поскольку их попытки водворить мир чаще всего встречали яростное противодействие. Случалось так, что ярые враги прерывали выяснение отношений и дружно нападали на солдат, которые стремились их разнять. Вот почему обязанности дозора обыкновенно ограничивались тем, что солдаты оказывали помощь раненым или уносили убитых, а наутро представление с перечислением пострадавших с обеих сторон и зачинщиков, которых следовало наказать, поступало на высочайшее имя.
В списки Нумаё, конечно же, не желал попадать.
– Идите сюда! Эй вы, мерзкий сброд! – кричал он собравшимся, которым было известно, что оружием он владел бесподобно, а благодаря своей фантастической ловкости и везению всегда выходил сухим из воды.
Однако на сей раз обстоятельства складывались не в его пользу, так как он в меньшинстве противостоял целой толпе жаждущих его крови фанатиков, среди которых тоже было немало опытных воинов. Да и на стражей, скорее всего, нельзя было полагаться. Так что, как ни был он силён и отважен, все же, похоже, настал его час…
Внезапно ему на ум пришла спасительная идея. Он решил воспользоваться единственным путём отхода и, размахивая мечом, так что остро отточенное лезвие описывало сверкающую смертоносную дугу, и таща за собой Руфа, стал пятиться к берегу.
Толпа загудела, словно осиный рой, приветствуя его отступление. Это был как сигнал к атаке. И лишь когда он, опрокинув трёх-четырёх человек, пытавшихся преградить дорогу, оказался по пояс в воде у зева городской клоаки, фанатики поняли свою ошибку. Но … было поздно. Наиболее ярые ещё кидали камни, иные потрясали кулаками и слали в его адрес проклятия, а он был уже вне досягаемости.
И всё же толпа отчасти получила удовлетворение – один из офицеров был сбит с ног и растерзан, другой, последовавший за Нумой, оглушён метким броском и захлебнулся, а у Руфа была разбита голова.
Кто-то истошно крикнул:
– От нашей мести ему всё равно не уйти!
Иудеи разбились на группы и разбрелись в разные стороны. Одни, разбрызгивая воду на мелководье, так что она вскипала пеной, бродили вдоль берега, другие поспешили в порт, чтобы нанять рыбацкие корбиты и перехватить беглецов в море, третьи патрулировали улицы на тот случай, если тем взбредёт в голову вылезти наверх, чтобы глотнуть свежего воздуха. Десятки и сотни людей с факелами наводнили улицы Города, который волновался и гудел, как потревоженный улей.
В Городе было огромное количество клоак и подземных каналов, о чём сообщал в своих записках ещё Божественный Юлий:
– «Почти вся Александрия подрыта и имеет подземные каналы, что идут к Нилу и проводят воду в частные дома, где она постепенно очищается и осаживается».
Вот, в один из таких и проник наш герой с истекающим кровью товарищем, а уже по нему переместился в район площади Месопадион, где пересекались две главные улицы, рассекавшие город на четыре неравные части…
Клоака эта – бездонная утроба, лабиринт, в котором он затерялся, подобно еврейскому пророку Ионе. Водрузив на плечи безжизненное тело товарища, он смело шагнул в её зев, и первым и долгое время единственным его ощущением было ощущение тьмы – кромешной, сырой и липкой, как болотная жижа. Казалось, он сразу оглох, и лишь тихое журчание воды да звук его собственных шагов, гулко звучавший под замшелыми сводами и таявший в глубине тёмных коридоров, был единственным, что улавливал его слух и чего едва хватало, чтобы не лишиться рассудка. Далее он шёл вперёд практически на ощупь, ничего не различая вокруг и полагаясь, как всегда, лишь на благосклонность судьбы, пока внезапно не уловил странный звук, подобный шуму прибоя. Неужели опять берег моря?.. Это было опасно, но возвращаться назад означало попусту потерять время, что было ещё опаснее. И он продолжал идти…
Он пытался сориентироваться, но быстро сбился и далее шёл уже наугад, лишь по журчанию или напору зловонной воды определяя, что движется в гору либо спускается. Ориентироваться в хитросплетениях отводов, рукавов и переходов клоаки не представлялось возможным, так что он даже сразу не понял, откуда вдруг повеяло ночной свежестью…
– Где мы сейчас? – внезапно придя в себя, осведомился  Руф.
– Во власти богов! – отозвался герой.
Через некоторое время Руф опять нарушил молчание:
– Нам отсюда не выбраться, – прохрипел он. – Мы обречены скитаться во тьме, пока не умрём с голоду или не задохнёмся…
– В Эреб! – рявкнул Нума.
Впрочем, иногда и души героев испытывают уныние, какое простой человек даже представить себе не может. Их скитания длились не больше часа, а такого удручённого состояния, такого ощущения бессилия, безнадёжности герой не испытывал никогда. Пришло на ум, что судьба вовсе не столь к нему благосклонна, как представлялось доныне. Умереть при свете дня было не так страшно, но смерть в зловонных коридорах, наполненных мраком… Бррр!..
– «Если б хоть на секунду увидеть свет!» – подумал он и … вдруг догадался, что странный звук – не рокот прибоя, а шелест листвы. И лишь он осознал это, как тотчас почувствовал, что стены клоаки стали постепенно сужаться.
Одной рукой придерживая безжизненное тело вновь потерявшего сознание Руфа, а другой пытаясь осязать пространство с обеих сторон, он вдруг нащупал осклизлые стены и понял, что находится в узком коридоре, который мог оканчиваться лишь тупиком или колодцем. Впереди всё яснее обозначился просвет. Это на самом деле был глубокий колодец, напоминавший собой внутренность перевёрнутой воронки, с узким, забранным деревянной решёткой верхом, похожим больше на потолок Мамертинской тюрьмы, нежели на уличный сток. Внезапно прошла слепота. Сквозь решётку проникало немного света, и глаза его вскоре к нему привыкли.
Если бы он имел хоть малейшее представление о расположении подземных коммуникаций Города, то догадался бы, проводя рукой по стене, куда его занесло. Вместо старого тёсаного камня, кладки времён основания города, сохранившей даже в клоаке монументальность и основательность, он нащупал осыпавшийся при каждом прикосновении туф – дешёвый «альбанский камень», который использовали для подобных нужд его соплеменники. Однако это ему ни о чём не сказало, и потому, легко преодолев загораживающее путь к свободе препятствие и протиснувшись через узкий проём наружу, он долго не мог понять, где же всё-таки оказался.
А оказался он в одном из самых спокойных районов Александрии – Брухийоне, рядом с Царским кварталом. Тьма и зловоние остались внизу. Он дышал свежим воздухом и … не мог надышаться. А кругом растеклась тишина – тишина ясной безоблачной ночи. На тёмно-синем небе горели крупные звёзды. Необычайно яркие в беспредельной глубине, они своим ровным сиянием навевали бесконечное успокоение. Ночной бриз доносил ароматы магнолий и пальм, а в многочисленных парках звучали птичьи трели, звуки флейт и кифар. Портики и крытые галереи домов были ярко освещены. Отдёрнутые занавеси открывали взору горожан, пирующих возле низких столиков, осыпанных цветами. Слышался звон чаш, раздавались тосты, шутки и волнующий женский смех…
В густой тени пальмовой рощи задушевно прозвучал мужской баритон:

– «Её точеный лоб меня пленил,
Подобно западне из кипариса.
Приманкой были кудри,
И я, как дикий гусь, попал в ловушку».

Женский голос вторил:

– «Твоей любви отвергнуть я не в силах.
Будь верен упоенью своему!
Не отступлюсь от милого, хоть бейте!
Хоть продержите целый день в болоте!
Хоть в Сирию меня плетьми гоните,
Хоть в Нубию – дубьём,
Хоть пальмовыми розгами – в пустыню
Иль тумаками – к устью Нила.
На увещанья ваши не поддамся».

Потом вновь раздался смех и звук поцелуя…
Нума был приучен к опасностям и, даже захваченный врасплох, никогда не терял присутствия духа. Не утратил он его и на сей раз, однако на краткое время поддался обаянию этого ласкового и торжественного покоя. Впрочем, словно вспомнив о долге, прежде всего, склонился над Руфом и попытался нащупать пульс и уловить дыхание, а после, удостоверившись, что тот жив, вновь взвалил его на себя и стал красться вдоль высокой ограды, так чтобы оставаться в тени раскидистых пальм.
Как он и предполагал, опасность ещё не минула. Отсюда, с возвышенного места, он заметил на набережной, тянувшейся вдоль пристаней и причалов, бесчисленные огоньки факелов, сливавшиеся в тускло мерцавшие ручейки. Светящиеся точки были видны в городских парках и на улицах; они скапливались в тех местах, где, по мнению иудеев, могли укрыться беглецы. Сомнений быть не могло – многочисленные группы фанатиков прочёсывали квартал за кварталом…
– Кто идёт? – внезапно прозвучал грозный оклик.
Нума замер.
Офицер царской гвардии, уловив подозрительный шорох, вскинул руку, призывая к готовности троих сопровождавших его солдат и пытаясь определить источник возможной угрозы. Несколько секунд он всматривался в непроглядную темень близлежащих кустов, до рези напрягая зрение и прислушиваясь, но, не узрев и не услышав ровным счётом ничего подозрительного, жестом же подал команду следовать дальше…
Нума, у которого от усталости и нервного напряжения в голове мутилось, а взор застилало туманом, достиг, наконец, узкой калитки и прислонился к ней спиной. Калитка внезапно открылась, так что он едва не опрокинулся навзничь. Чья-то рука, тронув его за плечо, вывела из забытья, и чувственный, проникновенный такой голосок прозвучал в его ушах, как глас свыше:
– Давай, сюда!
Он подумал было, что бредит, так как не слышал шагов, не уловил никакого движения, но, подняв взор, увидел перед собой совсем юную девушку, почти девочку. Одета она была в традиционное для Египта длинное льняное платье с широкими рукавами, хотя египтянкой наверняка не была. Она была боса, а сандалии держала в руках. Скульптурные плечи и грудь её были украшены священными амулетами и ожерельем «усех», которые носили обычно жрицы Хатхор и Упуата, а точёные руки и ноги – многочисленными браслетами. Но жрицей, скорее всего, она не была тоже. Красивую головку её украшал венец из роз, что было присуще, скорее, «разряженны(м) жеребят(ам) Афродиты», но и гетерой она не была, это точно…
Как ни внезапна была встреча, Нума без колебаний последовал вслед за ней, не промолвив ни слова.
– Эй, закрой калитку! – вновь услышал он её голосок, обращённый уже, наверное, к привратнику, и лязг запираемых засовов. А потом, уже не обращая никакого внимания на Нуму, она склонилась над раненым.
Глаза его были закрыты, а кровь обильно сочилась из раны. Он дышал тяжело, с хрипом, находясь, наверное, уже между жизнью и смертью. Но, едва она наложила руки на его голову, дыхание стало ровным. Так продолжалось довольно долго, а когда она, наконец, отняла руки, раны как не бывало. На её месте остался лишь небольшой шрам.
Девушка тихо рассмеялась.
Герой опустил голову – он догадался, что на его глазах произошло чудо. Он понял также, что перед ним не совсем обычная девушка. И смутился. Хотя полной уверенности, что она – богиня, у него не было. Он мог быть уверен лишь в одном: судьба по-прежнему благоволила к нему. И это было, пожалуй, единственным неоспоримым и радостным фактом.
Они долго молчали, словно изучая друг друга. Приложив правую ладонь козырьком ко лбу, она хмурила брови и, слегка надув губы, разглядывала его, будто видела впервые. Впрочем, он был так залит чужой кровью и запачкан грязью, что и при ярком свете его трудно было узнать.
Нума первым нарушил молчание.
– Как тебе удалось это?
– Я училась врачевать раны, – ответила Клавдия (а это была она). – К утру твой товарищ будет совершенно здоров. Но … ему и тебе нужен отдых… Как ты намерен выбираться отсюда?
Он не знал, что сказать. Планов у него никаких тоже не было.
– Тебя ищут повсюду, – предупредила она, – так что пережить эту ночь будет ой как непросто!
– Что верно, то верно, – согласился герой…
К полуночи о конфликте стало известно всем: евреям диаспоры, городской страже и даже самой Клеопатре.
Этнарх отдал распоряжение своим соглядатаям выследить возмутителя спокойствия, дабы предать его суровой, но заслуженной каре, а командиры трёх римских легионов пригрозили вывести на улицы своих солдат и отомстить за убийство и покушение на убийство римских граждан. Так что пришлось вмешаться самой царице, которой накануне встречи с Антонием в Тарсе не с руки было ссориться с римлянами.
Клавдия заговорила снова:
– Я знаю, что ты натворил. Видали мы таких! Лезешь на рожон, создавая себе проблемы, а после пытаешься выпутаться с гордо поднятой головой! Но, если хочешь, я тебе помогу…
И помогла ведь!!
По полутёмным коридорам и богатым покоям она провела его в свой кубикул. Поблизости никого, кроме них, не было. Лишь из глубины дома доносилась тихая музыка и приглушённые голоса. Воздух был свеж, приятное тепло сочилось из прикрытых красивыми решётками отверстий в стенах. Но сама атмосфера была здесь какая-то странная, будто проникнутая частыми появлениями и исчезновениями, молчаливым приходом и уходом, неслышными шагами порока.
Как бы то ни было, посчитал он, этот дом, равно как городская клоака, оказался не самым пагубным местом в Александрии.
Девушка приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы пропустить их обоих по очереди. Он прошёл так, как, наверное, прошёл бы на своих мягких лапах лев. Минуту спустя она, призвав на помощь двух рабынь-эфиопок, уже увлечённо занялась туалетом своего незваного гостя, которому (человеку довольно высокого роста и гераклового мужества) подобное занятие не улыбалось. Он попал, будто кур в ощип, – обряжали-то его в женские одеяния!
По ходу дела она объяснила, что, во-первых, это – его единственный шанс благополучно дожить до утра, а во-вторых – получить прощение от самой царицы, которая пребывала сейчас в атрии этого самого дома, хозяйкой которого была небезызвестная Нарцисса Лонга.
Когда умер малолетний муж Клеопатры Птолемей ХIII Неотерос, царица объявила своим соправителем своего сына (Птолемея Цезариона Филопатора Филометра). Однако Марк Антоний (очередной претендент на наследство диктатора) срочно вызвал её для объяснений. Впрочем, она, несмотря на то, что в очередной раз решалась судьба её царства, не спешила и несколько месяцев кряду игнорировала его приглашение.
Не пришло ещё время им встретиться в Тарсе. Ещё Марк Антоний – гуляка, храбрец и любимец солдат – не бросил к её ногам весь мир. И не настали разгульные деньки, когда она, преобразившись в вакханку и потворствуя самым грубым инстинктам его, пила наравне с солдатнёй, цинично выражалась и отвечала возлюбленному кулаками и площадной бранью, а он испытывал глубокое наслаждение, будучи битым ею. Ещё не пришло время, когда весь мир сойдёт с ума…
С ума пока сходил только Нума, который своим поведением предвосхитил выходки царственной пары. Спасаясь от преследования, он оказался-таки в покоях «жеребят Афродиты» лупанара Нарциссы Лонги. Оказался в самый разгар вечера, который, впрочем, в сравнении с иными подобными, был весьма скромным как по числу, так и статусу собравшихся…
Вечер начался «по-домашнему», то есть согласно заведённому хозяйкой и приятному для гостей порядку, где все они, включая царицу, были «равными среди равных». Этих последних в великолепном коринфском атрии собралось около двадцати – людей не столько знатных, сколько значимых, не сумасбродов, но пользующихся беспрекословным влиянием в стране и мире и принадлежащих к довольно узкому кругу, который, в отличие от «Общества неподражаемого образа жизни», назывался «группой завтрака» (хотя собирались они, как правило, вечерами или даже по ночам).
Утончённая и образованная, Нарцисса устраивала подобные «завтраки» (вернее, «ужины») на свой весьма притязательный вкус, требуя, чтобы гости были одеты либо в римские тоги, либо в строгие греческие хитоны, изъяснялись по-гречески и учтиво внимали звучавшим здесь строфам Архилоха, Сапфо и Пиндара, гекзаметрам Гомера. Кстати, скульптурный декор интерьеров указывал на то, что она избрала эллинистическую модель дома.
Высокие беломраморные коринфские колонны окружали по периметру широкий имплувий с морской водой и были обвиты плющом, причём каждая из них напоминала огромный тирс Диониса. Эта подчёркнутая зеленью побегов белизна вкупе с белизной одежд находящихся в нём людей придавала залу вид воздушный и чистый, как бы символизирующий возвышенность и чистоту их помыслов. Для удобства гостей повсюду были расставлены диваны и кресла, а прямо напротив вестибула, рядом с имплувием, стояла любимая Клеопатрой бронзовая Изида.
Но … странная собралась здесь компания. Гости не веселились совсем. На прислуживающих им гетер внимания почти не обращали, будто находились не в лупанаре, а на симпозиуме. Вина пили мало, время от времени переходя от одной тра****ы к другой, собираясь группами и вновь разбредаясь. Во всеуслышание разговоры вели, большей частью, о ценах, о пошлинах, о видах на урожай, о событиях в Риме, конечно, и иных пустяках, а шёпотом – о судьбах мира.
Похоже, тон здесь всему задавал Николай Дамаскин (Прокулей) – человек наиболее уважаемый и активный, своего рода «мозговой трест». Помимо всего прочего, он был близким другом Фазаэля, брата тетрарха Галилеи Ирода, покровительство которому оказывал сам Марк Антоний. Был здесь и Арий Дидим с Диомедом, ставшим вскоре главой секретариата царицы. Был здесь и Деллий, склонявший её к союзу с Антонием. Были и другие, менее заметные, но не менее значимые персоны, о влиянии которых на судьбы мира можно было лишь догадываться.
Вышколенные рабыни бесплотными тенями сновали между тра****ами, осуществляя смену блюд, разнося полоскательницы с розовой водой, разбрызгивая духи и посыпая пол цветами. Несколько гетер в белоснежных пеплосах, взявшись за руки, исполняли чувственный танец в честь Артемиды Алфейской и её жриц. Этот танец, как и танцы на всём Пелопоннесе (родине Нарциссы), носил оргаистический характер.
Поначалу богиня (Клавдия), нежная и прекрасная, как цветок лилии, казалась неподвижной. Потом медленно начала двигаться и она. И в каждом её движении, в каждом порыве великолепно развитого тела сквозила грация и эрос. Она словно источала пламя неистовой, но оттого притягательной страсти, которое, словно повинуясь всё убыстряющемуся ритму, разгоралось всё жарче. Нежные звуки кларнетов сменяли ритмичные звуки тимпанов и грозный рокот тамбуринов. Колыхались плиссированные белоснежные одеяния, движения обнажённых рук были подобны взмахам лебединых крыльев. Движения ног были то неуловимо стремительны, то изящно сдержаны, так что гости могли по достоинству оценить их обнажённую красоту. Под конец раздался тяжёлый, грозный звон, будто закрылась массивная медная дверь, и музыка смолкла.
Девушка-богиня, словно изваянная из нежно-розового камня, запрокинула голову и, будто в экстазе, простерла над головой руки. Все собравшиеся, словно загипнотизированные, оставались безмолвными и неподвижными, и во внезапно воцарившейся тишине её трепетный вздох прозвучал особенно чувственно.
Танец закончился. Девушка, изображавшая Артемиду, убежала.
– Очевидно, это не был танец ради танца. Скорее, позирование, – предположил философ-стоик Арий, гражданин Александрии, которому впоследствии было суждено стать ментором Императора Октавиана Августа. – Это что за девица?
– Её зовут Клавдией. Она – одна из воспитанниц Лонги, – пояснил Николай, – и моя названная дочь.
– Такая юная и … гетера? – удивилась царица.
– Она не гетера. Я отдал её обучаться искусству обольщения и танцам всего лишь…
– Что касается обольщения, вижу, она преуспела, – как показалось, с неудовольствием заметила Клеопатра. Надо сказать, соперниц она не любила ни молодых, ни зрелых. – А обучил ли ты её фокусам, которыми некогда так поразил нас? – вдруг заинтересованно осведомилась она.
Прокулей подал условный знак, и Клавдия вновь вышла на середину зала, так что взоры присутствующих сосредоточились на ней одной. Её раскинутые руки и лицо поднялись к прямоугольному проёму комплувия. Невольно глаза Клеопатры последовали за её взглядом. Оттуда вниз смотрело пенное, почти чёрное небо, с несколькими яркими, крупными звёздами и облачком Млечного Пути, перекинувшимся дугой по небосводу. Потом танцовщица свела широко распахнутые руки вместе, так, что указательные и большие пальцы, унизанные драгоценностями, образовали как бы треугольник выше линии глаз.
Было отчетливо видно, как стая лебедей, снявшаяся с берегов Мареотиды и возвращавшаяся, наверное, в родные гиперборейские пределы, внезапно перестроилась ромбом. Странным образом сгустились редкие тучи, образуя сплошной грозовой фронт, ветер усилился, грозя перерасти в ураган, а где-то вдалеке раздались первые раскаты грома.
Потом перед взорами гостей предстала парящая в воздухе гористая страна со сверкающими алмазным льдом вершинами. Да и не вершины это были, скорее, а огромные, поражающие всякое воображение ступенчатые пирамиды, у подножий которых бесшумно качали ветвями высокие пальмы и росли цветы необычайной красоты. А когда это всё исчезло, перед глазами стлался лишь обычный морской туман да высоко в небе проплывали редкие облака…
Арий хрипловато рассмеялся, и смех его прозвучал с каким-то нескрываемым торжеством, словно венчая финал в героической пьесе.
– Это превосходно! – воскликнула Клеопатра и чуть не захлопала в ладоши, а после шутливо погрозила Дамаскину. – Вижу, ты не оставил своего ремесла, и твои ученики по-прежнему превыше всяких похвал… Кто она, эта так называемая твоя дочь?
– Она римлянка, дочь известных родителей…
– Настолько известных, что они ради собственной популярности бремя воспитания родного дитя переложили на плечи человека без родины и содержательницы лупанара?
– Я сказал, – заметил Прокулей, – что отдал её обучаться искусству гетер, но быть гетерой её не понуждаю. Собираюсь вернуть её в Рим.
Арий покачал головой.
– В Риме сейчас неспокойно, – сказал он. – Пусть лучше остаётся в Александрии и радует нас своей юной красотой и фокусами.
– Жизнь у нас сильно отличается от той, которой живут в Риме, – с воодушевлением подхватила царица, – ибо зиждется она на идеях, провозглашённых самим Александром.
– Имеется в виду, конечно, пресловутая идея о «гомонойе»? – попытался уточнить Николай и, дождавшись царственного кивка, возразил: – Но уже сейчас гордые уроженцы Лация считают всех вас своими рабами. Уж какое там равенство в разуме!
– Что поделаешь, – вздохнул Арий, – ведь они единственные наши союзники, пусть и не совсем бескорыстные.
– Это весьма коварный народ, – предупредил Прокулей. – Они сделают с вами то, что сделали со всем остальным миром. Не думайте, что вы на грани вторжения. Это и не разгар вторжения. Вторжение уже произошло!
Клеопатра была задета за живое.
– Тем не менее, я пока царица!
– Вот именно, что пока. И Фаросский маяк пока указывает путь кораблям. И в Мусейоне пока трудятся учёные со всей Ойкумены! – подхватил Николай. – Не сочти меня ретроградом, царица, но теперь, когда по причине войн население сократилось, непомерный труд, тяжёлый гнёт и лихоимство власть имущих надломили веру, а наплыв иноземцев разрушил расовое единство, страна вот-вот подпадёт под пяту Рима.
– Одно из твоих наблюдений?
– Один из выводов. Всего лишь один из многих.
– Каковы же остальные?
– Грядут грозные события, – сказал ханнаанец. – Скорее всего, прольётся много крови…
– Ты предрекаешь войну? С Римом? – По лицу Ария разлилась пепельная бледность. Он резко повернулся к собеседнику, и во взгляде его промелькнул страх.
Однако Клеопатра сохранила невозмутимость.
– Ты клевещешь, Скиталец, – с угрозой произнесла она, – тем самым подвергая остракизму наши особо доверительные отношения с ним!
– Я не пророк, а наблюдатель всего лишь, – пожал плечами Дамаскин. – Я не предрекаю ни войны, ни мира. Но подумайте сами, что бы вы сделали, если бы захотели прибрать Египет к рукам? – осведомился он и сам же принялся отвечать. – Прежде всего, создали бы большую неразбериху во мнениях, так, чтобы все говорили, что вы – единственный союзник, который может решить все проблемы. Вы постарались бы столкнуть лбами все более или менее влиятельные силы, а после просто сидели бы дома и покатывались со смеху, наблюдая, как разные группы и партии истощают себя в беспощадном противостоянии. Ну, может быть, ещё сблизились кое с кем, кто может стать вам твёрдой опорой. Например, с духовенством. Чтобы было кому утверждать, что если и прольется кровь, то не по вашей вине, а по воле богов…
– Мне хочется подышать свежим воздухом, – вдруг сказала царица.
– Как я могу возражать? – Дамаскин поднялся и учтиво склонил голову. – Я к твоим услугам, моя госпожа.
Они вышли на экседру, откуда открывался великолепный вид на ночной Город и море. В мерцающем свете Фаросского маяка лицо её показалось ханнаанцу загадочным.
– Очень рада видеть тебя. – Оказавшись с ним наедине, Клеопатра улыбнулась одними глазами. – Ты из Рима?
Этот вопрос был задан лишь с приличествующей случаю вежливостью – она была в курсе всех его дел и не рассчитывала услышать ничего нового. Только нормы приличия не позволили ей начать разговор по-иному.
– Из Самарии, – кратко ответствовал он.
– Путешествуешь?
– Я веду уединённый образ жизни, ты знаешь, – не стал скрывать Добрый Странник, – однако иногда покидаю свой дом, чтобы учиться мудрости.
– Какой именно?
– Истинной.
– Так ты философ? Почему я тебя в Мусейоне не вижу?
– Академическая наука меня не прельщает, я веду изыскания с целью удовлетворения своего любопытства.
– Ты счастливчик, – заметила Клеопатра. – В наше время мало кто может позволить себе учиться мудрости, где захочет. Например, в мемфисском храме Птаха! – Это прозвучало в укор, ведь ни в какой Самарии он на самом деле не был.
– Не могу согласиться с тобой, о Сияющая, – возразил Николай, – ведь всё большему числу людей удаётся жить, как им хочется. Беда в том, что хочется им не так уж много: власти, богатства, panem et circenses (хлеба и зрелищ)…
– А по-твоему, они должны отказывать себе в удовольствиях? – спросила она.
– Только ради мудрости. – Он вскинул руки, и от проницательного взора её не укрылся странным образом вытатуированный на его предплечье картуш. Она понимающе улыбнулась.
– Может быть, спросим у твоей названной дочери? – предложила она.
Дамаскин наклонил голову в знак согласия, и через пару минут юная Клавдия предстала перед очами царицы.
– Ты прекрасно исполнила танец, – без обиняков похвалила та. – Однако, насколько я знаю, в Элладе подобные танцы обычно танцуют женщины замужние. В твоём исполнении чересчур много этого… гм, эроса, что ли. Сколько тебе лет?
– Двенадцать, моя царица, – ответила девушка.
– Вот видишь, – обратилась та к Дамаскину, – природа берёт своё. Не будешь же ты столь жесток, чтобы обречь столь страстное создание танцевать до конца дней своих в храмах, услаждая взоры лишь жрецов-евнухов! Тем паче, что молодость случается лишь однажды…
– Возникает вопрос: что потом? Я видел тридцатилетних и даже сорокалетних, продолжавших бездумно прожигать жизнь, – ответствовал тот. – Видел и иных, у которых уже к двадцати годам, как песок между пальцев, утекли молодость, красота и радость жизни.
– Такое случается, – согласилась царица, – когда человек ради удовольствий забывает об обязательствах…
– О каких обязательствах? Перед кем? – осведомилась Клавдия.
– О тех, которые диктует жизнь, – ответила царица. – Вот я, например, обязана была занять трон Египта, и я его заняла, так как всегда стремилась быть ни на кого не похожей и самой изобретать события жизни…
– Да, но кому обязана? – видно, слова Клеопатры задели её за живое.
– Богам, отцу, детям… – не очень уверенно сказала та. – В конце концов, тем, кто мне дорог. А удовольствия… Когда дело касалось серьёзных государственных вопросов, я никогда не была невольницей своих страстей!
Дуновения с моря постепенно усилились, пробираясь под одежды, и они вновь перешли в атрий, где рабы зажигали новые светильники. В их ярком свете внутреннее убранство стало ещё более живописным.
Клавдия полюбила эти роскошные покои. В её памяти свежи были воспоминания о пещерных городах Каппадокии, о кельях послушников и потаённых подземельях египетских храмов. Это были, в массе своей, тёмные и грязные помещения с низкими, прокопчёнными потолками, а здесь всё блистало. Ей казалось, что это и не лупанар даже, а дворец, храм Любви, что ли. Прекрасным казалось здесь всё – чёрные фризы с изображениями мальчиков по низу стен, красные панели с цветами, колонны, увитые плющом, и пол, расцвеченный белой тессерой. Красив и уютен был её кубикул, красивы росписи стен вестибула и перистиля, и статуи египетских богов, изваянные в эллинистическом духе, были красивы тоже. В особенности, мраморная Изида, с которой отождествляла себя Клеопатра.
Но, в отличие от покоев, сама царица, на взгляд Клавдии, красотой не блистала, имея, скорее, сходство с учёной жрицей, каковой отчасти являлась.
Кроме греческого, она владела латинским, ивритом, арамейским, египетским и презираемым арабским языками, была знакома с трудами философов и летописями войн, умела прекрасно петь и танцевать. Впрочем, образованностью своей она не кичилась, с людьми не заискивала, но без нужды не была и высокомерной. С умными говорила, как с равными, а дураков в её обществе не наблюдалось. Она вела себя с такой естественной уверенностью в собственной неотразимости, что никто в последней, собственно, и не сомневался.
Что до самой Клавдии, то она мало думала о красоте Клеопатры. Её больше занимала корона – этакий невзрачный золотой обруч с литой змейкой-«уреем», который венчал искусно уложенные в сложную прическу волосы царицы, переплетённые лиловыми и красными лентами. Простая вещица, но сколько в ней власти! Какой величественный ореол создаёт она вокруг вроде бы обычного человека!
Впрочем, на этом странном рауте царица вела себя весьма достойно, будто устав от бесконечных дворцовых пиров и попоек и делая вид, что явилась сюда, чтобы насладиться перлами великой культуры Эллады и обществом высокообразованных гетер, а на самом деле имела цель разрешить простую, на первый взгляд, но имевшую далеко идущие последствия дилемму, ехать ей в Тарс или нет. Мнения советников, как всегда, разделились, а решение нужно было принимать уже сейчас. Тянуть долее – означало вступить в открытое противостояние с Марком Антонием (считай: с Римом).
И пока она, выяснив мнение присутствующих по данному вопросу, взвешивала все «за» и «против», внезапно откинулся занавес и в вестибуле в сопровождении двух евнухов возникла довольно высокая дама, облачённая в просторный хитон, состоявший из множества складок, которые при движении пересекались в разных направлениях и под разными углами, так что при всей кажущейся простоте наряда возникало впечатление скрытой экспрессии. Её вполне можно было бы принять за египтянку, если бы не широкие плечи да рост, который отчасти скрадывался соседством высоких рабов.
Номенклатор по какой-то причине, что, впрочем, на сей раз не было нарушением правил, не объявил имени гостьи, и та, наслаждаясь изумлением, вызванным своим появлением, на какое-то время остановилась у входа, а после с гордым и невозмутимым видом прошествовала в дальний конец атрия и уединилась в одном из свободных альковов.
Дамаскин, лишь взглянув на неё, понимающе усмехнулся.
– Это ещё что за явление? – в недоумении осведомилась царица. – Ты знаешь, кто она?
Ханнаанец кивнул.
– Вот уж не предполагал увидеть его здесь! – сказал он. – Говорят, что он нередко слоняется в таком виде по Городу.
Он склонился над ухом царицы и что-то прошептал ей. Лицо её прояснилось.
– Неужели? – не скрыла она удивления.
Ханнаанец кивнул ещё раз.
– Ну что ж, – заключила она, – это обещает быть интересным… Только не будь строг к нему! Лучше порасспроси его про Антония, с которым у нас намечается встреча… Нет, подожди. Лучше я сама расспрошу его. Только позже – пускай сперва натешиться вдоволь…
– Прошу об одном, о царица, – взмолился ханнаанец, – не верь ни одному его слову, ведь он всегда готов говорить правду, что совершенно не в его силах!
Нетрудно предположить, что присутствие столь известного молодого повесы взволновало её, так как её слабость к красивым мужчинам, некоторых из которых она даже содержала за счёт казны, порой назначая им смерть как цену своей любви, была общеизвестна. (Как ни странно, находилось множество таких, которых данное условие не пугало, что и для Нумы могло послужить решающим поводом в очередной раз испытать судьбу.)
Царица в сопровождении ханнаанца подошла к нему, присела на его ложе и даже пригубила его кубок.
Она вся лучилась очарованием. У неё был прекрасный голос, она умела быть обаятельной со всеми. Наслаждением было смотреть на неё и слушать. Она могла легко понравиться любому мужчине, даже такому, как он, молодому, но уже избалованному женским вниманием.
– Не очень-то ты, наверное, уверенно ощущаешь себя в женском наряде, – предположила она.
Нума низко склонил голову – ведь перед ним предстала сейчас не столько глава государства, но живое божество – олицетворение Изиды. По всей стране ей воздавались такие же почести, как величайшим богам Египта, к ней были обращены молитвы и песнопения жрецов. В полумраке храмов, вознесённые над толпами лаой, её статуи излучали сияние. Но … каждый мужчина, будь он царь или простой неджес, был готов потерять всё даже за краткие мгновения близости, а Нума был всего лишь мужчиной. Это впоследствии, по прошествии многих лет, он будет утверждать, что именно она до самой смерти сохранила приятное воспоминание о нём якобы потому, что ему удалось несказанно очаровать её, и, отдавая дань моде, воздыхать: – «В самом деле, божественной она была женщиной. Второй такой в жизни не сыщешь!». А сейчас, глядя ей в глаза, он сказал от чистого сердца:
– О моя царица, ты, как всегда, бесподобна!
Клеопатра одарила его обворожительной улыбкой и обернулась к Доброму Страннику.
– А он довольно учтив, что противоречит тому, что о нём говорят, – сказала она. – Будет досадно, если его голова окажется на спице на воротах моего дворца!
– Он – возмутитель спокойствия и нарушитель хрупкого гражданского равновесия, поддерживать которое удаётся всё с большим трудом, – отрекомендовал его ханнаанец. – Он – поклонник женщин всего лишь, в том числе, еврейских.
– Ему, что, не хватает гречанок, сириянок или египтянок? – насмешливо осведомилась царица. – Впрочем, думается, он прибыл сюда не только для того, чтобы волочиться за еврейскими девушками и щеголять в женских одеждах.
Дамаскин лишь плечами пожал.
– Ему по душе всё запретное.
Клеопатра совсем не страшно нахмурила брови.
– Он рискует сам оказаться под запретом! – В голосе её прозвучали грозные нотки.
– Они убили двух наших. И я отомщу! – отозвался Нума.
– Преступник должен молить о пощаде, а не говорить о мести, – заметила Клеопатра.
– Сегодня он не преступник. Сегодня он – гость, – напомнил ханнаанец.
– Скорее, гостья, – усмехнулась царица и спросила. – Как тебе нравится здесь?
На самом деле она лишь сделала вид, что восхищена им и поверила, что он безо всякого злого умысла посеял зёрна вражды между иудеями диаспоры и римскими гражданами. А он понял, что гроза миновала, и облегчённо вздохнул. Дальше можно было играть уже без опаски.
– От здешней благочинности сдохнуть можно, – заметил он. – Надо было в Ракотис отправиться, куда моряки ходят.
Царица восприняла такой ответ, как ему показалось, с воодушевлением. Однако она была проницательной женщиной и видела его насквозь, а уж играть, как кошка с мышкой, могла с любым мужчиной.
– «Пьяница, – нанизывая на свои пальчики его отливавшие синевой локоны, заключила она, – пьяница и волокита. Распущенный и бездушный болван. Человек знатный, дерзкий, ни в делах, ни в речах не знающий удержу, непредсказуемый, циничный, развратник и скандалист. Он ещё не причислен к сильным мира сего, а его вероломства, изворотливости и красноречия хватит на десяток прожжённых политиканов».
Она пришла к выводу, что дружба с подобной персоной могла оказаться крайне полезной, как бы дорого не обошлась для её репутации и казны. Явилась внезапная мысль произвести его из бесшабашных лейтенантов, которым он, по сути своей, был, в генералы, минуя все промежуточные звания, чтобы он положил конец всевозрастающим амбициям и успехам юнца, именовавшего себя сыном Божественного (Юлия). Имея в виду, что последнее не удалось тайным и явным врагам, противопоставить ненавистному Октавиану столь же молодого, честолюбивого и незаурядного человека, каковым был представший перед ней молодец, скорее всего, было резонно. (Дарования, обнаруженные им впоследствии, как в случае с Клавдией, когда он навестит её в наряде арфистки, так и в процессе проскрипций, лишь подтвердят её правоту.)
Послав к Клеопатре вслед за Деллием именно Нуму, Марк Антоний убивал сразу двух зайцев. Если Деллий мог повести дело с чисто римской прямотой и гордыней и тем самым лишить его столь желанного союзника, каким являлся Египет в лице царицы, то Нума, как человек молодой, близкий царице по возрасту, беспринципный и не обременённый официальными полномочиями, мог дать ей повод вновь обрести надежду быть владычицей мира. Тем паче, что, кроме возраста, было ещё нечто, что их сближало – уверенность в том, что для достижения политических целей есть множество путей кроме дискуссий в залах заседаний. (И впоследствии ни грохот войн, ни дворцовые интриги не изменят этой уверенности.)
Но, пока Антоний шествовал через Малую Азию как новое воплощение Диониса, Нума, как сам-Вакх, шлялся по тавернам и лупанарам Александрии и не спешил выполнять поручение своего патрона. И неизвестно, попал бы он вообще к Клеопатре, если б не этот случай.
Как бы то ни было, ей пришлось вновь рассмотреть предложения этого внезапно представшего перед ней порученца, неподражаемого по своей нравственной и политической беспринципности, остроумным речам, умению интриговать и той активности, которая скрывается в неординарных и развращённых натурах. Хотя благовидный предлог, чтобы отказаться от встречи в Тарсе, ей был уже придуман.
– В то время как повсюду с покорностью и раболепием царьки и правители мелких государств, которых на Востоке не счесть, а также посольства независимых городов спешат воздать почести и принести дары, ты, о царица, ведёшь себя так, словно не произошло ничего необыкновенного, и триумвир, решающий дела всей Римской державы, должен сам вступить с тобой в контакт, – заявил он.
– Нам известно, что он пирует и развлекается, вместо того, чтобы вступить в упомянутый тобою контакт с соседним дружественным, к тому же самым могущественным и богатым государством Востока. Так, может быть, у бога-триумвира, милостиво возвышающего города и страны, сочувствовавшие триумвирам, и карающего тех, кто покорился Бруту и Кассию, на нас просто времени нет?
Клеопатра, очевидно, разгадала намерения Антония и могла поставить его в затруднительное положение – ему пришлось бы либо самому отправляться в Египет, либо предоставить его собственной судьбе. Но беспутный Нума сумел убедить её согласиться на встречу.
– Самое могущественное и богатое государство Востока... гм, – протянул он. – А между тем ты не располагаешь большими силами. Да, у тебя есть дворцовая стража и кое-какие воинские контингенты, разбросанные по стране, но их боеспособность невысока. Лишь опираясь на мощь легионов Республики, ты можешь царствовать тысячу лет, да живёшь вечно!
– Римская Республика – пустое имя без тела и облика, – привела она слова Цезаря, который никогда не скрывал, что считает республиканский государственный строй не только устаревшим, но попросту мёртвым.
– Республика – может быть, но не Рим! – воскликнул Нума. – Никакая сила не может устоять против него. Тем паче прекрасная, но хрупкая женщина (пусть и царица). Возможен лишь один способ иметь дело с ним – любить его, дружить с ним!
– Я его люблю и любила. Когда Цезарь был жив. Он олицетворял Рим. Он был даже больше, чем Рим. Но … он умер… И вот являешься ты и уверяешь, что говоришь от его имени…
– Истинно так.
– А не от имени ли того, кто послал тебя и кто пытается нас убедить, что именно он и есть Рим?
– И от его имени тоже.
– Так кого нам слушать – тебя или того, кто тебя послал? Тем паче, что есть ещё третий, который присвоил себе имя Цезаря и тоже тщится говорить от его имени. Кого нам прикажешь любить?
– Выбор за тобой, о царица! – ответствовал новоиспечённый дипломат.
– В любом случае, для Египта нет выбора, – резонно заметила та, – ибо он может быть только закромом Рима.
– Пусть он остаётся только закромом, но ты, как звезда, восходящая в созвездии божественного Пса, которую называют Изидой, достойна быть владычицей всякой страны, а стало быть, мира в целом, – сказал он и, сам того не зная, сыграл верно: царицей всегда и прежде всего руководили честолюбие и жажда власти.
– Я уже чуть не стала женой повелителя мировой державы, – со вздохом напомнила она, имея в виду свою связь с Цезарем.
– Ещё не всё потеряно, о Сияющая. Вот почему я настоятельно советую тебе посетить Тарс.
– С покорностью и раболепием, как другие?
– «Всегда стоит стремиться быть ни на кого не похожей и самой изобретать события жизни…» – напомнил ей её же слова хитроумный Нума.
Изобретать события (обстоятельства) жизни она, конечно, умела, а привычки, склонности и слабые струнки Антония были ей известны. И поскольку сделаться царицей и владычицей мира было совершенно необходимо, ради столь великой цели стоило изобрести вокруг предполагаемой встречи такие события, которые помогли бы достичь её раз и навсегда.
Она не стала просить у Афродиты её волшебный пояс, но, сама став Афродитой, в итоге, не без помощи Нумы, привела в нём, уже совсем смирном, замечательно выученном Фульвией повиноваться женской воле, в неистовое волнение страсти, до той поры скрытые и недвижимые. (Именно Нума убедил чувственную, любящую роскошь и мужчин египтянку, что не следует бояться Антония, среди всех римских военачальников самого любезного и милостивого.)
Под конец в качестве знака особого доверия царица преподнесла ему массивный золотой медальон, изображавший крылатый солнечный диск с ломаным символом в центре и разрешила сопровождать себя в Тарс на одной из своих пентаконтер. С ними увязалась и Клавдия, которая разорвала с учителем. Она решила во что бы то ни стало посетить храм Кибелы в Комане и Афродиты Анадиомены на Кипре, о которых тот не раз ей рассказывал…


III.


Когда хозяевами в мире стали триумвиры, их интересы уже расходились. Так, Октавиан намеревался вернуться в разорённую войной Италию, а Марк Антоний, планируя большую войну с Парфией, взялся за наведение порядка на Востоке. На основании заключённого между ними соглашения последний получил право на благо Республики решать все проблемы и, лелея мечту о единовластии, продолжал копить силы, пока в Тарсе не повстречал Афродиту и не позабыл обо всём!
Он прибыл в Тарс как новое воплощение Диониса, приветствуемый и прославляемый как бог, ибо у туземцев имелась на то веская причина.  Но, когда в устье Кидна появилась сверкавшая золотом пентаконтера Клеопатры, стало ясно, что он – не единственный живой бог!
Царица Египта предстала перед очами его в наряде Афродиты, под сенью расшитого золотом шатра, в окружении сонма одетых харитами юных дев и неслыханной роскоши. И он – потомок Геракла, соратник самого Цезаря, триумвир и военачальник – увлёкся ей, как мальчишка! Эта роскошь и её несомненное обаяние вскружили ему голову, будто впервые, и он с полным сочувствием принял её доводы относительно неучастия Египта в войне. Далее без лишних уговоров и весьма охотно он согласился устранить её сестру Арсиною и её мнимого брата Птолемея, укрывавшихся в храме Кибелы в Каппадокийской Комане. Он также пообещал передать ей ряд городов в Киликии и на побережье Сирии, а также подтвердил принадлежность Кипра Египту, провозглашённую ещё Юлием Цезарем.
Ради неё он был готов на всё, и благом было то, что неотложные дела, а именно парфянская угроза, с одной стороны, а с другой – бедственное положение самого Египта вынудили их на время оторваться друг от друга. Афродита вернулась домой, а Дионис, которого отныне перестало интересовать всё на свете, кроме неё, призвал Нуму и имел с ним продолжительную беседу, после чего герой отправился в вояж по городам Сирии.
Однако обещать было легко – трудно исполнить. Хотя бы потому, что состояние дел в действительности было плачевным. После смерти Цезаря во многих сирийских городах, Коммагене и Каппадокии брали верх партии, пользующиеся поддержкой парфян, а Квинт Лабиен в союзе с ними даже проник вглубь Сирии и разгромил несколько римских легионов. Царевич Пакор с 20-тысячным войском угрожал перейти Евфрат, а конница Фарнапата сторожила римлян на горе Аман.
Надёжным союзником Рима оставался лишь царь Каппадокии Ариарат Х. Узнав о вторжении парфян в Сирию, он направил послов к Антонию сообщить, что собирает войска и намеревается выступить ему на помощь. Однако Нума, прибыв в Кибистру у подножия Киликийских гор, собрал необходимые сведения и выяснил, что при дворе царя сложился заговор, во главе которого стоит верховный жрец храма Ма в Комане, некто Архелай. Антоний, поблагодарив Ариарата, от помощи отказался и направил против парфян своего легата Вентидия, который, ложным маневром лишив их возможности использовать конницу, одержал убедительную победу.
Тем временем Нума, покинув Кибистру, примкнул к группе паломников, идущих в Коману. С ним неотступно следовала и юная Клавдия, пожелавшая посетить знаменитое святилище.

