Яблоневый сад. Редактор - Николаев Алексей

Антон Тюкин
Антон ТЮКИН

ЯБЛОНЕВЫЙ САД

Повесть из осколков минувшей эпохи

Нет, не из книжек ваших скудных,
В подобье нищенской сумы,
Порой узнаете, как трудно,
Как невозможно жили мы…
Ольга Берггольц

А жизнь промелькнет театрального капора пеной,
И некому молвить из табора улицы черной.
Осип Мандельштам


Господи, Господи… Да было ли это все не во сне, а наяву?.. Как с другого берега большой, широкой реки смотрю я сегодня из своих почти уже сорока на те невозвратные, давние годы… Как через белесую полосу утреннего тумана выступают передо мной неясные контуры прошедших времен. Где найти их сегодня? Где, господи, их отыскать?.. Дух мой томится. Сердце мое в великом смятении, господи. И нету в нем злобы. Руки мои пусты. Нет в них хищения. Нет лукавства в душе моей. Вот я весь перед тобой стою, господи. На ладони твоей, мошкой малою. Под пятою твоей - червем стелюсь по земле… Камениста великая дорога под ногами. И страшна надвигающаяся мгла. Помоги, господи, неверию моему. Не в тебя неверию. В сотворенного тобой человека.

Часть I. ДОРОГА

Жаркий полдень восемьдесят первого. Июль. Беспощадное солнце – красно-рыжий злой дуралей безбожно, безжалостно жжет с небес. Жарит, парит тихий украинский городок. Тихий, неизвестный до поры большому и шумному миру. Маленький городок над светлой рекой. Городок, где любят. Где болеют. Где ждут…
В голубом небе – ни облачка. Жаркое, жаркое лето. Духота. Железнодорожная скука. Раскаленный вагон московского поезда. Андрей под самым потолком - на верхней полке. Внизу, за железным столиком купе – родители. Мама и папа. Справа – радиорупорок. Хрипленький. Но какой уж есть. И все-таки мы едем. Едем. Едем на Украину. В неведомый город. В неведомый мир. К невиданным доселе людям. Бабушка и дед…
Хлопанье дверей. Ритмичный стук колес. Звон стаканов в подстаканниках. Дребезжание электробритвы «Харьков». Привычные железнодорожные звуки…
- Говорит радиостанция «Маяк»… Передача «Для тех, кто в пути»… Пусть дорога серою лентою вьется…
Вслед выcтупил какой-то профессор или даже академик. И все говорил. Говорил:
- …год активного солнца… Год активного солнца.
- Только у себя в Москве он это и заметил. И без тебя, товарищ, сами видим! Экий умник!.. – весело сказал отец и подмигнул Дюше снизу. – Слезай, надо белье проводнику сдавать. Да одевайся скорей. Скоро прибываем в Юстово.