Команы достигли без приключений…
Местечко это находилось в широкой низменной равнине, окружённой с южной стороны Аманом, отрогом Киликийского Тавра, а с севера – Антитавром. Это была довольно большая, по местным меркам, деревня, в окружении лесистых холмов, зелёных полей на террасах и причудливых, как по всей Каппадокии, форм скал, на которых стояли или, скорее, прятались, сливаясь с окружающим ландшафтом, домики из розового и песочного тонов туфа. Их плоские крыши легко было спутать с прямоугольными монолитами, отделёнными эрозией от обрывистых склонов.
Прекрасных лошадей, страной которых называлась эта земля, Нума здесь не увидел, зато на подступах к месту увидел, наконец, храм Ма – великой богини земли, воды, всего животного и растительного мира, владычицы всякой жизни и рождения (именовавшейся также Кибелой, Артемидой Тавридской, Анаитидой, Энио, Беллоной и ещё множеством имён). В оргиях в её честь местные жрецы и паломники наносили себе раны ножами, а женщины приносили в жертву своё целомудрие.
Её храм являлся не только центром наиболее почитаемого в Малой Азии культа, который проник также и в Рим, но и убежищем, право которого быть таковым подтвердили в своё время Помпей и Цезарь. Правда, уже Марк Антоний собрался подвергнуть его пересмотру, однако местные народы настолько глубоко были проникнуты верой в защитную силу своих храмов, что ему, в конце концов, пришлось уступить. Единственное, чего удалось ему провести – это сенатский консульт насчёт ограничений в предоставлении убежищ вообще.
Именно таковой была официальная цель вояжа Нумы в Коману – ознакомить тамошнее жречество с предписанием Сената.
Привыкший с ходу брать быка за рога, он заявился в храм Ма и предстал перед очами верховного жреца – главы храма и хозяина более шести тысяч храмовых рабов. Происходя из того же рода, что и цари, он считался в Каппадокии вторым лицом после Ариарата.
Нума предъявил ему предписание и сообщил, что ему во сне явилась Идейская мать, чтить которую римляне научились от каппадокийцев. И что якобы, представ перед ним, она протянула молнию и, назвав по имени каждого из врагов триумвиров, велела поразить их.
– А не разглядел ли ты среди этих «врагов» несчастной Арсинои, которая была предана своей царственной сестрой и выдана на позор Риму? – живо поинтересовался жрец, догадавшись о цели его визита.
– Я узнал её одной из первых!
Архелай понимающе усмехнулся.
– А не опишешь ли, как она выглядела?
– Это не важно, – сдерживая вскипавший в нём гнев, сказал Нума.
Жрец лишь плечами пожал.
– Врагов в лицо нужно знать, – как бы между прочим заметил он, – а её лица ты не видел.
– Тем не менее, она здесь, в храме, – без обиняков заявил Нума.
– Очень может быть, – неопределённо сказал Архелай, – у Ма много паломников. – Держался он весьма непринуждённо, с уверенностью господина, безраздельно властвовавшего над здешним мирком.
Нума изложил суть дела прямо, так как скрывать уже было нечего. Его прислала в Коману одна из влиятельнейших в мире персон, чрезвычайно богатая, которой по силам достойно отблагодарить Ма, если ей будет оказана небольшая услуга. Нужно, чтобы царевна Арсиноя была выдворена за пределы святилища, только и всего.
На лице Архелая не отобразилось ровным счётом никакой реакции.
– А чем будет отблагодарен храм? – заинтересованно осведомился он.
Нума, посчитавший было, что дело сделано, мысленно потёр руки и открыл карты:
– Ариарат скомпрометировал себя союзом с Кассием. Может статься, Риму потребуется новый царь. Кроме того, если храму нужны средства, назови любую разумную сумму, и проблема будет решена.
Архелай долго сидел, подслеповато щуря глаза и улыбаясь. Наконец, медленно встал и, вопреки ожидаемому, сказал так:
– Боюсь, патрон твой неверно представляет себе положение дел. Царевна Арсиноя воспользовалась правом убежища. Она обняла колени Богини, и отныне её с ней связывают самые тесные узы. – Нума участливо склонил голову, слушая это, а жрец между тем продолжал: – У нас в Каппадокии шутят: от сумы и тюрьмы не зарекайся! Всякий не по своей вине может подпасть под опалу, и единственное, что ему остаётся – прибегнуть к защите богов. Это право санкционировано государством, а места убежищ святы и неприкосновенны. Человека в них охраняют боги. Вот почему нарушение этого права считается преступлением!
– In dubiis reus est absolvendus (в сомнительных случаях обвиняемый освобождается от преследования), – подчеркнул Нума.
– В сомнительных случаях храм убежища не предоставляет, – заверил его жрец.
– Арсиноя обвиняется в государственном перевороте…
– Она почти год находилась на троне Египта и даже чеканила собственную монету. Следовательно, и «переворачивать» ей было попросту нечего.
– Это, как ты понимаешь, не имеет значения. Воля моего патрона должна быть исполнена!
Архелай опять пожал плечами.
– Жаль. Я вынужден ответить отказом. Но коль скоро ты здесь – во сколько мне обойдётся уладить дело? Плачу золотом…
Этот разговор ничего не решал, потому что всё было определено заранее. Архелай чувствовал себя в полной безопасности, власть Антония была ему не страшна. В самом деле, чего было ему опасаться? С авторитетом-то верховного жреца Ма, с населением, большая часть которого являлась одержимыми или служителями храма, с, по сути, неограниченными средствами!.. Да и не было у Рима никаких веских причин требовать выдачи царевны, ни в коей меры не представлявшей для него угрозы! Любой нормальный человек, и Архелай в том числе, счёл бы, что подобное требование – блажь, прикрытие. И что Нума вот-вот потребует нечто иное, возможно, золото. Возможно, много.
Однако Нума ничего не потребовал. Он поднялся и, не мигая, пристально так глядя в глаза Архелая, сказал:
– На деле существует много способов обезвредить разыскиваемого преступника, даже если его тщательно охраняют. Например, выманить его под благовидным предлогом, а после убить. Или подкупить стражу, а потом отравить. Ибо justitia in suo cuique tribuendo cernitur (справедливость проявляется в воздаянии каждому по его заслугам).
Вот теперь жрец действительно был поражён. Чтобы взрослый муж, уж точно не глупый, был привержен дурацкой затее!
– Убийство или даже нанесение просто вреда паломнику в стенах храма будет расценено как святотатство. Последствия известны. В Комане – несколько тысяч паломников, прибавь к ним две сотни жрецов и тысячу храмовых рабов. Что получается? Что останется от римлянина, даже такого гордого и известного, как ты, и его эскорта?
Нума спокойно заметил:
– Твоё святейшество намеренно стремится представить меня святотатцем. Однако я здесь лишь за тем, чтобы предложить сделку. Ты оказываешь услугу моему патрону, он – тебе. Такой вот обмен, только и всего.
– И запомни, – уже совсем тихо, пододвинув кресло вплотную к жрецу, процедил Нума и весомо так постучал костяшками пальцев по подлокотнику, – если уж с послушницей Арсиноей и произойдёт что-то, то я буду в том ничуть не замешан (пусть твои соглядатаи получше шпионят, чтобы не было кривотолков). Ну, а если и тогда у тебя останутся подозрения, то имей в виду, что в Сирии находятся легионы Вентидия и они не оставят здесь камня на камне, если что!!
Он круто развернулся и вышел вон. Всё было сказано…

Храм стоял на каменистом берегу реки Сар, которая, протекая через ущелья Тавра, выходила к киликийским равнинам и морю. Он стоял на широкой платформе, опираясь на неё толстыми, в метр толщиной, стенами из массивных каменных блоков и прямоугольными в плане колоннами, соединявшимися между собой арками под двускатной крышей. Эти колонны разделяли вход на три проёма, через которые многочисленные паломники тянулись внутрь непрерывной чередой.
А внутри, в таинственном полумраке, проникнутом ароматом благовонных курений, их встречала Богиня в виде богато одетой матроны, с башенной короной на голове. Она восседала на троне, окружённом львами. В её окружении также входили безумствующие корибанты и куреты, дикие пантеры и леопарды. Могучие стражи, вооружённые длинными копьями, безмолвно и неподвижно высились в потайных углублениях стен, совершенно незаметные во тьме, бесстрастно, но пристально взирая на входящих. Можно было не сомневаться, что эти застывшие, как изваяния, воины, не рассуждая, исполнят любой приказ.
Клавдия, не преминула испытать искусство, преподанное ей в лупанаре Нарциссы Лонги, послав стражам самые соблазнительные взгляды, на какие только была способна. Это подействовало. Щёки двух ближайших к ней воинов зарделись…
Её визита здесь ждали. Приёмной дочери Доброго Странника (и триумвира Антония заодно) был оказан достойный приём. Едва она переступила порог, как перед ней предстала женщина с тиарой на голове – старшая жрица по имени Мегабиз. Она бесцеремонно взяла гостью за руку и, разглядев на предплечье её священный знак, увлекла за собой вглубь храма.
– Пойдём, – сказала она, – той, которая отмечена этим знаком, позволено лицезреть тайное!
Проходя по тёмным переходам и коридорам, Клавдия словно нисходила от жизни к смерти, её сознание словно погружалось в глубину прошедших веков. В первобытном мраке светился только слабый огонёк впереди. Однако мрак внезапно рассеялся, словно завеса спала перед её взором.
– Очнись, Клавдия! – притронулась к её плечу жрица.
Помещение было залито ярким светом. На несколько мгновений она была ослеплена и не видела ничего (вернее, почти ничего). В сияющем ореоле статуя Великой Богини сама казалась пламенем огненным, а верховный жрец в светлых одеждах – сполохом. Клавдия припала к его ногам и приложилась губами к руке. Жрец остался доволен. Он приказал выделить ей лучшую келью, предназначенную для самых знатных паломниц.
– Рады видеть послушницу храма Птаха, почитающую Великую Мать, – провозгласил он. И произнёс полагающуюся в таких случаях формулу: – «Пусть дадут ей, дщери моей правогласной, пирог, пива и ладана сколько потребно, ибо видел я образец искусства её». И пусть «приготовят торжественное шествие … (чтобы) голова (её была) в ляпис-лазуре… музыканты (шли) впереди, у двери (её) был исполнен танец карликов (и) для (неё) возглас(или) (молитвы)…».
Между тем келья её оказалась обустроенной крайне скромно, почти как в мемфисском храме. Однако здесь был водопровод и даже небольшая ванна, а из окна открывался великолепный вид на хребет Грион и долину Сара.
С удовольствием освежившись и поужинав куском сахарной дыни с пшеничной булкой, она прилегла на циновку и … долго слушала хор голосов, доносящийся из притвора храма:
– «Придите все и следуйте Фригийскому дому Кибелы, – пели жрецы, – фригийским лесам богини, где играют цимбалы и тамбурины, где фригийский флейтист дует в изогнутую флейту, где коронованные плющом трясут своими головами!» [Подлинный текст]
Потом, уловив чужое присутствие, она поднялась, отперла дверь и … увидела приближающуюся к ней задрапированную во всё чёрное, подобно савану ночи, фигуру. Чёрный головной плат наглухо скрывал её лицо, оставляя открытой лишь его часть шириной пальца в два-три выше и ниже смотрящих будто сквозь неё глаз, искрящихся, как зимняя наледь, и неподвижных, как остановившееся время.
– Привет, «урет хекау», – сказала шёпотом незнакомка, – вот мы и встретились! Узнала?
Поражённая Клавдия прижала её протянутые ладони к своим щекам. Это была Арса – её подруга из храма Птаха.
Бесшумно, как тень, проскользнув в её комнату, та подробно, будто и не о себе даже, рассказала Клавдии о событиях, произошедших за те полтора года, что минули со дня их разлуки.
Возведённая на престол Птолемеев, правила она недолго. Её угнетали роскошные покои, где незримое, неусыпное и недоброе око исподволь стерегло каждый шаг. Ей претило общество жён и наложниц гарема, с их интригами, постоянными секретами, разговорами шёпотом, где даже самые простые житейские дела облекались покровом тайны. Она никак не могла (и не хотела) приобщиться к жесткому распорядку молитв и литургий, установленному при дворе жрецами, чья «непогрешимая» мудрость её раздражала.
– Я не знала тогда, кто ты есть на самом деле, – сказала ей Клавдия. Она сильно волновалась и впоследствии не могла точно вспомнить все сказанные ей слова.
– Мы до сих пор не знаем, кто из нас кто. Но ясно, что судьба каждой из нас уникальна, – произнесла Арса (Арсиноя)…
Она рассказала о своей сестре, Клеопатре, властолюбие которой уже принесло и ещё принесёт стране неисчислимые бедствия. Добившись вожделенного египетского трона силой римского оружия, она принялась методично, с небывалым усердием уничтожать всех возможных претендентов и бывших соперников. Так, жителям Арада было предписано выдать её мнимого брата, самозванца Птолемея XIII, который потом был казнён. Был схвачен даже верховный жрец лишь за то, что посмел приютить царевну. Старца спасло лишь заступничество жителей, которые обратились с этой просьбой к царице, которая, разумеется, не преминула проявить милосердие. Устраняя неугодных ей лиц, она нередко действовала и через посредников.
– Мне известно, что одна из здешних жриц (Мегабиз) – тайный её исполнитель, – сообщила Арсиноя. – Она знает, кто я.
– Но … как же так?
– Когда послушница поступает в храм Ма, она обязана сдать все драгоценности, всё самое ценное, что имеет. Так поступила и я и отдала единственное напоминание о своём царском происхождении – золотой перстень отца с его печатью. А недавно нашла его в комнате Мегабиз, когда была послана в ней убраться.
Клавдия предположила, что Мегабиз может быть просто воровкой, но Арсиноя напомнила, что в своё время та тайно поддерживала мать жены Ирода Александру, люто ненавидевшую своего зятя. Как только заговор был раскрыт, она хотела бежать в Египет, но была схвачена, когда её, спрятанную в гробу, выносили из дворца. Клеопатра её выкупила, тем самым избавив от смерти.
Переплетение всех этих мрачных событий и интриг вряд ли простому смертному удалось распутать до конца, под конец заявила царевна. Но ведь не зря они (она и Клавдия) прошли суровую подготовку в храме Птаха, чтобы не суметь это сделать. Ясно одно – преступлений на совести царицы Египта столько, что потянуло бы не на одного отпетого злодея, а потому она (Арсиноя) всегда настороже.
– Тебе, наверное, нужно исчезнуть, – произнесла Клавдия. И они обе с полуслова поняли одна другую.
– В Счастливой Арабии есть храм Альмакаха, – сказала царевна. – Это знаменитый храм, где верховным жрецом служит один из наших выпускников. Там есть чем заняться. Вот туда, куда не дотянется жадная длань Рима, я и уйду, когда … окончу свои дела здесь…
Это было прекрасно. Это было великолепно. Но, напомнила Клавдия, римляне – народ конкретный, для них окончательная победа – это труп врага или хотя бы его голова (то есть действенна формула «habeas corpus» – «предъяви тело»).
– Будет и тело, если Рим того хочет, – было сказано…

Клавдия присела и, опустив ладони в холодные воды реки, высоко подняла голову, словно намереваясь полюбоваться прекрасным видом, открывавшимся на отроги Тавра и цветущую долину Сара.
Нума стоял рядом и, улыбаясь, что-то говорил ей, но голос его, заглушённый шумом потока, был едва слышен, или она, находясь словно в трансе, не воспринимала сказанного. С трудом преодолев соблазн броситься в его объятия и, прижавшись к нему всем телом, целовать его гордое чело, обветренные щёки и глаза, вобравшие в себя цвет холодного моря и его безбрежность, она с облегчением подумала, что не стала гетерой – стать супругой, женой такого яркого человека, как он, истинного римлянина, было во сто крат престижней!!
Она не знала, сколько прошло времени, пока смысл его слов не стал до неё доходить.
– … мне предписано решить один чрезвычайно деликатный вопрос. Но… – он сделал многозначительную паузу, – как ты, наверное, уже догадалась, нужна твоя помощь…
Клавдия улыбнулась: странно, что он говорил не о них.
– Будь краток. Что я должна сделать? – осведомилась она.
Трибун помедлил, словно подбирая слова (это при его-то красноречии!).
– Комана – не самое лучшее место, где мне пришлось побывать, – наконец, сказал он.
– А что, Рим лучше? Здесь, по крайней мере, любой отверженный вправе рассчитывать на приют и защиту.
– В том-то и дело, – сказал он, и по каким-то известным только ей приметам Клавдия догадалась, о чём пойдёт речь.
– В храме Ма укрывается человек, который должен быть выдан Риму. Но … верховный жрец отказал, и остаётся одно…
– Устранить его?
Нума вновь выдержал красноречивую паузу.
– Дело есть дело, – наконец, произнёс он.
– Этот человек – конечно же, женщина. В чём её вина?
– Да, этот человек – женщина. А вина её в том, что она – бывшая царица Египта, – сообщил комес, – на счёт которой имеется чёткий и категоричный приказ…
– … который, конечно, отдала Клеопатра? – не то что бы с негодованием, но, напротив, бесстрастно, словно в одночасье утратив всякий интерес к столь славному мужу, осведомилась Клавдия.
– Приказ отдал твой отчим, а Клеопатра своё царское пожелание изъявила, – ответствовал тот. И словно в растерянности заявил: – Ума не приложу, как к ней подступиться, ведь я здесь с официальным визитом… Но, может, тебе, обученной тайным приёмам, действие которых мне удалось наблюдать, удастся? Главное – выманить её из-под опеки жрецов незаметно…
Клавдия поднялась и взглянула на него в упор, глаза в глаза. И … поняла, как мало она для него значит – очевидно, нужны были более действенные средства.
– Дело должно быть сделано. И я подумал, что его можно поручить тебе, – между тем сказал он. – Но, встретив тебя … испугался…
– Испугался, ещё не зная, соглашусь ли я! – наконец, возмутилась она.
– Если ты согласишься, то…
– … мера твоей благодарности не будет знать границ, – закончила за него Клавдия. – Как ты великодушен, о Нума!.. Ну, и чем же ты намерен отблагодарить меня, коль скоро я буду проклята самой Ма и её служителями?
– Я знаю Рому, Венеру, Минерву, Весту, Идейскую мать, наконец, но Ма … нет, такой не знаю. Так что плевать на неё и её присных!
– Но я лишусь ее покровительства!
– Я буду твоим покровителем, и поверь, никакого иного тебе не потребуется!
– Ты?! Ты – что влачится на поводу у судьбы, как та собака, которую бьют палками, ведя на заклание! Ты – который предлагает девушке стать соучастницей убийства, вместо того, чтобы взять её в жёны!..
– Именно это я и собирался сделать после того, как приказ будет исполнен…
– Ну хорошо, комес. Я обдумаю твоё предложение. Дай только срок…
Срока Нума не стал дожидаться и, совершенно не заботясь о безопасности Клавдии, отбыл в Эфес, как только исполнил предписание Сената. Он пообещал дождаться её, чтобы плыть вместе на Кипр. Но не был бы он самим собой, если бы качестве своего порученца не представил ей некоего Марка Эгнация Руфа, которого Клавдии легко удалось очаровать, даже не прибегая к своим тайным практикам.
А Руф не на шутку увлёкся юной красавицей. Он сочувственно выслушивал её рассказы, не подозревая, что она играет с ним, как кошка с мышью, и поверил, что она оказалась в Комане лишь для того, чтобы поклониться Ма, и что ей совершенно невдомёк, почему местные жрецы так благоволят к ней. Возможность запросто беседовать с этой прекрасной паломницей, падчерицей Антония, и даже как бы невзначай касаться её, безусловно, ему импонировала. Что касается её самой, то она видела сего мужа насквозь.
Они подолгу гуляли и любовались горами, среди которых выделялся хребет Грион, тянувшийся на северо-запад, в сторону Карии. Во время одной из таких прогулок Руф разоткровенничался с ней.
– Что касается меня, – объяснял он, – я бы не хотел возвращаться домой, в разорённую войной Италию, хозяйство которой доведено до полного краха. К тому же, чтобы исполнить свои обязательства, Октавиану придётся согнать с земли её прежних хозяев, что неизбежно приведёт к новому противостоянию и, возможно, войне…
Клавдия покачала головой. Она смотрела на своего собеседника с сомнением, словно взвешивая в уме, стоит ли продолжать разговор в том же духе.
– Но ведь ты, как и Нума, столь настойчиво ищешь славы, – заметила она, – что война – единственное поприще, где есть шанс обрести её…
– … или смерть.
– Да, пожалуй, ты не похож на человека, готового умереть, – сказала Клавдия, бросив на него быстрый, как молния, взгляд. – У тебя в глазах нет огня.
– Это неважно. Столько людей умирает не по собственной воле, – отвечал Руф, – но умереть вовремя – это почти подвиг. Тот, кто умирает вовремя, умирает ПОБЕДОНОСНО. И я восхвалю свою смерть, если она придёт вовремя, ибо я этого хочу, но, будь это не так, смерти я предпочту жизнь…
– Но у тебя нет ни единого шанса остаться в живых, исполнив приказ Нумы…
– Что ты имеешь в виду?
– А то, что любой человек, получивший право убежища в храме Ма, – объяснила она, – находится под её защитой. Это значит, что любой, кто так или иначе попытается это право нарушить, становится сам святотатцем и преступником. Что потом происходит с такими … тебе лучше не знать!
Руф, впрочем, оказался не робкого десятка.
– Вот ты говоришь, что у меня нет шансов, – сказал он, – но я столько раз выходил из почти безнадёжных передряг, а кроме того, со мной до полусотни закалённых в боях ветеранов…
Находясь рядом с такой великолепной молодой женщиной, он ощущал, как гордая самоуверенность придаёт ему силы титана, и готов был сразиться хоть с целой армией, свято веря, что смерти нет.
– Во всяком случае, это будет великолепная смерть, – с воодушевлением заключил он, – как раз такая, которой тщетно добивается Нума!
– Это будет, прежде всего, страшная смерть, – поправила его Клавдия. – Долгая и мучительная. И, главное, несвоевременная, так как придётся долго, очень долго её призывать… Я знаю, – с усмешкой сказала она, – что ты – верный сын Рима, но … время твоё ещё не пришло и нужно жить дальше…
Слова её, наконец, дошли до него. Словно бы мимоходом, он оглядел извилистое русло Сара и широкую плодородную долину, с дальнего конца которой довольно свежие порывы доносили сладкий запах миндаля и цветов – действительно нужно было жить дальше, потому что жизнь была так прекрасна!
Лицо его вдруг побледнело. Он вдохнул свежий запах и прошептал:
– Жизнь так прекрасна…
– Я не хочу твоей смерти, – успокоила его Клавдия, – а посему тебе помогу. Но приказ необходимо исполнить…
– Говори, я тебя слушаю, – произнёс Руф.
Клавдия мысленно усмехнулась – она не ошиблась в расчётах. Её слова произвели на него глубокое впечатление.
– Храм хорошо охраняется, – сказала она, – а стражи его великолепно обучены и прекрасно вооружены. Сотни паломников не дадут вам и шагу ступить по своей воле. К тому же, никто, кроме главного жреца, не знает царицу в лицо (она сильно изменилась с тех пор, как покинула родину).
– Как же быть?
Клавдия улыбнулась.
– Тебе неизвестно, конечно, что я несколько лет провела в одном из египетских храмов и обучалась у тамошних жрецов. Так вот, их Изида – одна из ипостасей Ма-Кибелы, а сам Аттис – всё равно что Озирис, умирающий и вечно воскресающий бог! И обряды похожи. Та из жриц, которая будет играть роль богини, возлюбленной Аттиса, и будет Арсиноя. Ты понял?
Руф понял и … заграбастал девицу в объятия. Такого даже Нума себе не позволил. У неё дух захватило. Вот мужлан!!

Женственные жрецы Ма с выбеленными лицами и надушенными волосами маршировали семенящей походкой по улицам Команы, прося, подобно членам римских нищенствующих коллегий, подаяния у прохожих. А на отрогах Тавра уже срубили сосну (согласно легенде, юный Аттис из-за несчастной любви к Ма оскопился и умер под сосной) и по священной дороге перенесли её в храм, оказывая наивысшие почести. В притворе храма Клавдия с группой таких же юных, как она, жриц этот ствол, как труп, перебинтовала шерстяными повязками и обложила венками из фиалок. К середине ствола привязала статуэтку юного бога Аттиса.
Наступил день, имевший название Dies Sanguinis («Кровавый день»), считавшийся центральным днём посвящённых Богине мистерий, когда архигалл должен был вскрыть вены, жрецы более низкого ранга привести себя в состояние экстатического исступления посредством буйной музыки, а после кружиться в оргастическом танце, чтобы, утратив чувствительность к боли, наносить себе раны ножами, забрызгивая кровью алтарь и дерево. В этот день должны быть оскоплены и новопосвящённые жрецы, а их отрезанные гениталии погребены вместе с деревом-Аттисом и скорбящей богиней, роль которой должна была играть самая достойная из жриц. (Это обряды – обряды Артемиды Таврополос, были перенесены сюда из таврической Скифии Орестом и его сестрой Ифигенией.) По окончании этих ритуалов на восемь дней должна была воцариться всеобщая скорбь, а после в самый тягостный момент скорбного безмолвия могила Аттиса должна была разверзнуться, чтобы бог с богиней восстали и прозвучали слова: – «Радуйтесь, посвящённые! Бог спасён, и будет нам от него спасение!!»
Группа девушек-жриц расположилась между колоннами. Музыканты устроились в конце притвора, за которым развевались колыхаемые сквозняком прозрачные занавеси на дверном проёме. Клаудия глубоко вздохнула и, раздвинув их, прошла через тёмное пятно проёма, вдоль двух шеренг взявшихся за руки жрецов-галлов и, оказавшись в озарённом рассеянным светом зале, остановилась перед выразительной статуей Великой Матери на троне со священным львёнком на руках, вывезенной якобы из самого Гаераполя – города с древними храмами, где находилось главное её святилище и, по преданию, хранилось упавшее с неба её изображение…
Подвели украшенного венками быка, на лбу которого сверкала золотая пластинка, и закололи освящённым копьём. Его дымящаяся кровь потоком хлынула на жертвенник и по специальным желобам – на Богиню. А Клавдия, скинув покрывавшие её тело пелены и танцуя под аккомпанемент флейт и цимбалов, стала медленно к ней приближаться, чтобы под конец возложить на её чело диадему из листьев плюща, и в каждом её па, будь то шаг или мгновенный поворот головы, плавность изгибов фигуры удивительным образом сочеталась с всплесками скрытых в ней жизненных сил и бессильным их угасанием, когда она застывала, как изваяние, и лишь вздымавшаяся и опадавшая в такт дыхания грудь возвещала, что она – живая. Гибель и новое рождение, саму жизнь, то торжествующую в своём буйстве, то скованную дыханием смерти, не то чтобы олицетворяли, но воплощали эти стремительные и непредсказуемые па. Тело её словно струилось от плеч к ступням, и светлая кожа в багряных отсветах лампад казалась ярко медной…
Погребение проходило с соблюдением всех ритуалов и обычаев заупокойного культа. Во главе похоронной процессии группа рабов несла пожертвования, за ними шли профессиональные плакальщицы, которые испускали пронзительные вопли, рвали на себе волосы и пели похоронные гимны. Считалось, что их плач возвращает усопшего к жизни. И наконец, за распорядителем похорон (архигаллом) двигался катафалк, влекомый упряжкой быков, за которым шли жрецы в траурных одеяниях и музыканты. Последней шла группа женщин, певших погребальное величание усопшему. Процессию сопровождала толпа любопытных зевак и паломников. Прибыв к месту погребения – искусственному холму из грубо отесанных камней, скрепленных раствором на яичном белке, – паломники простились с «покойным», принесли воздаяния (дорогие ожерелья, браслеты, одежды), а жрецы приступили к церемонии «отверзания уст и очей», которая символически возвращала умершему способность чувствовать.
По нисходящему коридору вошли внутрь (младшие жрецы с телохранителями, плакальщицы и паломники остались снаружи). Низко согнувшись, архигалл шёл первым и только в преддверии склепа остановился, пропуская «богиню» вперёд. Свет лампад, установленных здесь на треножниках, скупо освещал каменное чрево, вырубленное в скальном основании, и создавал таинственный полумрак, в котором «богиня» выглядела особенно впечатляюще – высокая, стройная, с тонкой талией, широкими плечами и крепкими бёдрами, с огромными, как маслины, глазами, с губами полными, но чётко очерченными.
Одинокая, она подошла к занавеси, закрывавшей склеп, за которой обнаружилась камера, облицованная небольшими, но тщательно отполированными плитками известняка. (Эта нижняя часть гробницы являлась основанием некоего более раннего сооружения, которое построили сами боги.) При этом две погребальных ниши были совершенно небрежно вырублены, так что отчетливо были видны следы грубой обработки.
– «И я буду пребывать здесь во мраке все восемь дней, пока не воскресну?» – застыл немой вопрос на её лице, которое только при виде этих ниш изменило выражение, словно страх перед предстоящим затворничеством в этом каменном мешке проник в её сердце. Жрица с трудом сохранила невозмутимость.
Путь в могилу был поистине достоин Богини. И хоронили её как невесту: положили на отдельное ложе, головой к древу-Аттису, в правую руку дали ветвь сосны, чтобы она ощущала себя обручённой, а в левую положили букет из фиалок, чтобы из всего, что есть на земле, вспоминалась только любовь. А потом яму закрыли тяжёлой плитой…
Квестор Марк Руф в качестве почётного гостя наблюдал за всем этим действом с неприкрытым отвращением. Он был попросту потрясён…
А когда оно было завершено и позади раздался звук быстрых шагов, он поневоле вздрогнул. Ночь выдалась тихая, лунная, и уставшая Клавдия, посеребрённая лунным светом, показалась ему не ряженной, но настоящей богиней.
– Я готов следовать за тобой хоть на край Ойкумены, божественная! – только и смог сказать он.
– Дело необходимо закончить. Там, – она указала на склон горы, – есть вентиляционный выход, через который в склеп поступает свежий воздух. Если его перекрыть, то тот, кто внутри, погибнет от удушья. Обслуживает его старый отшельник. Он – бывший раб, бывший римлянин, и терять ему нечего. Так что поспеши…
Когда минуло восемь дней и жрецы пришли открывать склеп, то обнаружили мёртвое тело с синим, распухшим и обезображенным лицом. Труп был неузнаваем, в ссадинах и кровоподтёках, так как, очевидно, жрица умирала в страшных мучениях. Отшельника вскоре тоже нашли мёртвым, с перерезанным горлом.
По приказу Архелая всё было сохранено в тайне. Труп скрытно вынесли и зарыли, а вместо умершей предъявили «ожившую» «богиню», роль которой на сей раз успешно исполнила Клавдия, благо опыт по этой части у неё был.
Перед отъездом верховный жрец вызвал её к себе.
– Слишком заумна была, – сказал он про Мегабиз, – и мечтала о царской власти. Вот мы и похороним её как царицу, в Эфесе. Пусть покоится с миром. А тебе остаётся лишь передать тому гордому римлянину, который недавно был здесь, вот это, – с этими словами Архелай вручил Клавдии золотое кольцо чрезвычайно искусной работы с печаткой царской династии Птолемеев, – пусть любуется, сколько хочет!..


IV.