Пересадка

Из тамбура спустились на серый, замусоренный асфальт станционного перрона. С верхней, высокой площадки осторожно передаем большой папин рюкзак, чемодан, дорожную сумку… Хватаем их. И прямо через пути продвигаемся к вокзалу. Жаркое солнце высоко висит в синей, безоблачной вышине. Дюше десять. Тощий, чернявый шкет с голыми коленками. На голове – белая жокейка c надписью «Riga». Синий пластиковый козырек. Желтая майка с олимпийской эмблемой – лесенкой со звездой и надписью пониже - «Олимпиада-80».
Голубые шорты и школьные, матерчатые кеды… В правой руке – большой полиэтиленовый пакет с небогатой дорожной снедью. Левой рукой цепляется за ручку дорожной поклажи. Вторую ручку сумки держит дюшина мать. Смело шагает вперед и активно помогает родителям… Взобрались на пристанционную платформу и, дико озираясь, стали высматривать свободную скамейку. Раскаленное на солнце деревянно-чугунное гнутое, синее, советское чудо. Нашли. Нашли все-таки свое местечко под солнцем… Не стоя теперь будут они электричку ждать… Пустячок, а приятно… Хотя и не очень-то уж и пустячок…
Грязно-cинее здание вокзала с тяжелым, примитивным, треугольным фронтоном, с грубыми квадратными столбами-колоннами. Серая «сталинская» архитектура, притом самый худший ее образец. Подобная послевоенное зодчество, даже без намека на какую-либо эстетику, не раз еще встречалось мне на вокзалах и в других украинских и даже в русских городах. Эти несчастные железнодорожные здания были похожи друг на друга, как братья-близнецы. Видимо, тогда, в конце сороковых, это и был типовой и притом самый ходовой проект. Говорят, что после войны по всей Украине, да и в России, такие вокзалы строили в основном пленные немцы…
Отец подложил на лавочку - «синее чудо» - дочитанный с утра «Советский спорт». Теперь можно было и посидеть немного… Передохнули. Отдышались. После сходить за билетами на электричку и просто немного размяться. Оставили маму на лавочке стеречь ручную кладь. И пошли вдвоем изучать этот мир. Дюша и папа.
Большой, гулкий билетный зал с огромным расписанием и схемой. Стеклянные окошечки. Массивная люстра свисает огромным колесом с высокого потолка. Похожая на паникадило из фильма по повести Гоголя «Вий». Над нами на высоком потолке грубо намалеваны какие-то улыбающиеся, мордатые, довольные собой и миром здоровенные мужики и бабы. Задрали вверх на толстых, атлетических руках толстенные снопы. Тут же воротится морда быка. Или коровы… Вот женщина в белом халате. Стоит, нежно прижимая к груди… розового поросенка… Получилась «свинская мадонна». По-другому и не скажешь… Вот голоколенный мальчик-горнист. В профиль. И тоже – весь в белом. Задрал светлую головку и дует в горн. Красный галстук на груди… Я вспомнил про него потом, через множество лет. Мне, уже взрослому, показалось, что этот трубач – прямой родственник трубачей из библейского «Апокалипсиса»…
Над головой – быки. Коровы. Поросята. Трубачи. Мужики и бабы c шестеренками. Под ногами – черно-коричневая шахматная рябь. Пол - как огромная доска. На которой люди - как фигуры… Странное, уродливое, нелепое здание. Творение неизвестных зодчих давно потонувшей в пучине эпохи. Не здание – крамола! Какой «враг народа» тебя проектировал?.. Какие рабы тебя строили?..
Пустой, гулкий, утренний билетный зал. Очередь у кассы в несколько человек. Усатый старик с плетеной корзиной в мозолистых, натруженных, узловатых руках. Маленькая бабушка в беленьком платочке. Здоровенный, высокий солдат с гвардейскими значками на широкой груди. Билеты на электричку достали без проблем. Опять повезло нам… Везучие же мы сегодня…
Гуляли вдвоем по вокзалу. Станционный убогий буфет. За стеклянным прилавком – раскосая, сухопарая, «лисою» крашенная женщина в кружевной наколке. Ярко наведенные глаза. По щекам – румяна. Большой рот с полными, накрашенными губами. Цепочка с крестиком на тонкой шее. Длинные, серебряные серьги из ушей – до плеч…
За стеклом – кругленькие булочки и несвежие бутерброды с высохшим, перегнутым сыром и заветренной копченой колбасой. Лежат на рифленых, бумажных тарелочках… Нечистые, немного колотые по краям стаканы со сметаной… Сигареты… На буфетной стойке – электрический кофейный бак. В баке – приторное, мутное какао. Рядом – железная миска с гнутыми, плохо вымытыми алюминевыми вилками и ложками. Сбоку от прилавка – красный, треугольный вымпелок с бахромой по низу. Знакомый профиль Ильича. И надпись: «Трудовой коллектив борется за звание коллектива коммунистического труда»…
Грязненькие стоячие места – столики с мокрыми, размазанными лужами какао. Пластиковые стаканчики для бумажных салфеток, но без салфеток… Жирные мухи гудят над столами… Впрочем, не безнаказанно. Тут же над буфетной стойкой – лента-тухоловка. Лентою свисает с потолка. Уже полна улова… Гнуснейшая вокзальная «тошниловка».
Дошли до киоска «Союзпечать». Бело-синяя, скошенная, деревянная, застекленная будка. Газеты и журналы в основном на украинском. «Прапор Перемоги», «Червоный шлях», «Радяньская правда». Мало, очень мало московских газет. Газеты на русском быстро раскупают. «Дефицит». Слово, знакомое с самого раннего детства. За стеклом - шариковые ручки. Белая пластмасса. Синяя паста… Дюше пока официально не велено ими писать. В школе пишут до поры только ручкой перьевой. Мажут фиолетом. Пока только так. Так «вырабатывают почерк», как советуют мудрые педагоги… И куда только денется он, этот «выработанный» – в будущие времена, во времена студенческих корявеньких конспектов?.. Ручки шариковые – мечта советского младшего школьника. Писать ими – верный признак взрослости. Ну, совсем как папины усы…
Вот целый набор из шариковых ручек… Их целых три. Синяя. Красная. И зеленая…
- Папа, купи! Купи!..
Вот круглые детские значки с разными веселыми картинками. Волк и заяц. Чебурашка. Мамонтенок… Потом, в старших классах, мы найдем их нехитрой конструкции более достойное применение. В разобранные значки, вместо выкинутых с позором чебурашек и шапокляков, насуем кто Костю Кинчева, кто Бутусова и Кормильцева, кто Высоцкого, кто размалеванных рок-«Кисов»… Старички на коммунистических митингах будут тоже их надевать. Носить на сальных лацканах потертых, старомодных пиджаков портреты любимого и дорогого Сталина Иосифа Виссарионовича…
Кстати, значки эти «детские», простые, сами советские дети не больно-то любили. Больше им нравились «переливные», c изменяющейся, от угла зрения на них, картинкой. Это уж потом даже школьные линейки научились так же делать. Хорошие были линейки. Дефицитные в СССР. Только больно хрупкие. Быстро ломались в шаловливых руках. Отец купил Дюше набор из трех ручек и московский «Крокодил». И тоже, кстати, дефицит на Украине.
Местный сатирический «Червоный Перец» выходил только на украинском. Читать на чужом языке, даже на украинском, для меня – мука смертная. Так что я «Перец» тот не читал. Понятия о нем не имею. Не знаю, какой он там «перец»…
Вошли на привокзальную площадь. Жиденький, сожженный жарким солнцем скверик. Большая центральная клумба с высаженными звездочкой красными, низкорослыми цветами. Посреди клумбы на невысоком постаменте какой-то мелковатый, чугунный памятник товарищу товарищу Ленину. Продукт массового производства времен «культа личности» кое-кого другого. Печальный истукан, небрежно выкрашенный «серебрянкой». Стоит спиной к вокзалу. В левой руке – легендарнейшая кепка. Правой чертит в что-то в небесах… Рот у Ильича призывно открыт, распахнут, голубям на потребу:
- Сегодня рано. Завтра - поздно… Промедление смерти подобно, товарищи…
Хороший памятник. И очень подходящий. Особенно для вокзалов. Напоминать надо пассажирам, чтобы на поезда не опаздывали…
Сбегали к киоску за мороженым. «Молочное» в клееном картонном стаканчике. Наверху прилеплена бумажка. Снимаешь бумажку и ешь, зачерпывая деревянной обструганной палочкой. Палочка в комплекте никогда не прилагалась, но всегда лежала тут же, в мисочке на прилавке. Случалось, эти палочки бывали и нечисто струганы… Дюша не трус, но, видит бог, посадить в язык занозу - не самая большая радость на земле. И еще. Не нравилось ему тащить себе в рот эту деревянную штуковину. Что он, бобер что ли? Но мороженого ему все равно хотелось. И Дюша боролся с неприятием орудия для еды ради получения самого конечного результата. То есть добычи из бумажного стаканчика и транспортировки мороженичной массы в рот…
Сели на лавочку у Ильича. Как ходоки на картине Герасимова. Сначала ели мороженое. Потом Андрюша стал листать «Крокодил». Смешные картинки в журнале «Крокодил». Карикатуры. За них я его и люблю. Вот пьяницы - c бутылочками по карманам и красными, опухшими носами… Вот бюрократы в черных нарукавниках на вросших в землю стульях и столах-пеньках… Вот орел американский с бомбой под крылом летит куда-то… Вот британский лев с женскими ногами и в колготках… Очень интересные картинки. И нарисовано было как хорошо. Смешно нарисовано. Дюше это так казалось в десять лет…
Папа развернул «Советский Спорт». Припал. И уткнулся… Ну, это наверняка надолго. Да у него еще «Футбол - Хоккей» имеется. Не читал он их с самой Москвы, думал Дюша, а тут – такая удача. В киоске сразу две газеты. И обе крайне дефицитные для русских мужиков.
Спешит скорее папа новости узнать. Изучает таблицы финалов. И полуфиналов. Чемпионат… Что там дальше… Котэ Махарадзе… «Динамо – Тбилиси»… Матч «Динамо» с немецкой «Боруссией»… Любит папа этот свой футбол. А мама и бабушка обожают фигурное катание. Вечерами. По телевизору. Чемпионат Мира… Обязательная программа. И потом - произвольная. За выступления специальные судьи, арбитры, назначают фигуристам очки. Или как там у них говорят?.. Баллы.
Красиво, красиво катаются спортсмены со спортсменками из разных стран. Из Европы - неплохо. Из Америки - хорошо. Но из нашего Советского Союза – все равно всех лучше. Вот они – лучшие в мире! «Выступает Ирина Роднина и Александр Зайцев. Советский Союз… Калин-ка – малин-ка – калин-ка – моя»… Их вся страна знает. А тренера у них зовут Жук. Очень смешная фамилия.
Дюша футболом тем папиным не особенно увлекается. Тем более, каким-то там катанием… Дюше больше нравится хоккей. Зимой. По телевизору. И иногда – во дворе. Игра в полуфинале Швеция – СССР… Матч CCCР – ЧССР. Красота! Бегают здоровенные мужики на коньках. Падают. Толкаются. И иногда дерутся… Забивают клюшками шайбы в ворота. Верней, стараются забить. Нам забить. Забросить шайбу в наши ворота… Но у них – не удается! На воротах Вячеслав Третьяк! Владислав Третьяк из ЦСКА! А ЦСКА – это сила!..
Чемпионат на приз газеты «Известия». А эмблема у чемпионата такая забавная. Снеговичек с хоккейной клюшкой… Да и саму газету «Известия» Дюша давным-давно знает. Большая такая газета с редакцией в Москве. Большая газета, всесоюзная. Довольно толстая, особенно по выходным. Дюшиным родным приносят ее на дом почти что каждый день. «Известия Совета народных депутатов Союза СССР». «Известия» в их доме выписывает дюшин дед Николай. Николай Прокопьевич. Папин папа. То есть папа дюшиного папы. Дед Николай – член партии. Член КПСС. Он такой старый, что родился еще при царе. Кстати, тоже Николае. Или, как еще говорят, Николашке…