Корабль, на котором Клавдия покинула малоазийское побережье, нёсся стремительно, движимый почти сотней весёл и … её горячим желанием как можно скорее посетить храм Афродиты на Кипре. Это желание разбудило её среди ночи, и она, набросив на плечи пенулу из тонкой милетской шерсти, покинула единственную на судне каюту. Ей не хотелось никого видеть, и она была почти благодарна Нуме за возможность побыть одной на палубе, наедине с собой и со звёздами.
Комес был удивлён внезапно произошедшей с ней переменой. Она потухла, погрузилась в себя, но, тем не менее, ни сон, ни усталость не в силах были заставить её возвратиться в каюту. Ей не хотелось ни о чём думать, кроме предстоящего свидания с богиней. Что оно принесёт ей? Получит ли она ответы на интересующие вопросы?
Она расхаживала по палубе, как сомнамбула, и вместо рокота волн слышала хор:
– «Жив Аттис, жив! Радуйся, Жених, Свет Новый, радуйся!»
– Нет, ты умер! Ты умер! – возражал её разум, имея в виду Нуму.
К рассвету усталость всё же взяла верх, и она присела на бухту канатов у борта, застыв без движения, как сфинкс. Этесий трепал снасти, бил ей в лицо и развевал волосы. Из-под палубы доносилось монотонное пение гребцов, звуки флейты и команды гортратора, а солдаты украдкой бросали на неё изумлённые взгляды, восхищаясь красотой, которая, безусловно, была сравнима с красотой той, к которой она так стремилась…
Кипр – волшебный остров, где родились многие легенды. Со временем они обростали всё новыми подробностями и стали жить своей собственной жизнью. Но, безусловно, самой прекрасной была легенда об Афродите, богине Любви и Красоты, которая именно здесь чудесным образом явила себя миру. В самом деле, сложно было придумать что-либо более вдохновенное – о рождении из пены, оплодотворённой светом звёзд!..
Морское побережье близ Пафоса, с его пляжами из мелкой гальки и причудливых форм скалами, словно взявшимися ниоткуда, на самом деле было вполне подходящим местом, где могло развернуться подобное действо. Вот почему именно здесь и находилось одно из самых почитаемых во всей Ойкумене святилищ, связанных с культом Афродиты. Однако первый храм, воздвигнутый в её честь царем Киниром, был давно разрушен, а то, что после построили греки, представляло собой лишь внушительный архитектурный изыск, вряд ли соответствующий замыслу их предшественников, хотя богослужения и мистерии совершались в нём регулярно.
Остров возник перед взором её на рассвете, когда позади, на востоке, показался край солнца и от него на поверхности моря протянулась расходящаяся к западу дорожка, выхватившая из казавшейся непроницаемой тьмы его волшебные очертания…
Ещё в 695 году народный трибун Клодий, отец Клавдии, добился принятия закона, согласно которому Кипр был включён в состав Римской державы, а личное имущество кипрского царя передано в её казну, что произошло исходя из личных неприязненных отношений и мстительности самого Клодия. Несколькими годами раньше, будучи в плену у пиратов, которые потребовали большой выкуп, он обратился за помощью к царю Кипра, но тот предложил всего … два таланта. И если бы не флот Помпея, то он, вероятней всего, был бы убит. Вот почему, когда выдалась возможность, он резко обрушился на царя, утверждая, что тот никогда не являлся истинным союзником, но всегда поддерживал его врагов. В связи с этим, хотя ничего нельзя было ни доказать, ни опровергнуть, законопроект о превращении острова в римскую провинцию был с воодушевлением принят, а царь покончил собой, выпив яд и тем самым положив конец династии, которая царствовала на Кипре более двухсот лет.
Таким образом, римляне, поселившиеся здесь, были во многом обязаны Клодию, а потому и Клавдию, дочь его, встречали торжественно, с помпой, как его самого, будь он жив!
Однако она, едва ступив на берег с распахнутой настежь душой, тотчас отправилась в храм, который, будучи расположен на крутом склоне горы, царил над городом и морем, как знаменитый Фаросский маяк. Он был весь на виду: на огромной бетонной платформе ослепительными рядами высились стройные колонны, подкрашенные нежным румянцем утра… Это был Верхний (Северный) храм, детище гения римлян, воздвигнутый в лучших традициях коринфского ордера и имевший с фасадной стороны десять, а с продольной – двадцать колонн, причём внутренние были из белоснежного паросского мрамора, а внешние – из серого египетского гранита. Двускатная, подобно храму Юпитера в Риме, крыша блистала позолотой. Да и весь храм в целом был гармонично и богато отделан. (Нижний, Южный, храм Афродиты был с моря не виден.)
От этого сооружения, как от острова в целом, исходила лёгкая, юная радость, будто здесь в самом деле обитала богиня Любви и Красоты. И Клавдия, от предчувствия счастья, которое может дать лишь она, лишь на Кипре, лишь самым что ни на есть страждущим, среди пронизанной всеми ароматами, солнечными бликами и свежим ветром кипрской природы, тоже улыбнулась!
Она не позволила никому сопровождать себя и даже заблаговременно предупредить Афродиту о своём визите, ибо полагала, что ей, несмотря на весьма юные годы, уже посвящённой в тайны главных храмов Египта, особого разрешения вроде бы и не требовалось. Да и какие могли быть тайны у легкомысленной богини, мятущейся среди людей в поисках очередного любовника!
Придел Верхнего храма, с его тысячей комнат, где уединялись для любовных утех как жрицы, так и страждущие паломники, её не интересовал, тем паче, что ритуалы, скорее, похожие на оргии, чем на молебствия, производились здесь лишь весной, а в это время здесь было пусто. Нижний же храм, восстановленный на основе уцелевшей священной плиты, представлял собой огороженную площадку (греч. «теменос»), где, собственно, не было ничего, кроме непрерывно курившихся алтарей да тёмного конического камня, почитавшегося как воплощение Афродиты.
Именно здесь, поражённая неким подспудным величием, она преклонила колени, застыв в странном, похожем на сон оцепенении. Ей послышался гул, непрерывно доносящийся откуда-то снизу, и глухой, слышный лишь сердцу хор:
– «Жив Аттис, жив! Радуйся!..»
Возникший будто из-под земли кинир (жрец), в льняном одеянии, с посохом, сперва ограничился несколькими словами, обычными в таких случаях, а потом, наверное, поражённый её красотой, тихо поинтересовался, готова ли она познать тайны Афродиты и с кем бы предпочла говорить: с ним, верховным жрецом, или с самой богиней?
– С самой богиней, – не задумываясь, ответила Клавдия и добавила, что он превзошёл бы её ожидания, если позволил ей лично предстать перед ней.
Жрец согласился, хотя (по лицу было видно) остался недоволен. Он подал знак, и перед ней предстали две совсем нагие жрицы, причём с такими совершенными формами, каких ей не доводилось наблюдать даже в знаменитом своими гетерами лупанаре Нарциссы. Они сняли с неё эксомиду и, распустив волосы, возложили на голову венок из сухих колючих трав, а после подхватили под руки и препроводили в дальний конец теменоса, где торчала одинокая скала с узкой, забранной ржавой решёткой расщелиной.
Прикованный цепью привратник воззрился на неё мутными гноящимися глазами. Он улыбнулся страшным щербатым ртом, полным гнилых зубов, с изъеденными проказой губами, потом открыл массивный, нещадно скрипящий замок и поднял решётку. В контрасте с теменосом, ярко освещённым солнцем, внезапно сомкнувшаяся вокруг неё тьма показалась незыблемой…
– Ничего не бойся и … не кричи, что бы с тобой не случилось! – предупредил её жрец.
Клавдия лишь улыбнулась. Она вспомнила, как впервые подверглась страшным испытаниям. Но тогда ей было всего пять лет, она была одна и никто её ни о чём не предупреждал.
Она решительно шагнула во тьму и стала спускаться вниз по замшелой крутой лестнице, причём, по мере того, как спускалась всё ниже, тьма становились гуще и всё сильнее звучал в ушах гул, пока она не догадалась, что это был многократно усиленный рокот прибоя.
Она двигалась в полной темноте, выставив перед собой руки и иногда прикладывая их к лицу, чтобы физически ощутить хоть что-нибудь, однако ощущала лишь какие-то лёгкие, почти невесомые прикосновения. Ей слышалось хлопанье птичьих крыльев, плеск волн, глухой гром, будто отдалённый топот тысяч коней…
– Иди, иди! – время от времени раздавался голос жреца, который, наверное, сопровождал её.
Наконец, она коснулась влажной, осклизлой стены. Потом и вторая рука нащупала неровную поверхность. Проход сужался. Она уже с трудом пробиралась вперёд, но кругом по-прежнему простиралась всё та же вязкая, проникнутая подспудным присутствием тьма. Потом стены стали светиться тусклым багряным светом. И сразу же стало тепло. Потом невыносимо жарко. Стены краснели. Ей даже показалось, что сквозь них стало пробиваться пламя, языки которого пылали всё жарче…
– Не бойся! – шепнул кинир.
Ещё немного, и, наверное, вспыхнули б волосы на её голове, если бы накатившаяся приливная волна с ужасающей силой не потрясла основание и оно не ушло из-под ног. Ей показалось, будто она летит в разверзнувшуюся перед ней клокочущую бездну, и, несомненно, упала бы, если бы крепкие руки жреца не поддержали её. Волна обдала её мириадами брызг всего лишь, а потом со стоном и скрежетом откатилась обратно, в море. Из углублений и расщелин потянулись за ней пенящиеся потоки, образуя по пути крутящиеся воронки…
Это был грот, с потолка которого свисали длинные белые сосульки известковых отложений. Она различила множество тоннелей, прорытых подземными водами и исчезавших где-то в недрах земли. Было темно и сыро. Большую часть пола покрывала твердая известковая корка, но в том месте, где с высокого свода капала вода, растеклась лужа жидкой грязи…
– Вот, смотри!
В самом центре этой лужи она увидела огромный отпечаток босой стопы, который был намного больше следа любого из людей и, кроме того, был только один, а участок грязи был таких внушительных размеров, что невозможно было перешагнуть его, сделав всего лишь один шаг.
– Это след Афродиты, – пояснил жрец.
Овладев собой, она сцепила непослушные руки так, как учили её в святая святых мемфисского храма, в знак Анх, и тотчас же страх притупился, тревога канула в Лету…
Старый жрец, конечно, не мог знать заранее, что его юная гостья – весьма искушённая в тайных практиках жрица. Вот почему, не подозревая, что никакая сила в мире не сможет принудить её пасть ниц и корчиться в любовных муках помимо её собственной воли, он продолжал исполнять обряд, как обычно. Ибо свято верил не только в свои собственные, но и в силы богини тоже.
Он велел Клавдии повернуться на шум прибоя и силой таинственных, как он полагал, заклинаний принялся вызывать Афродиту, а вернее, погружать паломницу в транс. Впрочем, той, которая была почти нагая, было лишь нестерпимо холодно, поскольку действие Анх не могло длиться долго.
От чередования приливов и отливов грот сотрясался и ревел, как бык на бойне. А жрец то грозно, то ласково, внушал ей:
– Когда ты выдохнешь последним дыханием и оно прекратится совсем, перед тобой распахнется невероятный простор – безбрежный, подобный океану без волн, под безоблачным сводом… – слышала она невнятный шепот, в то время как он, наверное, говорил громко. Почти кричал.
Она опустилась на пол и сидела, не двигаясь, пока, то ли благодаря читаемым им формулам, то ли просто от холода, каждый нерв в ней не напрягся, все чувства не обострились и слух не уловил в грохочущей тишине посторонний шорох. Её ровное поначалу дыхание внезапно стало учащенным, тяжёлым. Потом прервалось, как и было предсказано. А потом прямо из тьмы возникла некая мерцающая, как облако, форма. Эта форма была как предвечный Свет, как Образ Прекраснейшей, в развевающихся на ветру белых одеждах. И никакими человеческими словами нельзя было описать блаженство, исходящее от неё!
Будто ослеплённая этим высшим присутствием, Клавдия поначалу не могла говорить, поскольку на какое-то время лишилась дара речи. Это был самый страшный момент. Однако некоторое время спустя, подобное вечности, выплескивая наружу всё, что накопилось на сердце, возгласила исступленно:
– Благоволи! Благоволи ко мне, о Айфра (Сияющая)!
– «Благоволить? – прозвучал в голове её собственный голос. – Приведи в порядок свой разум, умилостиви Афродиту дарами, и желания твоего сердца обретут воплощение!»
Желания эти, впрочем, ещё нужно было облечь во плоть. Однако привести разум в порядок никак не удавалось. Мысли путались так, что она могла повторять про себя лишь одно, как молитву:
– «О Айфра, Пенорожденная, подскажи мне, как быть! У меня нет слов, нет сил, чтобы просить у тебя что-либо. Но если ты на самом деле такая … всесильная … разберись и дай то, что мне нужно!» – И потом долго-долго ждала, когда светящаяся, подобно луне, форма обретёт образ богини и прозвучит чарующий и одновременно не терпящий возражений глас:
– «Дай мне руку и спрашивай! Я на всё отвечу от чистого сердца».
Но ответа не было, лишь шум прибоя время от времени оглушал её да солёные брызги орошали разгоряченное лицо её…
Старый жрец, видимо, по-своему истолковав её замешательство, лихо отбросил посох, схватил её в охапку и попытался крепко поцеловать. От неожиданности позабыв всё, чему учили её в святая святых египетских храмов, Клавдия с великим трудом освободилась от поистине цепких объятий и отпрыгнула на безопасное расстояние. Впрочем, жрец не смутился. Такой уж здесь был обычай, и воздух особенный, и море, и горы тоже. К тому же, явно пошаливала здесь и сама Афродита…
Он пошарил где-то за поясом и внезапно извлёк на свет божий грубо обработанный кусок янтаря, отливающий голубым, на золотой цепочке и повесил его ей на шею.
– На счастье, – сказал он. Потом, взяв за руку, вывел её на морской пляж. Мелкие волны лениво плескались у ног. Солнце уже садилось. Видно, времени прошло много…
Испытав горькое разочарование, она, однако, послала богатые дары Афродите, лелея всё-таки некую призрачную надежду, ибо уж так устроено женское сердце – лелеять любовное желание и жить в ожидании чуда, которое вот-вот сотворит добрая богиня. Среди подарков между тем были два Жезла Силы, из меди и олова, принцип действия которых основан на циркуляции потоков жизненных сил, и священный амулет Всевидящего Ока Гора, который жрецами Та-Мери использовался для предсказания и ясновидения.
Верховный жрец, узнав по священным дарам и быстро распространившимся слухам, что за паломница навестила святилище, нашёл способ сообщить ей, что печень принесённой в жертву овцы оказалась раздвоенной книзу, что говорило о благоволении богини. Однако в храме Клавдия больше не появилась.
Ожидания обманули её – богиня не ответила на горячий призыв её сердца. Однако пребывание на Кипре понравилось ей.
Ей нравилась здесь всё: горы, изумрудные леса, виноградники на их склонах, живописные ярко-зелёные долины, городские кварталы, спускающиеся террасами к маленьким бухточкам, дикие, заросшие плющем ущелья, извилистые берега быстрых горных рек, причудливые скалы, отгораживающие пляжи от открытого моря, озёра, расположенные в самых неожиданных местах, сам воздух, насыщенный благоуханием цветов и деревьев.
Целыми днями Клавдия отдыхала, купаясь или любуясь дивными пейзажами и стаями розовых фламинго, которые прилетали сюда на зиму. Нередко захаживала она в бухту Афродиты, к заветному камню, поднимавшемуся из воды неподалёку от берега и, наверное, видевшему богиню, когда та впервые ступила на землю. Потому что, как ни крути, верила в легенду, что, если в полнолуние проплыть вокруг камня семь раз, молодость и красота станут её вечными спутницами!
Внешне спокойной и уверенной, ей было тошно от ощущения неудачи. Казалось, было решено всё, и торг с богиней был бы великолепен, но … всё оказалось напрасно…
На третий день своего пребывания на острове, под вечер, она отправилась к морю, которое в такой час было особенно лазурным...
Ориентируясь на шум прибоя, она прошла мимо старых царских гробниц, мимо заброшенных садов и каких-то развалин и вышла к бухте где, по легенде, можно было встретить купающуюся или терпеливо собиравшую разноцветные камешки Афродиту. В особые дни жрицы её главного храма приходили сюда купаться, и горе мужчинам, которые оказывались тому свидетелями. (С тех пор как человека постигла Любовь – Красота и Смерть всегда шли рука об руку.)
Клавдия скинула эксомиду и глубоко вздохнула, словно стремясь насладиться на все грядущие века и тысячелетия. Такого мягкого, свежего и душистого воздуха, как здесь, не было нигде в мире. Он насквозь был проникнут великолепием цветения, которое начиналось вновь – вновь, как весной, начинали цвести цикламены, гиацинты, гвоздики, цитрусовые, а удивительное земляничное дерево было вновь усыпано красными ягодами, в то время как на вершинах Троодоса уже лежал снег.
В глубокой задумчивости стояла она перед равнодушным морем. Она молила волны, бежавшие издалека, молила Афродиту дать знак, согласно которому можно было бы сделать безошибочный выбор. Но … море методично бросало к её ногам одну волну за другой, и шум их был равносилен молчанию. Она ждала, что ОН вот-вот объявится. Только плен или смерть могли помешать этому. Вот только кто он? Нума или иной кто-то?..
Но … молчала богиня. Молчал Прокулей, который всегда в часы сомнений или беспричинной тоски оказывался рядом. А между тем всё в ней было напряжено в ожидании, и время от времени будто чья-то мягкая лапа сжимала сердце, которое отзывалось внезапной, но сладкой болью…
Помедлив, она уверенно вошла в воду. Вода у берега была прозрачная. Но далее, за пенной полосой прибоя, море было уже угрожающе-синим. (В конце сентября на побережье было ясно и тихо, но, тем не менее, никто не купался, предпочитая не рисковать, а дождаться летней жары и штилей.) Волны (тёплые, мягкие) подхватили её.
Преодолев полосу прибоя, она поплыла быстро и легко. Потом перевернулась на спину и долго смотрела на синее-синее небо и на дальние горы, в то время как течение уносило её всё дальше от берега. Очень может быть, что, нежась на волнах, она думала о всяких пустяках, вроде таких: – «С чем рифмуется море? Mare – amore, что может быть прекрасней!»…
Сколько прошло времени, она не задумывалась, но, когда оглянулась, до берега было, как ей показалось, недалеко. Не было причин волноваться. Однако, когда она уже плыла назад, берег почему-то не приближался. И тогда она поняла, что течение продолжает уносить её в открытое море. Она попыталась его обмануть: отплыла и вновь повернула назад. Эффекта это, впрочем, не дало – море пенилось и отбрасывало её с шумом и грохотом, не подпуская к берегу ближе, чем метров на двадцать.
Она предприняла ещё одну попытку. Потом ещё и … ещё – всё напрасно! Стали наливаться тяжестью руки и ноги, её сильно болтало. Но она продолжала держаться. Потом хлебнула воды. И вот тогда пришёл страх. Жуткий, неповторимый, как сама смерть.
Её будто не стало. Померк свет. Исчезло море и берег. Но сознание не угасло, ибо перед ней внезапно явилось совершенно незнакомое, глубокое густо-лиловое небо, которое, как горы, подпирали четыре огромных величественных сооружения, и белые стены, окружавшие круглый храм с рядами коринфских колонн и красной рощей…
Видение это исчезло, как только её выбросило на прибрежную гальку. Но она не поняла, как это произошло. Очнулась под грохот прибоя и посмотрела вверх. Небо над ней было прежним, нежно-голубым, с редкими облаками. Она была цела и невредима и лежала за камнем, через который её, наверное, перебросила волна (только воздух был каким-то зеленоватым). Она догадалась, что её вынесло на берег бездыханной, потом она пришла в себя – вот и вся история.
Но что ей пригрезилось? В самом ли деле она видела священную рощу? Ведь город богов, как учил Прокулей, находился совсем в ином мире.
Она попыталась осторожно привстать на колени и, наконец, поднялась, ощущая слабость и тошноту.
Сквозь рокот прибоя ей послышался короткий смешок…
– Клавдия! – внезапно позвал её негромкий, но властный голос.
Она обернулась и узнала его…
– Нума!!
Он коротко кивнул ей, а потом долго разглядывал, как если бы в действительности видел впервые. И обычно непроницаемо-серые глаза его будто бы просветлели, озарённые изнутри неподдельным восторгом. А ей он показался прекрасным, как Аттис, сам-бог.
Некая сила словно подтолкнула её к нему, так что, с трудом преодолев соблазн повиснуть на его шее, она объяснила, что просто прогуливалась по берегу, как обычно.
– А ты что здесь делаешь? – поинтересовалась она.
Нума рассказал, что выезжает коней в этой бухте, где по ночам гуляют лишь ветры, а зелёные черепахи зарывают в песок свои яйца. Выезжает тех самых, что вывез из Каппадокии в каверне своего либурна, о чём ей должно быть известно. (Чуть поодаль два опциона в действительности держали на поводу двух прекрасных разномастных коней.)
Клавдия удовлетворенно кивнула, а потом полушутя-полусерьёзно спросила, положив ему обе ладошки на грудь:
– Ты не передумал жениться на мне, как обещал?
Он ответил не сразу, глядя на неё сверху вниз, так что тёплая, но тревожащая волна прокатилась от корней волос на её головке до кончиков пальцев на ногах и обратно. Потом скривил губы ни то в какой-то брезгливой гримасе, ни то в ухмылке.
– А ты меня обманула, – без обиняков констатировал он. Клавдия промолчала. Она предвидела, что объясниться рано или поздно придётся. Не предполагала только, что так рано. Как он узнал? Неужели догадался? – Ты её не убила, – сказал.
– Кто тебе рассказал?
– Ветер, – ответствовал он. А после с издёвкой спросил: – Что, скажешь, обозналась?
– Нет. – Она решила сказать правду. Если поверит, пусть боится.
– Так расскажи!
– Всё просто. Чтобы убить, я должна заручиться согласием Иерарха. Только в этом случае можно отнять жизнь…
– Всё ясно, – прервал её Нума, – такого согласия ты не получила. Ведь так?
– Именно так, – кивнула она.
Нума просветлел лицом даже.
– Так кто же тогда погребён в шикарной гробнице, в Эфесе?
– Мегабиз.
– Мегабиз? Жрица Ма? – вскричал он.
– Она.
– Если об этом узнает царица, нас ничто не спасёт. Это ты понимаешь?
– Так пусть не узнает, – кротко вздохнув, произнесла Клавдия. – Сейчас об этом знают лишь двое – я и ты.
– Нет. Есть ещё. Верховный жрец, Марк Руф, отшельник.
– Последний убит…
– Кто его убил? Ты?
Клавдия лишь плечами пожала.
Нума посмотрел на неё с неподдельным удивлением, граничащим с восхищением, пытаясь разглядеть на её лице хотя бы тень неуверенности. Но … нет, ничего подобного не обнаружилось на прекрасном невинном лице её.
– Как прикажешь доложить твоему отчиму?
– Как положено. По всей форме.
– Врать триумвиру?
– Никто не может знать, кто на самом деле похоронен в Эфесе, – негромко, но весомо, чеканя каждое слово, произнесла Клавдия. – Нет Арсинои. Нигде нет. Никто о ней больше не услышит. Никогда.
– Доказательства?
– Ведь ты получил её перстень – перстень царя Птолемея Авлета. Теперь если даже объявится новый претендент на трон, то не сможет обосновать свои притязания. Никто не сможет.
– Очень хорошо, – заключил Нума. – Оставим это.
Он рассказал ей, что отчим её, Марк Антоний, собрался выступить против парфян, а его уже ждут в Риме. Но, пока суд да дело, он облазил весь остров и выяснил, (1) что эта самая бухта – самое красивое место, особенно на закате, (2) что она считается волшебной, так как любая девица, которая искупается здесь, обретает вечную молодость и красоту, (3) что это самое рыбное место на Кипре, (4) что лучшие рыбные харчевни тоже находятся здесь и (5) что, наконец, неподалеку находится Купальня Афродиты – этакое озерцо глубиной в полметра, рядом с естественным гротом, где богиня встречалась со своим фаворитом – Адонисом. (Из-за того, что в озерце, наверное, Афродита купалась, вода его приобрела волшебное свойство дарить людям нескончаемую радость и молодость.)
– Хочу туда! – воскликнула Клавдия и даже захлопала в ладоши от такой внезапно пришедшей на ум идеи. Она тихо присвистнула, как это делают опытные лошадники, и в ответ светло-серый жеребец застриг ушами, а потом загарцевал, волоча за собой пытавшегося его удержать опциона.
– Смотри, он признал меня! – рассмеялась девица и, подобрав полы своей эксомиды, которую успела накинуть, легко, будто бабочка, вспорхнула верхом, а уж потом, сидя боком, как учил Прокулей, тоном, не терпящим возражений, сказала: – Едем к Купальне сейчас же!!
Нума пытался возразить, намекая на опасность подобной затеи (Кипр-де – до сих пор прибежище всякого разбойного люда да и волкам в горах несть числа), и предложил дождаться эскорта. Однако Клавдия была непреклонна.
– Уж если ты так боишься разбойников, то я беру на себя заботу о твоей безопасности!
– Ты? – переспросил он и тотчас обидно так рассмеялся.
– Берегись! – предупредила она. – Бывает, что и слабые женщины одерживают верх над могучими мужами, особенно если им помогает светлоокая Афина Паллада!
– Твои способности, конечно, необычайны, – сказал Нума, – но не преувеличиваешь ли ты их? Хотел бы я знать, как собираешься ты «одерживать верх над могучими мужами»…
– А вот так. – Не прибавив больше ни слова, она ударила пятками Серого и опустила поводья. Конь сорвался с места в карьер.
Нума вскочил на второго, гнедого, и последовал за ней, ориентируясь лишь на звук копыт Серого, который вскоре с галопа перешёл на рысь.
Миновав рощу сосен, дорога вела на обрывистый скальный уступ, исполосованный тёмными рёбрами, подобными огранке на храмовых колоннах. Обрыв был довольно крутой, высота тоже приличная. Так что Нуме оставалось лишь молить богов, чтобы у сумасбродной наездницы не закружилась голова и конь её не оступился.
– Ты сказал, что в горах много волков, – вспомнила Клавдия, когда Нума нагнал её, и они поехали бок о бок. – Как часто их видят?
– Встречаются иногда и пантеры, – ответствовал он, – но они довольно редки из-за постоянной охоты. А вот людей стоит опасаться.
Потом разговор зашёл о достоинствах тех или иных пород лошадей, в которых Клавдия, как оказалось, разбиралась превосходно.
– Как ты их находишь? – осведомилась она, имея в виду тех, на которых они ехали.
– Чудо! – с нескрываемым восторгом откликнулся Нума. – Ростом они, конечно, ниже нисейских, но зато способны сколь угодно долго скакать по пересечённой местности. Поначалу их трудно разогнать, так что, в сравнении с теми же фессалийскими или пафлагонскими, они не выдерживают никакой критики. Но когда те, борзые и горячие, выбиваются из сил, эти, малорослые и непритязательные на вид, сначала перегоняют их, а затем оставляет далеко позади.
– А мне больше нравятся иллирийские. Какая у них стать, что за маленькая сухая голова, а шея – широкая и плоская, как лезвие боевой секиры! Ноги и круп, плавный изгиб от холки до хвоста – всё без изъяна!
– У них чересчур тряская рысь, – возразил Нума. – Ноги длинноваты. Передние копыта хотя и круглее, но не больше задних. Бабки слишком крутые. Узковат зад. Коротковато дыхание. – Он рассмеялся, вертикальная морщина вдоль его переносицы разгладилась, насупленные непреклонные брови поднялись, и Клавдия внезапно разглядела в герое совсем молодого человека, почти мальчишку.
– Прости меня, – сказал она, – ты, я вижу, привязался к лошадям Каппадокии, и, надо признать, они совсем неплохи. Всё же, если говорить о боевых качествах, лучше степных в мире нет. Если случится побывать в Скифии, вспомни о нашем разговоре и будешь мне благодарен. (Конечно, он вспомнил. И не раз.)
Дорога между тем повернула было вниз, к морю, однако потом опять пошла в гору, постепенно сужаясь и превращаясь в козью тропу. Деревья, росшие по обе стороны, исчезли, уступив место зарослям акации. Проехав ещё несколько стадий, они обнаружили, что тропу преграждает несколько больших валунов, очевидно, скатившихся сверху. В зарослях послышался шорох. Нума подал Клавдии знак остановиться и прислушался. Какая-то птица (вероятно, горлица), громко хлопая крыльями, взлетела прямо из-под ног и вновь опустилась чуть поодаль, среди более тёмных на фоне неба скал…
Спешившись и ведя коней на поводу, они двинулись дальше, и в тот самый момент, когда огибали преградившие им путь валуны, крик горлицы прозвучал особенно громко. Обернувшись, Нума увидел мужчин, вооружённых кривыми ножами, и едва успел обнажить свой меч, как те, подбадривая себя воинственными криками, напали на них.
– Не бойся! – предупредила Клавдия, увидев, что он приготовился к бою. Голос её прозвучал глухо, казалось, из самых глубин души. – Я защищу тебя.
Нума повидал много драк. Как смертельных, так и совсем безобидных. Во многих сам принял участие. Пришлось даже повоевать. В приснопамятной битве, в которой пал легат Курион, второй муж Фульвии, он сражался отчаянно, поразил несметное число врагов и был захвачен в плен не раньше, нежели его, вконец обессиленного, опутали арканами и опрокинули навзничь. Но то, что он увидел сейчас, не то что бы поразило его – было непонятно и страшно…
Безмятежный вид путников привёл нападающих в ярость. Разевая чёрные дыры своих ртов в грозном крике, они бросились вперёд, как волки на добычу. Но были отброшены. Не сразу они поняли, что имеют дело с непреодолимой силой. Они отступили и принялись совещаться. Потом повторили попытку. И как раз в это самое время Клавдия будто двоиться начала.
– Она тут не одна! Убьём их обеих!! – закричали разбойники, будто Нумы не было здесь и в помине. И, судя по всему, они были напуганы.
Наверное, собрав воедино остатки своего мужества, они предприняли эту попытку. Но тщетно. Боги будто лишили их разума, и они помешались у него на глазах. Однако вместе с безумием к ним будто пришло и мужество – они стали нападать друг на друга. Яростные выпады и удары следовали непрерывно, и вскоре они стали изнемогать, но, собирая последние силы, продолжали бой. Страшно было смотреть на это и слышать их вопли и проклятия…
– Пора кончать! – под конец сказал Нума и снова взялся за меч, но разбойники, как по команде, рухнули на колени и стали молить о пощаде. Они, совершившие, наверное, не одно злодеяние, умоляли девицу простить их и дать время хотя бы помолиться.
Клавдия, старательно обойдя эту коленпреклонную группу, подала Нуме знак следовать за собой, которому тот и последовал. Время вошло в прежнее русло…
– А жаль, – процедил он. – Их нужно было доставить наместнику.
– Они не опасны. Это простые ночные воры всего лишь, они не имели намерения нас убить…
– Может быть. Но с тобой-то они хотели всего лишь потешиться!
– Возможно. Ведь это – земля Афродиты!
Полумесяц по-прежнему светил ровным серебряным светом, но из-за пятипалой вершины Троодоса, глотая яркие огни звёзд, выплыла огромная чёрная туча. Наступило безветрие, предвещавшее близость дождя. И едва они достигли заветного грота, как дождь грянул. И какой!! Над крутыми склонами гор прокатился грозный раскат грома. Гулко отозвалось в ущельях многоголосое эхо. А потом тяжёлые капли забарабанили по листве деревьев, и вскоре дождь стремительно набрал силу. Шум его стал подобен грохоту водопада.
Грот Афродиты представлял собой расщелину, над которой ветви мирта образовывали непроницаемый для дождя полог, где Нума с Клавдией и укрылись, причём Клавдия, как заправский лошадник, привязала коней к кусту маккии, а потом, проявив незаурядные способности, развела огонь.
– Гроза пройдёт скоро, – сказала она.
– Как ты справилась с ними? – осведомился он, имея в виду посрамленных разбойников.
– Это было не трудно…
– Так ты, что же, немного богиня?
– Богиней нельзя быть немного, – усмехнулась она, и, судя по вздоху, рассказывать о тайной стороне своей жизни ей не очень хотелось. – А мы, конечно, не боги, но и не тени бесплотные. Мы просто есть…
В голове героя шумело, как вокруг, взгляд расплывался, так как кусты лавра, розмарина, шалфея, тимьяна, мяты и майорана источали особенно тяжёлый аромат, который опьянял.
– Всё очень просто, – сказала она. – Я – жрица той, у которой много имён…
– Боги так хорошо слепили тебя, – как можно спокойней, произнёс Нума, – что ты сама выглядишь, как богиня, и любого могла бы ввести в заблуждение, хотя слишком юна.
– Ты находишь? – отозвалась она. – Впрочем, я и сама так считаю и часто задумываюсь, а зачем?
– Наверное, чтобы любить... – предположил было он.
– Ах, оставь! Разве ты не понял? – резко оборвала его Клавдия. – Всё во мне предназначено для одной цели… Быть любимой!! Любой мужчина должен доказать, что он достоин любви жрицы. Таких мы выбираем с особым пристрастием. Только очень сильные, красивые, уверенные в себе могут стать возлюбленными нашего толка. Если нет, его ожидает смерть.
– Вы так кровожадны?
– Я же тебе доказала, что нет. Есть мужчины, которым чуть-чуть не хватает, чтобы завоевать одну из нас, то есть он почти может. Тогда мы ему помогаем. И поступаем так с удовольствием, потому что каждая из нас понимает, как трудно найти достойного. Отчего не помочь себе самой или своей пусть незнакомой сестре?
– А если он после откажется?
– Кары Кибелы не избежать, потому что мы, прежде всего, жрицы, а уж потом женщины. Но, как многие женщины, мы любим петь, танцевать, хорошо одеваться… Да знаешь ли ты, как мы танцуем?
Она поднялась и, отступив к границе света и тени, как бы замерла в нерешительности, а ему в одночасье почудились медленные переливы высоких звуков, перемежавшихся вкупе со страстными вздохами, тонущими в звуках дождя. В такт им Клавдия просто переступала босыми ногами, медленно поворачиваясь и покачивая поднятыми кверху руками. Мимолётным движением она сбросила с себя эксомиду и осталась лишь в пояске из чеканных золотых пластин. Сполохи пламени переливались, как змейки, на блестящей от мелких бисеринок пота коже.
Она, казалось, отдалась во власть неких таинственных сил, в том числе силы эроса, что ли, так что этот импровизированный танец имел некое сходство с игрой, пантомимой, в которой движения её фантастически развитого тела были обусловлены не столько движениями души, сколько этими высшими сущностями, которые наполняли всё пространство вокруг.
– Ну, что скажешь? – Она замерла и выпрямилась, приняв непринужденную позу. Сущности в миг исчезли, так что осталась лишь она одна, в неприкрытой красоте своей одинокая и беззащитная.
Превращение это показалось ему столь внезапным, что он неминуемо испугался бы, если бы мог испугаться. Несколько месяцев назад эта девочка не произвела бы на него никакого впечатления, однако сейчас, ослеплённый её красотой, был готов променять всё – Рим, богатство, саму жизнь, наконец, за краткие мгновения близости. И с трудом себя сдерживал.
– Ты божественна! – только и мог сказать он…
Клавдии послышался тихий смешок. У входа выкристаллизовался какой-то смутный образ, которого Нума почему-то не видел.
– Отче! – Губы Клавдии шевельнулись без звука.
– Ты опять прибегаешь к непозволительным мерам! – без обиняков констатировал Добрый Странник. – Хочешь его поразить? Хочешь, чтобы он принадлежал тебе безраздельно?
– Он уже мой.
– Не спеши! У него совершенно иное предназначение. У вас даже направления разные…
– Не мешай мне, отче!
– С тебя будет!
– Он должен быть моим. Отче, ты слышишь! – воззвала в сердцах Клавдия.
– Осмелюсь дать тебе добрый совет, – сказал Прокулей. – Откажись от своей тяги к героям, ибо времена Трои прошли безвозвратно. Нынешние войны дают мало шансов мужчине остаться в живых, ибо бесчестны как способы их ведения, так и применяемое оружие. Лишь время и накопленный опыт дают немногим возможность выжить и проявить себя. Но это, как правило, уже сломленные, больные и глубоко несчастные люди, одной ногой стоящие по ту сторону Стикса.
– Мне не нужен больной и несчастный! – возмутилась Клавдия.
– Ну, выбор-то у тебя всегда будет неисчерпаем. Вот и сейчас Фульвия готовит твоё замужество с будущим властителем Рима, победоносным, а вскоре всесильным. Он хитёр и терпелив, умеет собирать и выжидать, но у него, как и у твоего героя, свой собственный путь. Ни он, ни Нума не окажутся тебе под стать, а окажется некто третий, который из тех, кто «почти может», и до поры будет благоразумно обходить тебя стороной…
– Бросивший меня сам будет брошен. Пусть не сразу. Пусть гораздо позже. Но поступок будет возвращён…
– Могу продолжить. Не простивший будет не прощён. Обманувший будет обманут... Так, что ли? Так ведь и ты, в таком случае, будешь несчастной!
Клавдия и на сей раз ничего не нашла, чтобы возразить, полагая, что учитель всего лишь лукавит из зависти…
А Нуме эта ночь показалась какой-то волшебной феерией. Дождь прошёл. Опять проглянул месяц. Его сияние серебром расцветило горные склоны. Однако его свет не проник под густой навес миртовых зарослей, где было бы совсем темно, если б не угли погасшего костра, которые расцветали в сумраке багряными цветами.
Он вглядывался в склонённое над ним лицо Клавдии, в её большие глаза с мерцавшими в их глубине сполохами, и смутное предчувствие, что любить её нельзя, внезапным холодом заползло в его душу…

Розоперстая Эос раскрасила колонны роскошной виллы кипрского наместника в радужные полутона. Её свет разливался всё шире и шире, прогоняя последние призраки ночи…
Двери атрия будто сами собой распахнулись – Нума без страха вошёл внутрь и почти тотчас увидел благородного Тиция, который расхаживал вокруг имплувия мрачнее тучи. Узрев грозные очи и его хмурый лик, трибун понял, что предыдущая ночь, проведённая с Клавдией, была именно такой, какой он её и запомнил. Отсалютовав, как положено, он собрался что-то сказать, но … проконсул предупредил его нетерпеливым жестом.
– Прибыл гонец из Рима, – многозначительно сообщил он.
Нума почтительно наклонил голову.
– Ты, что, смерти ищешь? – уже без обиняков осведомился Тиций, информированный о его ночных похождениях, и сообщил: – Сегодня утром дозор обнаружил на дороге к Купальне пять трупов.
Герой лишь плечами пожал.
– Мало ли злодейств случается на здешних дорогах! – сказал он, словно пеняя наместнику на неудовлетворительное положение дел. (Римский проконсул на Кипре контролировал только сбор налогов и арбитраж и, так как значительных военных сил у него не было, реальной власти никакой не имел. И лишь послужным списком своим да заслугами вызывал уважение.)
– Ты прав, – согласился он, – этот остров ещё не удалось замирить до конца. Однако … нынешние трупы не совсем обычные. Дело в том, что людей этих (кстати, здоровых и сильных мужчин), похоже, никто не убивал – нет ни ран, ни увечий. Только лица синие, как от удушья, искажённые гримасами ужасной боли…
– Ну и что? Может быть, съели чего-то несвежего, – грубо пошутил Нума.
Наместник серьёзно так посмотрел на него и покачал головой.
– А что ты делал сегодняшней ночью? – строго осведомился он. – Рассказывал Клавдии миф об Адонисе? И выбрал для этого Грот Афродиты?
Лицо Нумы осталось бесстрастным.
– Держись-ка ты от неё подальше, дорогой, – предупредил Тиций. – Эта девочка не для тебя. Уж больно много вокруг неё всего вертится. Да и благодетелей пруд пруди. Вот и Антоний требует срочно сопроводить её в Рим. Женить он её, видишь, надумал… Кстати, скажи: у тебя с ней ничего такого не было?
– Ничего. Будь спокоен.
– Ох, смотри, дорогой! Ох, смотри!
– Да объясни, наконец, толком!
– Антоний выдаёт её замуж за Октавиана…


V.


Менялись времена, и люди менялись тоже…
Настало время, когда квиритов стали тяготить старые отеческие законы. Рим из захолустного италийского полиса быстро превращался в мировую державу, а сопровождавшие этот процесс социальные потрясения, в конце концов, повергли в прах пресловутый «отеческий строй».
Наступило время, когда на политической кухне появлялись такие одиозные личности, как Публий Клавдий (Клодий) Пульхр, Гай Скрибоний Курион, Марк Антоний и, разумеется, герой Нума…
Нумерий (Нума) Корнелий Лакон Муциан по усыновлению происходил из старинного патрицианского рода Корнелиев, впервые появившегося в консульских фастах в V веке и давшего Риму больше консулов, нежели любой другой род. К нему относилось немало известных фамилий. Таких, например, как Сципионы, Руфины, Суллы, Цетеги, Лентулы… Первым его предком, упомянутым в фастах, был диктатор 420 года Публий Корнелий Руфин, сын которого, тоже Публий, впоследствии избирался консулом 463 и 476 годов, что, впрочем, не воспрепятствовало впоследствии осудить его по закону против роскоши, так что два следующих поколения рода уже не занимали никаких должностей старше преторской.
Родился Нума в малоизвестном плебейском роду Муциев, к которому принадлежал его отец, о судьбе которого, впрочем, ничего не было известно. Этот род угасал, и лишь выгодное второе замужество его матери, вступившей в брак с Марком Корнелием Суллой (Счастливым), пасынком всесильного диктатора, быстро поправило положение дел. Богатство и знатность рода Корнелиев сразу определило для Нумы массу преимуществ, так что с этого времени его карьера стала стремительной, как полёт стрелы. В 704 году в должности контубернала он уже воевал в Африке, а в 710, несмотря на весьма молодой возраст, предпринял попытку занять освободившееся место вождя римских плебеев. Он, разумеется, понимал, что подобная попытка была изначально обречена на неудачу, ибо, чтобы управлять таким сбродом, как римский народ, нужно было обладать всеми богатствами мира и диктаторской властью. Тем не менее, дарования, внезапно им обнаруженные, заставили обретшего вскоре подобную власть Октавиана по достоинству оценить перспективного молодца. Правда, цена была высока, но товар того стоил. Так что карьерой своей он был обязан исключительно поддержке набиравшего силу наследника Цезаря, которому впоследствии и служил, как никто.
В конце декабря 711 года Октавиан отозвал его в Рим и на время своего отсутствия назначил председателем одной из вновь образованных чрезвычайных коллегий, так называемого Особого совещания, органа с весьма широкими полномочиями для поиска и привлечения к ответственности лиц, внесённых в проскрипционные списки, но скрывавшихся от правосудия.
О своём решении он уведомил Нуму, как только принял его подробный рапорт о переговорах с Клеопатрой и тайной миссии в Коману.
– Никто не справился бы с этим делом лучше! – похвалил он. – Как тебе это удалось?
Доблестный Нума глубокомысленно улыбнулся.
– Это было нетрудно, – сказал он, – так как мне изрядно помогла юная Клавдия...
– Клавдия? – Октавиан испытующе взглянул на героя. – Эта поклонница восточных божеств почему-то всё чаще становится героиней политических передряг, а её отчим, Антоний, упорно прочит мне её в жёны, – сказал  он, потом задумался, снял с пальца перстень с большим бриллиантом и вручил Нуме. И сразу почувствовал, что сбил его с толку.
Нума был поистине озадачен и взирал на своего визави прямо-таки с детским восторгом.
– Но… чем я заслужил?..
Октавиан, актёр более искушённый, чем воинственный Нума, ловко скрыл свою радость.
– Ты нравишься мне. Могу ли я на тебя положиться?
– Можешь ли?.. Ты должен! – вскричал Нума, хватая руку Октавиана и покрывая её поцелуями. – Я твой должник на все времена!..
– Нет. Это я твой должник. Если по какой-то причине ты испытаешь нужду, то в любое время дня и ночи приди ко мне – и мой кошелёк станет твоим. А если по какой-то причине ты наживёшь врагов, то они станут моими тоже, – Октавиан положил руку ему на плечо, а потом обнял, – и тогда, поверь, они станут тебя бояться.
– Я клянусь тебе в своей дружбе! – пылко, как только мог, возгласил Нума.
Благодарным взглядом Октавиан выразил свое удовлетворение.
– Хорошо, – сказал он. – Быть может, скоро, хотя этого может и не произойти никогда, я призову тебя и попрошу оказать мне услугу…
С тех пор Нуму полуофициально стали называть комесом, то есть его провожатым или спутником. А после...
Наступило время ночи, которая по традиции – время страха. Так, после необычайного благодушия и распущенности, порождённых безвластием после гибели Юлия Цезаря, внезапно, как гром с ясного неба, Рим поразил страх. Он проник во все его поры, во все слои общества, в плоть и кровь его граждан. Он пронизал квиритов до мозга костей, превратив их в презренных, трепещущих существ, боявшихся звука ночных шагов, настойчивого стука в дверь – любого ночного движения, с рыданиями и мольбами бросавшихся к ногам ночных стражей, называя их своими спасителями и покорно подставляя грудь под удар меча.
Страх потряс и изменил облик Рима…
В страхе отныне пребывал всяк, так как каждый был обязан предоставить жилище для обыска, а укрывший разыскиваемого либо препятствующий обыску подлежал немедленной казни. Каждый мог донести на каждого.
Страх внушали бездонные омуты глаз Нумы. Однако большинство из тех, кому удавалось в них заглянуть, потом уже не могли ничего рассказать. Именно поэтому (и ещё по одной причине) о той роли, которую сыграл он во время проскрипций, было почти неизвестно…
Существовало мнение, что якобы случайность сделала из него (тогда молодого повесы и мелкого клерка, который после неудачной военной компании заведовал выдачей донатив, а за цвет волос и храбрость был прозван Хеттянином) инициативного исполнителя, ночного карателя, не за страх, а за совесть организовавшего планомерное преследование и истребление людей. Но, как бы то ни было, он, с детства озлобленный из-за насмешек по поводу своего происхождения, а после униженный издевательствами в плену у Юбы, на деле доказал, что не зря обрёл это прозвище. Именно в годы проскрипций талант опытного сыщика, беспринципность интригана, скурпулёзность прожжённого бюрократа проявились в нём в полной мере. Так, впоследствии как о великой своей заслуге он докладывал Принцепсу об уничтожении свыше двух тысяч врагов народа (hostis populi Romani). Говорили, что один из известных в Риме юристов, привлечённый комиссией Сената в самом конце проскрипций для независимой оценки его роли в них, сошёл с ума...

Нума сидел в Табулярии…
Квириты побаивались этого здания, так как, по слухам, именно здесь раз в месяц собиралось Особое совещание для рассмотрения дел по проскрипциям. Оно состояло из трёх ярусов, на каждом из которых вдоль длинного коридора по обе стороны располагались помещения со сводчатыми потолками, а снаружи оно было украшено колоннами с капителями. Кладка цокольного этажа представляла собой аркаду, высоко возвышавшуюся над фундаментом. С галерей и из окон открывался широкий вид на всё пространство Форума Романум, занятое архитектурными изысками. Один только вид их обострял ощущение собственной значимости в душе каждого настоящего римлянина…
Именно с таким чувством и взирал перед собой Нума, прохаживаясь вдоль галерей Табулярия. Только делал это либо в ранние утренние часы, когда первые солнечные лучи окрашивали багрянцем золотой шлем Юпитера, либо поздним вечером, когда солнце скрывалось по ту сторону Тибра. Остальное время он целиком проводил в небольшой комнатёнке, где высокое окно было забрано железной решёткой и на две трети занавешено плотной портьерой, таким образом, что свет, падая веером с другой стороны, скупо озарял бронзовый табурет (sella), с ножками в виде буквы «Х», а пюпитр и громоздкий дубовый комод были едва различимы в полумраке.
Не о нём, а именно об этом кресле ходили в Риме зловещие слухи. Лично допрашивая подозреваемых или беседуя с присными, он мерил пространство то быстрой, то медленной походкой, так что чаще всего оно оставалось зловеще пустым, как саркофаг без мумии.
Он много работал, немного времени тратя лишь на еду и сон, и сильно исхудал. Лицо от вынужденной бессонницы приобрело нездоровый оттенок. Глаза запали и горели недобрым огнём. Словом, одним только видом своим он нагонял страху на тех, кого к нему приводили…
Снаружи вроде бы забрезжил рассвет, и в полутёмной комнатёнке ошеломленный человек зажмурил глаза, будто от яркого света. Одно мгновение потребовалось стражам в чёрном, чтобы сорвать тогу, распороть снизу доверху тунику. Подтянутый пожилой римлянин в миг превратился в жалкого старика, стыдливо прикрывавшего свои гениталии. Получив грубый толчок в спину, он рухнул к ногам комеса, от которого, двигавшегося по комнате взад и вперёд, как зверь в клетке, исходило ощущение грозной опасности, и сердце несчастного затрепетало от страха.
– Встань! – приказал Нума. – Мои люди перестарались. Я велел доставить не преступника, а важного свидетеля. – Он помолчал, разглядывая своего визави, потом спросил: – Имя? Назови своё имя!
– Луций… Пинарий…
– Ты должен дать мне отчёт по делу Галлия, Пинарий.
Слова Нумы, очевидно, вызвали у того тошноту. В голосе его более не чувствовалось ни самоуважения, ни уверенности. Вместо них говорил страх. Липкий, безудержный.
– Клянусь Юпитером, мне ничего неизвестно! – вскричал он.
– Ну же, выкладывай! Надеюсь, ты не заставишь меня долго ждать, иначе, сам понимаешь… – от улыбки Нумы у Пинария кровь похолодела в жилах. – Говори, да покороче!
Пинарий некоторое время молчал, стараясь взять себя в руки.
– Не бойся, – подбодрил его Нума. – Я уверен в твоей невиновности. Неужели ты думаешь, что я способен без вины отправить человека на эшафот? Я всё же юрист, а не изувер какой-то. Расскажи мне, что знаешь об этом дельце, и отправляйся домой, к жене и детям! Это всё, что от тебя требуется. Но перестань прикидываться! Не серди меня!!
Пинарий молча помотал головой, боясь выдать себя словами. Они ничего не смогут с ним сделать, мысленно успокаивал он себя, пока им ничего неизвестно.
– Галлий мёртв, – бесстрастно сообщил Нума. – Его не казнили. Корабль, на котором он плыл, утонул со всем экипажем всего лишь. Так что своим признанием ты уже не причинишь ему вреда.
Писец у пюпитра перестал скрипеть стилосом по навощенной табличке и недоумённо воззрился на шефа. Кому нужно такое признание, если вина Галлия доказана, а сам он уже мёртв? Однако Нума, бесстрастный, рассудительный и до конца уверенный в своих подозрениях, продолжал вести дело.
– Итак, ты передал яд Галлию, – сказал он глухим голосом. – Но он хотя бы объяснил тебе, для чего это нужно?
В это самое время снизу, с улицы, донёсся тонкий поросячий визг и лязг оружия: преторианцы повалили наземь дородного человека в сенаторской тоге и принялись методично его избивать. Толстяк не сопротивлялся, лишь сучил ногами и взвизгивал, потом вновь испустил душераздирающий крик и затих. Некоторое время слышались лишь глухие удары да тяжёлое дыхание солдат.
Нума не выдержал и стремительно подошёл к окну.
– Эй, вы, чего возитесь? – крикнул он, а после, в то время как толстяка втаскивали на вершину Капитолийского холма, пересчитывая его чреслами ступени, продолжал как ни в чём не бывало прохаживаться по комнате.
Шаги его всё убыстрялись. Потом он резко остановился, медленно, как старик, опустился в своё осиянное дурной славой кресло и рыкнул:
– Ну, говори!!
Этот отрывистый окрик лишил Пинария остатков воли. Он вконец обезумел от страха и готов был ползти к ногам Нумы. Путаясь и заикаясь, он стал рассказывать о целях заговора, изо всех сил стараясь не называть имён.
– Что, Галлий один среди вас такой умный нашёлся?
– Не знаю… – замялся тот.
– Это всё, что ты можешь сообщить?
– Всё, господин…
Опытное ухо Нумы уловило заминку в ответе. Повинуясь мимолётному движению его бровей из сумрака вновь возникли стражники в чёрных балахонах, с красными, как у ланист, ручищами. И Пинарий, едва не потеряв голос от животного ужаса, обливаясь липким, как грязь, потом, припал-таки к его ногам.
– Поднимись! – нахмурился комес. – Недостойно для римлянина ползанье на коленях. – Он уже понял, что настал момент истины.
– Мне нужны имена!
– Тедий Афр, Лепид-младший, Ланувий, его жена… Скавр… Отон…
– Теперь всё?
– Истинно всё, господин. Клянусь всеми богами!
– Хорошо, – почти ласково сказал Нума. Он сделал нетерпеливый жест рукой. – Сейчас у тебя в доме горе, тревожное ожидание. Я хочу, чтобы ты немедленно возвращался. Моя лектика тебя уже ждёт. Можешь идти… Эй, дайте ему новую тунику и плащ!
К жалкому, сломленному Пинарию приблизились стражи. Один из них взял его за руку, а второй протянул плащ. Но едва тот переступил порог, как плащ изящным, артистичным движением был накинут ему на голову. Будучи вдвоём гораздо сильнее, они повалили несчастного. Один стал душить его обеими руками, в то время как второй всем своим весом навалился на грудь. Они сдавили его с такой силой, что в несколько секунд задушили.
– Бросьте его в Тибр, – безучастно произнёс Нума, – и пошлите людей, сколько нужно, за теми, кого он назвал! Берите вместе с жёнами и детьми. Меньше придётся возиться…
Едва заметным движением он удалил своих присных и вызвал к себе Марка Эгнация Руфа, ведавшего тайным сыском. Это был человек, стремившийся во всём следовать патрону, однако, в отличие от него, делавший свою судьбу на собственный страх и риск.
– Марк, бросай всё, – без лишних разговоров объявил он. – Подвернулся редкий случай раскрыть крупный заговор.
Руф щёлкнул пальцами.
– Кто на сей раз? – равнодушно спросил он.
– Афр. Тедий Афр. Новоиспеченный консул. А также младший Лепид…
– Ого! Есть доказательства?
– Есть.
– В таком деле они должны быть весомые, – заметил Руф, – иначе, сам понимаешь, там не поймут, – он поднял палец кверху.
– Доказательства есть… То есть будут, – заверил Нума и, не вдаваясь в детали, изложил суть дела.
Руф слушал внимательно и был восхищён замыслом. Мало того, он сам был готов поверить в существование заговора, ставившего целью устранение Октавиана. Так что Афра с младшим Лепидом уже можно было считать покойниками. Оставалось только арестовать членов их фамилий, пытками заставить дать нужные показания и как можно скорее осудить (а приговор был один). Могущество Особого совещания велико. Позиции Лепида с Антонием будут подорваны, дорога Октавиану к единоличной власти будет расчищена и в Риме воцарится долгожданный покой…
По ночам Нума обходил комнаты Табулярия...
Он входил совершенно бесшумно и подолгу стоял, прячась во тьме и прислушиваясь к разговорам. Стоял неподвижно, пристально, не мигая, смотря в одну точку, да так, что присным его делалось жутко. Потом медленно начинал поворачивать голову в разные стороны, а потом так же бесшумно, как зверь, выходил и шёл дальше…
С наступлением утра явился обеспокоенный Марк Мамерк, одетый в платье, какое носят простолюдины.
– Я совсем запутался.
– Что?!
– Неужели у тебя нет глаз?! – вскричал он. – Неужели ты не понимаешь, что всё кончено?! Что каждая новая жертва сейчас – преступление! Мы отбрасываем слишком большую тень, о Нума!
Стало тихо. Позади комеса, шипя, догорало масло в светильнике. Шальные тени блуждали по стенам, образуя временами причудливые композиции.
– Мы пропали! Всё пропало! Всё гибнет от страха! Близится конец мира. Нашего.
– Ты говоришь так, потому что боишься, – сказал Нума.
– Любой человек боится.  И я всего лишь человек, хотя на моих плечах плащ преторианского офицера. – Мамерк замер, вытер пот с висков и тихо закончил: – Я боюсь.
– На твоих плечах какие-то лохмотья, – заметил Нума. Его спокойный голос и манера говорить неторопливо, рассудительно, с известной долей иронии, несколько охладили пыл опциона. – Да объясни толком, что с тобой!
– Да будет тебе известно, – доложил тот, стараясь не встречаться взглядом с безмолвно мерившим шагами свой кабинет патроном, – что предпринимаемые нами меры по розыску и поимке врагов наталкиваются на всё возрастающее противодействие народа. Он устал. Прежде всего, от нас. – Мамерк выжидающе посмотрел на него. Нума был бледен, но спокоен. Казалось, мысли его были где-то далеко.
То, что времена изменились, он хорошо понимал. Он понимал, что квириты устали от казней. Устали и власти, и провокаторы, избравшие для себя единственным достойным занятием разоблачение объявленных вне закона. Он понимал, что старый мир рушится. Что многие его присные боятся быть погребёнными под его руинами.
– Понятно, – сказал он. – Все мы устали. Понятно, что мы не страдали особенным благородством, а попросту исполняли свой долг. И продолжаем его исполнять, что бы кто ни говорил.
– Ты полагаешь, что доблесть твоя и слава прогремят так, что о тебе сложат легенды, а жрецы-астрологи будут размышлять о том, какие такие путеводные звёзды тебе покровительствовали?
– Погоди, – сказал Нума. – О какой силе ты говоришь? Наша сила – закон (lex majestatis), грозный и беспощадный, более сильный, чем мы, которые действуем его именем, или те ничтожные людишки, которые погибают под спудом его!
– Так ведь погибают! Очень многие погибают! Кровь течёт рекой!
– Старый мир должен быть разрушен, но даже ты не посмеешь сказать, что он был беззащитен. Рождается новый мир. И ты должен быть лучшим воином, Марк, чтоб на сей раз сохранить его в целости. Dura Lex Sed Lex, – с некоторой долей иронии произнёс грозный комес, смерив опциона тяжёлым, как небесный свод, и пронизывающим, как пилум, взглядом.
Да, этот закон (lex majestatis) был суров…
Он был издан в 673 году и первоначально был направлен против тех, «кто причинял ущерб войску предательством, гражданскому единству – смутами и, наконец, величию римского народа – дурным управлением государством. Осуждались деяния, слова не влекли за собой наказания». Однако триумвиры, изрядно поправ имевшиеся правовые основы, расширили его трактовку и распространили понятие величия на себя. Теперь отвечать приходилось не только за дела, но и за слова, за пресловутую благонадёжность. А этих самых неблагонадёжных оказалось пол-Рима, так что работы у Особого совещания было хоть отбавляй. Эта работа могла показаться рутиной, если бы не обнаружилось вскоре, что палачей, доносчиков и эргастулов катастрофически не хватает, а старый добрый Туллианум не может вместить всех, да и трупы нужно было куда-то девать, так как воды Тибра прибивали их к берегам в черте города, а могильщики не соглашались работать бесплатно.
– «На будущее следует позаботиться и об этом», – решил Нума. (В то время как вдоль Via Appia по сей день высятся замечательные надгробия квиритов, тела казнённых вместе с трупами животных и городским мусором выбрасывались в выгребные ямы, которые впоследствии, дабы не дать распространиться заразе, засыпались и рекультивировались. Именно на месте одной из таких Меценат и разбил свой знаменитый сад.)
– Говори! – потребовал он, заметив, что Мамерк умолк.
– С тех пор, как ты стал председателем Особого совещания, – с трудом выдавил из себя тот, – всякий, кто осмеливается с тобой говорить, рискует жизнью.
– Рисковать собой – долг мужчины, – устало констатировал комес.
Мамерк, у которого и глаза, и веснушки были, как у деревенского подпаска, покаянно покивал.
– «Всех «добровольных» шпионов, подобных этому дураку и не умеющих толком шпионить, нужно упразднить, – заключил Нума. – Аппарат нужно создавать на профессиональной основе…»
– Но, – Нума вновь уселся в своё кресло и, устало вздохнув, будто утомлённый тяжкой работой, посмотрел на Мамерка. Рот его приоткрылся, глаза, прикрытые тяжёлыми веками, были темны, как сам мрак, – в то самое время как истинные патриоты отечества, верные «общему делу (благу)», стоят на страже закона, выявляя всё новых врагов (hostis publicus), ты боишься, ты сомневаешься! Это означает, что ты даром ешь свой хлеб. Ты ничтожество!
Мамерк вздрогнул. Это было последнее предупреждение, негромкое рычание льва перед смертельным броском.
– Прочь! – рыкнул комес и показал двумя пальцами на дверь.
Мамерк, один из немногих, кто знал его не понаслышке, отвесив нижайший поклон и привычным движением накинув на голову капюшон, с облегчением покинул зловещий кабинет. Устранять его комес не станет.
На бледном, без кровинки лице Нумы проглянуло что-то человеческое. Он действительно смертельно устал.
Истомлённая душа его, не приемлющая богов и враждебная людям, никак не находила покоя – до такой степени овладела им забота об «общем благе». Беда в том, что он искренне верил, что главная добродетель – исполнять долг, и, проявляя поразительную бескомпромиссность, исполнял его, как никто. Судьба! Он был горд ролью, которую играл, и оскорблялся всякий раз, когда пытались его опорочить, называя палачом и карателем.
Но … времена изменились… Мало-помалу Октавиан воцарял в Риме мир, а стало быть, нужно было и жить в мире.
Так, прибыв в Рим, он стал предпринимать усилия, чтобы прослыть миротворцем и ценой реабилитации врагов народа снять обвинения в зверской жестокости, раздававшиеся в его адрес со всех сторон. Недаром он пожаловал всаднический ценз некоему Титу Винию, который спас своего осужденного патрона; проскрибированного, но случайно уцелевшего Валерия Мессалу внёс в список авгуров сверх нормы и впоследствии приблизил к себе; а Эмилия Павла, уцелевшего от проскрипций, вместе с Луцием Мунацием, родственником казнённого Планка, сделал цензором.
Нума же продолжал действовать по старинке, по-прежнему продолжая подозревать в неблагонадёжности всех и каждого и единственно себя полагая орудием «общего дела (блага)», то есть Октавиана.
Он, конечно, предполагал, что казнённые по его личному приказу могут переполнить чашу терпения квиритов, что патрону его будет ой как нелегко оправдать репрессии, а ему избежать возмездия. Однако продолжал рассуждать так: что такое проскрипции, если разобраться? разве обязательно, чтобы человек причинил ущерб предательством, смутами или дурным управлением или лично покушался на власть имущих? если кто-то не замышляет ничего дурного сегодня, то где гарантия, что он не станет замышлять завтра? А посему мог заподозрить любого, начать разбирательство и, в конце концов, доказать, что несчастный действительно враг народа. Он продолжал рекомендовать методы физического воздействия на не разоружившихся врагов как совершенно правильные и целесообразные и, не позволяя себе уставать, лично присутствовал на бесконечных допросах и казнях…
И, наверное, перестарался, так как впоследствии сам Октавиан Август, позволяя экспериментировать с иными народами, не позволял проделывать то же самое со своим собственным.