Герой

Бабушка Архелая Ивановна как-то раз рассказывала Дюше: «Когда дед Николай был маленький, он жил в Архангельске. Семья их там жила… Жили они очень, очень бедно. Отец дедушки, Прокопий, пришел в Архангельск из деревни. Зимой. В отхожий промысел. В городе встретил свою будущую жену Глашу. Она работала кухаркой у богатых… Так Прокопий осел в городе… Работал грузчиком в порту. А куда еще деревенскому парню податься?
Нагружали да разгружали баржи мужики. Мешки да ящики носили тогда на своем горбу. Подъемных кранов в России почти что совсем не было. Только разве на каких-нибудь больших заводах… В Москве. В Петербурге, на «Путиловском»… Работа была очень тяжелая, а платили хозяева мало. Простые люди жили скудно. Мясо каждый день не ели. Не то, что мы теперь… Народ был крайне беден. И жизнью такой был недоволен. Кому то понравится, что одни барствуют, а другие почти с голода пухнут?..
Вот там, в порту, прадед твой Прокопий и связался с социал-демократами. Какими именно? Кто их разберет… Сначала был у них кружок при школе для рабочих. Рабочие учились вечерами. Многие пришли из деревни и не умели ни читать, ни писать. А в городе это было крайне необходимо… Кружок вели учащиеся – гимназисты и «реалисты». Рассказывали они и про марксизм…
Заходил в кружок молодой попок - расстрига, выгнанный с места архиепископом за неугодные проповеди… Приходили молодые учительницы из женской гимназии. И рассказывали мужикам, что земля, оказывается, шар… Грузчики девицам тем не шибко верили…
Потом в порту случилась рабочая стачка. А после и демонстрация… Налетели казаки с винтовками, шашками, нагайками… Вот тогда, в тот самый день, и был убит твой прадед Прокопий. Был зарублен казацкою шашкой…»
Вот, оказывается, как… Оказывается, я правнук революционера, думал Андрюша. Самого что ни на есть настоящего. Как в кино по роману Максима Горького «Мать», или что-то в этом роде, что недавно показывали по телевизору…
Вот рабочие идут на демонстрацию. Впереди толпы идет молодой мастеровой. Высокий и светловолосый. Волосы, как солома. Cтрижены под горшок. Белесые брови, словно выгоревшие на солнце. Простая, синяя косоворотка и дешевый пиджачок. Вот он, молодой и сильный, достает из-за пазухи большое, красное полотнище. Разворачивает его. Полотнище сразу же оживает. Начинает биться у парня в его могучих, рабочих руках. Встречный ветер порывисто бьет в лицо демонстрантам. Гонит по земле песок и сор. Над городом висит огромная, набухшая дождем, фиолетовая туча. Ветер крепчает. C остервенением лупит по лицам идущих вперед. Второй мастеровой, видимо, давний приятель, подбегает к светловолосому. Достает откуда-то длинную палку и цепляет полотнище на нее. Поднимает над головой. Большое красное знамя начинает биться на ветру.
«Смело, товарищи, в ногу»… - затягивает светловолосый мастеровой. «Духом окрепнем в борьбе»… - подхватывают его товарищи могучим басовитым хором. Вот они идут. По самой середине улицы. Своей улицы… Идут. Идут по всему городу. По своему городу… И кажется им, вот они так идут уже по всей России. По своей России… Идут. Шагают и поют гордую, рабочую песню. Поют, поют, поют и никого, никого не боятся…
Вдруг вскрик. А после – истошный мальчишеский крик и женский пронзительный вскрик, и снова откуда-то сбоку: «Казаки! Братцы, казаки!» – крикнул и… выстрел! Грянул выстрел! Упал молодой… Мешком повалился на серый булыжник… Это они… Они… Лошади. Быстрые, серые тени и цокот копыт…
Вот сзади из переулка – серые тени на лошадях. И спереди - из проулка тоже. Тоже. Окружили… Захватили врасплох… Налетели на безоружных. Бьют нагайками. Стреляют в упор. Лупят шашками… Кто-то повалился на мостовую. Под копыта… Под копыта… Под копыта… Топчут… Бьют и топчут… Топчут… Топчут. У одного разрублена голова. У другого - плечо. Вот выстрел пробил чью-то грудь… Вот умирающий ползет и тянет за собой кровавый, долгий след… Вот кому-то подбежавшие безобразно толстые, усатые жандармы, злые бегемоты, заламывают руки за спину, прижимая беднягу к земле. Щелкнули наручники. Бросили на грязный пол подъехавшего серого тюремного фургона…
Светловолосый… Красное пятно медленно расплывается на золоте соломы. Бывшее доселе молодым и легким, вмиг ставшее тяжелым и ненужным, медленно осело горячее тело. Повалилось навзничь. Головой стукнулось о холодный камень. Заломилась шея. Нагло выпер мертвый, острый, мужичий кадык. И прочь откинута шальная – молодая голова.
Так он упал. Прокопий. А в распахнутых в небо уже мертвых, голубых глазах – бьется знамя. Только знамя. Рабочее, красное знамя. Вот оно еще полощется над ним. Прижато своим краем упавшим на него мертвым телом. Застилает мертвого Прокопия, укутывая в красный, кроваво-красный савон.
Ужасная картина гибели прадеда волновала детское воображение. Страшная бабушкина история не давала Андрюше в ту ночь уснуть. Только под утро мальчик провалился в тяжелый и страшный сон.
… Вот огромный краснорожий казак в серой шинели на огромной, серой лошади летит во весь опор. Летит прямо на него. Огромная ручища в белой перчатке задрана вверх. Над его головой сверкнул ослепительный сабельный клинок… От страха ноги Андрея становятся ватные. Он хочет бежать. И не может. Не может бежать. Хочет закричать. Хочет позвать на помощь… Кого? Кого?.. Затравленно, беспомощно озирается. А вокруг – никого!.. Никого! Он один. Совсем один стоит на страшной и пустынной, огромной, серой площади. Края площади утопают в плотном, густом тумане. Из-за плотной пелены до него доносятся какие-то странные звуки. Шорохи и крики. Обрывки музыки. Истерический смех. И детский плач…
Маленький, десятилетний бессильно разувает пересохший рот. Но из детского горла - ни звука. Кричать… И невозможно. Ужасно… Закрывает голову руками. Инстинктивно втягивает в плечи. Весь сжимается в комок. С нарастающим ужасом ждет последнего, ослепительного, сабельного удара. Но его нет. Нет. Нет как нет…

День Победы

В холодном поту просыпается. Робко открывает глаза. Сердце бешено колотится в груди… «Жив! Жив, слава богу! Сон, это был лишь страшный сон»… - розовым светом несказанной, неземной радости бьется в мозгу волнами светлая, дневная мысль.
Горячие, косые лучи жаркими струями пробираются через портьеры. Желтыми, косыми, горячими полосами лежат на полу, скользят по книжным полкам на стене. В заоконном мире - горячее, летнее утро. Мальчик шлепает босиком в коридор. Солнечная, распахнутая дверь. Из кухни - голоса и звуки. Из радио – бодрая песня. Знакомый всей стране и тогда, и доныне благообразный баритон голос: «В огне не горели. В воде не тонули, А время настало – под пули шагнули. И стали мы крепче железа и стали, Легенды расскажут, какими мы ста-а-ли!.. Нам счастье досталось не с миру по нитке»…
У плиты хлопочет мать. Бабушка раскатывает тесто на столе. Поднимает голову и улыбается:
- C добрым утром, Андрюша! Вставай. Умывайся. Одевайся поскорей. Сегодня у нашего дедушки огромнейший праздник. День Победы.
Бабушка Архелая Ивановна. Раздобревшая, седовласая, простоволосая, большая женщина в толстом, домашнем халате. Отраженье в зеркале рассохшегося трельяжа. Нелепый телевизор «КВН». Плотные завтраки с яичницей. Наваристые супчики в обед. Чистые, скрипучие полы… Стеклянная пирамидка - Спасская башня Кремля – советский, древний сувенир. И комнатный термометр – Останкинская башня. Бумажные шкатулки – из сшитых черными, плотными нитками цветастых, поздравительных открыток. Расписная русская матрешка. Пузатый хрустальный флакончик «Шанель номер пять», уже пустой, но еще хранящий еле-еле ощутимый запах…
Бабушка и праздник. А из кухонного радио - «Василий Теркин»: «Переправа, переправа. Берег левый, берег правый. Снег кровавый, кромка льда. Кому память, кому слава. Кому темная вода»…
Нарядная, праздничная гостиная. Стол раздвинут. Крахмальная скатерть сверкает белизной, как снежная равнина. Аккуратно расставлены стулья. Приветливо ожидают гостей. Новомодный шкаф-стенка «Устряжанка» весело сверкает свежевымытыми стеклами. Завидная покупка. Дефицит… Не раз ходили в «Мебельный». А после удачи занимали очередь на запись в шесть утра. Мерзлой шариковой ручкой царапали номера на руках. И бегали греться в соседний подъезд. На дворе стоял морозный январь. Записались. И побежали домой. После получили наконец-то из магазина желанное приглашение. И купили! Купили!.. Отец называл эту стенку - «каторжанка».
- Надо было попросить Ермина Сеню. Он инженер по технике безопасности там у них, на фирме. На «Прогрессе»… Чего было мучаться да стоять по очередям. Потом еще и приглашения этого из магазина столько ждать… Сеня быстро бы все оформил. Леню бы шОфера попросил привести. Леня-шОфер все бы вам доставил в лучшем виде. «МАЗ»-то у него, чай, не свой. Государственный. И бензин – тоже. Нешто кто в автохозяйстве об этом деле дознается?.. Какое, к черту, ОБХСС?.. Нешто ему для хорошего человека привести жалко? Еще и денежек заработал бы Людке на платье. Опять-таки им в доме радость... Леня, тот даже как-то елку в ДК Железнодорожников из леса привозил. И ставил. И тоже весь не обязан был. Попросил его директор. Сказал ему Матвей Ефимыч: «Леня, дорогой, - говорит. - А не мог ли бы ты нам в Клуб Октябрьской Революции елочку из леса привести? Скоро каникулы. Детишек порадовать надо. Нам через государственный банк по безналичке на такой вот пустяк деньги переводить ой как долго... А тут каникулы. То да се… Утренники на носу… У тебя, Леня, дорогой, ведь и у самого доченька? Большая уже? Леня, сделай милость. Будь человеком. А мы тебя уж не обидим»… - вот как нормальные люди с шОферами говорят! Говорят себе за милую душу, и корона у них с головы не спадает… Леня стеночку бы ту вам за день мог поставить. Ну, заплатили бы мы ему. Скинулись бы с человека по червонцу. Невелика награда за труды. Бутылочку потом поставили бы ему. Только уже после работы. До – ни-ни. Иначе – никак. Он это… иногда грешным делом любит… Стенка-то ведь на всю жизнь… А вы все – сами-сами… Сколько сами мучались, пока эти дрова вместе сложили. Огромная загадка, что твой кроссворд… Хорошо, что хоть вообще собрали… Стекла не побили. Полировку не исцарапали… Ведь такая дорогая вещь… Эх, все гордость ваша, все гордость… Образованные тоже мне… – ворчала бабка Архелая.
- Людку неудобно беспокоить было бы лишний раз… - оправдывалась мать.
За хлипкими стеклянными дверцами – книжки. Альбомы с репродукциями русских икон. C кремлями – Кижами - церквями. И всяким-разным, про Древнюю Русь… А вот и еще. Зеленый Бальзак. Серый Достоевский. Желтый Сервантес. Белый Шекспир. Бордовый О.Генри. Голубой Артур Конан-Дойль… Огромнейшие дефициты тех времен… Плоды от собирания-сдавания макулатуры. Перед книгами – пара старинных икон. Теперь это очень модно. И уже можно. Все-таки искусство… А искусство надо уважать… Тут же на полочке - расписные русские матрешки. И сувенирные автомобильчики. Убогие плоды советского коллекционирования. Хобби…
Дешевенькая репродукция в железной рамочке на стенке. Какая-то церковь. Со шпилем. Но без креста. На массивных железных ногах пузатится линзой цветной телевизор «Рубин». С ребристой дверцей, справа от экрана. Чтобы телек запирали на день от детей?.. Наверное. Другой причины делать дверцу в СССР пока что нет. Редки и недоступны не только в провинции, но даже и столице видеомагнитофоны. Потому и фильмов «нехороших» у народа нет… Из телеразвлечений - только две телепрограммы, на которых все и всегда «абсолютно стерильно». Учебная и первая. Когда на первой Пленум или Съезд, то то же самое и на второй…
От чего запоры ставить? Чай телевизор не приемник «ВЭФ». «Лишних» мыслей в башку не надует…
На верхней полированной крышке у «Рубина» вазочка «под Гжель». Из вазочки нагло торчит «икибана». Причудливые голые ветки, колосья и сушеные цветы. Последний безобидный крик общесоветской, городской, мещанской моды, рекомендованный гражданам через журнал «Работница».
Знакомые, родные голоса. Горячие, сладкие запахи. Вот он и пришел к нам в дом. Наступивший всенародный праздник - День Победы.