Нума поднял голову и повёл налитыми кровью глазами. Сквозь верхнюю, не завешенную треть окна проглядывало тёмное здание Курии, нефы базилики Эмилия и деревья. Кажется, тополя.
Беззвучный голос предупредил об опасности. Казалось, будто сами стены беззвучно сказали о ней. Он удивился – ведь он, Ужас Ночи, Страх Рима, должен был внушать её сам, в полной мере.
Дверь между тем широко распахнулась, и, прежде чем он успел сообразить, четверо стражей в чёрных плащах, крепко взяв под руки, буквально вынесли его к выходу. Он не стал угрожать или возмущаться, не стал кричать, зная, что на помощь никто не придёт. Не оказал сопротивления, понимая, что это бессмысленно. Возможно, поэтому по дороге его не били. А дорога эта вела в одно известное ему и всему Риму место. Поэтому не имело смысла спрашивать, куда его ведут. Всё было ясно и так…
От дверей Табулярия до ворот Мамертинской тюрьмы было рукой подать, так что дошли быстро. К этому времени рассвело, так что мрачный склон Капитолийского холма явственно обозначился на фоне просветлевшего небосклона. Возле ворот, вокруг потухших костров, стояли, сидели, лежали солдаты – преторианцы, гвардия. Эти грозные стражи, как слуги Харона, несли караул днём и ночью, олицетворяя в том числе неизбежность судьбы. Перед оцеплением было особенно много народу, в основном, женщин, родственниц и жён заключённых.
Эргастул был давно переполнен, но, несмотря ни на что, стражи ежедневно приводили сюда новые партии. Росло число родственников перед воротами и численность охраны. Так что, когда привели Нуму, здесь дежурила уже целая преторианская когорта III Киренайкского легиона, с которым он сражался в Нумидии.
Комес, обладавший незаурядной памятью, знал не только всех командиров, но и многих солдат. Он сразу приметил знакомого центуриона и кивнул ему.
– Привет, Буйвол! А вот и я! Не ждал? – весело так сказал он и, обернувшись к своим провожатым, похвалил: – Молодцы. Ловко сработали.
– Опыт имеем, – отозвался один из них.
– А может, вы что-то напутали? – осведомился он.
– Тебя, господин, нельзя ни с кем спутать, – сказал тот же и рассмеялся сухим, кашляющим смехом.
Стражники с Буйволом во главе, увидев всемогущего комеса, отсалютовали, как ни в чём не бывало. Опцион без лишних слов (поскольку успел ко всему привыкнуть), взял у старшего из провожатых папирус с печатями, попросил подождать и пошёл к войсковому трибуну выяснять что к чему. Толпа любопытных обступила Нуму.
– Кого привели? Аааа, этого демагога! А почему ночью?
– Так всегда бывает, когда Гемонии уготованы. В дерьме, небось, по уши, коль привели ночью!
– Эй, приятель, готовь медяки для Харона!
Однако чаще слышались сочувственные речи:
– И тебя не минула эта горькая чаша, наш заступник! – вздыхали сердобольные женщины.
– Мир перевернулся, коль скоро таких людей арестовывают как врагов народа!
Нума слышал всё это, и холодный пот поневоле проступал на его лбу…
Наконец, вернулся Элий Скофра и дал знак воинам.
– Благородный господин, – заявил он, – по приказу Гая Юлия Цезаря Октавиана, сына Божественного, тебя велено заточить в эргастул вплоть до выяснения всех обстоятельств!
Толпа на мгновение притихла, а после … вновь раздались сочувственные вздохи. Со скрежетом отворились массивные решётчатые ворота, обнажив чёрный, зловонный, бездонный зев. Воины расступились, и Нуму по каменным плитам повели вниз, по крутой каменной лестнице…
Липкая, душная тьма сомкнулась вокруг, словно на голову накинули плащ из чёрной материи, и, лишь когда кто-то из стражей зажёг факел, он увидел узкую каменную камеру с низким сводом, отдушину сверху, через которую сочился затхлый какой-то, рассеянный свет, охапку соломы на полу и парашу. Откуда ни возьмись, нарисовался смотритель. Он внимательно осмотрел одежду, котурны и самого комеса, даже полость рта, буквально обнюхав его с головы до ног. Потом кинул на солому кусок грубого холста – вот и постель! – и ушёл. С лязгом захлопнулась дверь.
И, пока суд да дело, Нума с возможной тщательностью пытался восстановить в памяти все события, которые имели место во время его председательства. Последние несколько дней он вспоминал вплоть до мельчайших деталей. Он рассматривал свою деятельность на этом посту, глядя как бы со стороны – то с болезненной проницательностью назначенных им же самим судей, то с изощрённой подозрительностью своего патрона (Октавиана).
Он был уверен, что не стал жертвой тайных интриг, потому что интриговать против него было попросту некому. Он был уверен, что всё вершил по закону. Так, любой вынесенный приговор был обоснован, подкреплён необходимыми доказательствами, а осужденные сами признали свою вину. В каждом деле пребывала как бы частичка его самого… И всё-таки что-то было не так, коль скоро он здесь.
Больше всего угнетало то, что, отгороженный от внешнего мира толщей Капитолийского холма, предоставленный сам себе и собственным мыслям, он начал утрачивать веру в свою непогрешимость. Ореол справедливейшего судьи, стоявшего, как Аргус, на страже закона и «общего дела (блага)», понемногу размывался в сознании, а недавнее всевластие рассеивалось, как мираж, как нечто эфемерное, не имевшее лично с ним ничего общего. Приходилось, будто из осколков разбитой амфоры, вновь собирать самого себя, вновь лепить своё «я», всеми силами стремясь сохранить эту пресловутую непогрешимость.
Он старался представить себя невинной жертвой, служакой, строго и бескомпромиссно исполнявшим свой долг и беспричинно арестованным по чьему-то навету, но … не получалось…
Перед мысленным взором его проходили сотни лиц, мужских и женских, – патрициев, плебеев, вольноотпущенников, рабов, торгашей и менял – представителей всех сословий, богатых и нищих, доносчиков и их жертв. Он вспомнил, как родственники и друзья арестованных заваливали его прошениями, молили, чтобы он лично расследовал их дела, надеясь, что уж он-то будет беспристрастен. Приходили красивые женщины и матери с дочерьми, смиренно или назойливо упрашивая, чтобы он принял их наедине. Нередко предлагали и деньги. Порой, баснословные…
Насмотревшись в первые же дни на толпы сменявшихся поминутно лиц, наслушавшись мольб и проклятий, он очень скоро совершенно выбился из сил, укрепился в полном презрении к людям и впал в уныние. Он лишился сна и до того извёлся, что его раздражало буквально всё. Временами он даже не мог понять, что от него требуется. Выручил его тогда Марк Эгнаций Руф, объявивший, что комес, назначенный заведовать государственным архивом, полномочен принимать лишь петиции и передавать их специально созданному органу, и более ничего. Против тех, кто не понял и продолжал осаждать Табулярий, выслал преторианцев и, таким образом, очень быстро навёл должный порядок. Просители отступили, как после сражения, унося раненых, а Нума был приятно удивлён даже не столько тем, сколь безжалостно Руф обошёлся с согражданами, сколько молниеносной реакцией, с которой отзывался на события.
На ниве тайного политического террора он превзошёл все ожидания. Если сам комес на допросах порой вёл себя милостиво, никогда не лишая человека последней надежды, то Руф, напротив, не сдерживал своей жестокости, говоря всякому оказавшемуся в его власти: – «Ты должен умереть!» (как поступал Октавиан, выслушав прошение о помиловании).
На богоподобие, как Нума, он, разумеется, не претендовал. Извращённая жестокость его была, скорее, проявлением не столько духовной неразвитости, сколько претензией на неколебимость и стойкость, недоступным прочим подельникам. Так, пригласив на пир известную гетеру и похваляясь собой, он рассказал, как строго ведёт дознание и приводит в исполнение смертные приговоры. Девица, забравшись к нему на колени, сказала, что хотела бы видеть казнь. Будучи пылким любовником, Руф тут же велел притащить одного из осужденных и на виду отрубить ему голову.
Подобных выходок Нума не допускал, а к Руфу относился с нескрываемым презрением, поскольку, как истинный стоик, расценивал такое поведение как аффект. Но, подобно тому, как Октавиан считал его совершенно незаменимым, таковым комес считал Марка Руфа. Справедливости ради, надо заметить, что последний не был примитивным убийцей. Иногда он сам предостерегал Нуму:
– Если мы будем отправлять в никуда столько людей, то пройдёт немного лет, и, возможно, мы сами превратимся в ничто.
Нума иногда соглашался, давая понять, что так может случиться, но при этом последнее слово оставлял за историей:
– Никогда не поддавайся укорам совести, мой дорогой, – говорил он, – ведь мы являемся всего лишь орудием судьбы. Необходимо совершенно спокойно, если что, отнестись к приговору, который нам вынесут судьи, ибо время – божество действительной правды – неизбежно его разорвёт и провозгласит нас оправданными.
Он полагал, что представлял собой лишь маленький утёс, который по прошествии немногих лет должен был превратиться в ту незыблемую основу, о которую разобьются любые шторма и на которой будет нерушимо стоять новый Рим.
– Подвиг нашей борьбы сам по себе послужит тем зерном, из которого произрастёт новый порядок (Pax Romana)! – заявлял он своим присным. Но вместо порядка, который он воцарял, установился страх, который был его неожиданным изобретением…

Пару дней Нуму не трогали, потом разбудили, надели тунику без ворота и повели. Но повели не туда, где казнили, а наверх, где находилась общая камера.
Камера эта была переполнена людьми, одетыми кто во что горазд. Они напоминали вояк, проигравших решающее сражение и взятых в плен неприятелем, который не только пленил их, но и напрочь лишил мужества. Иные были в сенаторских тогах, иные – с клеймами II преторской когорты (личной охраны Лепида) на предплечьях, и все они лежали на охапках гнилой, дурно пахнущей соломы, пребывая в некоем непонятном оцепенении, будто в ожидании смерти.
Отдельно от прочих сидел, прислонившись к стене, человек в дырявом плаще с окровавленной головой, которая бессильно свешивалась на грудь. Он был в сознании, и разбитые губы его шевелились без звука.
Нума присел рядом.
Человек этот, оказавшийся одним из четырёх городских преторов, собрав морщины на низком, упрямом лбу, осведомился тихо:
– Из патрициев?
– Увы, нет, – отвечал комес.
– Почему «увы»? – поинтересовался тот.
– Потому что в таком случае у меня, возможно, ещё был бы шанс выйти отсюда живым и здоровым.
– Да? А по-моему, наоборот. Сейчас безопаснее быть никем. Пролетарием, нищим, рабом. Всё равно. Главное, ничего не иметь за душой… Послушай, а где я мог тебя видеть? Лицо твоё мне знакомо.
– Я состоял в одной из наших судейских коллегий, – солгал Нума.
– Будьте вы прокляты! – выругался  Претор. – Это вы во всём виноваты!
– Почему?
– Потому что это вы отправляете людей на эшафот. Потому что это вы довели дело до того, что римлянин стал врагом римлянина. – Претор зло рассмеялся.
– Но почему тогда мы сидим с тобой в одной камере и, скорее всего, на эшафот взойдём вместе?
– В первую очередь казнить нужно именно вас, судей!
– Вам подчинялась городская и ночная стража, вы арестовывали и убивали, а казнить нас?
– Мы только исполняли то, что решали вы. Казнят палачи. Мы выступали против проскрипций.
– Проскрипции в той или иной мере необходимы, – возразил Нума. – Это как кровопускание, когда ни чем иным больному уже не помочь. А Рим, к сожалению, смертельно болен.
– Бездумно уничтожать правых и виноватых глупо, – сказал Претор. – А триумвиры ведут себя так, будто они одни знают, что делать. Будто они одни любят отечество, а мы, остальные, только и думаем, как предать его пагубе.
– А разве это не так?
– Я, возможно, и заслуживаю наказания как магистрат, не сумевший оградить Рим от хаоса, в который он погрузился, но … не верёвки же, как государственный преступник! Прискорбно, что я с сочувствием относился к триумвирам и посчитал справедливым, чтобы власть обрели люди, способные сплотить общество перед лицом угрозы со стороны кровавой своры паррицид и варварами. Я приветствовал создание специальной коллегии, полагая, что, может быть, страх послужит таким объединительным началом. И … ошибся, – Претор сокрушенно покачал головой. – Экстраординарные меры способны породить лишь экстраординарную безнаказанность, а та развращает как власть, так и граждан.
– Государство – как люди, – заявил Нума. – Ему противопоказан застой. Ему нужно движение как проявление воли. А проскрипции и есть проявление воли. Это движение. Это очищение и обновление!
– Это движение к всеобщей гибели. Всех вкупе.
– Ты не веришь в перспективу Pax Romana? – осведомился Нума.
– А кто в неё верит? Разве что дешёвые ораторы вроде Нумы, которых триумвиры скупают задёшево, как блудниц… Но… все-таки я где-то видел тебя, – вновь заявил Претор. – Уж не провозглашал ли ты речей с ростр?
– Нет, я не оратор, – вновь солгал Нума. – Ты меня с кем-то спутал.
– Извини, – сказал Претор, – в Риме сейчас все на одно лицо. Вернее, должны быть на одно лицо. Особенно те, кто впоследствии мог бы свидетельствовать о чрезмерной жестокости властей. Такие сейчас, ложась с вечера спать, не уверены, что проснутся в своей постели утром.
– Этого следовало ожидать, – заявил Нума, – ибо совершенно необходимо, чтобы народ, такой страшной ценой завоевавший светлое будущее, как можно скорее забыл, какой ценой это было сделано. Чем скорее, тем лучше. Так что в этой связи мы все лишь нежелательные свидетели, пыль на весах истории. Но она неизбежно всё расставит на свои места.
– Что ж, – усмехнулся Претор, – ты, похоже, мужественный человек, если с такой твёрдостью можешь это сказать. Но, согласись, нелепо принять смерть от рук тех, кого сам избрал в палачи.
– Нелепо, – согласился Нума…
Состав заключённых в общей камере быстро менялся. Многие, включая злополучного претора, были уведены на казнь, некоторых отпустили после первого же допроса. Их места замещались новыми. Кормили здесь плохо. Воды тоже давали мало. От духоты и баланды с протухшей рыбой Нуму мутило.
– «Каждый живой мыслит по-своему, – заключил он, – но смерть всех уравнивает. Все мёртвые воняют одинаково!» – Больше всего он боялся не смерти даже, а заболеть какой-нибудь заразной болезнью и гнить заживо. Но … ничего, обошлось. По ночам он почти не спал – прислушивался к толчее в коридоре, чьим-то шагам, бряцанию оружия стражи, сдавленным крикам и стонам.
Потом его вновь потревожили. Стражники ввели его в камеру, где вообще ничего не было, кроме нескольких железных дверей в стене. Это были входы в тайные тюремные помещения, закрытые снаружи тяжёлыми засовами. Единственный смердящий факел едва выхватывал из густой и липкой, как мёд, тьмы неузнаваемо зловещее, страшное лицо человека, с чёрными провалами вместо глаз.
– А ты ничего… Молодцом держишься, – прозвучал глухой, связанный этой липкой тьмой, голос Руфа. Нуму слегка затошнило.
– А что мне ещё остается? – в тон ему ответствовал Нума, не выказывая ни удивления, ни каких бы то ни было иных чувств.
Стражники принесли складной стул (его стул), на который его и усадили. Он сел с облегчением – всё-таки пребывание в темнице сил не прибавило.
– Ты арестован как изменник «общему делу (благу)» и враг народа, – выдержав надлежащую паузу, заявил Руф. – Вина твоя очевидна и доказана. Так что, не ожидая изобличения, сделай добровольное признание в своём гнусном предательстве. Ведь, как ты знаешь, даже такие махровые заговорщики, как Лепид, всё признали и разоружились перед народом. У них хватило мужества, а потому им сохранена жизнь. Ты же ведёшь себя как трус. Но стоит признаться, как тебе тоже сохранят жизнь…
Нума не верил ни единому его слову. Он хорошо знал, что его ожидает. Ведь он сам отлаживал процедуру сопровождения от признания к казни.
– Послушай, ну какой же я враг? – сказал он. И удивился тому, как изменилось лицо его присного.
Никогда он не видел такого разочарования на лице такого сильного, неукротимого человека, который, как сам комес, всегда стремился оставаться невозмутимым. Он застонал, прямо-таки как женщина, сжав в кулаки руки. Потом всё же овладел собой. Однако не только не приказал его бить, но даже голос не повысил (так как ничего, по сути, от признания не зависело).
– Что, есть доказательства? – на всякий случай осведомился Нума.
– Есть, – совершенно бесстрастно отозвался Руф, – и их достаточно, чтобы несколько раз приговорить тебя к смерти. Несколько раз. Одного не могу понять, кому ты служишь. Помпею? Антонию? Иудеям?.. Не похоже. Но кому-то ты служишь!
Нума в упор взглянул на подельника, так что тот, как прежде, ощутил слабость в коленях. Он вновь узнал патрона – спокойного, рассудительного, искусного. Страшного. И … испугался, как прежде.
Некоторое время оба молчали…
– «В то время как истинные патриоты в едином порыве всеми силами способствуют розыску и поимке врагов народа, – зачитал внезапно показавшийся из тьмы стряпчий, – неизвестные выхватывают у нас из-под носа и переправляют в укромное место самых отпетых и отвратительных из них…»
– Полагаю, – предположил Руф, – что за их спасение ты, по моим самым скромным подсчётам, потратил целое состояние. Откуда у тебя такие деньги? И почему иудейские ростовщики ссужают твоим подставным баснословные суммы, не требуя процентов?
– Можно предположить, – отвечал Нума, – благодаря авторитету Клавдиев, в том числе моему…
– Авторитету Клавдиев?.. Слушай, – с внезапным бешенством произнёс Руф и вскочил, – я с тобой не шучу! Будешь продолжать в том же духе – я тебя сгною в Туллиануме!
Нума вздохнул с облегчением. Стало ясно, что казнить его никто не намерен, а сгноить ... не получится.
– Ты плохо выучил урок, Марк, – с презрением сказал комес. – Я полагал, что ты на самом деле стал знатоком права. Разве ты не знаешь, для того чтобы меня сгноить, нужен приговор. То есть ещё суд со мной повозиться должен.
– А суд состоялся! – Сказав это, он встал. Лицо его приобрело подчёркнуто торжественное выражение. Он щёлкнул пальцами, и всё тот же стряпчий извлёк откуда-невесть очередной папирус и прочитал:
– «В соответствии с законом об оскорблении величия римского народа суд в особом присутствии изобличил Нуму Корнелия Лакона Муциана в
1) измене «общему делу»;
2) укрывательстве врагов народа;
3) незаконных арестах и организации убийств целого ряда неугодных ему лиц, способных разоблачить его предательскую работу;
4) заговоре и организации государственного переворота…»
– Ты признаёшь свою вину? – между тем очень тихо спросил Руф.
– Ни в коем случае! – так же тихо ответствовал Нума. – Я требую встречи с Принцепсом.
– «… и, руководствуясь неопровержимыми уликами, а также в связи с тем, что преступник не присутствовал на суде лично, приговорил его к смертной казни через повешение заочно», – закончил стряпчий.
Только теперь Нума понял, что обвинение ему было ещё почище, нежели тем, что прошли через его руки. Он усмехнулся – судьба!
– «Сила (обстоятельств) ведёт нас, по-видимому, к результатам, которые не приходят нам в голову», – подумал он и поинтересовался (ради проформы, конечно):
– А был ли этот так называемый суд?
– Был. Будь покоен. Твоё дело было самым тщательным образом рассмотрено, а решение вынесено обосновано, – вежливо пояснил Руф. Нума с каменным лицом поклонился.
– Имеешь что-то сказать? – спросил подельник.
– Всего пару слов, – усмехнувшись, заявил комес. – Мне всё чаще приходит на ум одна мысль, что «нет зверя свирепее человека, совмещающего в себе дурные страсти и власть». – И пояснил: – Принцепсу сейчас, конечно, не до меня. Но когда он с триумфом вернётся в Рим, твоя кровь прольётся вслед за моей.
Руф возразил:
– Это вряд ли. Ведь твоя кровь не прольётся. Тебя просто повесят. Уж будь покоен. – И, сухо рассмеявшись, повторил: – Нет, нет, крови твоей не прольётся ни капли!
Нума промолчал, но заметил, что при упоминании Принцепса Руф со стряпчим украдкой переглянулись. А наутро его освободили. (Бросили чей-то поношенный плащ и котурны. Всё большого размера. Плащ сидел на нём как хламида, а котурны были такие большие, что пришлось их оставить и идти босиком.) И, ничего не объяснив, отпустили на все четыре стороны…
В тот же день победоносный и озабоченный Принцепс – Гай Юлий Цезарь Октавиан – въехал в Рим, разорённый и трепещущий от страха...

У ростр Нуму, немытого и заросшего, поджидал Прокулей. Похлопав его по плечу, он сказал без улыбки:
– Вот так вот. Тебя трудно узнать.
– Что это было? – без обиняков осведомился комес.
– Предупреждение, – был ответ. Ханнаанец болезненно сморщился и потёр левый бок. С некоторых пор пошаливало сердце. – Меня информировали о дознании по твоему делу. Принцепс дал указания лично. – Он усмехнулся. – Но ты так и не понял, – сказал, снимая улыбку, как маску, – что никогда в жизни не был так близко к последней черте.
– До сих пор Судьба ко мне благоволила, – счёл уместным напомнить Нума.
– До сих пор, да, – согласился ханнаанец. – Но она – слишком капризная богиня, чтобы заигрывать с тобой непрестанно.
Нума понял одно, что Октавиан, подобно грозному хищнику, уже пресытившемуся кровавой трапезой и с отвисшим брюхом возвращавшемуся в своё логово, был намерен прекратить избиения, а значит – нужда в таком человеке, как он, отпадала сама собой. Однако его оставили в живых. Почему?
– Я лично уверен, – намекнул Прокулей, – что тебя не репрессировали лишь потому, что у кого-то (он поднял взор кверху) имелась на то веская причина. Как бы то ни было, есть прямое указание заняться твоей биографией.
– Это, что же, «осуждение памяти»?
– Нет, – возразил ханнаанец, – это, скорее, недопущение вреда авторитету власти, – и, с невероятной силой, которую трудно было в нём заподозрить, сжав большим и указательным пальцами локоть своего визави, стал тихо, но веско и строго диктовать следующее:
– Особое совещание, запомни, распущено. Деятельность всех чрезвычайных судов прекращена. Списки лиц, чья вина не была установлена или пострадавших по ошибке, уничтожены. Также, имея в виду огромное количество злоупотреблений, прекращены все дела, так или иначе связанные с оскорблением величия римского народа. Необходимо, чтобы все в Риме поняли, что всё происходит по закону. Что касается тебя, дорогой, – Добрый Странник ткнул его в грудь, – то ты должен забыть о своём председательстве, как если бы ничего не было. Понимаешь?
– Ничего не было… – с некоторым сомнением в голосе протянул Нума. Но, словно придя в себя, осведомился: – А архивы?
– Их уже нет! – сказал Прокулей и указал в сторону Табулярия, где поднимался, медленно расползаясь во все стороны, столб едкого чёрного дыма. – Пожар, понимаешь. В Риме такое нередко случается. – И далее, провожая комеса до его дома, в Каринах, успел рассказать, что именно Октавиан, желая обелить его во мнении сограждан, приказал заточить его в эргастул, что было не только наилучшим способом испытания его личной преданности, но и верным доказательством неучастия в проскрипциях. Так, с его лёгкой руки, достоянием гласности стали лишь те факты, где Нума представал в самом выгодном свете. Однако, занятый неотложными делами, Принцепс на какое-то время забыл о нём и лишь случайно, просматривая последние проскрипционные списки перед тем, как отправить их в огонь, увидел имя комеса и предпринял необходимые меры…
Оказавшись у себя дома, в руках парикмахеров и массажистов, Нума взглянул в услужливо поднесённое зеркало и ужаснулся, узрев нехорошо изменившееся, небритое и неприятно бесцветное лицо своё. Покрытая лиловыми пятнами кожа туго обтягивала острые скулы, а спутанные пряди чёрных волос, в которых появились первые серебряные нити, ниспадали на уши. Взор его потускнел, а глаза спрятались в глубоких провалах глазниц.
Он спал почти сутки, в то время как Рим затих в ожидании грозных событий…

Октавиан, как и задумал, вскоре убрал Нуму, Ужас Ночи, вглубь кулис, и волна террора, накрывшая было Рим, откатилась вспять.


VI.


На самом деле Нума состоял председателем Особого совещания всего полтора года, а после вновь погрузился в почти полную неизвестность, превратился в нечто ещё более призрачное, чем призрак, более бесплотное, чем тень … чтобы вскоре заставить говорить о себе, но уже вне связи с участием в кровавом политическом терроре. Так, вскоре он привёл в шок уже порядком испорченных всеобщим падением нравов сограждан, когда, переодевшись арфисткой, проник в дом Октавиана в праздник Доброй Богини. (Когда Октавиан прибыл в Рим, политическая жизнь в нём окончательно замерла и квириты, не зная куда себя деть, в одночасье обратились к богам. Вот почему приближавшийся праздник Доброй Богини (Bona Dea) обещал быть неординарным, тем паче, что это был женский праздник, а римские женщины, не имея доступа к общественной жизни, могли реализовывать себя только через мужчин.)
Случай этот приобрёл широкую огласку. Ему грозил суд за оскорбление дома Цезаря, города и богов. Как бы то ни было, разговоры о его тайной роли в проскрипциях быстро сменились обсуждением обстоятельств этого скандального дела, которое, как ни странно, по указке самого Октавиана, было спущено на тормозах.
Гордый и циничный, Нума всё же был верным до гроба и умел хранить тайны, а потому был совершенно необходим как незаменимый исполнитель самых деликатных поручений, так что Октавиан предпочёл скорее расстаться с красавицей-невестой, нежели отказаться от его услуг.
А вышло так…
Нума, которому к тому времени исполнилось двадцать три года, уже успел повоевать: он сражался в Африке под командованием Гая Скрибония Куриона и, когда в битве с нумидийцами погибла большая часть войска, а отсечённую голову её командира доставили Юбе, был взят в плен. И лишь через год, выкупленный префектом конницы Гнеем Домицием вместе с орлом ХIV Парного легиона, вернулся домой и здесь, став одним из весьма значимых исполнителей в негласном пантеоне карателей, Эмпузой, Ламией, Ужасом Ночи, он не боялся ни богов, ни людей и тем паче не ставил перед собой никаких моральных препонов.
Когда ему нравилась вилла, сад, оружие, конь или женщина, будь она хоть суженой невестой или замужней матроной, он готов был поставить на кон всё, что имел, лишь бы достигннуть желаемого. В средствах он был неразборчив.
Юная Клавдия произвела на него впечатление ещё в Комане, тем паче он дал ей слово взять в жёны, когда подрастёт. То, что она к тому времени стала наречённой невестой его патрона, лишь прибавило ей цены и усилило его влечение. Достичь недостижимого, достать звезду с неба, победить всех врагов, полюбить самую прекрасную женщину мира – это было его образом мышления.
От своих осведомителей он узнал, где, в котором часу и в каком составе соберутся приглашённые на праздник Доброй Богини патрицианки, и решил тайком проникнуть на торжество, на котором ни одному мужчине не дозволялось присутствовать.
С вечера знатные женщины собрались в доме вновь избранного консула Октавиана на Палатине, так, чтобы к утру закончить обряд, во время которого предполагалось танцевать оргаистические танцы, пить «молоко» богини, то есть крепкое вино в специальных серебряных сосудах, и имитировать половые акты со змеями…
Повиснув на руках, Нума какое-то время был неподвижен, потом мягко, как кошка, стёк на пол. Никто ничего не заподозрил. Да, наверное, и заподозрить не мог, так как все присутствующие в доме женщины и девицы были уже мертвецки пьяны. Одна из них, в которой он позднее признал Клавдию, под чарующие звуки многострунной арфы исполняла танец, посвящённый богине, а три другие, взявшись за руки, самозабвенно кружились вокруг первой под аккомпанемент флейт (в римском обществе не считалось зазорным знатным дамам танцевать при условии, что они не воспринимают это всерьёз). Грациозность совершаемых ими движений подчеркивалась короткими звенящими ударами тамбуринов.
Он осторожно крался вдоль стен, искусно декорированных чёрными фризами с изображениями мальчиков по низу и красными панелями с живописными вставками, как внезапно из глубокой ниши напротив остия («ложи против дверей») послышался тихий шёпот, заглушенный высокими величественными аккордами. Внезапное, как страх, чувство пронзило его и будто повело на край пропасти, где должен был оборваться этот столь внезапно обуявший его прекрасный сон.
– Что ты там жмёшься? Иди ко мне – есть вино!
В мятущемся свете лампад представшее перед ним существо казалось сотканным из разноцветных световых оттенков. Окружённый мерцающим ореолом, его контур был строг и прекрасен, а заметный живот лишь подчёркивал гармонию красоты, излучаемой им. Черты лица были почти неразличимы сквозь гамму радужных переливов, зато большие глаза сияли, как бриллианты.
На ней были полупрозрачные одеяния жемчужного цвета, наверное,  из далекого Китая, которые не скрывали ни одного изгиба её прекрасного тела. На груди переливался огненно-красный опал, на руках блестели золотые браслеты. Тщательно причёсанные, собранные в аккуратный узел пепельные волосы поддерживали изящную митру.
Нуме она показалась самим совершенством. Взяв его за край столы (в женских одеждах он ощущал себя, как и в мужских), она властно притянула к себе, так, что он едва не опрокинул канделябр в форме раскидистого дерева.
– Экая ты неловкая! – негромко рассмеялась она.
Прижавшись к нему животом и грудями, так что он ощутил биение её сердца, буквально повиснув на нём, она поднесла к его губам носик кувшина.
– Пей: сегодня всё можно! – сказала она. И он, не чувствуя вкуса крепкого кипрского вина, сделал несколько судорожных глотков, осушив кувшин почти до дна.
Голова закружилась. Но не от выпитого (он никогда не пьянел), а от исходящего от неё аромата, от ощущения самой её близости, что ли. Чувствительный шлейф запаха ладана, кардамона, шалфея и белого мускуса сводил с ума, он был неразделим с ней, как небо и море, как мать и дитя.
Она снова прижалась к нему и, почувствовав мужчину, не испугалась и даже не удивилась ничуть, будто ждала или желала чего-то подобного в этот вечер. Она сбросила тунику и тряхнула головой. Серебряные волосы рассыпались по плечам, окутывая просвечивающим туманом её сияющее лицо. Поражённый, Нума не мог произнести ни слова, а она отстранилась, сняла руки с его плеч и вперила в него удивительный взгляд, такой, что дрожь пробежала по его телу сверху донизу.
– Скажи, разве я не прекрасна? – прошептала она. – Я рождена для любви. Я дочь света, доступного только глазам настоящего мужчины. Смотри на меня!
– О да, ты божественна! – ответствовал Нума. – Кто ты?
– Останься со мной и родись заново! Позабудь всё, что было раньше!
Спокойно рассуждавшей и скромной матроны больше не было. Трудно было представить что-либо более притягательное, чем тело этой беременной женщины, более женственное и благородное, чем  его формы. Перед ним была женщина-самка, самая суть её пола, в вызывающей красоте своей непревзойденная, ироничная, властная, похотливая…
Превращение показалось ему столь впечатляющим, что он отшатнулся.
– Что с тобой? Или ты трус? – в голосе её прозвучало плохо скрытое презрение.
Нума прямо-таки опешил. Он был будто сам не свой. Лишь кивнул головой в сторону продолжавших кружиться в нескончаемом танце девиц.
– Ах, они! – улыбнулась она. – Они невменяемы. Наутро никакая из них ничего не вспомнит. Пойдём. Я жажду насладиться тобой.
В этот миг Нума забыл всё. Воспользовавшись его замешательством, незнакомка увлекла его за собой, в перистиль. Маленькие ноги ступали легко и уверенно, и ножные браслеты серебристо звенели во тьме. Предчувствие небывалых переживаний заставило его задрожать, как мальчишку, впервые прикоснувшегося к обнажённому женскому телу. Близость последнего так взволновала его, что он вдруг ощутил в себе силы титана. О боги, какая это была женщина!
Внезапно он подхватил ее и опрокинул на стол типа жертвенника. На этот раз она не отстранилась. Его страстность будила в ней желание. Казалось, всё своё очарование она направила на то, чтобы помочь ему овладеть ею. Обвив руками его шею, она крепко прижалась к нему. Её горячее, благоуханное дыхание стало совсем близким. Львиный рык Нумы прозвучал в её ушах сладкой музыкой. Она ощутила железную крепость всех его мышц и вздрогнула, когда его руки коснулись обеих грудей её…
Кусок неба в комплувии стал сереть. Влажная темнота понемногу сползала с холмов в реку. Лёгкий ветерок нёс прохладу. А из атрия внезапно послышался голос:
– Ливия, ты где? Уже поздно. Пора расходится.
Ливия выпрямилась, оба замерли. Нума вновь попытался её обнять, но она изо всех сил упёрлась локтями в его грудь и вырвалась.
– Потом, – шепнула она, – в иной раз… – И на прощание: – Мы, может быть, скоро увидимся…
– Ах, может быть?  – вскипел Нума. – Ты говоришь «может быть»? – Он заглянул ей в глаза и медленно произнёс: – Нет, обязательно. Я найду тебя.
Она скользнула куда-то во тьму и растаяла, как видение сна, а он был почти счастлив. Он узнал её.
– Кто здесь? – Посреди атрия, освещённая мерцающим светом лампад, опершись одной рукой на канделябр, стояла старая женщина. Её белая ниспадающая до земли стола контрастировала с чернотой длинных седых волос, ниспадавших на плечи. Её глаз он не видел, но знал, что она смотрит на него. И в тот же момент почувствовал, как мышцы на шее задёргались, заходили под кожей сами по себе.
Он повернулся и быстро пошёл прочь. Вернее, вознамерился быстро пойти, но, к удивлению, ощутил, что ноги стали как ватные. Ему показалось, что она усмехается, глядя ему вслед, но не был уверен, потому что не видел. Тем не менее, ему стало жутко.
Нет, женщина на самом деле не двинулась с места, держа руки перед собой, но зловеще улыбалась.
Быть может, он бы испугался по-настоящему, если бы мог слышать, как она без звука стала выкрикивать какие-то слова без значения. Это было как гром без грозы, гроза без дождя, дождь без воды. Вот тогда бы он понял, что это – проклятье.
Он зашатался, как пьяный, и, наверное, упал бы, если б не Клавдия, взявшаяся откуда невесть. Она буквально подхватила его, крепко скроенного восьмидесятикилограммового мужика, и какими-то потайными переходами выволокла на свет божий.
От пережитого волнения она быстро и прерывисто дышала, да и вся её стройная фигурка дрожала от сильного напряжения. Они почти не говорили, зато молчание было чересчур красноречивым.
– Беги! Спасайся! – одними губами сказала она и даже подтолкнула в сторону выхода. Лицо у неё на сей раз было бледное, глаза полны мрака. Усмешка, если это была усмешка, исчезла с её лица, едва он попытался заговорить.
– Что здесь происходит? – попытался спросить Нума.
– Этого нельзя рассказать. Женская тайна, и все мы связаны клятвой…
Но тут раздались шум, гам, крики, а со стороны сада – топот нескольких пар ног. Совсем рядом с ними зашелестела трава. Вскоре крики подняли и стражу.
– К оружию! – прозвучал клич.
– Туда, Нума, – произнесла Клавдия, – надо перелезть через ограждение!
Нума не мог представить себе, что тревога так быстро охватит весь дом. Оглянувшись, он увидел, что двери пристроек отпёрты, а по аллеям бегут люди. Сад как-то сразу наполнился народом. Кто-то заметил его, закричал благим матом и бросился наперерез. Он мчался за ним по пятам, пока комес не решил избавиться от преследователя. Он резко остановился, повернулся к нему лицом и, сделав шаг вправо, ударил коленом того в пах – у бедняги от боли горячим потоком потекла изо рта слюна; он даже стонать не мог. Разделавшись так с одним, он дождался второго и третьего, применив известную тактику братьев Горациев против Куриациев. Потом, не спеша, преодолел высокий, десятифутовый забор и оказался по ту сторону запретных владений.
– Стой! Кто таков? – над самым его ухом прозвучал грозный оклик. Нума заулыбался, он узнал его.
– Привет, Буйвол! – сказал он, срывая с себя изрядно помятую и испачканную столу. – Уффф, запарился я в этих одеждах!
У могучего вояки от удивления глаза чуть не вылезли из орбит, но, тем не менее, он своих чувств не выдал.
– Нас подняли по тревоге, – сообщил он. – Якобы кто-то в женской одежде проник в дом Принцепса, господин.
– Ну и что ты намерен предпринять?
На тупом, зверском лице опциона появилась улыбка – он знал, что именно предпринять: Нуму в легионах любили. Он поднял с земли столу и сунул под мышку.
– А ничего, господин. Не было никакого злоумышленника. Не было и всё. А тряпьё это мы сожжём…
Тем не менее, на следующий день Нума был арестован в собственном кабинете и препровожден в эргастул.

То обстоятельство, что в прелюбодействе был заподозрен один из самых популярных граждан, не очень-то возмутило и квиритов, уже привыкших к собственной распущенности, и имущих власть. Возмутило иное. Возмутило время, выбранное им для свидания: он проник в дом Октавиана в самый разгар праздника Доброй Богини, когда там происходили таинства, при которых ни одному мужчине не позволялось присутствовать.
Его цинизм и беспринципность шокировали квиритов, однако молодость, смелость и талант импровизатора импонировали всем. Как бы то ни было, перед судом он всё же предстал и не промолвил ни слова, не признав вины, но и не отрицая её. На его счастье, несмотря на широкую огласку, подлинных доказательств, что святотатство совершил именно он, а не кто-либо иной, не было. Этим поводом воспользовалась не только родня Нумы, но и Октавиан, который не только не выступил против него, но даже заявил, что ничего не знает о случившемся.
В конце концов, Муциан был оправдан, а Октавиан на недоумённый вопрос, почему тогда он отвергнул невесту, ответил: – «Жена Цезаря должна быть вне подозрений!».
После этого случая Клавдию в Риме жалели, а Нуму ругали. Как бы то ни было, свадьба расстроилась, и причиной тому была, уж конечно, не неверность невесты…


VII.


Одним богам ведомо, как сложились бы судьбы Нумы и Руфа, когда в Рим со своими войсками вошёл Октавиан, если б не заступничество некоей неизвестной персоны…
К тому времени один из них, грозный Нума, поплатившийся за своё чрезмерное рвение, уже пребывал в Мамертинской тюрьме, а Марк Руф, возглавивший созданный им аппарат, оказался единственным лицом должного ранга (так как иные были уже казнены либо, подобно злополучному комесу, дожидались решения своей участи в эргастулах), на которого только и мог быть обрушен гнев Принцепса. И он неминуемо обрушился бы, если бы Клавдия, уже с ним помолвленная, упросила его не делать из квестора козла отпущения, справедливо заметив, что он превзошёл своего патрона в злодействах не по причине какой-то особой жестокости, но лишь в силу тщеславия и отсутствия чувства меры. Учтя это, да ещё то, что на посту председателя он пробыл сравнительно недолго, Октавиан подельника Нумы не тронул, так что тот, в конце концов, отделался лишь лёгким испугом.
Нума также был выпущен на свободу живым и невредимым и ещё более укрепившимся в намерении построить храм (Pax Romana).
А Клавдия о своём благодеянии вскоре забыла. Мысли её целиком занимало устройство собственного будущего, которое представлялось ей весьма радужным ввиду замужества со столь значимым человеком, как Октавиан. Сила обстоятельств навязывала ей новый ритм жизни, новые интересы и имена.
Она ощутила себя в новом образе, словно заново родилась, а разговора с Фульвией, когда та заявила дочери о намерении выдать её за Октавиана, вроде бы как и не случилось.
– Ламия! – устроила она тогда истерику матери, давшей отказ Нуме, некстати явившемуся просить её руки. – Своим властолюбием ты погубила сначала отца. Потом лишила меня детства и, наконец, разлучила с человеком, которого я люблю. Но зачем? Чтобы сделать меня орудием в твоих руках! Ты никогда обо мне не думала. Я для тебя просто ничто! – Под конец она разрыдалась.
Но Фульвия, выслушив причитания дочери, даже бровью не повела, так как сама использовала слёзы как весьма действенное средство для достижения целей и умела их легко вызывать, в случае надобности.
– Не смей говорить со мной в таком тоне! – наконец, сказала она, ничуть не растроганная. Клавдия взяла себя в руки. Убийственно спокойный голос матери будто холодной водой окатил. – Ты даже не представляешь, какая судьба тебя ждёт!
Убедившись, что её очередным мужем, Антонием, всерьёз и надолго овладела «последняя напасть – любовь к Клеопатре», Фульвия предприняла попытку возвыситься без его помощи. Она задумала подобраться к самому влиятельному носителю власти – Октавиану, предложив ему свою дочь, которая к тому времени уже достигла брачного возраста. И это был, в конце концов, единственный случай, когда желания матери и дочери совпали.
Однако, предполагая выйти замуж за Октавиана, Клавдия допустила ошибку, недооценив его. Худосочный и податливый женской воле, равно как бывшие мужья Фульвии, он оказался донельзя властолюбив, хитёр и коварен и делиться властью с кем бы то ни было, тем паче со своей будущей женой, не собирался.
– Почему не назначает день свадьбы? – недоумевала наречённая невеста. – Он, что, выжидает, зная, что никогда не женится на мне?
– Он не посмеет оскорбить нас, пока жив Марк Антоний, – успокаивала её мать. – Этого он не допустит.
– Я вижу его насквозь, – билась в нарочитой истерике Клавдия. – Он согласился стать моим мужем, чтобы ввести в заблуждение отчима. Негодяй!
– Хорошо, – заключила Фульвия. – Ждём до праздника Доброй Богини. Если он нарушит своё обещание, быть войне!.. – Но, как бы то ни было, даже ей, обладавшей в Риме огромным влиянием, не удалось, в конце концов, добиться желаемого, так что повода для войны долго ждать не пришлось.
А Октавиан от обрушившегося на него спуда проблем разболелся (или сделал вид). Распространились слухи о его скорой кончине, которые одними были встречены с тайным ликованием, а иными (таких было подавляющее большинство) с настороженностью: что теперь будет? И кто бы мог предположить, что именно в эти дни, подобно своему оппоненту, который встретил в Тарсе Клеопатру и по уши влюбился в неё, так и он, прагматик до мозга костей, встретит свою Афродиту – Ливию Друзиллу, жену консуляра Нерона!
А вышло так…
Несмотря на строгое предписание положить конец произволу, Нума, тайный его порученец, представил список из 1400 вдов и жён проскрибированных, к которым перешло имущество их мужей. Предполагалось обязать их его предъявить для оценки, чтобы обременить налогом, который должен быть уплачен в казну. В этом списке оказалось немало имён женщин, известных своей красотой, которых Октавиан с удовольствием взял на заметку. Оказалось в нём и имя Ливии, которую вскоре к нему прислал её муж ходатайствовать о прощении.
Проведя с ней несколько часов, он был попросту очарован. Он пригласил её и на следующий день, а после ещё и ещё. Он просто не мог от неё оторваться. А тут ещё произошло событие необычайное – молния ударила в изваяние Юпитера в его храме, что в Альбанских горах. Как всегда в таких случаях, в этом увидели знамение, которое жрецы, обратившись к Сивиллиным книгам, истолковали следующим образом:
– «Если влиятельный римлянин вознамерится связать себя узами брака, да не будет ему в том препятствий, иначе подвергнется Рим многим трудностям и опасностям». – (Было ясно, что устами жрецов говорил сам Принцепс, заключивший с ними сделку.)
А Клавдия, пресловутым шестым чувством уловив угрозу предстоящему браку, попыталась изменить положение дел. Она обратилась к ханнаанцу, но тот долго не отзывался. Тогда, последовав его совету и совету незабвенной Та-Имхотеп, которая к тому времени уже умерла и рассказала о своей смерти высеченными на своём надгробии египетскими иероглифами, она стала молиться и, в конце концов, услышала голос учителя, который отчасти её успокоил:
– «Будь здрав(ой) сердцем, – вещал Прокулей, – чтобы забыть об этом. Пусть будет для тебя наилучшим следовать ему, пока ты живёшь… Будь весел(а), не дай ему поникнуть, следуй его влечению и своему благу; устрой свои дела на земле, согласно велению своего сердца, и не сокрушайся, пока не наступит день причитания по тебе!»
– Отче, разум мой заблудился, – пожаловалась она, когда тот, как всегда неожиданно, объявился, наконец, во плоти в её доме, через подставное лицо выкупленном Октавианом для неё как своей невесты.
Ханнаанец долго молчал, ожидая, наверное, что она поделится с ним сокровенным. Однако она лишь взирала на него огромными, не по-девичьи понимающими глазами и ждала ответа. 
– Я, конечно, мог бы тебе всё разъяснить, – наконец, сказал он, – но ты избрала свой собственный путь, и я лишь сбил бы тебя с толку…
Клавдия фыркнула, как рассерженная кошка.
– Почему ты, человек выдающего ума и способностей, – с укоризной осведомилась она, – избегаешь дать верный оракул, зная всё наперёд? Чего ты боишься?
– Если помнишь, ты сказала, что в храмах Та-Кемт тебе говорили непонятные слова, оставляя без ответа самые важные вопросы и одновременно заставляя совершать непостижимые обряды. Так вот, мои слова тоже покажутся тебе непонятными, в то время как главное уже сказано и обряд над тобой совершён. – Тяжёлое лицо его с горбатым носом и глубокой бороздой, идущей от полных губ к массивному подбородку, оставалось бесстрастным. Глаза смотрели мимо неё. – Ты рвалась в Рим, чтобы тебе поклонялись, чтобы он лежал у твоих ног и «… чтобы радость, получаемая от жизни, наполняла сердце твоё до краёв», а между тем это всего лишь мир Образов, которые ты так и не научилась творить…
– Скорее, это мир соблазнов, – шёпотом, как в бреду, произнесла Клавдия. Впрочем, ханнаанец её всё равно понял.
– Это мир Образов, – повторил он, – а всё его величие и привлекательность есть лишь твоё отражение их или, точнее, подмена… Не ищи в нём забвения и не увлекайся! Ибо, если он увлечёт тебя, ты никогда не обретёшь своё истинное место в нём.
Внезапно она поняла, что он имел в виду. По-видимому, и Принцепс, и Нума были всего лишь её мыслями о них либо, что скорее, она сама была такой, какой они её видели. И противостоять этому – иметь собственную индивидуальность и самой влиять через Образы на мужчин – она пока не могла.
Всё же Прокулей решил смягчить впечатление от своих слов:
– Ты не философ, не историк, не ваятель и уж точно не военачальник, хотя убивать умеешь, как никто, – сказал он. – Мужества тебе тоже не занимать. Думается, рано или поздно, ты сможешь обрести власть над событиями, которые изменят и судьбы мира и твою собственную…
– По-моему, ты преувеличиваешь мои возможности, – ответила Клаудия, недоверчиво взглянув на учителя. Для неё он по сей день оставался загадкой, потому что говорил загадками.
– Ты молода и красива, – продолжал между тем он. – В твоём распоряжении встречи, слова, идущие от сердца, а также власть над мужчинами (пускай и недолговечная), превыше которой вряд ли что в мире есть. Наконец, твоё предназначение…
– Изменять судьбы мира… – как эхо, отозвалась она. С минуту размышляла, а после, избегая смотреть ханнаанцу в глаза, произнесла жёстко, зло: – Наихудшее из всех зол предлагаешь ты мне, отче! По крайней мере, ты не делаешь этого здесь, в Риме, а предлагаешь мне, то есть, по сути, предлагаешь и дальше рисковать и … ошибаться…
– Ну, тогда молись!! – сказал он и … исчез, как обычно.
Но молитвы не помогли…
Не взирая ни на что, произошло то, чего Клавдия даже в мыслях своих не допускала. Её брак с Октавианом не состоялся, и … началась Перузийская война, ибо, видно, боги тоже захотели извлечь свою выгоду…

В результате народу было убито не счесть, разграблена и сожжена до тла Перузия – оплот мятежников, а Фульвия была отправлена в изгнание в пелопонесский город Сикион, где вскоре умерла. В конце концов, между враждующими сторонами было заключено перемирие, и Марк Антоний женился на сестре Принцепса, а последнему было предписано развестись (хотя жениться он так и не успел) с Клавдией.
Именно в связи с предстоящим разводом он решил встретиться с ней и поставить последнюю точку над «i». И этот самый неприятный день в своей жизни она провела в его обществе.
Они вышли прогуляться в Саллюстиевы сады, которые в то время ещё не были открыты для широкого посещения…
Шёл дождь – мелкий, промозглый … осенний. Дали были мокры от дождя, а вся гамма синевато-серо-зелёных красок говорила о наступившем периоде ненастья. Однако в косых солнечных лучах, пробивавшихся сквозь незримую фату, которую разостлала над ними Дева-Эос, платаны напоминали костры, которые даже в такой пасмурный день слепили глаза, а белизна мраморных беседок и фонтанов на их фоне была особенно выразительна.
Выразительны были её глаза, которые, как крупные звёзды, источали притягательный свет. Она была так чудесно хороша, что Октавиан поневоле залюбовался.
– «Что, император, неужели я хуже, чем Ливия?» – будто спрашивал её взгляд.
– Мы ведь почти не знакомы, – будто в оправдание сказал он. – Понимаешь, у меня на тебя просто времени не было…
– Я невиновна, мой Цезарь, – начала объясняться она, когда они зашли в тихий зелёный закуток, и вновь совершила ошибку, взяв с первых же своих слов тон извиняющийся, совершенно ей несвойственный.
Он понимающе улыбнулся.
– А я ни в чём и не обвиняю тебя, – перебил её он. – Это неправда, будто бы я лично собрался расторгнуть наш союз, – никогда его слова не звучали так убедительно. Он посмотрел ей прямо в глаза, чтобы у неё не возникло никаких сомнений. И она, пленительно улыбнувшись, сделала вид, что поверила, зная, что он лжёт.
Он долго молчал, глядя поверх её головы, потом взял её за руку и сказал, виновато улыбаясь:
– Я хочу, чтобы ты всегда была рядом, но … как соратник, советник, а быть твоим мужем я не могу. Не знаю, почему, но не могу…
– Боишься, – сказала она.
– Да, наверное, – согласился он, – потому что, как мне сообщили, ты – жрица. Может быть, сама Ма. Кто тебя знает! А может, ты – гетера, обученная обольщать высокопоставленных клиентов. Говорят, есть такие... Впрочем, это неважно, потому что я люблю тебя. Но мне страшно смотреть в твою душу, потому что мне кажется, когда я смотрю, будто сама бездна смотрит в меня. Это ты понимаешь?
– Это меня не интересует, – ответила Клавдия.
– Я дал слово твоему отчиму, – продолжал он, – и не вправе его нарушить, если только ты сама не откажешься.
– Ты боишься ещё потому, что моя мать поклялась отомстить, если что…
Октавиан отмахнулся.
– Нет, не так. Мать твоя – женщина, конечно, влиятельная. Но она всё-таки женщина, а отчим твой … всё равно, что воск в её руках…
– Тогда чего ты боишься?
– Вихря, Случая… – объяснил он. – Есть, понимаешь, на свете такая сила, которой ни люди, ни боги не могут противостоять. И ещё. Я человек молодой, дорожащий, как все в моём возрасте, свободой во всех отношениях. Эту свободу я тоже боюсь потерять. – Октавиан по-особенному посмотрел на неё, словно видел впервые. Нельзя сказать, что он видел её насквозь, как она его. Но, как человек проницательный, он видел, что в ней, как и в её матери, «нет ничего женского, кроме тела», а напускная покорность, которая роднила их обеих со слабым полом, лишь средство для достижения главной цели – власти над мужчинами. А Клавдия поняла, что в жёны он её не возьмёт ни при каких обстоятельствах. Никогда. И причина была не в пресловутой «свободе во всех отношениях».
Она поняла, что проиграла и … нужно выходить из игры с гордо поднятой головой, если не поздно.
– Люди склонны совершать ошибки, – сказала она. – А ты, дорогой, хоть и возводишь род свой к Венере, всего лишь человек.
– Я ошибался, когда завоёвывал Рим, – притворно посетовал Принцепс, – в то время как, подобно Божественному отцу моему, следовало завоевать Египет. Тогда, возможно, всё могло быть иначе…
– Всё равно, – ответила Клавдия. – Я римлянка, а не египтянка. И лавры Клеопатры мне не нужны: я выйду замуж только за римлянина.
– Твой патриотизм, – отметил Октавиан, – превыше всех похвал. Полагаю, ты слишком прекрасна, чтобы принадлежать одному. Прочие почли бы себя обделёнными. Было бы лучше, если бы ты принадлежала богам. Лучше для всех. (И для тебя в том числе.)
Дело закончилось тем, что Октавиан, якобы не в силах «выносить трудный характер своей будущей тёщи», отослал назад её дочь, подтвердив под присягой, что она всё ещё девственница. (Ничего удивительного в сохранившейся невинности Клавдии не было, учитывая, что на момент вступления в брак ей только тринадцать исполнилось.)

В храме Весты в ту пору служили шесть жриц, которые считались олицетворением чистоты и женственности и пользовались в Риме большим авторитетом. Они были баснословно богаты, так как коллегия их владела обширными имениями, приносившими высокий доход, и каждая, кроме того, лично получала значительную сумму при посвящении. Они носили белоснежные одеяния с пурпурной каймой, как у сенаторов, и широкой пурпурной мантией, головные покрывала (infules), которыми покрывали волосы, уложенные в шесть прядей в особые причёски, точно такие же, как у невест перед свадьбой. После смерти их хоронили в черте города.
Накануне праздника Доброй Богини скоропостижно скончалась самая уважаемая и старейшая из весталок, и, пока её место оставалось вакантным, в Риме никакие священные ритуалы отправляться не могли, а стало быть, и календарный год не мог официально начаться. (По традиции их должно было быть ровно шесть.) Дело осложнялось ещё и тем, что стать весталкой могла только девочка в возрасте от шести до десяти лет, без физических пороков, у которой оба родителя были живы, причём они должны были быть свободнорождёнными и постоянно проживать в Риме. Но, видно, сама Веста (Рома) так хотела обрести Клавдию как весталку, а Октавиан избавиться от неё как от возможной супруги, что все препятствия были преодолены без проволочек. Так, отцом её был признан здравствующий триумвир Марк Антоний, а в законный срок службы ей зачли шесть лет затворничества в Каппадокии и четыре года обучения в мемфисском храме, после чего Октавиан подтвердил под присягой что она всё ещё непорочна.
Таким образом, опальный Нума был избавлен от смерти самим провидением, а Клавдия, с которой несостоявшийся брак был расторгнут, рекомендована на вакантное место.
Однако по Риму ходили недобрые слухи, и, чтобы никто не посмел усомниться в её чистоте, её, по примеру знаменитой Клавдии Квинты, обязали поклониться Идейской Матери (Ма, Кибеле), которая в подтверждении её непорочности должна была дать знамения. Кибела соответствующие знамения дала, и старинный обряд, который впоследствии будет назван «захват» (captio), был, в конце концов, совершён.
К ней, которую держал за руку Марк Антоний, подошёл великий понтифик и торжественно произнёс следующее:
– «Жрицей-весталкой, которая будет отправлять священные обряды, как по закону положено … во имя римского народа… вместо той, что по высшему закону до сих пор их отправляла, я тебя, о Амата, беру». – И отвёл её в сторону, что было равносильно захвату пленницы на войне.
Её отрезанные волосы были повешены на священном «дереве волос», а сама она была облачена в белые одеяния, символизировавшие непорочность. С этого момента началась её служба Весте (Роме), и отныне к её родовому имени следовало добавлять имя Аматы…

Говорят, что Октавиан влюбился в бесподобно красивую и обладавшую редкостным умом Ливию с первого взгляда. Как бы то ни было, он, дав развод Клавдии, не замедлил предложить руку и сердце очаровательной супруге Нерона, бывшего претора и ярого республиканца. Его не смутило, что она уже имела сына и была беременна вторым. Впрочем, приличия ради, он справился у понтификов о возможности заключения такого брака. Те услужливо ответили, «что если бы имелось сомнение, то брак пришлось бы отложить, но если беременность точно установлена, то для заключения его препятствий нет никаких». Её бывший муж сам выдал жену замуж, как это делал обычно отец. И вскоре после свадьбы Ливия родила сына.
В народе много сплетничали об этом и, помимо прочего, говорили: – «У счастливчиков дети рождаются через три месяца». Молва утверждала, что к рождению второго ребёнка причастен сам Принцепс. Но в действительности это было не так – ему нужна была только Ливия, а вовсе не её дети, которых он, впрочем, воспитал, как своих.
А Ливия, однако, сохранила внезапно вспыхнувшую любовь к беспутному Нуме, который, обвиненный в оскорблении величия народа римского, был, в конце концов, спасён своими тайными, но, без сомнения, могущественными покровителями, застращавшими Сенат и подкупившими судей…

VIII.


Именно досужие языки римских сплетниц, распространившие легенду о герое Лаконе, и были повинны в том зле, которое, стремясь соответствовавть ей, он принёс миру.
В то самое время как квириты истекали кровью в коловерти гражданских войн, а бывшие соратники и гостеприимцы убивали друг друга, он был послан сражаться с пиратами. Там, на восточных морях, он обрёл, наконец, достойное его поле деятельности и проявил себя перспективным полководцем, заслуживающим славы самого Помпея Великого, а Рим, благодаря ему, обрёл новые торговые пути, до сих пор блокированные пиратами. Говорили также, что именно он, а не Октавиан, взяв со своим Морским корпусом (Х легионом Проливов) сильно укреплённый Пелусий, обеспечил победу в Александрийской войне.
Так или иначе, но сам Принцепс, отмечая очередной свой триумф, назвал Нуму в числе ближайших своих сподвижников – тех, кому народ обязан (ни много, ни мало) спасением отечества!
В той войне Нума прославился не только как один из самых удачливых полководцев, но и как один из самых молодых, грядущая судьба которого представлялась лестницей, ведущей всё выше и выше. К тому же, он был не только молод – он был мужественен, силён, красив, как и предок его – бог Марс. Вот почему сердца всех римских красавиц, от искушённых в любви матрон до совсем ещё юных девиц, принадлежали ему безраздельно. А где любовь, там и почитание (возвеличивание достоинств, умаление недостатков), так что уже тогда, на заре карьеры, в легенде о нём было много неправды. (На самом деле она была выдумкой от начала до конца.) Кое-кто знал об этом, да помалкивал, ибо, как тень, маячила за ним фигура гораздо более крупного масштаба – Октавиана, который в своих собственных целях подливал масла в огонь. Молчал, будучи свидетелем многих приукрашенных молвой его (зло)деяний, и Гай Альбин, верный его соратник. (Кто знает, расскажи он об истинной подноготной героя, не было бы ни легенды, которая, в конце концов, обрела власть над событиями как самостоятельная сила, ни его самого, которым так гордился Рим золотой.)
Но, как бы то ни было, римляне пожелали создать его для себя, Нума согласился им стать, а Принцепс этому поспособствовал.
Так, в 714 году, после ставшего притчей во языцах скандала на празднике Доброй богини (Bona Dea), когда Нуму в женском платье обнаружили в доме Октавиана, именно он настоял, чтобы весталки запретили суду, состоявшему целиком из мужчин, вмешиваться в дела женской богини. И комес, уже обвинённый коллегией понтификов, не был приговорён к смерти – единственному наказанию за подобное преступление. Ибо именно такой человек – «энергичный исполнитель дурных замыслов, щедро одарённый беспутством, наделённый даром красноречия во вред государству, дух которого не мог быть насыщен ни наслаждениями, ни сладострастием, ни богатством, ни честолюбием», – и понадобился Октавиану в его противостоянии с сильными мира сего, тем паче, что он уже проявил себя, как нельзя лучше, в борьбе с тайными и явными врагами.
Но важно было указать гордецу его место – и Нума какое-то время шатался без дела, пил, буянил со скуки, лез на рожон и даже попал в разряд проклятых. Возможно, он плохо закончил бы (как, например, Клодий), если бы для него вновь не нашлось достойного дела.
Принцепс, будучи благодарным Нуме как одному из творцов своего счастья, просто не мог оставить такого славного молодца прозябать без толку. В канун нон февраля следующего 715 года он пригласил его на Палатин, где собрал всех ближайших соратников, чтобы обсудить мероприятия для борьбы с пиратами, главным образом, на Понте Эвксинском. Как потом выяснилось, он не столько пёкся о свободе мореплавания, как до него Гней Помпей, сколько затевал генеральную подготовку к грядущей войне на море.
Часам около восьми Нума поднялся на Палатин…
Скромность быта Принцепса поразила его. Внутри дома не было ни мраморных, ни штучных полов. Спал триумвир в одной и той же спальне, а если хотел заниматься без помех, то переходил в особую верхнюю комнатку, которую называл «мастеровушкой». Но на сей раз он собрал гостей в атрии, где все могли уместиться без стеснения. Именно там комес их всех и увидел: Марка Агриппу, Гая Сосия, Гая Петрония, Клавдия Нерона, Корнелия Галла, Пизона, Бальба, Лурия, Аррунция и других, отложивших важнейшие дела и явившихся по первому зову его.
Увидев входящего Нуму, он сам, облачённый в простые одежды, поднялся навстречу с широко распахнутыми объятиями.
– Рад приветствовать тебя, дорогой, среди нас, – сказал он, – для кого «общее дело» – не пустой звук!..
– … в то самое время как свобода – основа основ этого самого «общего дела» – по-прежнему остаётся недостижимым идеалом, о чём неустанно твердит наш искушённый правовед Капитон, – посетовал Марк Валерий Мессала.
– Вот именно! – подхватил Принцепс. – Из-за процветающего морского разбоя существенным образом ограничена свобода мореплавания и, тем самым, ограничено право (jus commercii) наших граждан получать дешёвый хлеб. А потому обеспечение свободы мореплавания самым тесным образом связано с обеспечением свободы как таковой (jus gentium)! – Он выдержал паузу и с удовольствием прислушался к дружным рукоплесканиям, от которых на сей раз не стал удерживать своих присных, и их единодушие, судя по всему, воодушевило его.
– Мы не раз уже «вычищали» моря, – напомнил Мессала присутствующим. – Но пираты возрождаются, как Феникс из пепла. Ясно, что только на море мы их не победим. Необходимо раз и навсегда лишить их якорных стоянок и поддержки прибрежных племён. Необходимо опереться на дружественные нам греческие колонии и укрепить своё присутствие в Таврии.
– Позор! – сказал Галл. – Неужели Рим столь слаб, столь беспомощен, что готов объявить настоящую войну шайкам беглых рабов, как какому-нибудь Карфагену или Понту!
– Это враг очень серьёзный, – возразил Сосий, – а самое главное – вездесущий. Это тот самый враг, который совершал успешные налёты на Мизен и Кайету, в своё время разбил консульский флот, а теперь угрожает самому Риму.
– Для того я и собрал вас, чтобы обсудить комплекс мер, направленных на установление свободы мореплавания через проливы и в Понте Эвксинском, – сообщил, наконец, Принцепс и кивнул Агриппе.
Агриппа – в ту пору уже главнокомандующий и овеянный славой полководец, – начал издалека:
– Эвпатриды удачи – это люди, лишённые отечества, – сообщил он, – но объединяет их, как ни странно, тоже «общее дело». Но не то, конечно, которое побуждает граждан Рима выступать в суде, сражаться на войнах, жертвовать богам (то есть быть единым народом), а то, которое попирает все установления, божеские и человеческие! Они – братья по крови, но не по той, что течёт в жилах их, а по той, что течёт в жилах их жертв. Основа их братства – равенство перед опасностью, в дележе добычи и перед возмездием, когда они попадаются. Их братство исключает отличие по какому-либо иному принципу, кроме имён, ненавистных людям…
Его прервал Клавдий Нерон, тот самый, что в 685 году вместе с Помпеем Магном «зачищал» Иберийское море и часть Атлантики от устья реки Таг до Балеарских островов:
– Достойный Марк заблуждается, – заявил он. – Это братство разгромлено, а его корабли лежат на морском дне!
– Да, верно, – подтвердил Публий Пизон, также один из легатов приснопамятного Помпея, который командовал операцией на Понте Эвксинском, – они более не могут собрать флот в тысячу галер, содержать арсеналы, иметь гарнизоны и маяки. Суда их более не блещут царской роскошью, не имеют позолоченных и пурпурных парусов, равно как и обитых серебром вёсел… Но, – предупредил он, – так обстоят дела только там, где Манлию Торквату и досточтимому Клавдию Нерону удалось искоренить заразу. А на востоке она была загнана вглубь проливов всего лишь. Там по-прежнему барражируют быстроходные пиратские либурны, а на побережии полно их стоянок и доков. Эвксинский Понт они превратили в своё внутреннее море, обложили мздой Боспор, Херсонес и прочие полисы. Их либурны заходят даже в Меотиду и маневрируют на траверсе Танаиса. Приморские греки вынуждены заключать с ними договора, открывать гавани и рынки для торговли.
– Не хватает только нам, римлянам, им платить, – проворчал Сосий.
– Тирренских пиратов пока сдерживает Секст Помпей, – поморщившись, как от зубной боли, сообщил Принцепс, – а иллирийскими занимается наш равеннский флот. Однако на востоке дела обстоят из рук вон плохо…
– Ничего. Ведь покончили мы с Менекратами и Менодорами, – сказал Агриппа, – покончим и с прочими!
– После того, как Помпей «вымел» Море и загнал их в Эвксинский Понт, сделать это будет нелегко, – усомнился Галл.
– Что и говорить, дело трудное, – кивнув ему, сказал Принцепс. – А поэтому важно, чтобы возглавил его человек, более искусный в дипломатии, чем в ратных делах. Этому человеку нужно, в первую очередь, склонить на нашу сторону боспорских и херсонесских архонтов, посадить там наши гарнизоны и портиторов, объединить их усилия. Нужно обеспечить беспрепятственный вывоз, главным образом, хлеба. Ну, а заодно и разведать, что происходит там, в степях за Танаисом. – Это было сказано так, как если бы всё было уже решено, детали оговорены, а имя упомянутого человека известно. Октавиан нетерпеливо расправил плечи. Было видно, что он утомлён и спешит положить конец делу.
– Говори ты, Марк, – кивнул он Агриппе.
Марк Випсаний Агриппа развернул свиток папируса с ядовито багровевшими консульскими печатями и прочитал, пропустив традиционную преамбулу:
– «Сенат и народ Рима властью, дарованной им богами и богинями олимпийскими, постановил. Полномочия пропреторского ранга для войны на море и шестьдесят боевых кораблей разных типов с командой, припасами и воинами предоставить Нуме Корнелию Лакону Муциану. Передать в его власть береговую линию до четырёхсот стадиев в глубину. Все римские должностные лица, римские граждане и подвластные Риму правители должны беспрекословно выполнять его требования…»
– В добрый час! – напутствовал Принцепс.
Потом, когда все разошлись, он, взяв Нуму под руку, долго водил его по посыпанным толчёным мрамором палатинским дорожкам и, любуясь апельсинами, что золотились в лучах послеполуденного солнца, задушевно, по-дружески, объяснял:
– Я не таю на тебя зла за ту выходку. И даже напротив, я тебе благодарен, более того, прошу простить меня…
– Ты не должен так говорить, – от души сказал Нума.
– Нет, не перебивай! Я слишком поздно был информирован о твоём аресте. Тебя должны были удавить. Но … почему не удавили?
– Не знаю, мой император.
Октавиан будто и не заметил, что этим титулом назвал его человек, никогда не участвовавший ни в одной из его победоносных битв и даже не воевавший под его началом. Чуть подавшись вперёд, чтобы лучше видеть своего комеса, он сказал:
– Я знаю, что нарушить священные наши обычаи тебя побудила любовь. Да, да, не возражай! (Ты полюбил Клавдию, я тоже узнал, что такое любовь.) Но наказан ты за то, что было погублено слишком много людей…
– Это были твои враги.
– Может быть. Но они были римскими гражданами. – Принцепс отвернулся и выразительно взглянул на Юлия Прокулея, который молча, как тень, семенил рядом. – Преступления, в которых его обвиняют, настолько чудовищны, – тихо, чтобы Нума не слышал, произнёс он, – что поневоле создают преувеличенное представление о его личности.
– Подобные люди всегда приносят много вреда окружающим, – также тихо подтвердил ханнаанец. – Тем не менее, смерти он не боится, и мудрость заключается в том, чтобы стать тем единственным, от чьей руки он не хотел бы умереть.
– В преданность можно поверить, когда она зиждется на страхе, – заметил Принцепс.
Нума глядел на него так, будто видел впервые. Одухотворённое и гордое лицо. Презрительный рот. В серых глазах – понимание и сочувствие, но и жесткость. Неторопливые и благородные жесты. Он был очарован его простотой и величием и понемногу забыл о своей обиде. Он слушал, как Октавиан говорит. Это говорил владыка мира, подумал он и ощутил растущее уважение к этому человеку.
– Не мне тебя порицать, – сказал Принцепс, вновь повернувшись к нему. – Но, будь на то хотя бы ещё один повод, петли не миновать. Не поможет и Клавдия.
– Клавдия… – Нума собрался сказать, что она ему безразлична, но патрон не дал ему договорить.
– Она достойна твоей любви, – со значением проговорил он и подмигнул, – а я, уж поверь, знаю, что это за сила. – И совершенно другим – сухим и твёрдым – тоном продолжил: – Полагаю, найдётся и без тебя кому склонять к дружбе с Римом властных мужей Херсонеса, Боспора и Танаиса. В Херсонесе тебя найдёт доверенный мой человек. Он и будет вести переговоры. – В сторону Прокулея Принцепс на сей раз даже не посмотрел. – Ты же подбери наиболее верных людей из местных, знающих дороги и обычаи степей. С ними постарайся пройти как можно дальше на северо-восток, вплоть до великой реки Ра, а это, сам понимаешь, крайне опасное дело.
– Пройду, можешь не сомневаться, – поспешил заверить его Нума.
– В двух днях на восток начинается необъятная пустыня, – стал объяснять Прокулей, чертя для наглядности стилосом по навощённой дощечке, – сначала сухие ковыльные степи, затем пески. Может быть, там есть какие-нибудь дороги и источники, но нам о них ничего неизвестно. Известно лишь то, что живут там аорсы – варвары сколь многочисленные, столь и воинственные. Говорят, будто их царь Спадин во время войны сулил Фарнаку II Боспорскому войско в двести тысяч всадников. Говорят, будто верхние (белые) аорсы могут выставить ещё больше.
– Что мне надлежит сделать, когда я достигну этих пределов? – осторожно осведомился комес.
– Необходимо проверить, действительно ли они так сильны, сосчитать войска, оценить их мощь. Совершенно необходимо знать, что творится в этих бескрайних просторах, покорить которые не удалось ни одному из великих завоевателей, которых только знала история.
– Какое войско будет при мне? – вновь спросил Нума.
– С большим войском тебе не пройти, – сказал Прокулей, – и разбить бесчисленных врагов не удастся. В малом числе удастся достичь большего. Помни, путь долог и много опасностей тебя ждёт.
– Я пройду, куда надо.
– Хорошо, – подытожил Октавиан. – Только опасайся применять силу, ибо тебя сразу раздавят, только мокрое место останется. Полагайся больше на здравый смысл и хитрость. И прошу, оставайся в живых – впереди много дел!
Не успел Нума опомнится, как волны Эвксинского Понта понесли его быстроходный либурн к берегам Тавриды…

Пополнив римский гарнизон в Калхедоне молодыми рекрутами и оставив в Пропонтиде десяток своих кораблей, флот его взял курс на Гераклею. Путь не был долгим, погода – отличная, и вскоре комес с четырьмя кораблями (двумя скоростными либурнами и двумя пентаконтерами) уже входил в её гавань. Пробыв там двое суток и отдав необходимые распоряжения, он ранним утром продолжил свой путь. Его флагманский либурн «Стрела» с попутным ветром взял курс на Карамбис и, не дойдя до него, повернул в открытое море. Там, подхваченный попутным течением, он понёсся прямо к мысу Бараний Лоб, что уже на побережье Тавриды. (Проревс объяснил, что именно в этом месте имелось сужение, придававшее морю форму изогнутого скифского лука, и был самый короткий путь к берегам Тавриды.)
Отплыв при хорошей погоде, римляне вскоре испытали боковую качку, так как подул сильный фраский, однако с наступлением дня ветер переменился, и лёгкий северный ветер (апарктий) усмирил море. По спокойной воде они прошли около тысячи стадиев, пока погода не начала портиться. К вечеру опять подул фраский, гоня высокую боковую волну. Пламенеющий небосклон скрыла густая чёрная наволочь, послышались отдалённые раскаты грома, вновь усилилась качка, и гребцам пришлось туго…
Целую ночь бушевала стихия, перекладывая и креня судно то на один борт, то на другой, перекидывая его с одной волны на другую…
Целую ночь от ударов волн содрогался хрупкий корпус либурна, выл и рвал снасти ветер, а дождь хлестал, как из ведра…
Целую ночь с безграничным ужасом взирал гордый легат, как иссиня-чёрные валы вздымались над бездонными глубинами, вспышки молний выхватывали из непроглядной тьмы то пенящийся гребень волны, застывший над бортом, то согбенные спины гребцов, то величественную, как мятежный бог, фигуру проревса и … молил богов о спасении – он, не признающий власти аффектов!
А поутру, когда утих ветер, успокоилось море, прямо по курсу, показались окрашенные нежным багрянцем вершины гор. Впрочем, с моря они выглядели не очень приветливо – как было не вспомнить старую легенду о таврах!
Целый день потом плыли вдоль негостеприимных берегов, ощерившихся острыми скалами, о которые разбивались пенные буруны, пока, наконец, не увидели мыс, далеко выдающийся в море, с маяком на оконечности. Это был Херсонес…
Слабо трепеща парусами, либурн вошёл в Гавань Символов. Голоса гребцов, крики гортратора, скрип снастей, заунывная песня матросов донеслись до слуха Нумы, словно из иного мира, впрочем, напоминая о делах живых. У мыса Парфений зажёгся маяк, и почти тотчас же из святилища Девы раздалось пение.
Солнце клонилось к закату, разметав по волнам свои огненно-красные волосы и уподобив его гигантской купели, доверху наполненной оливковым маслом вперемешку с тёмно-красным вином и мёдом. А откуда-то с востока – то ли с холодных степных просторов, то ли с заснеженных вершин Парапамиза (обители богов ещё более древних, нежели греческие) потянуло прохладой…
Это дуновение не было особенно сильным, однако всё-таки сумело наполнить паруса и ускорить ход римского судна. Огибая белокаменный мол, оно вдруг вспенило форштевнем воду и хищно рванулась вперёд, будто в броске за добычей. И тотчас же всякая прочая мелочь, как то рыбачьи чёлны, грузовые карабы Боспора, моносиклы самих горожан, заподозрив неладное, прыснула в разные стороны, а в толпе зевак оживление в одночасье сменилось оцепенением, едва ли не ужасом.
Гай Альбин усмехнулся – храбрецы, нечего сказать!
На их лицах отразилось напряжённое ожидание. Уже прикидывали, наверное, торгаши, готовые мать родную продать, явилась бы прибыль, что и как выгадать от неотвратимого, как сама смерть, союза с Римом! И, пожалуй, лишь верховный стратег Цимисхий да базилевс Критобул думали о насущном.
Мысли Цимисхия, подобно заботливым пчёлам, роились то над закромами, полными превосходной таврской пшеницы, то над пузатыми глиняными пифосами, полными знаменитого херсонесского вина, то над цистернами с солёной хамсой, то над пашнями родовых клеров – над тем, что он получил как наследство от предков, что купил и приумножил, благодаря торговле, и что теперь следовало передать в иные, более молодые и крепкие руки, ибо крылья Таната уже распахнулись над его головой. Он думал о том, что боги Рима – родня их богам, а Рома – ипостась Девы и что с помощью римлян, быть может, удастся преподать варварам урок подлинно высокой цивилизованности…
А римский либурн между тем приближался, нацелившись оскаленной пастью пистриса (знаком военного флота Рима), являвшегося одновременно и тутелой (гением-хранителем корабля), на примолкшую толпу, спеша к ней, как Танат на роковое свидание. Свершилось! Последний удар вёсел, последняя команда гортратора – и вот опущен парус, отданы швартовы – всё, окончен путь. Встречайте Рим, херсонесцы!
Ещё минута-другая – и уже подняты вёсла, вода, стекая с них, искрится багряными искрами в свете заката, поблескивают шлемы легионеров, лоснятся от пота обнажённые спины портовых рабов, приступивших к разгрузке каверн. По сброшенным понсам воины стали спускаться на пирс, а молодой черноволосый офицер, кривя рот в недоброй усмешке, поторапливал их.
Легионеры и сами спешили ощутить твердь под ногами – не очень-то они, прирождённые земледельцы и землепашцы, были привычны к морской стихии. Ступив на землю, спешили вознести хвалу богам за благополучное плавание, словно не замечая настороженных, изучающих взоров встречающих, а потом деловито сновали вокруг корабля и, судя по всему, вовсе не торопились признать себя здесь гостями. Вот уже кто-то начальственным тоном разносил грузчиков за нерадивость, и латинская речь громко звучала над портом. Кто-то гоготал, бесцеремонно разглядывая в толпе женщин, а молодой офицер в чеканном серебряном панцире, красивый, как греческий бог, окружённый, судя по различиям, старшими офицерами, долго осматривал панораму Города, представшего перед ним слишком невзрачным и маленьким.
Да, слишком невысокими показались ему его стены, слишком малочисленным гарнизон и толпа встречающих (и лишь море кругом да гряда светлых гор выглядели поистине величественно). Презрительно скривив губы, он вдруг продекламировал на греческом:

Да, несомненно, здесь есть города с населением –
Кто бы поверил? –
Греческим, в тесном кольце окружения
Варварских диких племен!

И спутники его рассмеялись – такие весёлые люди! А он, наконец, удовлетворив любопытство, опустил от глаз руку, которой прикрывался от нестерпимо пылавшего солнца, и повернулся к солдатам. Прозвучала команда – суета прекратилась, громыхнуло оружие, и, словно по волшебному мановению, в один миг они выстроились в правильное каре. Это были люди разноплемённые – классиарии, морская пехота (конечно, не самое лучшее воинство Рима, наёмники, но вполне храбрые мужи, молодые, крепкие, закалённые дисциплиной и нелёгкой воинской службой).
– «Ишь какой гордый, – подумал Цимисхий, в одночасье «утонув» в бездонном омуте глаз войскового трибуна. – Кривится, как от зубной боли. А вот приказать его высечь!» – Но гостеприимство есть гостеприимство, и не ему нарушать старинный обычай.
Нума в окружении телохранителей и центурионов направился было к базилевсу, которого из-за величавого и значительного вида принял за городского главу. Однако Цимисхий предупредил его. Как ни хотелось стратегу, чтобы надменный римлянин первым воздал подобающие его сану почести, однако пришлось прежде ему произносить слова приветствия. Он подал знак – и от святилища Девы сначала донёсся вибрирующий гул, а потом высокие и чистые женские голоса – это жрицы ударили в медные тимпаны и запели священный гимн, а Арго, как самая юная и прекрасная из них, скромно потупив взор, преподнесла гордому римлянину золотой кратер, до краёв полный чёрного вина.
– С благополучным прибытием, – сказала она, – о муж, любящий отечество! Народ и правители Херсонеса призывают на тебя покровительство Девы и всех прочих богов!
Нума, не сводя с девушки ясных, потеплевших, как море у берегов, глаз, осушил чашу до дна, даже не глотая. Свита одобрительно загудела (надо же, одним махом!), перекрыв нестройный ропот хозяев: гость не возлил богам, не сказал ответного слова, да и спутники его держались слишком развязно.
– «Ну и ну!» – только и подумал Цимисхий.
Но не он один, повидавший на своём веку всякое, ощутил смятение, но и все прочие тоже. Поражала даже не наглость самого трибуна, а некая исходящая от них всех и каждого в отдельности неколебимая уверенность в том, что любая земля, на которую ступила калига римского солдата, есть их собственность. (Скифы, подступая к стенам Города, были уверены, что здесь есть что пограбить, но земли для них нет. Эти же, судя по всему, готовы были драться за неё хоть сейчас, хоть со всем миром, как за свою!) И ничего нельзя было с ними поделать. Во всяком случае, не захудалому в военном отношении Херсонесу, который даже во времена своего расцвета не мог выставить более двух-трёх тысяч гоплитов!
Словно ища поддержки, стратег оглянулся на своих воинов. Да, неплохие ребята (многих он сам обучал смолоду), но куда им с Римом тягаться, коль скоро взамен каждого павшего Рим легко мог выставить одного, двух … тысячу! А Херсонесу где взять? Тьмы варваров накатывались из-за Танаиса и Ра, как волны, одна за другой, отражать которые уже не было сил. Вот и пришлось пустить козла в огород: Рим-то, понятно, – не мать родная (не Гераклея какая-нибудь). А ничего не поделаешь: лучше уж под него лечь, чем под варваров…
В нерадостный час вскинул руку верховный стратег, обводя ею Город, акрополь, толпу собравшихся, а после приложил к сердцу.
– Приветствую на древней и благословенной земле Девы могучую и милосердную длань Рима! – провозгласил он как можно торжественней, едва вырвав взор из гиблого омута глаз комеса.
– Привет и тебе, – отвечал тот, и странно для слуха Цимисхия прозвучала здесь латинская речь. А Нума между тем возвысил голос: – Сенат и народ Рима шлют вам пожелания мира и процветания, а меня – как вашего друга и союзника. И да послужит наш союз во благо великому Риму и славному городу вашему!.. Предписание, надеюсь, ты получил, – добавил комес, обращаясь уже только к Цимисхию. (Под похолодевшим в миг, неподвижным, как у змеи, взглядом стратег окончательно утратил уверенность, но всё-таки кивнул в знак согласия.) – Ну и прекрасно. Надеюсь, что мы не злоупотребим вашим гостеприимством…
– Для нас нет большей чести, чем принимать у себя посланцев Рима, избавивших Город от притязаний понтийских царей! – помпезно заявил грек, но слова обожгли ему рот.
А Нума словно и не заметил фальши:
– Верно сказано, – поддакнул он.
– Будь моим гостем, – предложил стратег, – и пусть тебе будет у нас хорошо!
Нума не заставил себя уговаривать…