Пронзительный трезвон в прихожей. Это гости. Пришли, прикатили андрюшины дядя и тетя. Коля. Николай, сын Николая. Николай Прокопьевич - андрюшин дед. Николай номер один. Коля - его сын. Николай номер два. И его жена Ганя. Ганна Павловна… Муж и жена – одна сатана. Так гласит пословица. Оба инженеры-кораблестроители. Вместе уже ой как давно. Еще с туманной ленинградской молодости… Танцы в Кировском. Турпоход. Ленинградский Мюзик-холл… Там и встретились. Потом подружились… Поженились… И уже почти что сто лет вместе. C романтической гитарно-поэтической хрущевской «оттепели». Всегда вместе. Вдвоем - на практику. На «Кировский». В турбинный. После окончания – по распределению - в Горький. На «Красное Сормово»…
Нет, детей нет. Бог не дал… Ганя-то, она сама родом из Белоруссии. Полесье… Война… Прятались от немцев на болотах… Год рождения – сороковой… Потом осели тут, в Устьрятине. Поближе к колиным родителям.
Коля номер два. Серенький добротный пиджачек с «искрой». Черная водолазка под горлышко. Беломорина в зубах.
- Иди курить на кухню! – кричит бабушка на дядю Колю. И он идет. Рвет пачку папирос с известной картой каналов и рек. Долго мнет в длинных, желтых пальцах папиросу. Сует пахучую отраву в рот. Чиркает спичкой, прикуривая. Сладостно затягивается едким дымом. И курит. Долго курит, сидя на рассохшемся табурете за желтым кухонным столом с потертыми краями. Ловким щелчком пальца стряхивает пепел в консервную банку - пепельницу. Такая вот привычка у него. Привычка давняя, еще из общежития… Потом резко встает. Большой, высокий. Широко заходит в гостиную, словно наполняя ее всю. И, улыбаясь, возвращается обратно, к людям…
- Опять курил!.. – c укором спросит мужа тетя Ганя.
- Не покуришь – не попоешь… Давайте, давайте, мужики, инстрУмент… - отвечает он смеясь.
Гитарный легкий перебор. А потом самое любимое, морское, мужское и заветное: «У Геркулесовых столбов Лежит моя дорога. У Геркулесовых столбов, Где плавал Одиссей… Меня оплакать не спеши. Ты подожди немного. И черных платьев не носи, И частых слез не лей»…
Богатый праздничный стол. Как плод ветеранских наборов. Недавнее нововведение от Областного Совета. Продуктовые заказы к празднику. Масло. Финский сервелат. Крупа гречневая. Тоненькие макароны. Финские соленые галеты. Плавленые финские сырки «Виола». Растворимый кофе и сгущенное молоко с жестяных банках «с коровкой». Чай индийский в больших, желтых, картонных коробочках, изнутри проложенных плотной серебряной фольгой. На коробочках – слоник. Такое богатство, и без талонов. Без очередей… Гуляйте, ветераны Второй Мировой, славные спасители Европы от «коричневой чумы»…
Талоны… Талоны… Недавнее нововведение местного Горсовета. Расплодятся попозже, как кролики… Талоны «на деликатесные виды мясной и молочной продукции»… Какие бурные поросли дадите вы по всей российской провинции в последующие годы… «На водку». «На сахар». И даже «на мыло» и «на сигареты»… Студеный январь девяносто второго быстро сдует вас из новой России. Вместе со счетами со сберкнижек народных трудовых и гробовых сбережений и скромнейшей уверенностью граждан бывшего СССР хотя бы в каком-то надежно-осмысленном завтрашнем дне…
Звенят тарелками. Вот рассыпчатая, белая вареная картошка. Белый парок из-под кастрюльной синей крышечки И огромнейшая черная сковорода, немного снизу закопченная. На ней живым солнечным золотом в масле - картошка жареная. Сочные котлеты. Тушеное, нежное мясо. И белая, нагая курица. Золотистая корочка на похабно раздвинутых ножках. Кавалерийская рубка - салат из помидоров со сметаной и сиреневым лучком. Причудливая намесь майонезного «Оливье»… Гости и хозяева из больших, хрустальных, грубых мисок – хрусталин «времен застоя» валят полными ложками снедь на тарелки…
Мужчины открывают бар в «Устьяжанке» и достают бутылки. Долго с видом знатоков вертят их перед глазами. Переговариваются. О чем-то спорят. Достают штопор. Винтят и тащат с остервенением пробки. Вино. Отвинчивают проволочку над раковиной в кухне. Шампанское. Или просто сдирают кепочку – жестяной козырек. Так открывают водку… Все. Справились. Ну, и славно, славно, товарищи. И вот потекло. Потекло в бокалы…
- Телевизор… Телевизор забыли включить… - неожиданно спохватывается бабушка. Большая и простоволосая, c кухонным полотенцем на плече. Старшая в доме. И главная хозяйка-хлопотунья.
Щелкнул телевыключатель. Мигнул и засветился выпуклый экран. И в тот же миг бодрый голос ворвался в праздничный дом: «На площадь вступает Краснознаменная, Ордена Ленина, Ордена Октябрьской Революции Гвардейская»… Печатный шаг военных училищ и краснознаменных дивизий. Грохот танков и рев бэтээров. И орудия. Орудия… Грозный рев моторов и грохот гусенечных траков по брусчатке Красной. Вот она. Броня и хоботы зеленых, боевых единорогов. И вновь - броня. Броня. Броня…
Распахнутые настежь люки. И в каждом люке стойким, оловянным, сказочным солдатиком – танкист. Или стрелок. Или второй водитель. Второй обычно бывает только на огромных тягачах, что идут, плывут сейчас от Исторического. Огромные, зеленые сигары, что провозят аж на восьми катках… Оловянные солдатики в открытых люках. Да сколько… сколько их? Застыли, словно замороженные, стоят по стойке «смирно». А над каждым из них - красное знамя вьется - бьется на теплом, весеннем ветру…
Вот телекамера отъезжает. Меняет ракурс съемки. Широкая панорама от Исторического. Вот вид на площадь с ГУМа. И вот – главный, самый главный вид страны Советов. Вид на ленинский Мавзолей… Бровастый, морщинистый пятиждыгерой Брежнев согнул в локотке старую, трясущуюся, немощную, обезьянью лапку. Так первое лицо страны приветствует парад… Рядом Громыко с лицом постаревшего умного мальчика. Указывает вдаль рукой. Чего-то объясняет Брежневу… По правую руку «вождя» - большая фуражка на плотном орденоносном светло-сером мундирчике. Устинов. Стоит, словно столб. Чуть сзади – высокий, худой и длинный, словно жердь. Роговые, хищные очки. Умное, брезгливое лицо. Андропов… А вот седой и тоже высокий. Гребешок-хохолок. Это Суслов… Вот седые, жиденькие, стариковские проборчики… Вот лысина с пятном… И снова – брови, но гнутые тугой, кавказскою дугой… Да сколько, сколько их там… И все – «вожди». «Вожди»…
Налили по первой. Выпили: «Ну, за День Победы». – «Будем!» – «Будем!..» Мужчины сняли пиджаки. Ослабили узлы на старомодных нынче широких и цветастых галстуках… «Ну, что?..» Поели… Заглотили. Зажевали. Или просто занюхали. Это кто как привык. Налили. И добавили вновь. По второй. Добавили. И зазвенели вилками-ножами. Заходили, заработали, закрутились медленные, тщательные челюстные жернова. Немного насытившись, вальяжно, блаженно откинулись на спинки мягких стульев. Почти легли на диван, покрытый пошловатым пледом с абхазским, южным, курортным, прыгающим тигром. Женщины полезли за фотоальбомами. Тычут пальцы в фотографии. И чему-то меж собой смеются. «Вот наша свадьба… А это мы в Буграх. Когда я там учительствовала после Герцена»…
Мужики тоже слегка захмелели. И потекли мыслями по древу. Заулыбались чему-то неведомому. Или ведомому только посвященным в какие-то смешные и страшные, семейные тайны… Так начинались обычно в семье у Избиных семейные рассказы да застольные, хмельные байки…
- Пригласили как-то пионеры ветерана в школу. А был он матрос черноморский… Непривычно ему перед людьми выступать. Очень волнительно. Боязно… Вот и решил он перед этим делом выпить, для храбрости… Приходит в класс. Рассказывает: «Героическая оборона Новороссийска… Малая Земля – священная земля!.. Схороните здесь меня!..» Ну, прямо как в кино… А потом забирать его, беднягу, начало. Не на шутку дед разошелся: «Да я… да мы… а перед нами – немцы… Или румыны с итальянцами, хрен гадюку разберет… А мы – вот так им, сукам, на искось… И торпеду им… ниже ватерлинии… Да мы… Да мы… А мне Сережка и говорит… Говорит: «Не Москва ль за нами! Умирать, - говорит. – Так с музыкой!..» Эх, мать моя – женщина, роди меня обратно!.. Да на торпедном катере – к ядреной матери!..» Такие этажи им выдал , что мама – не горюй!
- А Леню Брежнева-политрука он лично там не знавал, как маршал Жуков?..
- Чего нет – того нет. Все, что знаю, – рассказал. Врать не буду… Не такой я человек…
Праздничное, застольное, хмельное балагурство.
- Коль, а, Коль! Слыхал в стихах загадку? Мне мужики на днях в курилке рассказали…
- Ну, давай…
- Что за старый дуралей вновь залез на Мавзолей?  Брови черные, густые. Речи длинные, пустые. Кто даст правильный ответ, тот получит десять лет…
- Да кто ж такие загадки только и сидит да придумывает? Не в КГБ ли у Юрия Владимировича те главные по анекдотам анекдотчики?..
- Кому надо, тот и выдумывает. А кто надо – тот потом за это сидит…
- Ловко! Ах, бес меня дери! Как ловко!..
Хороший разговор в советский светлый праздник. Притом что говорят все это между собой два коммуниста! Два члена КПСС (простите за выражение).
Андрюшин папа Виктор Николаевич, младшенький, смеется вслед за старшим братом. Тоже тот еще «анекдотчик»… Со временем это пройдет. После насмешечек над Горбачем это уйдет навсегда. Уйдет вместе со спокойным, размеренным бытом в сени «Рубина» и «Устьряжанки». Уйдет вместе со скромным, надежным достатком и элементарной, беззлобной уверенностью за свое неподзаборное, ненищенское завтра. После, при вошедшем в самодержавие Ельцине и толстячке Гайдаре, народу будет анекдотов. Нет, потом анекдотов не будет. Не до смеха будет как-то, не к месту их травить. Матюги, злая похабщина да тюремное «ботанье по фене» блатных «парниш со шконки» навсегда иссушат благодатный родник беззлобного, шутейного, народного юмора.
- Есть коммунисты, а есть – «партийные»!.. – хитро щурит правым глазом дед и лукаво улыбается.
«Партийные» – это те, что на Мавзолее. А они – два Николая – коммунисты. Хорошие люди. Славные сыны Родины. Не лжецы. Не балаболы-демагоги. Не формалисты-бюрократы-деревянные пеньки. Они – люди дела. Большого и настоящего. И очень, очень нужного стране и людям.
Дед Николай вступал в партию в сорок третьем, на Курской… Дошел до Праги. Потом из победной, цветочно-восторженной Чехословакии их – в поезд и на Восток. На ставший таким знакомым и близким на долгие-долгие годы Дальний Восток… Войну закончил дед в Корее. Стояли там аж до сорок восьмого. Все чего-то ждали… Говорят, ждали новой большой войны с Америкой… Некоторые даже дождались. Но малой. И немного позже. На самой ранней зореньке тревожнейших пятидесятых… Слава Богу, что к той поре дед уже демобилизовался из армии. Не загремел к Ким Ир Сену дед в помощники… Вовремя улизнул…
Сколько их было тогда после великой войны… Миллионы кадровых офицеров… Дети великой армии в пятнадцать миллионов душ. Десять из них было на фронте. Пять миллионов стояло в резерве. В Средней Азии и на Кавказе. В Персии – шахском Иране на пару с англичанами и на том же дальневосточном, противояпонском стальном кордоне – советском рубеже…
Бабушка легко звенит фигурной вилочкой по высокой рюмке…
- Тишины… Прошу всех тишины…
Дед резко оборачивается к ней.
- А… чего?.. – дед Андрюши Николай Прокопьевич ничего не слышит правым ухом… Курская Дуга. Первое, жестокое ранение… Скорый госпиталь - и снова в строй. На Третий Белорусский… Артиллерия… Командир гвардейских минометов. «Сталинские органы» Великой Победы… Восточная Пруссия… Бои за Кенигсберг… И второе ранение. Еще более страшное и жестокое, чем то, первое.
О той – Великой Отечественной - войне дед вспоминать никогда не любил. Не любил и как бы даже и не одобрял тех, кто балаболит про войну в газетах, по радио да на экране. Смотря иной советский фильм «о доблестях, о подвигах, о славе», порою кривовато ухмылялся. Ворчал себе под нос: «Ну, это совсем как в кино»… Вот это «как в кино» и было для него формулировкой какой-то лакировки, липы и неправды. Война та была для него чем-то очень тяжелым, а чем именно – про то он сказать не хотел…
И в самом деле, что для него была война, пусть даже и самая святая и рассправедливая в мире? Война – страшная, тяжелая, кровавая работа… Разлука с домом… Смерть товарищей… Увечья… Что принесла ему война? Награды… «Красного Знамени» – еще за Финскую. «Александра Невского» и «Отечественной» – за Великую советско-германскую… Медали-то и вовсе Николай Прокопьевич и за награды не считал… Особенно с тех пор, когда на тридцатипятилетие Победы всем ветеранам выдали в военкомате «памятные», ненастоящие, небоевые медали…
Еще один привет с войны – это абсолютнейшая глухота на правое ухо. И неоперабельный осколок в правом боку. Тоже ведь «военные награды». Вручили, и носи их до самой смерти. Вот какие он имел «трофеи» с той войны… Плюс время от времени дающий о себе знать жестокий, неизлечимый псориаз. Руки до локтя в красной пупырчатой коросте… Врачи в районной поликлинике говорили: «Причины заболевания нам неизвестны. Лечению не поддается… Возможно, что развитие идет на нервной почве… Все нервы… Нервы…» Нервы и война. Война и нервы…