День догорал и багрился закатом. Уж зажёгся маяк, а в священной роще сгустилась ночная тьма. Но в доме стратега было светло, как днём: ярко горели лампады, расточая кругом аромат благовоний, искрились в их свете щедрые струи воды, хлещущие из витой раковины мраморного Тритона, крупные капли, как жемчужины, искрились на бронзовой коже наяд, нереид и иных божеств моря, искрились вино и прекрасные глаза разносивших его молодых женщин. Впрочем, разговор шел серьёзный, так что до прелестей их мало кому из присутствующих было дело.
Присутствовал здесь весь городской цвет (Альбин знал их всех). Важные персоны возлежали вокруг уставленных изысканными яствами тра****, потягивая из золотых и серебряных кубков вино. Но пили мало, больше судили-рядили о наболевшем, желая, очевидно, вызвать на откровенность самого Нуму. Ведь должен он был, наконец, сказать что-то важное и рассеять сомнения. Но тот отмалчивался до поры, больше слушал, поглаживая атласное плечо миловидной гетеры, которую лично подвёл к нему стратег.
– Эй, виночерпий, – возглашал тучный пожилой, одних лет с хозяином, но молодящийся человек, – подскифь, подскифь нам! Хочу выпить, как варвар: пусть они знают, что и мы, греки, если надо, не уступим им ни в чём!
– Уважаемый Ксанф забывает, что скифы сегодня не те. Они торгуют и строят города (их столица, Неаполь, грозит превзойти Херсонес по благоустройству и богатству), их цари и знать всё больше становятся похожи на нас (многие из них в подлиннике читают Гомера и превосходно изъясняются по-гречески), – Цимисхий говорил так, чтобы Нуме хорошо было слышно.
– Да избавят нас боги и Дева-заступница от такой напасти! – чуть ли ни в один голос провозгласили собравшиеся.
Опять подал голос Цимисхий и быстро своим рассудительным тоном воцарил прежнее спокойствие:
– Не скифов нужно боятся, – сказал он. – Скифы – всё равно что мы. Сарматы – вот напасть пострашнее. От этих золотом не откупишься!
Внезапно поднял голову Нума, оттолкнул от себя девицу. «Пошла прочь!» – показал взглядом и осведомился:
– А почему, собственно? Что, они торговать вам мешают или, что было бы воистину ужасно, уже жгут ваши клеры?
Стратег повернулся к нему.
– Скифы – старые наши знакомцы, почти родня (он красноречиво взглянул на Альбина), а какие ссоры между соседями! Нашей землицы им даром не надо – своей девать некуда, да и по морю им не ходить – не их дело! Иное – сарматы. Дикий народ, варвары, одним словом. Кого в плен не возьмут, того побьют насмерть! Что не пограбят – сожгут! Мы-то, конечно, люди не робкие, но кто станет утверждать, что в нём не живёт страх перед варварами? Ведь не забыты ещё времена, когда лишь счастливое стечение обстоятельств (засуха и мор) спасло наши полисы от разграбления…
– Скажи лучше – золото, – усмехнулся гордый легат.
– Не спасли мошну – спасли родину, – заметил Цимисхий. – И то сказать: угрожали-то аорсы! А кто не помнит слов пророка Иеремии: «Вот идёт народ от земли северной, и народ великий поднимается от краёв земли. Держат в руках (они) лук и копьё; жестоки они и немилосердны, голос их шумит, как море, и несутся они на конях, выстроенные как один человек»! Тем не менее, скифы – не варвары нынче. Аорсы – вот горе!
– Не могу разделить твоих опасений, архонт, – отвечал Нума. – Ты забываешь, что другая напасть есть – пираты. Тем паче, не степь – море вас кормит. Пусть сарматы бесчинствуют в степях. Что вы там забыли: курганы, ковыль, волчьи пади? Рим обещал оказать помощь, и мы, римляне, своему слову верны. Но помощь может прийти только с моря. Море необходимо обезопасить. Море необходимо сделать вашим внутренним озером! От его берегов вглубь страны должна распространяться цивилизация!
– Верно, верно! – поддакнул Ксанф. – Пираты давно уж презрели все законы, и никому от них нет пощады.
– От них тоже откупиться можно, – сказал Аристат.
– Наш уважаемый стратег, – Ксанф указал на Аристата, – по долгу возложенных на него полномочий озабочен лишь неприступностью городских стен, а мы, купцы, с морем связаны. По нему плаваем и перевозим товары. А потому безопасность морских сообщений, как справедливо заметил римский архонт (Ксанф отвесил неуклюжий поклон Нуме), – единственное, о чём мы горячо молим богов. Подступят ли скифы, сарматы – не суть важно, ибо мы возьмём на суда наше золото, наших жён, детей и рабов, а варварам оставим лишь обугленные руины. На новых землях мы заложим новый город – земли много!
– Да, земли много, – подтвердил Цимисхий, – но родина одна! Разве можно оставить на поругание алтари и могилы предков? И разве сама земля наша, обильно политая их потом и кровью, так мало для нас значит?
Нума одобрительно улыбнулся ему.
– Рим не поощряет покидать землю предков, – сказал он. – Я призываю помочь Риму обезопасить моря, а уж он защитит вас от любых посягательств с суши. Ведь известно, что на суше нам нет равных!
– А видел ли наш уважаемый гость, – вкрадчиво осведомился Аристат, – немирных аорсов, когда они, словно по какому-то волшебному мановению, срываются со своих кочевий и скапливаются в боевые сотни и тысячи, десятки тысяч, когда от конского пота туманом застилаются вспаханные поля?
Словно тень легла на ясный досель лик легата.
– Когда бесчисленные тьмы тевтонов и кимвров, – не глядя ни на кого, холодно проговорил он, – угрожали вторжением, от их пота вспаханные поля тоже застилались туманом. Правда, теперь они, обильно удобренные прахом их, плодоносят, как никогда!
Среди гостей воцарилась долгая пауза. Надо сказать, все были впечатлены этим напоминанием.
– Врага надо знать, – нарушил молчание Аристат. – Наши клерухи доносят, что варвары вновь разоряют наши обозы, идущие из Ольвии и Танаиса, не пускают мирных скифов к соляным копям близ Тамираки и Ахиллова бега…
– Что, наши старые знакомые? – осведомился Цимисхий.
Аристат покивал головой.
– Да, аорсы. Их по-прежнему возглавляет их вождь (кънязь, по-ихнему) Спадин, – пояснил он, намеренно не употребляя слово «царь».
– А что это за человек? – поинтересовался легат.
Цимисхий задумался, поначалу не зная, что ответить. Что имел в виду римлянин? Хороший ли Спадин воин? Да, безусловно, но вряд ли об этом он спрашивает. Хватит ли у него мужества бросить вызов самому Риму? Видимо, тоже да. Но опять-таки не это имеет в виду комес… Наконец, стратег догадался: достанет ли у Спадина крепости, чтобы поставить на кон всё, чтобы не только выстоять, но и победить?
Стратег улыбнулся.
– Ты спрашиваешь, будет ли он сражаться до конца, если что? – (Нума довольно покивал в знак того, что оценил острый ум собеседника.) – Спадин – крепкий орешек… – И он рассказал о нём всё, что знал (в основном, по слухам).
Говорили, будто родился он в год великой катастрофы, когда «много зла учинилось – и земля сыпалась, как дождь и … каменья (с небес) падали», и там, где они падали, был найден впоследствии им чёрный камень, который он вставил в перстень и надел на велесов перст своей левой руки. И тогда вошёл змей Каранджель в его душу и побудил отложиться от Пресветлых Богов и великого кънязя Русколани и власть на земле захватить.
Говорили, будто получив в дар крест-меч, стал он власть змея этим самым мечом утверждать, и стал оттого Каранджель истинным правителем земли ариев. И тайная эта власть была превыше власти кънязей и жрецов храма Афины (Великой Мудрости), ибо те хоть и владели сияющими кристаллами Пекла, но силы змея боялись.
Говорили, будто в предуготовление задуманного разбил он станы свои в Междуземье, вокруг которых якобы тыны из человечьих костей поставил, на заборах вывесил черепа людские, вместо дверей у ворот ноги приделал, вместо запоров – руки, а вместо замков – рты с зубами…
– Слухи! – поморщился Нума. И осведомился: – А эти аорсы… Что за народ?
– Они, конечно, бывали биты, – сообщил стратег, – но, как и вы, римляне, разбиты не были никогда. Аорсы… «Почти все (они) высоки ростом и красивы, с умеренно-белокурыми волосами…», в связи с чем их именуют ещё русами. Все они отлично обучены военному делу, хотя с молоду дают обет ненасилия. Но есть среди них и профессиональные воины (т.н. геты). Они идеально вооружены и закованы в лучшие стальные доспехи, которые изготавливают их жрецы-кузнецы, владеющие секретом выплавки чудесной стали. Из неё изготавливают прочнейшие наконечники стрел и копий, а их «змей-мечи» режут любые доспехи, как нож – масло…
– Слухи! – повторил Нума. – Если бы так было на самом деле, у нас уже имелись образцы такого вооружения, захваченные в боях или купленного. Но таковых нет. Вообще.
– Есть у них особые, связанные с войной, места, выложенные огромными камннями и расположенные потаённо, – подхватил Аристат. – Места эти известны особым людям (колдунам/волхвам), простой же человек, не зная, с какой стороны подойти, может состариться на много лет, а может и помолодеть. В общем, довольно-таки страшные это места, их очень боятся. Там происходят странные, подчас страшные вещи. Есть там и колодцы с «живой» и «мёртвой» водой. В этих местах рядами выкладывают раненых на войне и умирающих воинов, чтобы они набрались сил и встали на ноги. Старые, зазубренные мечи там «молодеют», а сырое мясо высыхает и не портится месяцами. Там же вроде находятся и «чёрные кузни», в которых кузнецы-колдуны куют самое совершенное в мире оружие…
Не поведал стратег лишь о том, что лично считал войско Спадина состоящим из холериков и психопатов. В конце концов, их ментальность ввиду унификации чувств и потребностей через крово- и расовое смешение отличалась крайней непредсказуемостью. Не задумываясь, они вступали в бой с превосходящими силами противника и, как ни странно, разбивали его в пух и прах. Войско это состояло исключительно из конных лучников, оружием которых были необыкновенно дальнобойные луки, стрельба из которых велась на скаку и не через голову коня, а в обратную сторону, что было их фирменным стилем, причём кони, мчавшиеся во весь опор, не нуждались в поводьях и могли управляться посредством стремян. На поле боя они вели себя так, что ставили в тупик даже самых опытных полководцев, и побеждали за счёт необычной для своего времени тактики, суть которой заключалась в подвижности. Они могли мгновенно перегруппировываться и из рассыпавшейся хаотичной группы выстраиваться в любой боевой порядок. Отряды их вихрем проносились мимо противника, и ливень стрел косил его воинов наповал. Именно их именовали сарматами («опоясанными мечом»), а они сами себя называли «подвижным отрядом кочевого народа».
– Ты, как будто, питаешь к ним уважение? – с неудовольствием осведомился под конец комес.
Цимисхий лишь плечами пожал.
– И всё-таки интересы торговли должны быть превыше всего, – заявил Ксанф. – Я голосую «за» торговлю и, как номофилак, голосую «за» свободу мореплавания как основу всякой торговли! Разве не ущемляет нас то, что, имея почти весь хлеб степи, столько солёной хамсы, столько превосходного вина, которое ценится по всей Ойкумене, а ещё стекло, камень, кожи, мы мало что можем продать с выгодой для себя, опасаясь снаряжать суда из-за пиратов? – возгласил он. – Я так полагаю, что, коль скоро Рим предлагает нам помощь, её нужно принять и не только, но, в свою очередь, помочь Риму: дело-то общее – рес-пуб-ли-ка. Республика, дорогие!
– Говори! – подбодрил его Нума.
– Нужно уметь извлекать выгоду, – воодушевился Ксанф, – а она обещает быть просто гигантской. Подумать только, мы сомневаемся, когда сама судьба предопределяет удачу! Рим обещает не взимать пошлины с наших товаров, коллегии публиканов гарантируют высокие цены и готовы скупать их оптом втридорога. Чего ещё желать!
– К тому же, у вас будет договор с Римом, – подтвердил легат.
Цимисхий невесело улыбнулся.
– Если что, корабли наши будут гореть, – сказал он.
– У вас будет договор с Римом, – напомнил Нума, – а как Рим его выполнит, вас не должно беспокоить.
– Гарантирует ли Рим неприкосновенность наших границ? – поинтересовался Цимисхий.
Нума приподнялся, окунул пальцы в чашу для омовения и произнёс краткую программную речь, которую, без сомнения, приготовил загодя, обдумав каждое слово. Тем не менее, он выдал её за экспромт и даже прищёлкивал пальцами, как бы подыскивая нужные слова, когда говорил.
– Свобода есть осознанная необходимость, то есть судьба, – издалека начал он. – Её нельзя не изменить, не умилостивить. Но следовать ей осознанно – единственно верно. И коль скоро именно нам, римлянам, ею назначено «устанавливать обычаи мира», включая свободу мореплавания, значит, так тому и быть!
Беру на себя смелость напомнить, что после того, как Юпитер распределил между братьями царства Вселенной, он повелел, чтобы Нептун правил всеми водами на поверхности земли и был единственным царём океана. Свой трезубец – скипетр мира – Нептун передал Риму, и с тех пор изображения его украшают носы римских боевых кораблей! Об этом следует помнить каждому, кто бесчинствует на морях. В подземном царстве душ умерших есть вакансии для всех, кто осмелится мешать свободному судоходству.
Вы же, граждане Херсонеса, обретёте его первыми в полной мере, и корабли ваши смогут свободно ходить через Геллеспонт вплоть до Геркулесовых Столпов. Ваш рынок существенно расширится, доходы многократно возрастут. А в лице Рима вы обретёте верного союзника и мощного защитника. Мы посадим у вас гарнизоны, наши либурны будут сторожить проливы, и вот тогда вас станут бояться! Ни один самый отчаянный разбойник не посмеет напасть даже на рыбачий чёлн, и даже целая тьма варваров не посмеет обидеть в степях одинокого путника, если он гражданин Херсонеса!
– Но, разумеется, – он поднял кверху палец, – у вас будут расходы, и, возможно, немалые. Вы будете финансировать ремонты патрульных судов, благоустраивать гавани, восстанавливать маяки. Вам за свой счёт предстоит обновить порт и оборонительные сооружения, а если понадобится, построить новые. Придётся ещё содержать портиторов, классиариев и гребцов. Но … расходы окупятся, а вы будете называться друзьями и союзниками римского народа, что будет прописано в договоре, который мы с вами заключим. – Комес извлёк из-под складок одежды медную капсу и передал архонтам. – Мы также намерены принимать на морскую и военную службу ваших юношей и широко даровать им права римского гражданства, что сократит число лишних ртов, кормящихся за счёт государства…
– И помните, что Рим пришёл к вам всерьёз и надолго! – сказал в заключение Нума и простёр перед собой правую руку.
Разумеется, далеко не все присутствующие понимали, о чём, собственно, идёт речь, так как в речи комеса было много опасных недомолвок. Но Цимисхий понял всё. Некоторые иные архонты, наверное, тоже. Понравилось это им или нет, сказать трудно, но под конец все дружно захлопали. Послышались приветственные возгласы, заключившие эту речь.
Позже, когда все поднялись из-за тра****, стратег познакомил легата с большой группой крупных торговцев, судо- и землевладельцами и ростовщиками. Конечно, он не мог запомнить их всех, важно было то, что теперь его знали.
– Великая честь для меня пожать руку соратнику сына великого Цезаря, чьё подлое убийство нас всех так потрясло. – Седовласый публикан, глава коллегии, занимавшейся хлебной торговлей, почтительно склонил перед комесом голову. – Я рад, что столь славный муж возмётся за столь трудоёмкое дело.
– Теперь вы сможете вывозить свой хлеб, не платя никому мзды, – засмеялся Нума и церемонно раскланялся.
– Хочу представить тебе нашего старого друга, – сказал Цимисхий, подводя его к непримечательному на вид человеку. Комес сразу узнал Прокулея, неведомо каким образом здесь оказавшегося. – «А этот-то здесь с какой стати?» – едва не спросил он, но сдержался.
– Этот молодой римлянин и есть наш дорогой гость, которого все мы ждали, – отрекомендовал Нуму стратег. – Погляди на его перстень. Это в полном смысле слова золотой перстень, – Цимисхий благоговейно коснулся руки комеса, – он даёт право на свидание с Принцепсом в любое время дня и ночи. – И, указывая на ханнаанца, сказал: – А этот человек пользуется у нас безграничным доверием.
– Благодарю тебя за прекрасную речь! – сказал Добрый Странник, обращаясь к великолепному Нуме, будто видел его впервые.
– Ты как здесь оказался? – спросил трибун, когда они оказались наедине. – Я ждал тебя вместе с флотом, но позже.
Прокулей помолчал, прислушиваясь к перекличке ночной стражи, и указал рукой в сторону таинственного востока.
– Варвары приходят в движение, – сказал он. – Нужно срочно выезжать в степь!!..
Но, пока герой Нума вёл бесконечные переговоры с греческими архонтами и готовился к предстоящему вояжу, не из степи, а из Рима приходили тревожные вести. Подтверждалось, что заклятые «друзья» Принцепса (Антоний, грезивший победой над Парфией, и Секст Помпей, мечтавший о расширении своей пиратской державы) втайне послали послов к сиракам и парфам, чтобы говорить о союзе, причём каждый – от своего собственного имени. Необходимо было спешить, однако архонты торговались и скряжничали, как на рынке. Напрасно Нума им объяснял, что добрый мир стоит денег. Ничего не помогало. И объяснение тому было только одно – ожидалось, что Марк Антоний, войско которого уже прибыло в Анатолию, вскоре разобьёт парфян и через Железные Врата проникнет в причерноморские степи, а там уж и до полисов Тавриды рукой подать. Какой уж тут договор с Октавианом, если вскоре договариваться с Антонием!

А Гай Альбин поначалу никак не мог взять в толк, с какой такой целью доблестный комес, оставив морские дела и политику, засобирался в опасный поход вглубь степи.
А предыстория была такова.
Семь лет назад сын Митридата VI царевич Фарнак затеял войну с Римом за наследство своего отца и поначалу одержал победу, заручившись поддержкой сираков. Стало известно, что их царь выставил в помощь Фарнаку конницу числом двадцать тысяч, а царь аорсов Спадин заявил, что может выставить двести тысяч и более. Вот почему в Риме быстро сообразили, что их так называемый цивилизованный мир – всего лишь небольшой клочок суши, островок среди безбрежного моря дикости, простиравшегося так далеко на восток и на север, что трудно вообразить, островок, который волны этого самого моря могли поглотить шутя, если не предпринять превентивные меры. И то, что судьбы мира решались вовсе не в Риме, а именно там, где-то в сердце евразийских степей, Октавиан – преемник Божественного отца своего, победителя Фарнака, – понимал хорошо. И не он один. (Хотя, конечно, никто не знал, что именно сарматам суждено в течение последующих шестисот лет держать в ужасе весь остальной мир, громом копыт своих коней предрекая беду и смерть.)
Вот почему, получив от своих информаторов соответствующие известия, он решил предупредить лукавство ближайших соратников своих и, дабы не поднимать лишнего шума, не стал посылать в степные кочевья официальных послов, а, по совету Прокулея, направил тайного своего порученца и вершителя, Нуму.
– Сарматы (все эти аорсы, сираки, язиги, роксоланы, меоты и прочие), – пояснял Добрый Странник, инструктируя легата, – не просто обычные пастухи, но и превосходные воины, разгромившие в пух и прах своих предшественников, скифов. Известно, что Спадин, предводитель верхних аорсов способен выставить огромное конное войско. Их сплочённость и искусство сражаться верхом, в полном тяжёлом вооружении, просто поразительны. Объедини они свои войска с прочими (например, с теми же сираками) – и я не поручусь, что через известное время их кони не будут пить воду из Тибра! Но … они пребывают в непрестанной вражде, и на нас у них просто времени нет… Так вот, – подытожил ханнаанец, – нужно, чтобы они и впредь грызлись между собой… Известно, что в прошлом году парфы напали на аорсов и отогнали у них несметное число табунов с пастухами. Вот и пусть их царёк соберёт свои тьмы отомстить, парфов пограбить, а мы поможем. И не смогут тогда парфяне злоумышлять против Рима, а мы заручимся поддержкой одного из самых могучих племён в Гиперборее!
Нума, как водится, отнёсся к подобному поручению весьма серьёзно, понимая, что от успеха зависит его дальнейшая карьера, а без надёжных проводников и людей бывалых он сильно рисковал…
Впрочем, как всегда в таких случаях, выручил Нуму сам Принцепс, придав ему в помощь в качестве советника (кто бы мог подумать!) Юлия Прокулея, который был им лично подробно проинструктирован, как и что обещать сарматскому царю и чего от него добиваться.
Приглядевшись к нему, Альбин заключил, что ханнаанец не так уж и плох, как говорили о нём за глаза. Он не был столь надменен, как Нума, а иногда казался совсем простым: любил посмеяться и выпить, а помимо всего прочего, по-видимому, хорошо был знаком с военным делом и обычаями степняков и отлично разбирался в людях.
Именно он объяснил комесу, что область, которой владеют аорсы, называются Скифией, или Сцитией (Сарматией) и что это – огромная страна между реками Танаис на западе и Ра на востоке, а естественная южная граница её – хребты Парсийских (Кавказских) гор, где по легенде обитали арийские боги. Искать где-то в этих бескрайних просторах царское стойбище, которое так же меняло место, как и кочевья простых степняков, было не только безнадёжно, но и смертельно опасно.
Но Нума был верен себе.
– Мне всё равно, – всякий раз говорил он, когда Прокулей пытался его остеречь. – Наше дело – к Спадину попасть. Так или сяк, лишь бы попасть!
– В степях путей прямых нет, – отвечал ханнаанец, – миссии твоей там могут и не уразуметь. Нападут в одночасье да всех перережут или продадут грекам!
– Дик народ, – подтверждал Аристат, исподволь кивая на Гая Альбина.
– Мы же – не скот, чтобы так легко нас убить или продать в рабство! – горячился легат и заверял всех, что даст отпор любой банде.
Однако Прокулей не мог оценить подобных геройских подвижек.
– Не будь дураком! – говорил он. – Ты просто не представляешь себе, с кем придётся иметь дело…
А дело предстояло иметь со Спадиным (Одином), о котором боспорские греки мало что знали доподлинно. Слухи слухами, но кънязь на самом деле стремился быть героем реальным, а не вымышленным.
Он собрал по степи всех изгоев: вся пьянь и рвань, все садисты, насильники и паррициды, все подонки, жадные до чужого добра, и безродные проходимцы, мятущиеся по степи, как перекати-поле, – собрались под его руку, из которых нужно было лепить новый мир и боеспособное войско. Этот мир укладывался в три круга: 1) внешний, самый многолюдный, был клоакой и стоком, где все были равны, а смерть по воле сверху провозглашалась как добродетель, где все пили яд из одной чаши, а массовое самоубийство провозглашалось как подвиг (воплощение заветной мечты М.Э.Руфа). Это был круг, где каждый был частью единого целого и был обязан беспрекословно следовать его целям. Это был круг, которым оно ощетинивалось против остальной Ойкумены, держа оборону и нанося удары. Это была тысячеглавая Гидра, у которой вместо одной отсечённой главы появлялись две, три … десять новых! 2) средний круг был населён тружениками, без которых ну никак нельзя было обойтись. А в центре, в окружении мифов и слухов, находился 3) внутренний круг, то есть он сам – демиург и герой, власть которого прежде всего в круге внешнем зиждилась на непререкаемом личном авторитете, который, впрочем, ещё предстояло приобрести. Но…
На всё нужно время, а его между тем было в обрез, ибо, как бывало не раз в преддверие бед, внезапно иссяк в закромах хлеб, боспорские греки собрали многочисленное ополчение и теперь уже сами угрожали его вежам, а великий кънязь, владыка страны арийской, которая простерлась от Ра-реки до Семивежья у гор Белых, решил перевести всех весевых кънязей в ранг вассальных, для чего повелел прежде всего сменить печати.
(На личной печати Спадина были выгравированно: «Поклоняющийся Ахура-Мазде, ведущий свой Род от Яруны (Арджуны), Ария Старого и Аршака, великий кънязь парсов и дахов», что подчёркивало его родство с царской династией Парфии. Но теперь великий кънязь велел изготовить иные и начертать на них «Новый знак охранителя порубежья». Такая печать низводила его до уровня порубежного кънязя или чиновника средней руки. Приняв её, Спадин полностью утратил бы последние остатки суверенитета. Однако, быстро разобравшись что к чему, он новую печать принял, но старую не вернул, намереваясь выиграть время…)
Но, как бы то ни было, кънязь аорсов действительно был крепким орешком, иначе как бы ему, молодому ещё человеку, дать собравшимся под его руку то, что делает их народом, а народ – великим!
Да, рассуждал Прокулей, покончить с таким, скорее всего, было нетрудно. Но что потом?.. Кровавый хаос?.. Дикая армия в двести тысяч изгоев, отлучённых своими Родами насильников и убийц, лишённая своего вожака, орда варваров, не сдерживаемая более жёсткой дисциплиной, кинется истреблять всё живое, жечь, убивать, грабить!
А коли так, необходимо было с ним договариваться. Но … кому? Гордецу Нуме?.. Ему, прежде всего, не хватало умения и терпения слушать и понимать не высказанное, читать между строк и извлекать пользу даже из патовых ситуаций. Для пользы дела следовало бы послать на переговоры такого, кто хотя бы знал обычаи степняков и умел говорить на их языке, но (что делать!) полномочия были даны Нуме…
Впрочем, взор его пал на Альбина.
Ему сообщили, что сей молодец по матери происходил из этого самого племени и должен был хорошо знать его обычаи и дороги. Казалось, Гай был послан самими богами! Ну а комес … Что ж, пусть представляет у Спадина себя самого и если не будет посажен на кол, то и слава…
Так, предоставив Нуму себе самому, Прокулей занялся Гаем Альбином. Однако поначалу его постигло разочарование: парень будто родился вчера – не знал самых простых вещей, степь вроде бы знал и … не знал, зато в лошадях разбирался, как никто. Но делать уже было нечего, и оставалось только ждать результатов…
Тем не менее, Гай рассказал ему, что где-то в степи есть святилище, в котором находится чёрный кристалл, который охраняет прекрасная данка – богиня-дева, – в отличие от самого камня не знающая, что хранит. А ещё увидел он уж совсем невероятную боевую гимнастику, которую тот исполнял по утрам, когда первые лучи озаряли склоны гор. Казалось, он двигался, по сути, без малейших усилий, изображая па некого фантастического танца, то есть так легко и грациозно, что это было похоже на балет. Но это были именно боевые движения, в которых даже со стороны ощущалась смертельная угроза. Прокулей знал, что это. Гиксосы, завоевавшие Кемт, научили своих союзников, жрецов Инну, не только разводить непревзойденных во всей Ойкумене коней, но и иным техникам, среди которых особое место занимало Джи к’Хай.
– Говорят, что специальный обряд позволяет им (русам) овладеть секретами воинского мастерства и сделаться совершенно неуязвимыми, – сообщил ханнаанцу стратег. – Словно заговорённые, устремляются они в самую гущу битвы и выходят из неё невредимыми. Свои секреты они хранят в глубокой тайне, и непосвященному не дано постичь их мастерство.
Поразительно, но и в некоторых храмах Та-Кемт попадались ему изображения отдельных сцен из Джи к’Хай, хотя даже жрецы Амона не могли похвалиться, что постигли его суть. Не мог похвалиться и он. Но всё-таки он преуспел много больше иных. В одной из своих земных ипостасей он потратил не один год, изучая элементы этой замечательной северной традиции, и даже научил одну из лучших своих учениц тому, что постиг сам. (Правда, семя упало на неудобренную почву.)
Между тем герой Нума, то ли вняв его наставлениям, то ли исчерпав своё терпение, в один прекрасный день приказал выступать…
В Танаисе, куда он пришёл на своих двух либурнах, были закуплены лошади, и три сотни его классиариев в раз стали кавалеристами, что, как заметил Альбин, для прогулок в окрестностях города было достаточно, но было явно недостаточно для многодневного путешествия вглубь Скифии.
– Через пару дней твои «конники» сотрут себе ж…пы до кровавых пузырей, – с нескрываемым пренебрежением предостерёг он, – и не то что бы на коня сесть – идти толком не смогут!
– В Эреб! – вспылил комес, впрочем, позволив-таки ему осмотреть лошадей, снаряжение и оружие и даже дав денег на покупку заводных (запасных).
В назначенный для выезда день Альбин велел не кормить коней, а дать им лишь немного воды, чтобы, таким образом, сидя верхом, продвигаться непрерывно, а после нарочно тянул время, чтобы, тронувшись в путь, когда солнце уже начинало садиться, первый переход сделать коротким, чтобы в случае необходимости было недалеко возвращаться.
В конце концов, отряд его, имевший в составе три конные центурии, до полусотни заводных лошадей и небольшой обоз со снаряжением, провиантом и дарами, двинулся поначалу на север, вдоль правого берега Тана, а на исходе третьего дня переправился и повернул на северо-восток, в степь, представлявшую собой унылую в эту пору равнину, покрытую холодным туманом и курганами…


IX.


Последующие дни казались похожими один на другой. Отряд двигался на восток, в направлении великой степной реки Ра, углубляясь в степь всё глубже. И с каждым днём нарастало ощущение опасности и безысходности, как если бы путь назад был заказан. Всякий раз, оглядывая бесконечно унылую в своем предзимнем однообразии и безлюдности равнину, Нума пытался успокоить себя и вновь, словно в виду достойного неприятеля, проникнуться гордой самоуверенностью, только почему-то не получалось.
Изредка он украдкой следил за Альбином, стараясь, наверное, разгадать, что у того на уме. А тот, как ни странно, оказался отличным попутчиком. Ему, похоже, это странное путешествие пришлось по душе. Днём он без устали гарцевал на мышастом своём коньке, часто оставляя спутников и уезжая на поиски известных ему одному примет, а на привалах, утоляя голод из общего котла, расспрашивал Нуму о Риме, о происхождении богов и героев и о войнах, которые он вёл. Комес, тем не менее, посылал следить за ним, а на привалах запрещал разжигать костры, чтобы огонь не обнаруживал стана. (Ночи были уже холодные, а по утрам знобило так, что зуб не попадал на зуб, и люди согревались лишь тем, что тесно прижимались друг к другу.)
Всякий раз, оглядывая эти пустоши, взор легата замыливался, растворялся в простиравшейся кругом беспредельности, и единственным, на чём он мог его сфокусировать, были курганы, которые населяли этот мир, наверное, от начала времён. Казалось, с упорным постоянством с началом каждого дня сама земля рождала их; они будто являли саму её суть, тайну, непостижимую для незваных гостей, одним из которых был он сам.
Очень долго они не встречали людей – ни поодиночке, ни группами. Однако Альбин уверял, что степняки тайком давно уже наблюдают за ними, и Нума, сокращая время на ночлег и отдых, всё гнал и гнал отряд дальше.
После особенно высокого кургана выпал снег, да такой рыхлый, словно пуховым одеялом накрыл степь – пришлось спешиться и далее вести коней на поводу, что, собственно, и спасло римские ягодицы. Пешим порядком отряд двигался несколько медленней, но совершенно неутомимо.
Прошло еще несколько похожих один на другой дней, пока, наконец, не показался впереди крутой изгиб незнакомой реки (р. Маныч), берега которой были покрыты плотным кустарником.
– Это и есть Ра? – осведомился Нума.
Альбин покачал головой.
– Нет, – сказал он и объяснил, что это – Ахардей, приток Танаиса, и где-то поблизости должны быть соляные озёра, а за ними уже Междуземье, где разбил свой стан Спадин… Внезапно, он резко умолк и прислушался. Но даже чуткий слух Нумы не доносил до него никаких посторонних звуков. Тревога, однако, усилилась. Страх понемногу закрался в сердца римлян.
Прошёл час-другой, и … ничего не произошло, только ветер развеял клочья тумана, а над станом разорвал полог плотных, полных дождя облаков, и в образовавшиеся бреши хлынул наземь серебряный, холодный, как дождь, свет – свет поистине непостижимой природы, как если бы там, за облаками, вспыхнул источник, подобный луне (но было НОВОЛУНИЕ), от чего степь со всеми своими курганами стала похожа на старое этрусское кладбище в лунную ночь. А после раздался одинокий волчий вой, который взвился вверх, достиг самой высокой ноты, потом замер, а потом раздался вновь, но уже с другой стороны. Потом волки завыли всей стаей…
– Кто знает, кто там прячется, – вслух произнёс комес, до рези в глазах вглядываясь в подступавшую со всех сторон тьму, – может, и не волки вовсе.
Гай промолчал. Мамерк не нашёл, что сказать. А конь Нумы заржал, закрутился на месте, как ужаленный.
– Видал? Что его так напугало? – осведомился он.
– Добычи у них мало, – предположил Альбин. – Вот уже несколько дней я не видел ни одного следа, будто зверьё всё повымерло…
Вновь раздавшийся вой не дал ему договорить…
На пятый день пути, когда был сделан привал, Гай указал на зажёгшийся на вершине одного из курганов огонь. Это, по-видимому, был сигнал, который вскоре заметили, поскольку вслед за первым вдали вспыхнул второй, чуть позже – третий, ещё дальше, пока вглубь ночи не убежала длинная огненная цепочка.
– Вот и узнал, наконец, Спадин о вашем визите, – сказал он и прислушался.
Степь же простерлась перед ним пустынная, тёмная, и в ней происходила какая-то тревожная, скрытая жизнь – издалека слабо, но отчётливо доносился лай собак и лошадиное ржание. Римляне повеселели. К тому же, Альбину удалось подстрелить несколько крупных дроф, которых он, густо обмазав глиной, запёк на углях. Нума, оценив подобное умение превыше, нежели искусство его как кавалериста, остался донельзя доволен.
– Ну, Гай, ты и вправду самый незаменимый человек в походе! – только и сказал он и первый раз за все дни улыбнулся. – Считай, что ты уже призван на службу. Служи Риму верой и правдой – и будешь прославлен. В добрый час!..
Наутро, едва рассвело, из бесформенного пятна мутной серой пустоты, как если бы изрядная часть ландшафта была замазана одним небрежным мазком гигантской кисти, будто выкристаллизовался отряд всадников необычного вида. Благодаря игре света и тени, размеры их показались огромными – навстречу выдвинулся отряд великанов. Огромные, чёрные, они могли быть и дэвами, как именовали здесь злых духов.
– Скифы! Скифы!! – пронеслось среди римлян.
– Красиво идут, – с одобрением произнёс Нума. – Но я бы, пожалуй, мог нагнать на них страху…
– Не будь дураком, – предостерёг Гай. – Это передовые. Если ввяжемся в бой, подоспеет подмога. Тогда все погибнем…
Уходить было поздно. Мышастый его конёк внезапно всхрапнул, поднял голову, насторожил уши и звонко заржал, напрягшись всем телом. Тотчас же донёсся призывный ответ, и на буланом коне, раскрасневшаяся от быстрой езды, с косами, выбившимися из-под кирбасия, показалась наездница, прекрасная, как богиня. Осадив коня, она рассмеялась так звонко и весело, что лица римлян тоже повеселели. У неё были большие голубые глаза, которые искрились, как зимняя наледь, и были глубоки, как озёра. Позади неё гарцевало ещё несколько…
– Что же вы къняжьим гридням не кланяетесь? Кто вы есть, что, как тати, по степи рыщете? – прозвучал зычный голос. Прозвучал, как показалось Нуме, насмешливо, в то время как её спутницы в воронёных чешуйчатых бронях не спускали с римлян недобрых, настороженных взоров. Одеты они были в длиннополые кафтаны с узкими рукавами, расшитые мелкими бляшками. Из-за плеч гориты торчали, а на поясах мечи были подвешены острые.
И неизвестно ещё, чем закончилась бы эта встреча, если б не Альбин. Его слова, произнесённые на родном для степняков языке, произвели самое благоприятное впечатление. Он объяснил, что они – не враги, что направляются к хану (кънязю) с посольством.
– Нам известно о вас, – было сказано. – Добро, что пришли с миром и ни капли крови не пролили, иначе ваши скальпы уже красовались на сбруях коней наших! – Тряхнув головой, она сняла кирбасий, словно специально давая себя рассмотреть, и косы цвета спелой соломы рассыпались по её плечам, как золотой дождь.
– Великий хан (кънязь), поклоняющийся Ахура-Мазде и происходящий от богов, – сказала вторая, с непослушными рыжими волосами, – о вашем прибытии извещён. Следуйте за нами без страха, и къняжеский стан откроется вскоре, как на ладони…
– Кто они? Аорсы? – между тем осведомился комес.
– Это – девы-воительницы, – пояснил Гай. – Говорят, в конном строю проносятся они над полем боя, при этом с грив их коней брызжет животворящая роса, а от мечей исходит божественный свет. Они – избранницы богини Мары ещё при жизни – именем её вершат они судьбы воинов. Так что лучше … следовать за ними без пререканий…
Нума готов был вспылить, но сдержался…
Къняжеского стана достигли удивительно быстро. Всхолмленная туманная равнина оборвалась внезапно изгибом широкой реки. Из морозной дымки, скрывавшей даль, проступил освещённый косыми солнечными лучами стан на высоком её берегу, окруженный крутыми склонами глубоких оврагов и земляным валом с частоколом, за которым высилась деревянная оборонительная башня, откуда удобно было вести обстрел прилегающей местности, и кругами стояли войлочные шатры. Перекидной мост находился со стороны степи. Высокие суровые воины, вооружённые боевыми топорами, мечами и луками, встречали прибывших у распахнутых настежь тяжёлых, из ровных брёвен ворот, из-за которых доносилось многоголосое конское ржанье. Огромные сторожевые псы, похожие больше на волков, глухо рычали, показывая огромные клыки. Это были страшные боевые собаки аорсов, каждая из которых могла легко справиться с вооружённым пехотинцем или всадником.
Продвигаясь между повозками, римляне оказались в самой середине къняжеской ставки и повсюду видели куполообразные войлочные палатки, сбитые в кучу, а из-за них – по-волчьи уставленные глаза цвета небесной лазури и детские головки, светловолосые, как лён.
Предварительные переговоры продолжались недолго, и под конец Нума, Альбин и ещё несколько офицеров были отведены к кънязю.
Внутри частокола, создававшего ощущение замкнутости, но и защищённости тоже, у къняжеского шатра, белый купол которого был виден издалека, по обе стороны стояли два аташдана, высеченные из цельного камня, и стража – вооруженные до зубов девы-воительницы, а у коновязи несколько осёдланных коней жевали овёс из подвешенных к мордам торб и равнодушно взирали на прибывших.
Миновав стражей и пройдя меж двух огней, римляне оказались в къняжеском шатре перед очами нескольких полулежавших на чепраках и кошмах степняков, где Нума напряжённо и долго пытался определить, кто же из них, собственно, кънязь. А тот, судя по всему, был чересчур колоритной фигурой… Говорили, будто у него синий шрам от вражеского клинка поперёк упрямого лба залёг изломом, будто чересчур угрюм он на вид и совсем не нуждается в пище (никогда не ест, а живёт лишь тем, что пьёт мёд и брагу). А ещё говорили, что якобы он, дабы узнать тайну мёртвых, пронзённый собственным копьём, девять дней провисел на мировом древе и получил магические знания обо всём, что происходит в девяти мирах, в чём ему помогали также два ворона, которые, облетев их, возвращались и нашёптывали обо всём, что удавалось узнать. Однако … никто из присутствующих не подходил под такое описание.
Так кто же всё-таки из них Спадин? – размышлял Нума. Скорее, вот тот, – заключил он, – в небрежно накинутой собольей шубе поверх красного замшевого кафтана, распахнутого на груди. И ошибся. Спадина на самом деле здесь не было. Это был Сусаг, его военачальник и родственник.
Между тем именно он – красивый и статный степняк с лицом, дышащим умом и энергией, – вскинул в приветствии руку, как было принято у римлян, и, бесстрашно вперив взор в бездонный омут глаз комеса, произнёс несколько, надо думать, приветственных фраз, которые толмач не замедлил перевести:
– Рады видеть у себя легата Лакона, достойного славы Помпея Великого. С чем прислал тебя твой повелитель?
Осведомленность этого варвара, чьи кочевья находились за тысячу миль от Рима, комеса нехорошо поразили.
– Гай Юлий Цезарь Октавиан, сын Божественного отца своего, нас к вам не посылал, – уточнил он, – а послал царь Асандр с предложением союза против треклятой Русколани, он же своё повеление дал.
При упоминании имени своих извечных врагов у аорсов в раз помрачнели лица, желваки заиграли на скулах.
– У нас нет врагов ненавистней, чем русы! – сказал кто-то из них.
– С русами одним вам не справиться, – без обиняков заявил Нума, – а Великий Рим, попирающий весь мир, как колосс, предлагает вам стать его клиентом и другом!
Сусаг ответил не сразу. Он выдержал красноречивую паузу, которая, по его разумению, должна была подчеркнуть важность момента, а после, внимательно выслушав одноглазого, однорукого старца, седая борода которого почти касалась его уха, в котором красовалась золотая серьга, сказал следующее:
– Не в наших обычаях отвергать дружбу. Но кому из нас быть клиентом, а кому – патроном, решит время, потому что по истечении оного мы будем лучше знать друг о друге. Так пейте же напиток этой благодатной страны – родины диких коней – и пусть с каждым глотком в сердца ваши струится лишь радость!
Вслед за ним заговорил другой, сопровождая речь выразительной жестикуляцией. Говорил он, по-видимому, на мало знакомом Альбину наречии, так как он смог уловить только общий смысл, заключавшийся в том, что гости, то есть римляне, судя по всему, люди не робкого десятка, коль скоро не устрашились проникнуть так далеко в степь, и что дружить с ними было бы благом, в особенности теперь, когда под боком копит силы такой мощный враг, как русы. (С тех самых пор, как вышли аорсы из-под власти великого кънязя, сначала тайная, а потом и открытая вражда легла между ними.) По окончании его речи гостеприимцы принялись всячески угощать римлян, о чём-то по-своему говоря и дружески улыбаясь.
После треволнений и тягот пути римляне пили много: и хмельные меда, настоянные на степных травах, и пенный кумыс, и тёмное херсонесское вино, и крепкую рисовую водку, что привозили в Боспор из далёкой Аримии. Отроки, прислуживавшие гостям, подносили на деревянных и серебряных блюдах дымящиеся бараньи хребты, конские лопатки, жирных дроф, зажаренных в собственном соку, и варёное с лапшёй мясо. Хозяева тоже ели с большим аппетитом, смеясь и похлопывая гостей по плечам, отрезая куски ножами, и пили из ходившей по кругу братины, неспешное передавание которой говорило о взаимном уважении и ненавязчивом, без лицемерия, гостеприимстве. Успокаивало царящее здесь необычайно спокойное величие, этакая задушевность, исходящая от простоты красок одежд, утвари и развешенного повсюду оружия. Впрочем, в чём Нума вскоре мог убедиться, задушевность эта могла в мановение ока смениться яростной враждой и граничащей с безумием ненавистью.
Опьянённые кумысом, участники пира стали похваляться друг перед другом своими подвигами. Эти разговоры также захмелевший Альбин слушал вполуха, бросая незаметные взгляды в сторону костров, где, задавая себе ритм серебряными бубенцами, танцевали сарматские девушки. Этот танец, звук бубенцов, ржание степных коней у коновязи и, наконец, запах сухой полыни напоминали ему о чём-то до боли знакомом, от чего сердце начинало биться, как пойманная в силок птица, а дыхание стесняться в груди.
Между тем один из аорсов, по имени Сауран, с изувеченным в битве лицом и бородкой, заплетённой в косичку, рассказывал молодым воинам, слушавшим его бездыханно, следующее:
– … и когда воины уже торжествовали победу, явилась Она – Госпожа Ай-Бури – в своей ночной ипостаси. Ранее не знавшие страха воины услышали вдруг страшный рык и увидели зверя, какого раньше никогда не встречали, – огромного, белой масти, сходного видом с волком, но гораздо крупнее всех волков, каких когда-либо приходилось им видеть. Мороз пробежал по коже, волосы встали дыбом, и они замерли, скованные животным ужасом, когда он повернул к ним свою страшную морду и сверкнул глазами, в которых полыхало жёлто-зелёное пламя…
Сусаг, что сидел рядом с Альбином, усмехнулся, очевидно, не веря рассказчику.
– Всякое, конечно, бывает, – сказал он. И поведал: – Много вёсен тому небольшой отряд воинов вышел в степь. И, несмотря на то, что среди них было несколько добрых воинов, видно, не в срок вышли – дойти не смогли…
– Видно, тогда на Саму напоролись – судя по следу, уж больно велик был зверь, – поведал Сауран. – Никто Ай-Бури, конечно, не видел... След петлял по кустам и оврагам и скрывался в камышах Ахардея. Но всех нашли потом мёртвыми, с перегрызенным горлом, и вокруг видны были следы, крупнее волчьих…
– Что это был за зверь? – осведомился Гай.
– Белая Волчица, – пояснил Сусаг, – воплощение Мары (или сама Мара). Её легко отличить от обычных волков. Она – «огромных размеров, с пронизывающим взглядом янтарных глаз, жестокая и коварная, с необыкновенно сильными лапами и густой белой шерстью, со страшными зубами, вспарывающими живую плоть, как нож масло»… Но … худому с Ней встретиться – горе, да и доброму – счастья мало, – подытожил он…
В течение нескольких последующих дней Нума пристрастился пить неразбавленное вино, которое аорсы выменивали у греков на рабов и скот, играл с Сусагом в мудрёную персидскую игру и дожидался случая, чтобы заговорить с кънязем о союзе против русов. Но Спадин до поры избегал личной встречи.
– Кънязь хочет, чтобы вы гостили, – отвечали ему. – Будет ещё время говорить о делах…
А Альбин, предоставленный сам себе, днём отсыпался, а ночами шатался по вымершим улочкам стана (почти все воины находились на порубежье), частенько захаживая в единственную корчму, которую содержал иудейский торговец.
В один из таких визитов он нежданно-негаданно, будто кто-то окликнул его, так, что засосало под ложечкой, повстречал женщину, показавшуюся ему знакомой. Она была в компании молодых воинов, красивая и немного развязная. (Женщины аорсов были особенно хороши; высокие, крутобокие, голубоглазые, они были «подобны пальмам, румяны, красны…» и обладали куда большей свободой, нежели римлянки. Но и вели себя строго.) Светлые, отливающие золотом её волосы были уложены в две толстые косы и на грудь перекинуты, а в них ленты разноцветные вплетены, жёлтые, белые и лиловые. Она этак весело на него глянула (причём в глазах её бушевало жёлто-зелёное пламя) и спросила, словно шутя:
– Что, чай, меня не признал? А ну, подойди-ка! Поговорим по душам… – Судя по всему, несмотря на то, что народу в корчме было много, а облик свой он успел изменить, она, по-видимому, его узнала.
Альбин коротко кивнул ей, приняв гордую позу, ибо негоже было ему, мужчине, воину, робеть перед забытым прошлым, потом подошёл, расстегнул перевязь, чтобы меч лёг не под бок, и сел рядом – уж такова, наверное, была сила её чар! Недовольно скривив губы, которые были бы чересчур капризны и чувственны, не будь столь строго очерчены, она коснулась его щеки своими перстами, и сказала, улыбнувшись столь обезоруживающе искренне, что сердце его сжалось от внезапной тоски:
– Вижу, что не признал. – А после спросила: – Ну и кто же ты на сей раз?
– Я ныне Риму служу, – ответствовал он и небрежно распахнул плащ, чтобы был виден серебряный орёл, символ вящей славы Рима. И, проведя перстами по её вооружению и брони, с укоризной покачал головой: – А женщина, на мой взгляд, воином быть не должна!
Она удовлетворённо кивнула и передала ему братину с мёдом. Потом, словно это имела мало значения, сказала:
– Меня теперь Радой зовут. А некогда я любила того, кого в наших степях назвали Потерявшим лицо. Давно.
– Он, наверное, ещё жив. Только невесть где, – предположил Гай и собирался о чём-то спросить, как вдруг снаружи послышалось громыхание сапог, лязг оружия, и в корчму, окружённый вооружёнными воинами, ввалился человек в синем плаще, с блестящим медальоном на груди в виде золотого фаравахара, подпоясанный вервием. На ногах его были мягкие сапоги и длинные широкие анаксириды.
Посетители, узрев нежданного гостя, не то что бы сильно удивилась, но приутихли, словно стая гиен, завидевшая льва. Раздались приветственные возгласы:
– Славен будь, светлый хан (кънязь), и пусть Ахура-Мазда продлит твои годы! Будь, дорогой, нашим гостем…
– Сегодня вы все – къняжьи гости, – громко, чтобы всем было слышно, сказал сопровождавший незнакомца Сусаг, в пояс, как равным, поклонившись присутствующим.
– Это – сам Спадин, – отрекомендовала его Альбину Рада и сообщила так же, что, будучи мастером перевоплощений, кънязь часто является в различных обличьях. Чаще всего – в образе старца в синем плаще и войлочной шапке, вооружённый копьём и крест-мечом Каранджеля, в сопровождении воронов и волков. Именно в таком виде он и бродит по свету, и горе тому, кто не поклонится ему.
Спадин, похоже, был не в духе. Причина крылась в том, что великий кънязь Русколани повелел ему с Родами своими Междуземье покинуть, угрожая наслать хуннов Рассении, и якобы на порубежье уже видели чужаков в блестящих бронях и анаксиридах с лампасами.
А вот это уже было всерьёз! Это – совсем не то, что порубежная стража (геты). (Он хоть и был молод, но молва о непобедимом войске Великой Северной Метрополии не раз достигала его ушей. Да и кто в молодости не мнил себя храбрейшим из храбрых, удачливейшим из удачливых и могучим, как Крылатые Волки (Псы) Семаргла!! Кому не грезились бритые, исполосованные и покрытые сажей для устрашения и незаметности в темноте лица их! Или шлемы с воронённой личиной! Кто мысленно не примерял под себя их символ – вытянутую к луне волчью морду как символ высшего братства!)
– Хороша кобылка, да не объезжена! – возгласил он, остановив взгляд свой на Раде.
– А это ещё как поглядеть, къняже: либо ты меня объездишь, либо я тебя, – с вызовом отозвалась та.
– А вот сейчас поглядим! – оживился тот, как клешнёй, ухватив её за руку и притягивая к себе.
Что случилось потом, вряд ли кто из присутствующих понял. Но, как бы то ни было, правая рука его оказалась располосованной от кисти до локтя. Брызнула кровь.
– Ах ты, волчица! – благим матом взревел кънязь, выхватывая из-под полы меч.
– Не замай! – попытался предостеречь его Гай.
– Ах ты, щенок, чина не знаешь! – брызжа слюной, прохрипел тот. – Кто таков?
– У тебя, что, аль глаза повылазили? – усмехнулся Альбин, выпрямляясь во весь свой немалый рост. – Аль не признал?
– Сука! – вновь распалившись, выкрикнул Спадин девице и поднял свой меч.
Геты тоже повскакивали, берясь за оружие.
Описав в воздухе сверкающую дугу, заветный колдын Гая взлетел вверх и разящим ударом рассёк меч кънязя. Обратным движением он вновь поднял меч, и … ему внезапно явилось на ум, что нечто подобное уже с ним случалось – знакомая картина явилась перед его взором: и, будто замершие в немом изумлении воины, и огромные лохматые псы, лежащие у ног своих хозяев, и великолепная женщина, ради которой он пошёл на такой риск. Он мельком взглянул на неё, и внезапно что-то страшно знакомое почудилось в лице её. Это было небывалое зрелище. Она вся подалась вперёд, чувственные губы её приоткрылись и шевелились без звука, в больших, цвета небесной лазури глазах, устремлённых на сородичей, был страх и вызов. Всё её существо напряглось, как натянутая тетива, так что она, наверное, даже дышать забывала.
Альбин для удобства перехватил меч – рукав туники задрался, и взорам присутствующих открылись вытатуированные на предплечье волчьи пасти.
– Это маг! – раздался чей-то испуганный возглас.
– Это воин Владычицы! – прозвучало ещё несколько. И геты почтительно расступились, освобождая ему дорогу.
Отступился и Спадин. Он весь подобрался и был готов вновь схлестнуться с обидчиком, чтобы рубить наотмашь, кромсать, рвать, грызть зубами и низвергнуть его, будь он хоть сам бог, но его опередили. Несколько телохранителей-дахов одновременно оттеснили его от Альбина, иные уже обнажили мечи и ждали только команды.
– Он тут один! Убьём его! Убьём их обоих! – говорили они, но, судя по всему, не понимали в чём дело и были напуганы.
Альбин между тем, бросив меч в ножны, свёл руки вместе, так, что указательные и большие пальцы образовали как бы треугольник чуть выше линии его глаз, а потом неожиданно резким движением, от груди, выставил перед собой, будто щит. Произошла давка. Те, что находились сзади, еще продолжали напирать, а передние пали ниц, сбитые с ног незримой волной. С воплями и стонами, подметая чреслами пыль, они пытались отползти прочь. Однако уже вторая незримая волна накатилась на это растерзанное скопище и, расходясь во все стороны, опрокинула тех, что находились дальше, так что всё пространство в хоромине покрылось ковром распростёртых тел. А Гай будто двоиться стал.
– Сунетесь ещё раз – будет хуже! Вы ещё не знаете меня…
Они в действительности не знали его, но попыток напасть, тем не менее, больше не предпринимали…
Кънязь был не робкого десятка и опытным воином, однако на сей раз случилось нечто непредвиденное – невероятное, страшное. Он сразу понял, что имеет дело с обстоятельствами непреодолимыми, которые следовало принять такими, как есть. А Альбин, без слов взяв Раду за руку, вышел на улицу. А там уже лежал первый снег…
Было уже что-то около полуночи, когда они взобрались на сопку, с которой открывался вид на всю степь. Кругом было мглисто и тихо. Обращённый месячный серп светлел над горизонтом, обозначая тёмный зубчатый контур далёкой гряды, полукругом обступавшей всхолмленный, унылый в эту пору и час участок степи. Там наносы снега лежали вытянутые в одну сторону – ровные, как застывшая зыбь. Над их головами простёрся не похожий уже ни на что небосвод, с обилием ярких, почти немигающих звёзд, среди которых ярко сиял Орион. Слабый ветерок развеивал пахучий, тёплый на морозе дымок и острый запах лошадиного пота и дёгтя от щедро смазанных им конских сбруй, так что Альбин вдруг испытал ни с чем не сравнимое чувство, будто вновь услышал звук знакомого турьего рога, созывавший воинов на облавную охоту, а потом…
Они долго и молча стояли в снегу, пока, наконец, напряженную тишину не прорезал отдалённый волчий вой, который стремительно взвился вверх, достиг самой высокой ноты, задержался на ней, дрожа, но не ослабевая, а потом оборвался столь же внезапно, как и возник.
Неподалеку внезапно показался крупный поджарый зверь. Он выбежал лёгкой скользящей трусцой, его мягкие лапы, покрытые белым мехом, ступали бесшумно. Кони у коновязи, которые до сих пор спокойно жевали овёс в торбах, заволновались…
– Волчица! – со значением произнесла Рада.
Та между тем замерла, вытянув морду и втягивая вздрагивающими ноздрями доносившиеся до неё запахи, стремясь определить, кто из этих двоих ей больше всего нужен. Она умела хорошо скрываться, если хотела, но теперь, наверное, больше всего хотела, чтобы её увидели.
– Посмотри, – сказал Гай, – у неё не совсем обычная масть – чересчур светлая. Это редкость. (Но он ошибся. Шерсть у неё была настоящая, волчья, только преобладал в ней не серый, а белый ворс, то теряющийся в призрачном лунном свете, то вспыхивающий во тьме серебром.)
– Думала, ты испугаешься, – улыбнулась девица, на что Гай ответил неодобрительным взглядом.
Он присвистнул и погрозил ей, однако волчица не проявила ни малейшего страха, продолжая стоять неподвижно и лишь нервно подёргивая хвостом. Её глаза, в которых полыхало жёлтое пламя, внимательно изучали его, подстерегая малейшее движение.
– Вот-вот хвостом завиляет! – усмехнулся он и медленно потянул лук из горита. С такого расстояния он промахнуться не мог. Однако девица отвела его оружие в сторону и поведала ему легенду о Белой Волчице, тотеме аорсов, которая, если не испугаться, неизбежно дарит надежду. Надежду избыть смерть и продлить жизнь. Под конец, заложив под язык изящные свои персты, она свистнула что есть мочи – и волчица, не оставляя надежды ещё раз увидеть себя, вновь слилась с голубой кромкой холмов, и лишь орехово-зелёные глаза яростно, как показалось Альбину, блеснули во тьме.
– Вижу, ты в силу вошёл, – сказала она и посмотрела на него долгим ожидающим взглядом. Это был взгляд без капли страха, без сожаления, взгляд зверя перед смертельным броском, полный уверенности, что никакое оружие (ни копьё, ни стрела) не может убить мгновенно. – Может, пора возвращаться – всё равно ведь зазря прозябаешь?
Возвращаться? Но куда – к стану, в Рим, к прошлому? Этого он не понял…
– Что, никак без меня не управитесь? – ради пущей важности осведомился он.
– Почему не управимся? Воинов добрых немало, да только ты себе не простишь. Ведь всех мужчин влекут домой женщины, а тебя, что, нет?
– Я присягу принёс и намерен Риму служить до конца, – повторил Гай.
– Прежде ты роту принёс служить Пресветлым Богам нашим! – возразила она. А потом, переменив тон, задушевно так спросила: – Лучше скажи, что ты рад нашей встрече!
Он почувствовал, что утрачивает точку опоры.
– Это так важно?
– Ты напрасно вмешался, – она внезапно перевела разговор. – Я ведь сама могу за себя постоять и убить могу голыми руками. Нас этому учат с раннего детства. (Как ни странно, он ей беспрекословно поверил.)
– Женщина, на мой взгляд, не должна быть воином, – только и смог он на это сказать.
– Это обычная нелепость, которую можно услышать от мужчины, – отозвалась она. – Да, не должна, но лишь при условии, что он способен её защитить. Если нет – она берёт в руки оружие, потому что гораздо злее и хитрее его и способна поставить на место любого, будь он хоть сам кънязь!
– У такой, – заметил Альбин, – не может быть ни обустроенного жилья, ни каких бы то ни было иных атрибутов спокойной семейной жизни…
– Да, но зато в могилу с ней всегда кладут оружие!
Гай лишь плечами пожал:
– Не волнуйся. Рим защитит вас от всех напастей.
– Рим? – удивлённо сказала она и недоверчиво усмехнулась. – Рим не может никого защитить, Спадин может…– Она улыбнулась печально. – Но он со всеми своими Родами и вежами намерен идти на Кий-Яр и, скорее всего, потерпит сокрушительное поражение, ну … хотя бы потому, – она извлекла его меч из ножен и долго любовалась, как пылает и искрится в мятущемся свете смертоносный орихалк, – что аорсы разучились делать такое оружие, а русы нет…
– Ты сама – как меч, наполовину извлечённый из ножен! – в похвалу произнёс Гай. – Ответь, кто ты: Геката, Эмпуса, Кера? Ты, что же, немного богиня?
– Богиней нельзя быть немного, – заметила Рада. – Ею нужно родиться. А я – её жрица всего лишь. И не я одна…
– Ты – жрица МА? – Он вдруг увидел её глаза, горящие во тьме незнакомым огнём, и ощутил, что проваливается в какую-то бездну. Он уже потерял всё – Род, Племя, едва с жизнью самой не расстался, может быть, вот за эти краткие мгновения близости.
– Мы служим той, у которой много имён, – объяснила Рада. – Она – женский дух Первозданного Океана (Ра), его дочь Туран, и она же – сестра Лады и Дживы, которая живёт здесь, между Танаисом и огненной рекой Ра. Накануне своего совершеннолетия мы приносим ей жертвы, чтобы она даровала возможность стать «зверем, познавшим молитвы… зверем, сожравшим отраву любви…». Но … ведь и ты служишь ей!..
И опять Гай ничего не ответил – ему попросту сказать было нечего.
– После того, как Владычица показала тебе свой цветок, для прежней жизни ты умер, ибо он лишил тебя памяти, вот и всё. Ты просто должен был умереть, но взамен, чтобы не было нарушено равновесие, должна была умереть дева, чтобы Богиня по слепкам счастья ввела её в твою новую жизнь.
Альбин был поражён. Ни тени лукавства не было на её побледневшем, покрытом мелкими блёстками пота лице – серьёзная, строгая, с неподвижными, как у сфинкса, чертами, она будто находилась под спудом неких таинственных и могущественных сил, взирая перед собой невидящим взором.
– Ну, и каким «зверем» ты стала? – с замиранием сердца осведомился он.
Некоторое время она молчала, вроде как призадумалась, открыть ли ему или нет свою тайну, и, наконец, этак без обиняков сказала:
– Волчицей. Потому что «женщины и волчицы родственны по своей природе… Они неистовы в своей верности и необычайно отважны». И моя задача отныне – охранять тебя в обоих мирах, хотя вряд ли кто скажет, что ты беззащитен…

На следующий день Спадин призвал Гая.
Кънязь сидел на кошме, по-степному скрестив под собой ноги и уперев в пол посох с крестом вместо навершья. В скудном свете жаровень Альбину с трудом, но всё-таки удалось разглядеть правильные, чеканные черты, чуть массивный, с горбинкой нос, волевой, гладко выбритый подбородок, плотно сжатые губы, а из-под опушенной соболем шапки – недобрый, колючий взгляд серого глаза. Второй глаз, как говорили, он отдал великану Мимиру, чтобы испить из источника мудрости и постичь силу Рун.
– О, знатный гость! – радушно возгласил он, когда тот предстал пред ним. И поспешил осведомиться: – Откуда ты взялся?
– Я на вайтмане прилетел, – с иронией сказал Гай.
– Известно ведь, что жрецы русов и ариев приняли совместное решение о сокрытии всех тайных знаний Богов, включая небесные колесницы, – напомнил Спадин. – И запрет этот действителен по сей день.
– По-твоему, я на драгоне должен был прилететь? – усмехнулся тот.
– Аримы тоже уже не летают. И давно. Со дня Сотворения Мира в Храме. Тем не менее, вайтманы у них ещё есть… Ну, будем надеяться, что в корчме меня мало кто видел, а кто видел – не признал. Впрочем, легендой больше, легендой меньше… А, вот, ты, слышал я, с Владычицей встречи ищешь? – Спадин всё это спокойно сказал, будто не видел в том ничего странного.
Альбин промолчал.
– Не спеши, ещё встретишься, – пообещал он. И осведомился: – Ты и вправду посвященный? Какого порога?
– Пока первого…
– Очень кстати! – вроде как обрадовался кънязь. – Ты будто из тех, кого изредка шлёт в Русколань Великое Коло Рассении, дабы тамошнюю Веру укрепить и породу жрецов местных улучшить. Ну, ну, здорово ты за это дело взялся! – саркастическая усмешка тронула его губы. – Кънязя едва не убил, присных его в прах уложил, силы стихий и приёмы Джи к’Хай применил, смуту посеял… А обратить меня, например, в крысу не пробовал? По-твоему, раз-два – всех врагов истребил, остальных ниц поверг и готово? Экий же ты нетерпеливый! – усмехнулся он. – Вижу, в тебе много силы, но ты пока не знаешь, как ей распорядиться. Не будешь же ты утверждать, что не возьмёшься за меч, когда жарко станет? Эх, ты, а ещё посвящённый!..
Как было реагировать на такое, Гай не знал. Ханнаанец всегда оставался загадкой, потому что говорил загадками. Спадин говорил так же, словно его ученик.
– Чего насмехаешься, къняже? Давай говорить без обиняков...
– Ну, давай, коли хочешь…
Альбин исподволь посмотрел на него – Образ души его был чёрен, как ночь, а стало быть, и душа его была черна. В скудном свете жаровни лицо его казалось зловещим, на нём почти без искажений отображалась подспудная борьба чувств. Взор блистал, как лезвие скрамасакса, однако в нём было больше свинца, что ли, а ещё мелькали какие-то мятущиеся тени, мимолётные, как отблеск этого самого скрамасакса.
– Рим послов шлёт, – усмехнулся он, – а сам с греками торговаться про наши головы мыслит…
– Плохо дело, – нарочито озабоченно произнёс Гай. – Но ведь и ты, къняже, питая особое усердие к богам, сам провозгласил себя Ахурой (Богом), как говорят (в степи известия быстро разносятся), а всех остальных – детьми рабов и своими рабами!
– Ну и что? – отозвался тот. И объяснил: – Творец дал мне разум, чтобы я поступал разумно и положил конец власти лжи. Но он же подсказал, что этого нельзя сделать скоромоментно. Тем не менее, едва я был поднят на серебряный щит и получил от великих жрецов (магов Атара) знаки власти – пук стрел с секирой, связанных золотым поясом, став вровень с великим кънязем Русколани, – сразу стал действовать, так как звёзды показали, что пришло время…
(Добрый Странник рассказал Альбину, что незадолго до их похода Спадин объявил, что сам Ахура дал ему свой Образ, суть, возможности и право быть толкователем Древних Рун, и призвал к себе магов и предсказателей (волхвы-то заблаговременно покинули его), а после никто их больше не видел. Народу объявили, что они замышляли измену и были наказаны за свои пригрешения. Также были произведены избиения и среди его многочислнных родственников, в том числе в Парфанисе и Мар-граде, в чёрных песках Куманских, а те из арийских родов, в которых крепка была старая Вера, были переселены на порубежье, где уже имели место боевые столкновения с русами. Посредством такой принудительной и систематически произведённой меры он ослабил старинные родовые связи и стал первым среди равных, но, тем не менее, полагал, что нужно ещё подождать, пока Вера Предков не отомрёт сама, подобно заражённому гангреной органу.)
– Да, всё верно, – подтвердил Гай Альбин, – время настало, ибо слыхивал я, будто маги парсийские, бродя меж людьми, известили, что по исходу пятисот лет владычества рода Яров за горами Святыми падёт звезда Марабель, и сотрясутся те горы, и разверзнутся пропасти, и реки потекут вспять, как при конце света, и обретёт, наконец, народ Бога истинного – Ахура-Мазду. И вот тогда явится и спасёт мир мудрый владыка, который даст хлеб голодным, утешение страждущим, спасение праведным!..
И действительно: пятьсот лет минуло – и сотряслись горы, и разверзлись пропасти, и реки потекли вспять. И вот уже стали кричать на майданах: – «Спадин – наш мудрый владыка и вождь, а его Бог (Ахура) – наш единственный истинный Бог!»
Что ж, зараза есть зараза – она проникает везде. В неразберихе и хаосе, обуявших Русколань, только ленивый не ругал власть и не митинговал на майданах. А жрецы Элохима (Яхве), которых в среде изгоев и «торговцев» нашлось немало, проповедовали своё…
– Я и есть этот самый мудрый владыка, – сказал кънязь и в качестве доказательства показал Альбину крест-меч Каранджеля. – Вот этим мечом, – заявил он, – я установлю границы, которые сам Бог положил на земле!
– Но ведь это война!! – вскричал Гай. – Война со всем миром – с греками, с Русколанью, с самим Римом! Погибнет много людей!
Спадин рассмеялся ему в лицо.
– Что ж, так тому и быть! Изгоям и трусам нет места ни в Яви, ни в Нави. Пекло и Иномирье поглотят их. А для тех (эйнхерий), кто намерен погибнуть со славой и избавиться от вечного круговращения, я буду Всеотцом, Одним (Одином) и Единым. Им будет приуготовлено особое место для воскрешения, которое я назову Вальхаллой, где они будут жить вечно, пить на пирах медовое молоко священной козы и есть неиссякающее мясо вепря…
– Уж близ него и священная стража поставлена, что перед концом света протрубит в рог, призывая к последней битве, а вечно юные девы (валькирии) будут ублажать героев? – иронично поинтересовался Альбин, но Спадин иронии не внял.
– Я намерен использовать веру в единого бога для того, – продолжил он, – чтобы духовно объединить мой народ и, в конце концов, спасти его от него самого.
– Неверно поклоняться одному богу, – сказал Гай. – Но, коль скоро ты говоришь так, нетрудно предугадать события твоей дальнейшей жизни, – сообщил он и коснулся горячей руки кънязя. – Много зла принесёшь своему народу и миру… (Но Спадин не верил оракулам, потому что с некоторых пор вообразил, что сам себе оракул.) Уж лучше стань тенью! Когда враг нападёт на тебя – стань тенью, и стрелы его тебя не найдут. Когда подлый убийца подкрадётся к тебе в ночи – стань тенью, и он тебя не найдёт. Стань тенью, къняже! Удали от себя всё сродное злу, и ты станешь невидим – напрасно его кровавый глаз будет искать тебя!
– Я не верю своим ушам! – отозвался несколько озадаченный кънязь. – Как можно удалить от себя зло, которое, как известно, давно похоронено где-то в Ирийских горах, под Священным Порогом! Три кольца неугасимых костров, через которые проходят желающие очиститься, охраняют его и поныне… Что касается тени. Много раз во сне видел я её, наползавшую на страну, но не мог понять, чья она…
– Это – тень Рима, – заявил Альбин. – Он не может существовать без войны. И слыханное ли дело, – продолжил он, – что в то самое время, когда необходимо объединить силы всех ариев, ты готов заключить с ним союз и поджечь тем самым свой собственный дом!
– Эге, да ведь ты лжёшь! – сказал Спадин и потряс мечом. – Ты кажешься преображённым, потому что взор твой горит, одежда возвышенно облекает твоё тело, но за что агитируешь и чего добиваешься ты – явившийся ко мне в составе его посольства и говорящий на его языке! Если чужеземцы послали тебя усыпить нашу бдительность, то худшее свершаешь ты дело, чем даже самые скверные из лицемеров и лжецов, ибо поступаешь, как подлый предатель!! И тогда тебя надлежит отвести на скалу и сбросить вниз, чтобы ты сам стал тенью!
Альбин лишь плечами пожал.
– Я лишь брожу меж людьми, проповедуя, что славные деяния предков не искупят несправедливости, творимой потомками, и лучше самому быть добрым, чем быть сыном доброго, но злодеем. Только и всего.
– Тогда поклянись. На мече.
Альбин достал меч и поклялся, а Спадин залюбовался, как блестит и искрится клинок в неверном, мятущемся свете лампад.
– Очень древний металл, – сказал кънязь, зная, что секрет производства оружейного орихалка давно утрачен. – Но зачем тебе это старое железо? – осведомился он. – Разящий меч – вот оружие воина, – и показал крест-меч Каранджеля. – Вот он прорубит путь к трону в Кий-Яре, и стану я владыкой всей Арианы! – (Не знал Гай, что Каранджель являлся в мечтах и во сне ему и сулил золотой трон ариев, если тот восстанет на братьев своих. И подарил этот меч, разящий, как молния. Кънязь поначалу колебался, как ковыль на ветру, и отказывался, но блеск меча ослепил его очи, и принял он этот дар змея.)
– Если честно, очень странно видеть тебя, посвящённый, с таким оружием, – сказал он. – Но ты поклялся на нём – и этого довольно.
Альбин промолчал – ему нечего было сказать.
– Мне хочется ещё говорить с тобой, но … не время.  Необходимо завершить дело. Мне нужно знать, много ли воинов потребуется, чтобы сокрушить Рим. Хороши ли будут римляне как рабы и где их кочевья?
– Вот я весь в твоей власти, – отвечал Гай. – У меня нет ничего, кроме оружия, которое ты держишь в своих руках, и мне ничего не нужно здесь, в чужой для меня стране… – он запнулся от негодования, так как внезапная воинственность сарматского вождя вызвала в нём отвращение. А после закончил: – Они, разумеется, бывали биты, но … разбиты не были никогда! К тому же, они слишком алчны, слишком опытны, их слишком много…
– Ты хочешь сказать, – гневно осведомился кънязь, – что нашей коннице не совладать с их пешим войском?
– Я только хотел сказать, – произнёс Гай, – что Рим силён…
– … и лучше дружить с ним, нежели воевать? – переспросил Спадин.
Альбин ничего не сказал, потому что уже сказал всё. Кънязь отгадал недосказанное. Он долго молчал, размышляя, устремив неподвижный взгляд поверх его головы и сжав челюсти.
Прошло несколько томительных минут. Наконец, тяжело вздохнув и порывшись в складках одежды, он извлёк оттуда золотую пластинку (байсу).
– Это тебе от меня, – пояснил. – Будешь в степях, покажи её первому встречному – и любое твоё желание будет исполнено, как моё…


X.


Почти непрерывно дул пронизывающий северный ветер. Римляне проводили время на мягких кошмах, перед жаровнями, распространявшими благодатное тепло, ели баранину, пили вино и наблюдали странную жизнь степняков, а те всячески угощали их, о чём-то по-своему говоря и дружески улыбаясь.
Сусаг, оказавшийся одним из военачальников (есаулов) Спадина, взялся (то ли по собственной прихоти, то ли, скорее, по его указке) старательно опекать Нуму, которому на правах важного гостя было дозволено сидеть по левую руку от кънязя. К нему приставили целый отряд степных воинов, которые сопровождали его повсюду, а ночами несли перед его шатром бессменную стражу. А поутру, когда только-только вставало солнце, Сусаг будил его, чтобы лично обучать верховой езде и стрельбе из лука для участия в предстоящей охоте. Комес оказался прилежным учеником и быстро вошёл во вкус. Ему понравились и кислое кобылье молоко, от которого римляне воротили носы, и низкорослые мосластые кони, на которых было легко и свободно скакать, и даже странные упражнения молодых воинов понравились тоже.
– Вижу, ты готов променять Рим – на степь, пресловутую римскую дисциплину – на скифскую вольницу, славу предков – на коня и, в конце концов, стать степняком, – с подчёркнуто напускным возмущением время от времени дразнил его Альбин.
– Никогда!! – ответствовал тот. А после, справедливости ради, наверное, добавлял: – Но эти ночные выездки под луной чудо как хороши! Ты только представь – в молчании ночи, когда конь мчится чудесным аллюром, едва касаясь земли, венчики ковыля мимолётно касаются тебя, встречный ветер рвёт одежду, а сам ты подобен стреле, выпущенной из лука! А если миновать грозные перепутья со страшными истуканами… – Нума вдруг умолкал на полуслове.
– Говори, говори! – поощрял его Гай, поражённый столь неприкрытым восторгом вечно сурового комеса.
– … приходит чувство освобождения. Ты выдыхаешь последним дыханием – и невероятный, безбрежный, подобный океану без волн, простор распахивается перед тобой, а после … видишь предвечный чистый свет и понимаешь, что «твоё сознание, зияющее, растворённое и нераздельное с Великим Блеском Предвечности, не имеет рождения и не знает смерти. Оно само и есть Вечный Свет»!
Альбин, бросая мимолётный взгляд на легата (Нума терпеть не мог пристальных взглядов), подмечал, что лицо его само озарялось неким внутренним светом и глаза сияли.
– Меня поражает, что такой человек, как ты, способен на такой энтузиазм, – удивлялся он.
– А почему нет? Ведь и я всего лишь человек! – всякий раз подытоживал тот и смеялся, так что в его голосе чудилось искреннее веселье.
Такие разговоры происходили между ними, как правило, ближе к утру, когда Гай возвращался от седого однорукого советника Спадина, с которым они шёпотом, так что даже охранявшие шатёр кънязя девы-воительницы ничего не могли разобрать, говорили о посольских делах, а Нума, пропахший конским потом и кумысом, – от Сусага. Легат всё ждал, чтобы заговорить с кънязем о союзе и … дождался…
Однажды из степи вернулись заранее посланные туда къняжьи ловчие, и кънязь, наконец, позвал римлян на охоту.
С сотней гетов и къняжеской личной охраной они направились по следам стад сайгаков и диких быков (туров), которых выследили накануне. Охотников сопровождали огромные псы, которыми славилось племя аорсов. Некоторые из них держали на кожаных рукавицах красивых хищных птиц, которых изредка выпускали вдогон запоздалых караванов дроф и диких гусей, и те добывали их. К тому же, они оказались неплохими стрелками, прямо с коней пуская в птиц стрелы и поражая их, так что поначалу казалось, что Спадин на самом деле решил просто поохотиться. Однако прошёл день, ночь, наступил следующий, а отряд следовал всё дальше.
На привалах римляне накоротке беседовали со своими спутниками. Суровые воины удовлетворяли их любопытство, с видимой охотой рассказывая, в какое время какую дичь легче брать, и даже раскрывая кое-какие секреты, однако, когда Нума спрашивал их об истинной цели вояжа, те, как по команде, умолкали.
Однажды, на очередном привале, когда он объяснил Спадину, что ничего не смыслит в соколиной охоте, кънязь велел показать своего любимого ловчего сокола. Когда птицу принесли и тот принялся объяснять её достоинства и способы лова, к Альбину подошла Рада и, приложив палец к губам, незаметно отвела в сторону.
– Кънязь собирает войско у храма Великой Мудрости (др.-греч. Афины) и намерен произвести на вас впечатление. Так что будьте готовы!
И в один прекрасный день, ближе к вечеру, в погоне за особо быстрым стадом сайгаков, они взлетели на высокий холм, с которого было видно огромное, занесённое позёмкой круглое в плане сооружение, похожее на курган с усечённой вершиной – сглаженные, расплывающиеся в туманном мареве очертания, – и будто не слухом даже, но сердцем услышал Альбин негромкий, приветственный глас: «Приветствую твоё сверх-Я!» (Оом-Хайе!)
(Этот капище и само место, где оно находилось, пользовались дурной славой, ибо, по слухам, там оживали и бродили кругами покойники, а сам храм стерегли Горгоны – зловещие женщины-чудовища, самой ужасной из которых считалась Медуза (др.-греч. ;;;;;-;; – стражник, защитница). Вместо волос на её голове были змеи, во рту – острые, как кинжалы, клыки, а вид её был таким, что тот, кто бросал на неё взгляд, от ужаса превращался в камень.)
К святилищу далее шли где повыше – там снега практически не было: ветер сдувал его в балки и овраги, заваливая их доверху и выравнивая степь. Он разрывал над ним плотный покров облаков, и в образовавшиеся бреши лился наземь холодный, как осенний дождь, свет – свет поистине непостижимой природы, будто за облаками находился источник, подобный луне (но … был день и луны ещё не было). И степь со своими курганами и каменными батырами лежала перед ними большая, белая, бесприютная, как старое этрусское кладбище в лунную ночь…
Вид этого капища на фоне бескрайней степи и бесконечного неба поражал взор.
– Это – место Силы, – пояснил кънязь, – где человек способен возобладать сверхчеловеческой силой, но когда небо над ним застилается чёрными тучами, можно и умереть…
Нума недоверчиво усмехнулся, а Спадин, будто прочитав его мысли, сказал:
– Преклони главу, римлянин, ибо мы перед ликом Владычицы!
– Главу я могу преклонить лишь перед моим патроном, – с вызовом молвил войсковой трибун. И снисходительно добавил: – И перед тобой, къняже, кому сами боги вручили оружие победы!
Спадин поспешно спешился и, обратив лицо к капищу, стал на колени и начал молиться. (Но кому? Какому богу?) Воины последовали его примеру.
Удивлённый Нума хотел о чём-то спросить, но кънязь жестом предупредил его. По его знаку аорсы, ведя коней наповоду, сделали полукруг, чтобы приблизиться. Их встречало несколько сотен всадников, истово приветствовавших своего кънязя. Далее, за неширокой рекой, обтекающей капище двумя рукавами, римляне увидели множество станов, над которыми на холодном ветру развевались знамёна сарматских Родов, а также личные штандарты воинов, чьи имена были известны всей Скифии.
– Это будет священное место для отдыха и исцеления героев, – рассказал Спадин, – всех тех, кто славой станет вровень с великими нашими царями, жрецами, вождями племён – Скопасисом, Амагой, Гаталом, ну и Искандером Двурогим, конечно. Смертельно раненый здесь излечится, старый – помолодеет. Вечность здесь обернётся мгновением, мгновение – вечностью…
Между тем на землю пала зловещая тень и с молниеносной быстротой накрыла святилище, а в небе над ним осталось лишь слабое сияние в виде вращающейся свасти. Аорсы издали воинственный клич и пустили вверх тучи стрел, чтобы спугнуть злых духов, которые намеревались пожрать солнце.
– Это знак огненного колеса, – пояснил Спадин, – которое может катиться лишь по вращению солнца, знаменуя добро и справедливость. И одновременно знак возрождения в новых жизнях.
– Ради спасения Души? – осведомился Гай.
– Ради продления Жизни, – ответствовал кънязь.
– Своей?
– Рода. Ибо он суть добро. А добро творит новые жизни. Так замыкается круг.
– Самокатящееся колесо? Но цикл земной жизни сам по себе не утверждает победу добра над злом! – возразил Альбин.
– У меня огромное войско, – сказал Спадин, – которое способно придать колесу изначальное движение.
– Но сначала тебе необходимо заставить его вращаться вокруг себя.
– Это не трудно. Когда я начну войну…
– … и, питая особое усердие к своей цели, станешь воителем жестоким и немилосерным… – продолжил за него Гай.
– Ты говоришь так, будто не знаешь, что преодолеть смерть, продлить жизнь возможно единственным способом – забрать чужую. Смерть – вот единственное неоспоримое зло для всех и каждого! – Спадин угрюмо сощурил устремлённые на Альбина глаза. – Чтобы её победить, чтобы опять жить и Богам Пресветлым служить, нужна война!
– Единственно верный путь достичь бессмертия – оставить значительный и добрый след в памяти людей…
– Люди, – вмешался комес, – тени, не имеющие никакого значения. Память их коротка, помыслы смутны. Живут только подвиги. Подвиги – это письмена на скрижалях истории, а жизни людские – песок! Такова истина.
– Подвиги, как и иные деяния, не могут существовать сами по себе, – заметил Альбин. – Они имеют значение лишь для всех и каждого. Иначе какой в них смысл?
– Для всех и каждого… – протянул Нума. – Но бессмертие имеет значение лишь для меня лично. Лично для меня, а не для «всех и каждого»! Понимаешь?
– Война порождает больше бродяг, чем героев, – напомнил Гай. – И могилы. Много могил.
– «Высшая мудрость – уйти (из жизни) полным здоровья и сил, избегнув печалей старости и неизбежных страданий опыта жизни, – провозгласил кънязь. – Так уходят в теплую ночь после вечернего собрания друзей… Так уходят в свежее утро после ночи с любим(ой), тихо закрыв дверь цветущего сада жизни. (И) могучие мужчины – опора и охрана – (уходят), захлопывая врата (!)»
Альбин был раздосадован, а комес – приятно удивлён, что в этом забытом богами и Временем Всемогущим краю, среди презираемых им варваров, нашёлся такой схожий с ним по убеждениям человек! Ведь и его душа – неуёмная, ненасытная – стремилась к такой же чрезмерно высокой цели. Разница заключалась лишь в том, что кънязь намеревался достичь этой цели войной, а комес, как истинный стоик, предполагал достичь её отрицанием «аффектов» и беспрекословным покорством судьбе.
– Моя мотивация иная, – подтвердил он, – но это, пожалуй, лишь реверс одной и той же монеты.
Наверное, и Спадин почувствовал это родство, ибо взглянул на него совсем иным, потеплевшим, что ли, взглядом.
Воины между тем соединялись в сотни и тысячи и образовывали огромное многотысячное каре, весьма красноречиво демонстрирующее их единство и силу.
– Ну что ж, хороши, – с одобрением произнёс Нума. – Но я бы, пожалуй, мог разделаться с ними одной своей преторской когортой…
– Это катафрактарии! – напомнил ему Альбин. – Те самые, что разбили легионы Красса при Каррах.
– Их десять тысяч! А будет еще больше! – Лицо кънязя сияло.
Вот это да, подумал Нума. Так вот чего дожидался этот степной лис – чтобы с Римом достойный торг чинить!
– Мы ещё не знакомы, – с торжествующим видом сказал Спадин. – Позволь представиться: смиренный Хранитель Мудрости Древних Рун и Арты, Рату (защитник зороастрийской веры) из царства Бога Сурьи, прародины аорсов, и ашван Спадин!
Нума понял, что кънязь, памятуя свое родство с богами-основателями царской династии парфов и провозгласивший себя Ахурой, поднял на щит почти всё, что делает Род наРодом, а народ – великим…
Между тем вся огромная масса людей вокруг капища приходила в движение, которое медленно, но неуклонно убыстрялось. Серая пелена, как огромная птица, простерла над ней свои крылья, и солнце совершенно утратило блеск. Однако взамен то с одной стороны, то с другой вспыхивали и гасли новые солнца, а в воздухе роились и множились разноцветные искры. А после…
Взор Нумы будто замылился, будто ландшафт и предметы исчезли во вдруг навернувшейся пелене. Казалось, будто некто всемогущий – бог, титан – водрузил над ними некий гигантский полупрозрачный купол и рисовал на его поверхности невероятные картины.
Мрак сгустился. Почва под ногами лихорадочно задрожала, а после последовали короткие затухающие толчки. Потом серая пелена стала вращаться вокруг капища, всё больше напоминая собой гигатский гриб. Она закручивалась всё сильнее и, увлекая в своё вращение всё большие массы аорсов, похоже, разогревалась, так как та часть, котрая образовывала как бы его ножку, начала багряно светиться. Этот свет, освещая окружающую местность, не давал теней, отчего она приобретала совершенно фантастический вид.
Участники этого действа образовали нечто вроде гигантского хоровода, один за другим отзеркаливая слова и жесты, выполняя команды, словно приходящие извне, и безостановочно двигаясь по кругу. Казалось, вывести их из подобного состояния было уже невозможно.
Двигаясь таким образом, они время от времени испускали грозный клич: – «Вар! Вар!! Вар!!!», – который многократно повторённым эхом разносился далеко окрест. Этот странный психоз начался с появлением багряного сияния и прекратился лишь с его угасанием.
Люди, будто попавшие под воздействие некоей неведомой силы, выглядели со стороны совершенно отрешённо и были похожи, скорее, на живых мертвецов. Как выяснилось позже, они совсем не помнили, что с ними происходило. В таком состоянии замкнутость движения не вызывала у них неуверенности, поскольку отсутствие видимой линии горизонта на близком расстоянии создавало иллюзию движения по прямой. Тем не менее произнесённые внушительным тоном команды, а также жесты беспрекословно выполнялись, что наглядно продемонстрировал Нуме Спадин.
– Каждый из них выполнит любой мой приказ! – заявил он и, подозвав к себе одного воина, извлёк меч и сделал короткое, резкое движение, словно перерезая себе горло. Тот, не задумываясь, это движение повторил – и … пал наземь, хрипя и обливаясь кровью.
– Они не чувствуют боли и страха смерти, – констатировал он. – Они все уже мертвы. Но, тем не менее, жизнь для них не окончена. – И пояснил: – Как мы выбрасываем изношенные одежды, так и душа поступает со старым, одряхлевшим телом. Смерть – это перерождение. Умереть – значит родиться в иной жизни. Дух вечен. В этом вся суть. Иначе какой смысл в ней!..
Много удивительного ещё пришлось узнать Нуме. Так, например, узнал он, что здесь, подле капища, имело место резкое увеличение возможностей человека. Для воина – одно из важнейших приобретений. Последний приобретал просто нечеловеческую силу и быстроту реакции. Он лично наблюдал, когда несколько сильных воинов не могли силой удержать одного, совсем юного, вошедшего в боевой транс, или когда измождённые болезнью или старостью обретали силы молодого мужчины.
Казалось, все они здесь обретали бессмертие!
Он наблюдал, как такие вновь испечённые «бессмертные» не только послушно выполняли команды своих начальников, но и обретали поистине животную устойчивость к суровым погодным условиям, подолгу не нуждаясь в тёплой одежде, воде и пище. (Складывалось впечатление, что капище неким волшебным образом переделывало на людей.)
Комес был поражён, но виду не подавал.
А когда проскакал всадник: сам чёрный, конь под ним чёрный и сбруя на нём тоже чёрная, – ночь, наконец, окончательно вступила в свои законные права. Наступило время встречи богов…
По указке Сусага аорсы разложили костры на открытой всем ветрам и вечно-синему небу площадке святилища, среди разбросанных искусно обработанных глыб, являвшихся частями некоего безусловно величественного сооружения. Сумрачный, на все четыре стороны без конца и края простор открывался с неё – бесконечная ночная хмарь, внезапная после ограниченного вида равнины.
Чёрная в свете костров жертвенная кровь текла рекой, и седовласый жрец, умевший общаться с духами верхнего и нижнего мира, высоко вознёс окровавленный меч и коротким движением воткнул его в груду хвороста, потом воздел руки к небу. Хворост вспыхнул будто сам по себе, и яркое пламя отбросило тьму далеко в степь. Ветер бодрящими волнами раздувал пламя, словно уподобляя его к Огню Небесному – солнцу и звёздам. А жрец, чтобы добиться большей мощи, подливал в него масла, и когда оно набрало наибольшую силу и столб пламени стал на голову выше самого высокого из воинов, он испустил громкий вопль – и воины словно ожили, затянув мрачный, торжественный гимн, просто душу выворачивавший наизнанку.
Одетые к обряду в длинные, до колен, куртки, перетянутые по талии двойными кушаками, с обнажёнными до плеч руками, держащие в руках мечи или боевые топорики, они приступили к нему размером в три такта, а заканчивали двумя. Они начали двигаться по кругу, временами перепрыгивая с одной ноги на другую и одновременно производя различные боевые движения – прямыми шеренгами надвигались друг на друга, смыкались в общий круг, перемещались группами, время от времени становясь на колени, причём соразмеренный удар по щитам с чётким походным шагом являлись характерной особенностью. Далее движения и манипуляции оружием становились всё более разнообразными, и воины, мало-помалу входя в раж, иногда кусали щиты и самих себя, кончая тем, что наносили себе раны.
Этот танец напоминал по характеру сциамахию – «битву с призраками». Но это, как заключил Нума, был больше, чем танец. Он был, по сути, коллективной молитвой и ВДОХНОВЕНИЕМ…
Темп танца между тем нарастал. Двигаясь по кругу с некоторым переплясом и меняя направление движения, аорсы один за другим начали прыгать через костры, полагая, наверное, что огонь – самая действенная очищающая стихия, очищающая от всего грязного и отжившего, а также, чтобы показать свою удаль и храбрость.
Нума проникся. Это было сродни восторгу от бешенной скачки по буеракам и солончакам, сродни прямо-таки животному восторгу. Ему казалось, что всё окружающее приняло совсем иной облик, что вокруг происходит нечто новое, небывалое, что рядом витают какие-то незримые сущности (духи?) и что степь, ночь и воздух проникнуты их присутствием и они танцуют бок о бок с живыми.
А после пили вино…
О вино, дар богов! Он пил из передаваемой из рук в руки братины, закинув назад голову так, что затылок едва не касался спины, а лицо было обращено к небесам. Будто пил из опрокинутой небесной чаши черноту этой сказочной ночи, и был счастлив едва ли не первый раз в своей жизни!..
А к утру, поборотые вином, аорсы уснули. Держался лишь Альбин, потому что не пил вовсе, кънязь Спадин, потому что выпил меньше других, да Нума, потому что даже выпитое в огромном количестве не могло потрясти его железные нервы.
В скудном свете погасших костров лицо кънязя казалось зловещим.
– Ну, что ты надумал? По-прежнему намерен бороться со злом? – с едва скрытой иронией осведомился Гай.
– Иного нет, – вновь отвечал тот. – И дабы поразить зло, я иду на Кий-Яр.
– Ты думаешь, зло оттуда исходит? Ведь ты сам сказал, что оно давно похоронено где-то в Ирийских горах.
Спадин лишь рукой махнул.
– Да знаю я, – сказал он, – как знаю и то, что тридцать три года назад разверзлось море от бурь великих, и в огненном столпе объявился змей Каранджель. Огромный, охваченный пламенем, он пролетел через всё небо и сотряс землю, охватив её так, что текла кровь. Очевидно, зло непобедимо.
– С ним успешно боролся Само, сын Трояна, которому помогали Сварожичи, – возразил Гай. – Пришедшие на конях с неба, они сковали того змея цепями и бросили в море, именуемое ныне Понтийским. И Русколань устояла!
– Устояла! – с горьким сарказмом повторил кънязь. – Её так тряхнуло, что сам Кий-Яр был разрушен…
– Однако она не погибла, – заметил Альбин. – И вряд ли удастся сокрушить её, какие бы козни не затевал против неё Рим золотой!
– Тебе должно быть известно, что погубит её вовсе не Рим и уж, конечно, не сей наглый молодец, который тщится говорить его именем. – Спадин прислушался к звонкой перекличке коней, которых перед началом похода выезжали аорсы, и зябко запахнулся полами шубы. Потом потянул носом воздух, наполненный морозной свежестью, и медленно произнёс: – И не я, потому что цель моя – добыть ключи Вышней Силы всего лишь, что хранятся в храме Двенадцати Врат, и вернуть золотой трон отца. – И далее, понизив голос, поведал, что однажды покойный отец его, охотясь, где «падают белые мухи», забрёл в пустынное место и увидел высокое древо, упиравшееся в небеса, а рядом якобы текли два источника. Один – с густо-синей водой, другой – с сурьяной (красной). Внезапно перед ним предстал великан, сияющий облик которого выдавал небожителя. Скорее всего, это был сам Творец, который объяснил, что не существует великого множества богов, а всё благое происходит на земле от Единого, всё дурное – от Духа зла и, протянув ему две чаши, подчерпнутых из источников, сказал, что предоставляет сделать выбор. Что выберет – такова и судьба.
– Выбор он, надо полагать, сделал верный, – подытожил кънязь, – и обрёл силу благоденствующего бога. Вот и я искать того древа намерен, чтобы из чаши Судьбы испить…
– Чего ты добиваешься? – под конец строго спросил у него Нума.
– Войны, – без обиняков ответствовал тот.
Нума поморщился.
– А от Рима я хочу лишь одного, – кънязь облизнул пересохшие губы, взор его стал неподвижным, – чтобы он вовремя убирался с моей дороги. Тепепрь ты понял? – Он, впрочем, быстро спохватился и, намереваясь сгладить негативное впечатление от своих слов, продолжил: – Я согласился на встречу с тобой, потому что слышал о тебе много лестного. В конце концов, ты стремишься к понятным мне идеалам...
– А как насчёт договора? – вкрадчиво осведомился комес.
Спадин вскинул кверху свой перстень с чёрным камнем и произнёс не то молитву, не то заклинание.
– Скажу лишь одно, – молвил он, – что, хотя выгода от такого союза огромна, риск тоже не мал. Верно, что у меня много сторонников. Но все они отвернутся, если я официально заключу такой союз. Они сочтут меня изменником, что непременно повредит моему делу. Но к негласному сотрудничеству я готов. К тому же, я намерен напасть на Кий-Яр, где некто пришлый узурпировал власть, а парфы, как известно, его союзники. Так что, начав войну каждый против своего врага, мы – я и Рим – поможем друг другу!
Единственным признаком разочарования Нумы было то, что он перевёл взгляд на Альбина, будто ища у него понимания, и пожал плечами. Потом спросил:
– А ты не боишься, что против тебя выступит полевое войско Рассении? Тебе одному с ним не совладать.
– Нет, – холодно ответил Спадин и усмехнулся. – Если бы мы боялись, то и жили б не лучше тех, что сейчас пухнут с голоду, содержа клику великого кънязя. Те, что боятся, живут «во всяческой нужде и стеснении» и, в конце концов, не могут преодолеть смерть. Трус издыхает от страха, и мятущаяся душа его долго мечется, пока не исполнятся сроки, по прошествии которых она займёт место, которое заслуживает. Или ты, римлянин, думаешь иначе? Тогда на кой ляд взял в руки меч и прошёл под серебряными орлами столько земель? (Видно, о послужном списке комеса он был наслышан.)
Пристыженный Нума потупил взор…
На том вроде бы всё и закончилось. Экспедиция Нумы без происшествий и даже неожиданно быстро вернулась восвояси, где его встретили как героя. Однако Альбином ещё долго владело тяжёлое чувство от того, что он был не в силах не то что бы выстроить нужную событийность, но даже изменить свою собственную судьбу…

Как и предполагал Прокулей, вскоре по окончании миссия Нумы из степи в Херсонес, который он избрал своей штаб-квартирой, явилось несколько сарматских вождей, включая Сусага, дабы изъявить волю кънязя быть «другом и союзником римского народа». Они привезли с собой ловчих птиц и пригнали табун непревзойденных степных лошадей в дар Принцепсу и римским богам, а в обмен на невольников-греков и римлян было отпущено несколько сотен сарматов, захваченных в разное время и выкупленных за счёт казны. По исполнении всех формальностей, вожди отъехали восвояси, и аорсы начали усердно готовиться к войне. Спадин же, заручившись поддержкой Рима, над станами своими поднял фаравахар (перс. faravahar) – разновидность крылатого диска, изображающий Фраваши, «окрылённое солнце» (символ собственной божественной власти и божественного же происхождения), к которому был добавлен человеческий образ, а на росстанях приказал установить кумиров с мечом и нагайкой, чтобы все знали, кто в степи настоящий хозяин.
В это же самое время Нума, оставив до поры мечты о создании конницы на манер парфянской и покорении Русколани, готовил свой флот и войска для решительных действий на море, так что, когда разразилась Александрийская война, он был уже во всеоружии, а его протеже, Гай Альбин, набрался опыта и научился сражаться на зыбкой, колышущейся палубе судна, как на суше, где равных римлянам не было от начала времён…
А потом были ещё войны и сражения, мир, в котором им обоим с трудом нашлось место, тайная миссия в оракул Амона и, наконец, война в Счастливой Аравии.


ХI.