Иногда Архелая в сердцах сердилась на глухого Николая, без конца переспрашивающего каждую невнятно произнесенную фразу. Сердилась, кричала ему на ухо: «Глухая собака…» Дед не обижался. Еще с молодости он ее любил. Любил до беспамятства. Свою Клаву… Всю жизнь они прожили вместе. Родили двоих сыновей-красавцев. Николая – в сороковом. Сразу после той, незнаменитой, Финской. В том самом марте, когда у финнов брали Выборг – Виипури… Виктор, что означает «победитель», родился в сорок седьмом в Корее.
После войны с японцами офицерам разрешили привозить свои семьи из Союза. Тем, кто прибыл с нищей, разоренной политическим режимом и войной Родины в далекую Корею, казалось, что они попали в какую-то восточную сказку. Особенно дивились на заграничные чудеса те, кто приехал из глухой деревни, как Архелая, где она всю войну прожила в доме матери. Тяжело работала в колхозе. А зимой, когда особой работы не было, девушек и женщин отправляли в лес, на лесозАготовки… Потом, эти зимние лесозАготовки не раз будут присутствовать в семейных разговорах как определение для самого каторжного, надрывного труда.
- Ну, это разве работа? Вот бы вас в лес зимой, на лесозАготовки… Я бы на вас посмотрела… - не раз и не два говорила родным Архелая Ивановна спустя еще долгие годы.
Хорошо стояли гарнизоны. Военный городок достался нам от японцев. Казармы для солдат. И дома офицерские. А в домах тех чего только нет… Белье. Посуда. Мебель разная - резная. Кровати в спальнях широченные. Огромные радиолы. Иероглифы на зеленой, светящейся шкале… Зеркальные потолки. И вазы разные. С драконами… Как вошли наши офицеры в те дома, так и обалдели… Никогда наши ребята такого богатства не видели… Хорошо, хорошо жили японские самураи на корейской земле… Однако мы их все равно поперли! Освободили корейский народ от японского милитаризма! Стояли в Корее ваши гарнизоны – японские, теперь наши постоят! Советские!
Много, ой, много было в той жизни смешного. Забавного. Как-то раз офицеры решили попробовать местные кушанья. Офицеры думали, ну, сейчас местный повар приготовит им чего-нибудь там из свинины. А надо сказать, что свиньи в Корее содержались тогда почти что в каждом деревенском дворе. Большие и довольно крупные. Только вот не светлого, как в России, а абсолютно черного окраса. Такая местная порода. Вот позвали повара из местных. Тот приготовил. Мясо. Белое. На вид – обыкновенная курятина. Офицеры едят себе… Все съели… Понравилось! Зовут повара. Спрашивают через переводчика:
- Что, мол, за зверь такой? Не свинка ли?
- Нет, – отвечает повар. – Не свинка. Это собачка, господа русские офицеры…
«Господа офицеры» потом долго-долго блевали… А зря. Корейцы откармливают на убой специальную породу собак, как в Европе – свиней. Порода та – крупная. Напоминает европейских водолазов. Хозяин ту собаку из специального собачника не выпускает. По улице она не бегает. В будке на цепи не сидит. Живет, как свинья. Ест. Толстеет… И так - до самого убоя. Между прочим, эти «бусурмане» еще и змей едят…
В Корее офицерские жены даже ходили на местный рынок. Разумеется, не одни. В сопровождении ординарцев. В те годы каждому старшему офицеру полагался ординарец. В царской армии он назывался «денщик». Денщик – солдат, обслуживающий офицера в быту, помогающий ему и его семье по хозяйству. Денщик-солдат – слуга при офицере. Денщик обязан чистить офицеру сапоги и стирать форму, топить печь, собирать на стол. Быть у него на посылках… Да мало ли чего должен был делать денщик в царской армии… То же самое вменялось в обязанность ординарцу в Армии Советской – сталинской. Кстати, кроме денщика, у старшего офицера был еще и водитель. И тоже персональный!
Вот выходят или, чаще всего, выезжают офицерские жены на «Виллисах» в город. На рынок. Приехали. Шум. Толкотня. Каждый кореец трясет своим товаром. Зовет покупателя. Прилавки и лавки… На них и в них – овощи-фрукты и всякая снедь… Тут же ходят американские солдаты… До мая сорок восьмого Корея не была разделена на два враждебных государства. Поэтому контакты между оккупационными зонами бывших союзников были самым обычным делом. Делегации американских офицеров посещали с визитами базу русских. Вообще-то простые американские солдаты сами были не прочь поторговаться с местными. Чего-нибудь купить-продать. Благо, у них всего было навалом. «Добрый дядя Сэм» для своих парней довольствия никогда не жалел…
У корейцев в те годы даже была такая немного обидная для нас дразнилка-поговорка: «Америка – купи, купи, купи… Россия – продай, продай, продай…» Американцы на том рынке продавали… А люди советские, русские, наши победители, – покупали. Покупали все, что достать в Союзе не представится возможности. Ни за какие деньги. Многих выручали взятые трофеи… Благо, сам Верховный разрешил их брать, еще с Германии…
После войны полстраны лежало в развалинах… Кстати, ведь и до войны с товарами и продуктами в СССР было, мягко говоря, негусто. После завершения коллективизации наступили несколько лет повального, дикого голода. И хотя хлебные карточки отменили в тридцать четвертом, отовариться даже самыми простыми продуктами было неимоверно трудно. Ночные хлебные очереди в русских провинциальных городах оставались печальной реальностью еще зимой тридцать шестого – тридцать седьмого года. Даже в жестокие морозы люди стояли всю ночь только для того, чтобы с утра купить хлеба… А потом – надо было идти на работу… Что же до «товаров народного потребления», то в планы Первой Пятилетки их выпуск вообще не входил. Все силы страна бросила тогда на создание крупных отраслей тяжелой промышленности. И прежде всего – стратегического и военного направления.
«СССР долго без войны не проживет… Скоро, скоро мы пойдем вперед, «неся освобождение народам»… – так решил Иосиф Сталин. И его решения претворялись в жизнь. Любой ценой… Окончание НЭПа означало лишение страны самых элементарных, насущных, бытовых вещей. Первая Пятилетка для легкой и пищевой промышленности оказалась просто никакой. И только Вторая Пятилетка слегка оживила эти почти уже погибшие экономические отрасли… Неудивительно, что власти умело отводили от себя общественное недовольство, организуя на местах показательные процессы над «врагами народа»… Несчастные советские и партийные чиновники местного разлива, угодившие тогда под «ежовские рукавицы», зачастую были грубы и заносчивы перед простым народом. И потому многие были рады свести с ними счеты…
Вот так стояли русские – советские солдаты – офицеры в Корее в те давние года. Служили – жили и не думали, что надо будет уходить домой. Все считали, что советские солдаты пришли туда надолго. История и жизнь распорядились иначе…