Когда войсковой трибун Нума, повинуясь категоричному приказу, переправился из Кемт в Левке Коме, там уже находились войска, предназначенные для войны с Сабой. И если бы он был подвержен аффектам, то, скорее всего, оскорбился бы до глубины души, так как этот приказ лишал его той особой и значительной роли, которую он предполагал играть в судьбах мира. Один росчерк стиля – и из комеса, доверенного лица Императора, он превратился лишь в одного из его офицеров, которому эта кампания никаких лавров не сулила, тем паче, что возглавлял её столь непопулярный и презираемый лично им человек, как Корнелий Галл. Впрочем, к своему новому назначению он отнёсся весьма стоически.
Галл же, расценив назначение героя как его опалу, не преминул поквитаться, как и обещал. Так, зная Нуму как мастера отчаянных рейдов, охватов, а также рубок в тесноте городских улиц, он, напротив, приказал ему возглавить одну из маршевых колонн, которая медленно, имея в своём составе обозы и осадные механизмы и нередко застревая в песках, ползла по направлению Ма’риба. Однако, вопреки ожиданиям, подобная роль оказалось для него как нельзя кстати. Ибо как нельзя кстати оказался рядом с ним такой человек, как Альбин…
Начало кампании, впрочем, как и вся она в целом, не было для римлян удачным. В набатейские гавани войска переправлялись в неблагоприятное время, когда бушевали шторма. В морской пучине было потеряно много судов и воинов, многие умерли уже в Левке Коме, поскольку зима выдалась чересчур суровой: почти непрерывно дул южный хамсин, приносивший тучи песка и пыли, а ночами было холодно так, что вода замерзала в пифосах. Потому, наконец, что набатеи, вопреки уговору, не могли прокормить такое количество ртов, а также вследствие губительных свойств местной воды и трав. Так что, когда пришло время выступать, в легионах, и так укомплектованных недостаточно, оставалось меньше половины обычного состава. А двигаться предстояло по бездорожной местности, окольными путями, через совершенно бесплодные области, горы, или вблизи моря, вдоль скалистых берегов, лишённых гаваней, или по мелководью, среди подводных камней.
Вглубь страны армия втянулась тремя длинными, как змеи, колоннами в составе шести легионов собственно римских и нескольких тысяч союзников, среди которых было до пятисот иудеев. Далее они двигались, всё больше отдаляясь одна от другой, по таким местностям, куда ввиду отсутствия колодцев даже воду приходилось подвозить на верблюдах. Более тридцати дней пришлось потратить, чтобы пройти через страну, где из провизии можно было достать лишь полбу, немного фиников и овечьего масла вместо оливкового, так как кругом не встречалось жилья. Потом армия оказалась в области, которая большей частью представляла собой пустыню, хотя временами бесплодные плато и высокие горы чередовались с небольшими долинами, образующими удивительное сочетание зелёных массивов на фоне иссушенных солнцем скал. Далее лежала область, именуемая Арареной, через которую пришлось пробираться ещё дольше, потратив пятьдесят дней, поскольку обитали здесь воины, готовые сражаться за всех и со всеми. Безводные русла рек (вади) и ущелья образовывали порой затейливые лабиринты, откуда изо дня в день налетали быстрые, подвижные отряды сабейской конницы и, нанеся урон, в них и скрывались, чтобы нападать вновь и вновь, подобно миражам, исчезать.
Начало лета, как и все последующие дни, знаменовалось жарой, которая в этих засушливых местах представлялась сущей напастью. Благо ещё, что в конце концов они оказались в стране орошаемой, а потому плодородной, которая звалась Сабой и Химьяром, где правил некто Иласар. Однако вскоре, уже на подступах к Ма’рибу, на окрестных холмах стали появляться крупные отряды сабейцев. Это были всадники, вооружённые дальнобойными луками, кривыми мечами и лёгкими копьями, с ног до головы задрапированые в чёрные и синие одеяния, отчего на жёлто-оранжевом фоне их было хорошо видно. Да они и не скрывались (надо думать, намеренно), грозно и молча наблюдая за чужеземцами и, очевидно, готовясь к решительной битве. Легионеры от этой непрестанной угрозы нервничали и утрачивали присутствие духа…
Овладев без боя повстречавшимся на пути городом Афрулы, Галл остановил две колонны, чтобы дать отдых воинам перед осадой Ма’риба, а третьей, возглавляемой Нумой, приказал идти дальше. (Пускай воюет, посчитал префект, раз он так жаждет славы!)
И вот встало солнце над огромной равниной, на которой расширяло, вырвавшись из теснины и не встречая сопротивления, ложе своё вади Данна…
Разбрызгивая золотом сверкающие пески, несколько всадников взлетело на гребень одного из причудливых кряжей, напоминавшего собой окаменевший либурн, откуда обширная каменистая равнина была видна, как на ладони. Она являла собой картину буйно разросшегося сада, и если Элизиум не был выдумкой рапсодов, так это, наверное, и был он. К горным склонам, ограничивающим долину, лепились террасы под сельскохозяйственные культуры, возведённые и поддерживаемые с замечательным усердием. Покрытые зеленью, они служили полями, на которых выращивался виноград и твёрдые сорта пшеницы, причём иногда, в зависимости от количества осадков, с них удавалось собирать по два урожая в год. Эти поля соседствовали с земляными насыпями или были огорожены каменными стенками, предназначенными удерживать дождевую воду, а почву сохранять от вымывания.
– Посмотри! – внезапно сказал Гай Альбин, протягивая перед собой руку и указывая вперёд, где, вздымая тучи пыли, которые нависали над землёй, как полог, полз арьергард.
 Следуя рельефу, он, так как дорога в этом месте сужалась, также вынужден был вытягиваться, в то время как в самом узком месте образовалась толчея, давка. В этом месте легионеры шли уже не по восемь в ряд, а по трое, по двое и даже вразброд. Повозки с воинским скарбом то и дело застревали между камнями, и тогда движение замедлялось или на время совсем прекращалось…
А впереди, примерно в десяти километрах от выхода вади из теснины, над тучами пыли, накрывавшими виноградники и сады, виднелся образующий ступенчатые уступы холм, на склонах которого высились квадратные башни и глинобитные небоскрёбы недостижимого, как мираж, но тем не менее реального града – Ма’риба, столицы Сабы и зу-Райдана.
– К вечеру будем там, – заявил Нума.
– Посмотри! – повторил Альбин и даже выругался с досады. – Видишь, чересчур кучно идут. Как на прогулке…
– … а там такое узкое место, – подхватил Марк Мамерк, – что если ударить сотней, то можно разбить легион!
Так и случилось. Мамерк будто в воду глядел…
После полудня – в час, когда жара стала особенно нестерпимой, – сабейцы крупными силами, смяв походное охранение, атаковали бредущий вразброд авангард. Причём сражение разыгралось в том самом месте, где крутые, почти отвесные, лишённые какой-либо растительности склоны нависали над вади, ширина которой не превышала метров двухсот.
Нападавшими, по-видимому, командовал хитрый и опытный вождь. Он приказал своим катафрактариям прикрыть доспехи плащами, чтобы их блеск не выдал присутствия главных сил раньше, чем требовалось, а тем временем сверху, с окрестных высот, небольшие легковооружённые отряды облачённых в синие одеяния всадников обрушили на римлян град стрел. И пока легионеры пытались сомкнуть щиты и отразить внезапно появившихся перед ними закованных в броню воинов, в середине колонны воцарилась сумятица, так как солдаты не имели возможности толком ни защитить себя, ни сражаться.
Разгром мог быть полным, если бы комес не внял советам своих командиров и не предпринял мер предостороженности. А меры были такие. Обученные на парфянский манер конные отряды Альбина, как волки, крались по обеим сторонам вади, не спускаясь в долину. Каппадокийские и нумидийские всадники двигались о дву-конь, везя на заводных лошадях катапульты (стреломёты), и в нужный момент, по его приказу, они налетели, как ветер, легко сбивая врага с высот, и тогда уже катафрактарии, оказавшиеся перед фронтом тяжеловооружённой римской пехоты, попали под град полутораметровых стрел, которые с двухсот метров пробивали врагов через все их доспехи навылет! Так что сражение, грозившее Нуме полным разгромом, обернулась одной крупной и несколькими мелкими стычками, в которых римлян погибло до трёхсот, а сабейцев – около двух тысяч. Тем не менее, комес был вне себя: он послал контуберналов в Афрулы за подкреплением, авангарду отдал приказ взять Ма’риб с ходу, а Альбину – преследовать один из отступавших сабейских отрядов, который, как стало известно от пленных, возглавлял их главный вождь. Однако, как и следовало ожидать, подкрепления он не получил (иначе, возможно, Ма’риб был бы взят и война окончена), Ма’риб взять с ходу не удалось, а Альбин сотоварищи, преодолев крутой склон гряды, окружавшей долину, до заката преследовал быстро уходящий на восток отряд, пока сам не заблудился среди бесконечных каменных россыпей, засыпанных то ли землей, то ли щебнем, проплешин, сухих русел рек, в лабиринтах безжизненных скал и барханов.
Он приостановил коня и осмотрелся…
С гор прохладный воздух уже начал стекать в долину, вытесняя оттуда накопившийся за день зной, так что там, где густая синь холмов почти сливалась с небосклоном, смерчи, как руки кающихся грешников, тянулись вверх из удерживающей их земли. В сгущавшемся зелёном мареве растворялись подножия гор. Порывы ветра иногда разрывали облака, и тогда ненадолго просматривалась вся долина внизу, с тёмными пятнами рощ и садов.
День шёл на убыль. Солнце садилось. Гигантские грифы пировали на трупах загнанных лошадей, на минуту отрываясь от своей мрачной трапезы и провожая взглядом идущих на грунах всадников. Редкие селения, окружённые глинобитными стенами, также взирали на них пустыми глазницами своих окон (люди уходили от войны).
Близилась ночь, и на темнеющем небосводе появлялись первые звёзды. С детства знакомые созвездия потеснились, и над смутно угадывавшимися гребнями гор, среди незнакомых светил, обозначились четыре большие яркие звезды, а недалеко, справа, серебром блеснула гладь рукотворного озера.
Альбин приказал отряду остановиться. Люди выбивались из сил. Почти все обгорели на солнце. На красных обветренных лицах отчётливо выделялись лиловые пятна ожёгов. От усталости и жары они осунулись и похудели. Многие едва держались на ногах. Что делать дальше, он и сам толком не знал. Подозвал проводника-набатея.
– Это что? – указывая на озеро, осведомился он.
– Это – плотина и водохранилище, – объяснил тот, – благодаря которым безжизненная земля превращена в дивный оазис!
По берегам озера рос тростник, на отмели стояли деревца со светлой корой, а далее, среди песчаных холмов, зеленела невысокая рощица, в тени которой просматривалась строгая каменная колоннада, слегка подсвеченная изнутри жёлтым светом.
С вершины горы Альбин увидел сабейцев, спешащих к плотине. Впереди скакал всадник в чёрном бурнусе на стройном буланом коне. Он сидел, наклонясь вперёд, откинув в сторону руку с обнажённым клинком, отчего его движение напоминало полёт.
– Соратники, – воззвал к своим воинам Гай, – враг обращён в бегство! Бежит, чтобы укрыться за стенами Ма’риба!
Одним мановением руки он собрался вновь пустить их вдогон, но … рука его замерла в воздухе. Воины были измотаны, лошади стояли, как коровы, понуро опустив головы и тяжело поводя мокрыми от пота боками. Что было поделать!
– Если мы их догоним, то захватим их вождя и тем самым положим конец войне. Если же нет – она будет продолжаться сколь угодно долго!
Ответом было угрюмое молчание. Тогда Альбин тронул коня, выезжая вперёд, и сказал:
– Идём в атаку. А кто остаётся на месте, тот трус и враг Рима! – И, уже пустив его вскачь, услышал грохот копыт за собой.
Отряд рванулся. Лошадям передался порыв всадников, и они понеслись из последних сил, так что пришлось их даже сдерживать, не пуская в галоп…
Путь преградило до сотни сабейцев. Впрочем, остановить римлян они не могли, но замедлили темп их движения. С ходу не без потерь удалось смять заслон, но несколько драгоценных минут всё же было потеряно.
Альбин мчался, почти опустив руку с мечом. Конь его налетел на какую-то рыжую лошадь, и та кувыркнулась, исчезнув в пыли. Внезапно слева увидел сабейца в синем бурнусе, чёрные, как маслины, глаза и … ударил наотмашь. Удар был плохим, слабым, так как нанёс он его через холку коня, развернув корпус, но тот всё-таки запрокинулся и упал наземь. Его конь некоторое время скакал рядом. Несколько уцелевших сабейцевв поворачивало вспять, к дамбе, но их настигли. Уйти не удалось никому. И всё-таки вождь варваров рассудил верно и пожертвовал сотней, чтобы спастись самому.
Из осторожности перейдя с рыси на шаг, римляне миновали дамбу и упёрлись в великолепный храм, который Альбин разглядел ещё сверху. В призрачном свете заката он неверно оценил его размеры. Он оказался дальше и больше, чем ему показалось. Это было весьма впечатляющее сооружение, совершенно неизвестной и потому показавшейся ему чересчур странной архитектуры…
От Ма’риба, маячившего вдали, как мираж, широкая мощёная дорога вела к просторному портику. Парадный притвор покоился на массивном трёхметровом подиуме и вместе с огромным жертвенником представлял собственно святилище, овальное в плане, обнесённое стеной, сложенной из тщательно пригнанных каменных блоков. Вокруг высились гордые и благоухающие деревья – мирра и ладан. Впрочем, благоухали здесь не только деревья, но кустарник и даже тростник, так что воздух был напоен таким ароматом, что не было слов передать блаженство, которое испытывал каждый, вдыхая его. Несколько его воинов, наиболее ослабевших, ощутили даже головокружение, и перед их взорами стали проноситься вереницы чудесных видений…
Судя по следам, отряду сабейцев удалось уйти. Продолжать преследование не было никаких сил, дороги никто не знал, и Альбин приказал спешиться и разбить бивуак, а сам тем временем решил обследовать храм.
В сопровождении Мамерка и нескольких преторианцев он, пройдя через портик, приблизился к жертвеннику, вокруг которого стояли и сидели на камнях, на ступеньках, ведущих к притвору, какие-то благообразные старцы, закутанные в лохмотья. Они равнодушно взирали на приближавшихся римлян, не выказывая ни любопытства, ни страха. Поначалу Гай даже заподозрил некую военную хитрость и уже хотел призвать всех своих людей, однако, разглядев немощные тела, морщинистые лица, а также бесконечно уставшие глаза старых, много поживших и, наверное, повидавших людей, успокоился. Он захотел узнать, кто они и что, собственно, знали о них, чужеземцах, о Риме, об Августе и о самой этой странной войне.
Он решил выяснить это и обратился к проводнику из отряда Силлея.
– Скажи, знаешь ли ты, что это за люди? – спросил он, указывая на старцев.
С толмачом здесь произошла некая странная метаморфоза: едва завидев жертвенник и притвор храма, он посерел лицом, стал бормотать молитвы и перебирать амулеты, что болтались у него на груди, а увидев седовласых старцев, и вовсе утратил присутствие духа. Словно узрев знамение благодати, он вскинул руки ладонями кверху и упал ниц, как подкошенный.
– «Что его так напугало? – удивился Альбин и выругался. – Подлая собака Силлея!»
– Это Аввам – храм Альмакаха! – с пиететом сказал тот, когда разъярённый Мамерк пнул его несколько раз под ложечку. – А старцы – его хранители.
– А не те ли это мудрецы, о которых некогда толковал Прокулей? – ухмыляясь, предположил Мамерк. Однако Альбин иронии в его словах значения не придал, но поделился сомнениями.
– Не знаю, что думать. Иласара мы должны были догнать затемно, а он будто в Гадес провалился. Неужели ушёл? А кони у портика? Чьи они? Не этих же стариков, в самом деле! И очень может статься, что уже не мы преследуем его, а он нас выслеживает!
– Этих стариков нужно допросить, – посоветовал тот. – Возможно, они знают. Не могут не знать. Или (он провёл ребром ладони по шее) отправим их к праотцам!
– Не спеши. Я сам порасспрошу их, – сказал Альбин и, распахнув плащ, чтобы был виден орел – символ могущества Рима, приблизился к группе неподвижно, как изваяния, стоявших старцев и приветствовал их, как учил Прокулей в храме Птаха.
– Мир вам, почтенные!
– Мир и тебе, воин, – последовал ответ.
– Я послан Римом. Слыхали о таком?
– О Риме мы знаем, – перевёл набатеец. – Как знаем и то, кто ты и что ищешь.
– Если вы такие всеведущие, кто вы тогда?
– Мы такие же, как и вы, только живём дольше. Мы хранители Храма, обители Альмакаха!
– Я мир хочу положить к стопам бога вашего.
– Так ступай: он тебя ждёт…
Гай взошёл на подиум, представлявший собой массивный фундамент из очень больших и твёрдых камней. Притвор храма, куда он прошёл далее, был около сорока локтей в длину, сообразно ширине подиума, с красивыми и изящными стилизованными надписями, проходящими по всему фризу, который поддерживали 12-метровые квадратные колонны. Собственно, притвор представлял из себя тоже портик, который, несмотря на строгость, казался весьма гармоничным, наподобие храмов Эллады. Высокая стена, сложенная из искусно обработанных камней, так плотно пригнанных, что невозможно было заметить следов обработки, ограничивала обширное пространство, длинная ось которого простиралась в точности с северо-запада на юго-восток, то есть почти перпендикулярно руслу вади Данна, а меньшая ось была ориентирована с северо-востока на юго-запад. Широко распахнутые двери главного входа были направлены в точности на Ма’риб. Огромный и грозный, как притаившийся в темноте боевой корабль, храм поражал воображение. Полумрак главного зала скрывал старинную роспись стен, потайные входы и выходы.
Пройдя между колоннами, Альбин оказался на противоположном краю подиума, откуда такая же широкая, как на входе, лестница вела на совершенно ровную овальную лужайку, в центре которой, в тени сикомор, также высились четырёхгранные, только пониже (4,5 метра) колонны, образовывавшие внутренний портик и окружавшие ни то озерцо, ни то источник.
Ему почудилось журчание воды и её свежесть. В горле сразу пересохло. Он с трудом сглотнул клейкую слюну и собрался было спуститься, как внезапно увидел приближающуюся к нему фигуру, задрапированную во всё чёрное, подобно савану ночи. Это была жрица с серебряной диадемой поверх расшитого вязью чёрного головного платка, который почти целиком скрывал её лицо, оставляя открытой лишь часть его шириной примерно в два пальца выше и ниже смотрящих будто сквозь него глаз, искрящихся, как зимняя наледь, и неподвижных, как остановившееся время.
Жрица приблизилась к нему и мелодичным, но с частым придыханием голосом произнесла несколько слов на том же непонятном языке, что и хранители, а набатеец, вытирая со лба проступивший от страха пот, с трудом перевёл:
– Воин, нельзя с мечом переступить порог Храма!
Альбин замешкался.
– Воин, мы сохраним твоё оружие и не причиним вреда, – сказала она уже на койне, что Гай понял и без толмача. И, присмотревшись к нему повнимательнее, добавила: – Впрочем, оно тебе и не нужно.
Пришлось разоружиться.
– Я знаю число песчинок и массу моря. Я внемлю немым и слышу голос безгласных, а ещё предсказываю и исцеляю водой.
– Спроси, что это за вода? Годна ли она для питья? – приказал Альбин набатейцу, которого Мамерк буквально волок за собой, и тот перевёл.
– После жестокой битвы со злыми духами (джиннами) бог Альмаках оказался настолько слаб, – сообщила она, – что одной силы Жизни, подконтрольной Дживе (Деве Живе) не хватило, чтобы воскресить его. Тогда она призвала на помощь свою сестру Мару, и та принесла из самого Пекла мёртвую воду. Вместе они провели обряд воскрешения, который был произведён на этом самом месте. С тех пор подобные обряды проводятся здесь непрестанно.
– Что это за обряд? – осведомился Гай.
– В нём используются силы живой и мёртвой воды. В воде заключается спасение.
– От чего она спасает?
– От всего. Слабым она возвращает силы, слепым – зрение, женщинам придаёт красоту и дарует лёгкие роды, а в исключительных случаях даже воскрешает из мёртвых. Это поистине чудесный обряд, но пить её, не пройдя посвящения, нельзя.
– Я и мои люди страдаем от жажды! – сказал Альбин.
Не обращая внимания на предостерегающий жест жрицы, он сошёл вниз, на освещённую лунным светом лужайку, и … на какое-то время забыл обо всём, поражённый открывшимся ему зрелищем. Всё пространство до самой ограды было заполнено светящимися фосфорическим светом жучками. Их было так много, что поляна походила на ночное небо, усеянное звёздами. Свет их был слабым, мерцающим, и всё же его хватало, чтобы высветить травинки вокруг, влажные листья олеандра и серебряный оклад колодца, на котором был изображён лик божества с полузакрытыми нечеловеческими глазами. Сколько их здесь, тысячи? Десятки тысяч? Как они оказались все в одном месте?.. В проникнутом их свечением сумраке было видно далеко вокруг. Давно он не наблюдал такой ясной ночи!
Ошеломленный невиданным зрелищем, он долго не мог отвести взор от лужайки, пока до слуха его не донёсся тихий мелодичный звон. Это звенели тонкие серебряные браслеты на запястьях и щиколотках босых ног. Они звенели при каждом движении жрицы, в то время как сами движения были совершенно бесшумны, словно олицетворяя ночное безмолвие и саму эту благоуханную нереальную ночь. Точёный её силуэт, тёмный, почти чёрный на фоне белёсого неба, также казался нереальным, и лишь негромкий, с придыханием голос звучал вполне явственно:
– Ты, воин, первый из римлян, посетивших Храм, можешь утолить жажду из священного источника, сохраняющего здоровье владетелям этой страны. Только сперва поклонись Альмакаху!
Он стал на колени и склонился над купелью. На её поверхности переливались и блестели струйки и облачка синего и лилового цветов, иногда переходящие в чисто голубой…
Всё! Это могла быть его последняя чаша. На всякий случай он попытался вспомнить, не забыл ли чего-либо важного, если вдруг не вернётся с войны. (В Риме хранилось его завещание, согласно которому весь его гонорар будет выплачен Клавдии. Было оставлено также письмо Прокулею с просьбой отослать его прах в Херсонес. Что ещё? Всё остальное, необходимое в дальней дороге, было с ним, в его памяти.) Осталось осушить чашу… Но зачем? В том-то и дело. Сейчас он узнает всё сам, без чьей-либо помощи…
С каждым мгновением цвет воды изменялся. Под конец она стала настоем глубочайшей синевы, а он медлил, пытаясь заглушить в себе самый обыкновенный страх. Не раз ему приходилось рисковать собой в обстоятельствах, гораздо более значимых, но ни разу не приходила в голову мысль, что жизнь, своя или чужая, может иметь хоть какую-то ценность. Нелепая смерть от глотка воды! Что скажут соратники? Поймёт ли Нума, что побудило его пойти на такой риск? Или скажут, что его погубила обыкновенная самонадеянность и тогда … разорят этот храм.
Он почерпнул пригоршней из купели и сделал несколько торопливых глотков. Вода показалась ему чуть солоноватой, у неё был ни на что не похожий вкус. Пожалуй, она была не совсем водой. Следующим ощущением, поразившим его своей определённостью, было сознание того, что он не умер, а ещё через мгновение чередование разноцветных кругов помутило рассудок, и он зашатался, как пьяный. Жрица поддержала его и подвела к жертвеннику, после бросила в едва теплящийся огонь щепотку какого-то порошка. Взметнувшееся пламя на миг ослепило его, как если бы сумрак ночи внезапно пронзил яркий свет, а когда оно угасло, то казалось, что он продолжает смотреть сквозь навернувшуюся на глаза полупрозрачную пелену.
Сквозь эту пелену он различал лишь контуры предметов, в то же самое время ощущая каждое движение, каждый звук, словно вместо утраченной остроты зрения обрёл какое-то сверхчувство. Он даже почувствовал присутствие откуда невесть взявшихся и вооружённых до зубов воинов – ужас римлян. Их было двенадцать, и в их глазах словно бушевало багряное пламя. Возглавлял их, по-видимому, тот, что был облачён в чешуйчатый панцирь поверх длиной белой туники из тонкой верблюжьей шерсти, расшитой по вороту золотой ниткой. Кроме массивного золотого обруча, не было на нём никаких иных украшений, и лишь из-за широкого кожаного пояса торчали богато изукрашенные костяные рукояти кривых кинжалов, которыми его воины там, на равнине, весьма ловко вспарывали животы поверженных врагов.
Какое-то время он, не мигая, долго смотрел на Альбина. Смотрел не то что бы зло, но взором, совершенно лишенным любопытства, пока, наконец, не раздался громкий мелодичный звон, будто буйные менады ударили в свои тимпаны. И тогда жрица негромко, но значимо, как ему показалось, провозгласила:
– Вот Йарим Астар (Иласар), сын мукарриба Шарум Байнина, верховный жрец Альмакаха, негуш Аксума и Катабана, малик Саба’ и зу-Райдана, области Иаманат, Салхина и Горной страны, Прибрежной низины и Химьяра, непобедимый для своих врагов!
Молчаливые воины одновременно, как один, сделали красноречивый жест, положив правые руки на рукояти своих кинжалов.
– А кто ты такой?
– «Смерти нет!» – с замиранием сердца вспомнил Альбин и постарался ответить с достоинством:
– Я – примипилярий, командир конницы левого крыла Х легиона, а имя моё тебе ничего не скажет…
– Кому ты служишь? – голос жрицы прозвучал на сей раз глуше, словно издалека.
Впрочем, сам мукарриб пока не промолвил ни слова, не выказал никакого намерения.
– Риму и Августу, – отвечал Гай.
– Этому … гордому и зловредному?
– «Это про Нуму» – догадался Альбин и уточнил:
– Я служу Императору Августу.
– Чего же он хочет? – почти без акцента внезапно спросил его сам малик, и странно прозвучала здесь, в сердце Арабии, латинская речь из уст «козьего» царя, чему Гай, впрочем, не удивился.
Он ощущал странную отрешённость, потому что всё происходящее было настолько чуждо и странно, что утратило всякийй оттенок реальности. Но страха не было. Оставалась лишь бесконечная опустошённость, которая обычно посещает человека после тяжёлой и долгой работы.
– Он намерен сделать тебя своим другом и союзником, – ответствовал Альбин.
– К друзьям не приходят с мечом, – возразил Иласар, – а дружбу предлагают от чистого сердца.
– До вас трудно добраться. Множество опасностей подстерегает одинокого путника на долгом пути…
– Вот оно что! Дабы не подвергать себя превратностям «долгого пути», он решил прийти не сам, а послать войско, – заключил малик, и в его словах прозвучала ирония. – Но не потому ли он принял такое решение, что в Риме с давних пор ходят слухи о наших богатствах, так как мы-де обмениваем свои благовония на золото и серебро, а полученного не тратим? Не рассчитывал ли он скорее пограбить богатых врагов, нежели обрести добрых друзей?
– Он желал обрести друзей…
– Нападая и разоряя?
Что мог он ответить? Ведь и он нападал и разорял, и на мече его ещё не высохла кровь убитых им сабейцев!
– Но ведь и вы нападали…
– Но это – наша земля! И она будет нашей, сколько бы ни посылал гордый Рим своих легионов! Пока жив хоть один житель Сабы, вы, римляне, будете терпеть поражение за поражением, а мы будем нападать на вас, нанося сокрушительные удары, и остановимся лишь тогда, когда одержим полную победу!
– Так ты выбираешь войну?
– Не я – Рим.
Малик приблизился, остановившись от него на расстоянии протянутой руки, откинул капюшон, и лицо его, освещённое лунным светом, показалось Альбину умиротворённым. Очень долго они стояли напротив друг друга, словно погрузившись в ночное безмолвие, в эту серебряную пьяную ночь. В ночь, которая прошла миллион лет назад и вот … наступила вновь. Он не мог отделаться от ощущения, что всё это уже случалось когда-то…
– Я собрал здесь, под Ма’рибом, свои лучшие силы, – поделился с ним вождь, – чтобы, усердствуя, прославить имя Господа моего, в которого я верю, и освободить страну. Я освятил меч свой силой Его, и явилась мне святость Его, дабы и впредь пребывал я на троне своём, который находится под Его защитой и который Он – Господь, творец неба и земли, защитит от всякого, кто предпримет попытку его разрушить и исторгнуть со своего пьедестала. Тот, кто попытается сделать это, будет исторгнут сам моим Господом Альмакахом!
Сказано было изрядно, чтобы понять, что Иласар, пока остаётся царём, будет сражаться до полного изгнания римлян. И Гай пожалел, что оставил свой меч на ступенях притвора, впрочем, будь он даже при нём, нанести удар вряд ли удалось, так как, во-первых, он едва стоял на ногах, а во-вторых – телохранители царя были начеку. К тому же, то ли от действия волшебной воды, то ли от растворённых в воздухе ароматов, которые он вдыхал, рассудок мутился, а силы таяли.
– Как долго ты собираешься воевать? Что передать Нуме? – спросил он.
– Передай, что ни с ним, ни с Галлом мы на переговоры не пойдём, а воевать будем до полной победы (разумеется, нашей). А ещё…
Альбин хотел было возразить, однако грозный мукарриб поднял руку в предостерегающем жесте.
– … я разговаривал с вождями Шести племён, – продолжил он, – и они согласились, что если вы захотите сохранить жизнь, то препятствий никто чинить не станет. Напротив, вас обеспечат всем необходимым и дадут надёжных проводников. Уже через десять дней вы достигнете Гепта Фреата – места, названного так, потому что там семь колодцев. Воды там довольно. Оттуда, двигаясь по Пути благовоний, вы минуете селение Хааллы, а после – Малофы, лежащее у полноводной реки. Дальнейший путь до селения Эгры лежит через пустынную местность, где воды мало, но с нашей помощью преодолеть её не составит труда. Это селение находится уже в стране Ободы, у моря. Весь путь займёт не более двух месяцев, в то время как на поход сюда вы затратили шесть. Оттуда на кораблях, которые вас будут ждать, вы переправитесь в Миос Гормое, а затем, переложив багаж на онагров, пройдёте сухим путем в Копт со всеми теми, кому посчастливится выжить…
– Я не уполномочен вести какие-либо переговоры, – сказал Гай. – Но могу сказать, что никогда Рим не примет подобных условий.
– Ну что ж, мы знаем, с кем имеем дело. Мы отравим колодцы в пустыне и откроем шлюзы плотины, которая вот уже шестьсот лет является главным сокровищем Сабы, и тогда воды Данна как по мановению ока сметут ваши войска. Не спасётся никто.
– Погибнет очень много людей…
– Их уже гибнет много, – сказал муккариб. – Но мы готовы пойти на гораздо большие жертвы, лишь бы наша земля оставалась свободной. Так что, дабы аромат наших благовоний не вскружил ему голову, пусть Нума уводит прочь свои войска и пусть знает, что здесь римлян ждёт только смерть!
В ту же минуту в ветвях тамариска зычно прокричала зорянка. Ночь прошла. Словно издалека донеслись до него слова Иласара, адресованные, наверное, жрице:
– Пусть уходит с миром, коль пришёл с миром, и чтобы ни один волос не упал с его головы! Пусть напоит коней и пусть отправляется к своим и расскажет, что слышал!..
Потом Гай падал куда-то. Пытаясь всплыть с большой глубины, задыхаясь, рвался вверх, к поверхности, а когда пришёл в себя, тело ломило как после тяжёлой болезни, и сил не было никаких. Однако приятная свежесть проникала в него с каждым вздохом. Медленно, капля за каплей, жизнь вернулась к нему.
Так же медленно он пересёк притвор храма, спустился по лестнице и посмотрел вдаль. Был тот самый час, когда в небе уже можно было различить первые сполохи грядущей зари, пока робкие в смуте ночи. Далеко простирались широкие, пологие обнажённые склоны, а на их коричневато-жёлтой поверхности контрастными полосами и пятнами темнели заросли тамариска, а у самого горизонта синела невысокая горная цепь.
– Гай Альбин, Нума зовёт тебя! – Громкий окрик эхом горного обвала прокатился по всем уголкам храма.
– Где царь? – спросил он.
Мамерк недоумённо тёр красные от бессонницы глаза, а жрица, которая в свете утра показалась ему совсем молодой, почти юной, указала жестом на далёкую горную гряду. В приступе внезапной ярости он схватил её за горло. Одно усилие – и шейные позвонки хрустнут, и бог Альмаках получит очередную жертву. Однако Гай не сделал этого усилия – туман в голове рассеялся, сознание прояснилось.
Во дворе наготове стояли преторианцы, держа коней на поводу, над алтарём едва теплилось робкое пламя, а контубернал Нумы нервными шагами мерил расстояние между ним и притвором.
Воздух в эти часы был на удивление чист и прозрачен, и он, вздохнув полной грудью, окончательно прогнал от себя наваждение ночи. Жрицу он отпустил, на нижних ступенях лестницы подобрал оружие и, опоясавшись, спустился к отряду.
У жертвенника по-прежнему сидели и стояли хранители. Но на сей раз он не обратил на них никакого внимания, лишь сплюнул и отвернулся.
– Варвары открыли шлюзы, – сообщил контубернал. – Нума приказал отступать к Неграну!
Подвели коня, и Альбин, усевшись верхом, погнал его вскачь, увлекая за собой воинов, а сабейская жрица проводила его долгим, как сама вечность, взглядом…

По возвращении в Рим, префекта вновь созданного ведомства по военным делам, Юлия Прокулея, он нашёл в Табулярии, когда тот, не повышая голоса и не угрожая, отчитывал претора Сицилии, да так, что у того зуб не попадал на зуб и тряслись поджилки. Впрочем, едва завидев Гая, он оставил беднягу и быстрыми шагами поспешил навстречу. Не говоря ни слова, схватил его за предплечья и долго разглядывал, словно видел впервые. И это бессловесное приветствие было красноречивее любых дифирамбов.
Разглядывал его и Альбин. Добрый Странник вроде бы чуть поседел, сгорбился и даже обмяк плечами. Словом, постарел кудесник (хотя вроде бы не мог стареть!).
– Чувствую себя превосходно, – словно прочитав мысли Гая, изрёк он. – Но дел слишком много. Пока ты воевал, у нас многое изменилось… – Он сделал паузу и указал на выходящих из Курии, которая была видна из его окна, как на ладони, сенаторов, которые, разом оставив мысли об «общем благе» и безвольно обмякнув на плечах рабов, спешили разъехаться по домам в предвкушении удовольствий, которые гарантировал им Рим, владыка мира. – Только посмотри на них, – сказал, не скрывая презрения, – вот мужи, называемые отцами отечества!
– Чем ты так возмущён? – удивился Альбин.
– Ты слишком долго пробыл на чужбине и не имеешь понятия об интригах, которые ныне опутали Рим золотой, – отвечал тот, отводя Гая в сторону, подальше от посторонних глаз и ушей. – Так что лучше бы вам с Нумой и не возвращаться!
– Я хочу понять тебя, – сказал Гай.
– Нет, – возразил Прокулей, – сперва сам расскажи, что там, в Счастливой Арабии, с тобой приключилось. (О боевых действиях не говори – о них мне из официальных отчётов известно.)
Они долго прогуливались по Форуму, и Альбин подробно рассказывал о том, что произошло лично с ним.
– После того, как я выпил воды из источника, память вернулась ко мне. И я вспомнил, кем был прежде и откуда родом. Но силы мои на исходе, – пожаловался он, – и я ощущаю себя блуждающим по берегу Огненной Реки.
– Ну так вот, о стихии воды… – между прочим стал объяснять Прокулей. – Почитание её в Арабии особенно сильно, потому что там её мало. Каждому источнику там покровительствует какой-либо бог. Но вне зависимости от покровительства, источники текут водой либо мёртвой, либо живой. Обычно предлагаются две чаши: какую кто выберет, такова и судьба. На самом деле пить нужно вначале мёртвую воду, а уж после – живую. Только в таком случае две противоположности во взаимодействии породят силу, которая исцелит. Причём за воду источник требуется отблагодарить: женщины должны оставить какую-либо вещь из одежды, мужчины – оружие.
– Вот оно что! – нехорошо поразился Альбин.
– Иным для нормальной жизни необходимо очиститься, – не обратив на его реплику никакого внимания, продолжил ханнаанец. – Грязная душа, говоря образно, должна быть обожжена огнём, для чего Мара приносит из Пекла огненную воду, мертвей которой не бывает. Эта вода действительно огненная, ярко выраженного фиолетового оттенка. Живая вода, которую приносит из Ирия Богиня Джива, имеет противоположный цвет. Это вода сурьяная, и кто выпьет её, тот сохранит и продлит свою жизнь. Ты же выпил мёртвой воды и, к тому же, не отблагодарил источник.
– Ну и что теперь делать? – безучастно, будто речь шла не о нём, осведомился Гай.
– Когда в Каппадокии хотят приручить льва, – сообщил Добрый Странник, – его поят особым отваром, чтобы зверь, ощутив себя слабым, научился уважать чужую силу и не был безрассудным… Иди своей дорогой, и источник вновь повстречается тебе, когда придёт время. Только не забудь на сей раз его отблагодарить и … не растрачивай сил понапрасну, иначе станешь одним из прислужников Ярости и Тьмы. Кстати… Что касается их… Боги, повелевающие стихиями, продлили их век до ста или даже двухсот лет и даровали сверхчеловеческие способности…
– Многие хотели бы дожить до двухсот лет и сохранить ясность ума, крепость тела и опыт пережитого! – заметил Альбин.
– Да, их возможности велики, – подтвердил Прокулей и поведал, что они могут подолгу не спать, слышать, как червь точит землю, в темноте видеть, как днём, и много чего в том же роде. Но, как бы то ни было, они жили не вечно и не могли любить женщин, иметь детей … словом, вести нормальный человеческий образ жизни. К тому же, лишь по ночам они становились молодыми, полными сил людьми, которым не было равных в битве, а днём это были всего лишь немощные, ненужные никому старики. В некотором роде днём они становились всего лишь живыми мертвецами…
(Именно с того самого дня (а вернее, ночи), когда приказ Нумы занёс Гая в Аввам, он стал замечать, что к концу дня ощущал себя совершенно разбитым, обессиленным, зато ночью чувства его будто оживали и он ощущал необычайный прилив сил. Так что даже пришлось изменить образ жизни – ночью бодрствовать, днём отсыпаться.)
– И ещё. Чтобы не стать настоящим мертвецом, держись-ка ты подальше от Клавдии, – в очередной раз предостерёг ханнаанец. И, предваряя недоумение Гая, высказался более определённо: – Она уже не весталка, ибо вступил в силу особый консульт, освободивший её от обета. А Император наш Цезарь Август (точнее, Ливия), дабы вознаградить нашего героя, решил отдать её Нуме в жёны… Что ж, дело есть дело. Теперь она, став одной из наследниц славного рода Корнелиев, сделает всё, чтобы стать единственной наследницей, а то, что она способна на всё, можешь не сомневаться. Вспомни хотя бы, что мать её, Фульвия, всегда добивалась поставленной цели…
– Она выйдет замуж за Нуму? – Голос Альбина дрогнул.
– Непременно! – подтвердил Прокулей. – Но как только это случится, недолго ему влачиться на поводу судьбы. (Либо корабль его в море утонет, либо отравится чем-либо несвежим…) Что касается Августа, то он, в случае безвременной кончины героя, скорее всего, вздохнёт с облегчением, избавившись от столь беспокойного и опасного персонажа.
– Если Клавдия и опасна для Нумы, то я здесь при чём? – осведомился Гай.
Прокулей посмотрел на него с сожалением. Он знал заранее, что сильно огорчит его, но решил, что лучше это сделает сам, нежели кто-то иной.
– Ты теперь её родственник по праву усыновления, – сообщил он.
– О всемогущие боги, дядя умер?
Прокулей кивнул.
Став в одночасье обладателем огромного состояния, размеры которого он даже представить не мог (у Цимисхия, помимо владений в Тавриде, имелась недвижимость в Мёзии, Таренте и даже Риме, он владел многочисленным флотом крупных торговых судов, целой сетью меняльных контор по всей Ойкумене и многим чем ещё), Альбин огорчился. Никакй радости в душе его не возникло – ведь дядя был единственным мужчиной в роду, который занимался его воспитанием, и по-настоящему родным человеком. Дрогнувшей было рукой он смахнул внезапно навернувшуюся слезу, потом надолго задумался. Старый архонт уже тогда, когда он был вынужден бежать из степи, был неизлечимо болен, и то, что он протянул ещё столько лет, было, безусловно, заслугой его личного врача. Он, как никто, ждал возвращения Гая и даже оставил завещание, которым признавал его своим сыном и наследником 2/3 состояния, размеры которого ещё предстояло оценить. Копию завещания Прокулей передал Альбину. Но когда Гай взял его в руки, будто внезапно открылись незримые порталы и ледяное дыхание потустороннего мира пробрало его до мозга костей. В очередной раз он ощутил дыхание смерти и подумал об усопшем, как о человеке, который пусть ненадолго заменил ему отца. Он ненадолго вошёл в его жизнь и покинул её незаметно, тихо прикрыв за собой дверь, но, тем не менее, будто что-то оборвалось и образовалась пустота, поскольку покинул его человек пусть неприметный, но искренне любящий…
– Обуздай чувства, как подобает воину, – предупредил Прокулей, – и воспринимай жизнь как дар, какой бы горькой она ни казалась. Настали смутные времена, – пояснил он, – а выжить в тайном противостоянии порой не проще, чем одержать победу в кровавой битве. И я тебе говорю: берегись! ибо ты слишком высоко вознёсся, поневоле став врагом людей могущественных и беспринципных. Правда, завещание ещё не утверждено, но это, по сути, ничего не меняет. Так что твоя страсть к новоиспеченной невесте патрона может стать причиной смертельно опасных последствий.
Непрозрачным намёкам ханнаанца Альбин не хотел верить. А тот, после долгой паузы, словно сомневаясь, стоит ли об этом говорить, всё-таки сообщил:
– Нума совершил два непозволительных с точки зрения власть имущих проступка: во-первых, вернулся живым из оракула Амона, а во-вторых – не сгинул в Счастливой Арабии. А твоя близость к нему, посвященному в высшие государственные тайны, сделала и тебя к ним причастным.
По лицу Альбина можно было легко заключить, что творится в его душе. На лице почти без искажений отображалась подспудная борьба чувств. Вновь как когда-то, в далёкой уже юности, в святилище Девы, вид его мог показаться лишь ненадёжным прикрытием, из-под которого явственно проглядывала сущность бога Собека.
– Благодарное отечество напрочь утратило чувство меры, – чтобы отвлечь его от тягостных раздумий, рассказал Прокулей, – осудив по Кальпурниеву закону бывшего префекта Египта и главнокомандующего в Арабии Корнелия Галла, а твоего патрона утвердив в качестве легата в одну из наших провинций на севере. Уже и соответствующий приказ подготовлен.
– Он заслужил этого!
– Очень может быть, – иудей улыбнулся, но недоброй была эта улыбка. – Вот только назначен он в Верхнюю Германию, которая – не самое лучшее место для подвигов: там можно умереть с голоду или от болезни, а вдобавок не снискать никакой боевой славы. Это – ссылка и почти верная смерть. Но это – шанс для него (и для тебя) сохранить и продлить жизнь! Это – подарок судьбы, а вернее, благоволение некой знатной особы, благодаря которой вы оба до сих пор живы. В очередной раз она спасает вас обоих от происков Клавдии и от собственных своих капризов…
– В это трудно поверить!
– О Юпитер! – с напускным пафосом возгласил Прокулей. – Как я мог забыть, что ты питаешь особые чувства к этой смазливой, ничтожной самочке! Как я мог позабыть, что вовсе не в Рим, а к ней ты вернулся! А между тем, всё очень просто: она не получит приданого, пока Нума жив, и не получит наследства, пока жив ты. Это двойной … нет, тройной интерес. Что не веришь? Не хочешь верить? – Он знал, что творится в душе Гая, и лицо его выразило нарочитый ужас. – Я всё же советую не задерживаться в Риме, ибо здесь даже я не смогу тебя защитить. А там … будь уверен, воздвигну над тобой щит и отражу все напасти, ибо долог путь и много испытаний предстоит пережить. Только и далее следуй, никуда не сворачивая!
Гай вроде бы всё понял, но понял также и то, что держаться подальше от Клавдии, как советовал Добрый Странник, он вряд ли сможет.
Иудей проводил его до своей лектики.
– Береги силы, – напутствовал он, приказав нести его домой, – отдохни и беги из Рима, как можно скорее! Этот притон торгашей и бездельников не для тебя. Чем дальше отсюда, тем безопаснее.
– Ты, что, насмехаешься? – возмутился Альбин.
– И не думал, – ответствовал тот, переведя дух. – Просто, как я и говорил, воюя за Рим, ты не за него бился. Что, не так?
Это было так, он не мог возразить. Но тогда за что? Или за кого?
Теперь он не знал сам…


XII. ЭПИЛОГ


День догорал. На востоке уже простерла крылья богиня Ночь. Тени сгущались в глубине священных рощ, отчего суровели лики расставленных в них каменных истуканов, и само небо над городом быстро темнело, хотя на западе, где солнце закатилось в сады Гесперид, реяли, расстилаясь по всему небосклону, исполинские алые знамёна, румяня колоннады акрополя, дворцы, храмы, одежды и лица собравшихся у причала людей и паруса кораблей. Людей здесь было особенно много – мужчин и женщин, богатых и нищих, жрецов и блудниц: были здесь и гордые латинские матроны, и пьяницы-завсегдатаи портовых кабаков, и городские магистраты, и даже важные римские патриции, специально прибывшие из Рима. Да и как же иначе, если целых три легиона со всем снаряжением по приказу Императора Августа отплывали на север (под начало легата Лакона)!
Иссиня-чёрные пенные валы не спеша, словно нехотя, накатывались на гранитные волнорезы, обдавая столпившихся граждан мириадами горьких, как слёзы, брызг и клочьями белой морской пены – море волновалось. Брызги эти, как рубины, горели на лице и в чёрных кудрях Клавдии, но глаза её были непроницаемы, как море на глубине, и взгляд её не сулил ни добра, ни удачи.
– Альбин! – позвали Гая с причала, а потом повторённое эхом имя его прозвучало ещё и ещё раз. Он оглянулся: рабы уже заканчивали погрузку и лишь с горячим мышастым его жеребцом никак не могли сладить. Конь рвался, грыз удила и косил злым красным глазом, давая ещё одну-две минуты для прощания, за что Гай мог быть ему благодарен.
– Я люблю тебя, – бесстрастно, будто не о себе, произнесла Клавдия. Она держала его руки в своих, но смотрела невидяще и бездумно.
Он заторопился – время истекло, пора было на корабль. Гай наклонился над ней и, не глядя в опустошённые глаза, поцеловал в лоб.
– Да сохранят боги твою красоту! – сказал он. И в тот же миг, словно по волшебному мановению, с востока налетел шквал. Тряхнул что есть силы вяло колышущиеся паруса, растрепал, спутал чёрные локоны Клавдии и, будто бог-вор Гермес, понёсся вдоль набережной, гоня тучи пыли. Она отрешённо улыбнулась…
У жертвенника повелителя морей Нептуна задрожало священное пламя, и облачённый в белые одеяния жрец запел гимн в честь отплывавших. Его помощники принесли жертвы, чтобы плавание было удачным, и … народ в массе своей стал расходиться. Лишь немногие, чьи близкие находились на кораблях, поднялись на гору, к подножию маяка, чтобы наблюдать их отплытие. Мужчины посылали отплывавшим последний привет, женщины – воздушные поцелуи, а портовые рабочие спешили разбрестись по тавернам, чтобы хорошенько угоститься цекубским в честь Августа…
Клавдия, наконец, опустила руки Гая – ВСЁ!!
– Подожди! – вдруг сказала она.
– Что ещё?
Она отпрянула, словно хотела увидеть его во весь рост. Потом отступила ещё на шаг.
– Не понимаешь? – спросила. – Не хочешь понять?
– Прощай! – сказал он.
– Ещё минуту, мой Гай, и Нума получит своего войскового трибуна! – Она вдруг вся вспыхнула и заговорила горячо и быстро, но взгляд её по-прежнему оставался непроницаем: – Ну что мне до него! Ты мне нужен!! Останься – и всё прочее будет забыто или, хочешь, я поеду с тобой? Только скажи!!
– Ты предлагаешь слишком малую плату!
– Тебе мало моей любви?..
Гай лишь плечами пожал.
– Мне пора! – напомнил он.
– Нет, подожди. Итак, тебе остаётся твой долг, труды и бои, а мне – Рим! – Она сжала в кулачки свои руки, изобразив на лице отчаяние. – Рим – город, которому отдано моё сердце, в том числе потому, что и ты – его часть. (Был, точнее.) Когда тебя здесь не будет, он, конечно, изменится, но … останется Римом… А вот ты, ты, Гай, сможешь остаться самим собой в этих гиблых чащобах, если даже остаться в живых не в твоей власти?!
 – Мне проще, – ответствовал он, – потому что Рим для меня – не родной. Он для меня – это ты, Клавдия!!
– Нет, ты, похоже, не способен полюбить искренне и самозабвенно, – с показной грустью сказала она и со слезами на глазах укоризненно покачала головой. Слёзы засверкали на её щеках, как рубины, но Гай был уверен, что они не от сердца. – Там, за Дунаем, что отделяет культуру от дикости, жизнь – от смерти, ты ещё вспомнишь обо мне, верной и любящей, и поймёшь, от чего отказался!..
Последний раз, уже из-за полосы прибоя, он бросил взгляд на её одинокую фигурку и увидел прощальный взмах руки – ВСЁ, заключил он, к прошлому нет возврата! Тем не менее, какое бы будущее его ни ждало, он предчувствовал, что эта часть его жизни останется неизменно манящей и прекрасной именно потому, что он утратил её навсегда вместе с Клавдией…