Нарядный, свежевыбритый, наодеколоненный крепчайшим «Шипром» дед Николай в новеньком зеленом пиджаке с орденскими планками. Рядом – родные. Сыны-молодцы. Архелая. Да «дочки» – невестки. Да, сегодня за такой праздник и рюмочку лишнюю не грех пропустить… Сидит Прокопьевич довольный. Улыбается. А Николка, старший сын, поднялся с рюмкой. И все приятное, приятное про деда-ветерана:
- Дед-то наш Николай – героический!.. Не пропал, хоть и трудно им без отца потом было… Гражданская… Сначала были в Архангельске белые. Потом пришли американцы и англичане. Немного. В Первую германскую они возили в Россию оружие. Потом Октябрь… Англичане и американцы решили красным оружие не отдавать. Высадили у нас на Севере свой экспедиционный корпус… В Гражданскую в Архангельске было белое правительство. Правительство генерала Миллера… Англичане и американцы воевать за белых не спешили. Да это было для них и не резон. В Европе кончалась Мировая. Потом пришел Версаль. «Биржа в Версале» – новый, европейский, географический раздел да финансовые интересы у Америки наклюнулись тогда, уже и в Старом свете… Мир вовсе без России или с Россией слабой, большевистской, им представлялся тогда наилучшим историческим итогом войны и русской революции. Потому бывшие царские союзники не давали белым ни одной винтовки, ни танка, ни аэроплана задарма. Они их продавали! Продавали аж по второму разу! Но как в народе говорят – скупой платит дважды! Красные белых прогнали. И генерал Миллер за границу убежал. И англичане. И американцы… Потом пришли красные… Я всего-то, всего и не знаю… Верно, дед?..
- Верно, Колька! Складно-то у тебя все как… Экий ты сукин сын у меня уродился!.. – весело заметил дед.
- Коля у нас… Он хороший… Вот начальником цеха недавно назначили… И коммунист, как отец… Только уж больно много ты куришь… - заумилялась на старшего Архелая.
- Коленька, золотце, ты не кури… Много… - cо смешком добавила Ганна.
Николай расплылся в довольной улыбке и продолжал:
- Двенадцатый год рождения… Вовремя, вовремя ты, Прокопьевич, родился. Ты родился, и век твой для тебя поспел. Ко всем событиям большим ты, отец наш, был сопричастен. Да и власть тебя на веку твоем не обидела… Можно сказать, что Советская власть дала Николаю Прокопьевичу все… Все дала и самой полной мерой… Ничего, можно даже так сказать, не пожалела… Сами подумайте. Ну кто бы наш дед был до семнадцатого года?.. Мешки бы в городе таскал. В деревне бы быкам хвосты крутил… После Гражданской в тяжелые годы он, сирота, кончил школу. Потом поступил в Училище Землеустроения. Потом – Комсомол… Даешь стопроцентную коллективизацию!.. Начались колхозы… Он – землеустроитель, землемер-мелиоратор. Его – в район. Там агростанция. И МТС… Работал. Дни и ночи отдыху не знал… Потом по направлению ВЛКСМ – в артиллерийское училище… Рейнская область… Испания… Чехословакия… Аншлюс… В мире все отчетливей тянуло порохом. На Европу надвигалась большая война… Прошел Финскую. От звонка до звонка… Началась Отечественная… На Курской Николай Прокопьевич вступил в партию… Прошел от Курска и Орла до Кенигсберга и победной, майской Праги… Дошел в Европу – его оттуда в Азию. Китайцев да корейцев из беды выручать… Медали… Ордена… Да вы и сами знаете.
- А в личном плане? Расскажи! – заулыбалась мать.
- А в личном плане мы двух дураков родили! – засмеялся дед. – Верно, Архелая?..
- Сказал тоже… У нас ребята-то хорошие. И Коля хороший. И Витенька. И Ганна. И Регина… Вся семья… Вот помню, Николай, как ты меня по молодости лет добивался… Жили мы тогда в Конищево. Я, сестра моя Лизавета и мама наша, Клавдия Антоновна, царствие ей небесное… Были и еще у мамы нашей деточки, так ведь тогда очень много детей умирало. Даже и у состоятельных. Заболеет ребеночек, и все… Ух, и строгая-то наша мамочка была…
- Ее, говорят, в деревне даже мужики боялись… Вот Лизка от нее даже в соседнюю деревню зимой по снегу убегала… - смеясь, вставил дед.
- Ну, боялись или нет – не скажу, – продолжала Архелая Ивановна. - Скажу только, что у нас в роду-то все не робкого десятка. Папа мой Иван Антонович при царе служил лесничим. Работа не для робких. Браконьеры… А вот дед мой Антон был мельником. Мельница у него была водяная, на реке. Все крестьяне к нему и ездили зерно молоть. Богатый был мужик… А еще народ говаривал, что у него на мельнице черти бегают в колесе. Правда, правда!.. Говорили, что раз один дедов работник видел меж колес рога и рыло как бы поросячье, на козлиной, наглой морде… Другой раз как будто кто-то даже видел хвост… C тех пор ходили разговоры – слухи, что Антону на мельнице сам черт помогает… А вот папа мой по мельничному делу не пошел. Был лесничим в Кичменской волости. Леса у нас в волости были почти все сплошь казенные. Государственные то есть… Да и вообще, у нас на Севере помещиков было мало. Только вокруг городов усадьбы и были. И крестьяне, еще до Реформы, тоже были почти сплошь казенные … Так вот, лесникам платили жалование. Полагалась им и форма. Совсем как в царской армии… У меня даже фотокарточка где-то была… Так что жили мои родители Иван Антонович и Клавдия Ивановна при царе неплохо. А по сравнению с местными крестьянами, даже можно сказать, были они «из богатых»… Был у них свой дом в деревне Конищево. Большой дом. Мебель разная… Вон диван наш плюшевый с гнутой спинкой до сих пор в углу стоит… И посуда из Конищево, вот она – на столе… Столик кругленький наш - у Коли, на Горького. Жив до сих пор… Жалко, что кресло тогда мы в Сосновке оставили…
После Великой войны мы туда ведь и попали. В Сосновку… Хороший, cветлый пригородный поселок. Даже клуб имелся справный. Колонный, белый, каменный. Правление, баня да больничка… После войны быстро раздался поселок наш вширь. Новые дома на два этажа, даже и с водопроводом… В пяти минутах на автобусе – «Мелиоратор». В получасе – и областной центр Устрятин. Ну, чем там плохо было?.. А природа там какая! Богатая природа русская, могучая, как на картинах художника Шишкина… Заливные луга под холмом. Поля-перелески. Черный бор за полями вдали… Поутру над рекою Гадюкой туманы расстилаются. Красота, красота там такая, что язык заглотнешь. А в лугах все травы, травы… Золотая рожь, да василечки синенькие, да колокольчики между золотом. Белые ромашки, клевер в разнотравье рассыпался по лугам. Век смотреть не надоест человеческому глазу на такую неземную красоту. Век тем воздухом дышать медяным, и не надышаться… Вот какой наш край. Русский. Нутряной. Здоровый, северный, исконный. Нету, нету для меня лучше, чем наши родные, устрятинские края…
Над крошечной речушкой на крутом, белесом косогоре – красные стволы корабельных сосен прут ракетами в голубую вышину. А кругом – дали. Северные дали. Высокое, страшное небо с фиолетовой набухшей тучей. Неласковое солнышко лучиками из-за тучки прямо на зеленый бор, зеленый рай. Высунет лучик из облака. Лизнет, да вдруг и брызнет светом – золотом по розовым стволам, заиграет, запляшет на раскидистых кронах волнами нездешнего, горнего света. И не роща сосновая это – это храм божий. Настоящий, настоящий нерукотворный храм. Сам бог тот храм строил. Сам и людям его подарил. Нате! Вот вам! А они, неразумные, в красоте такой порой с рождения живут и не видят ее как будто. Все свое… Все дела да хлопоты… Вот слепые!.. Ну где еще сыскать такую во всем огромном мире божью благодать?.. Да, не видят многие все это, живут, словно и не живые вовсе. Словно мертвые. Вот же ходят в рощу ту сосновую, красную – прекрасную – корабельную, мужики да парни из местных шалопаев вино да водку пить. Ну, выпили бы себе, мирно посидели, так зачем им надо еще после и бутылки бить?.. Осколки да газеты под соснами. Ножиками по стволам имена да маты вырезаны… Не народ, а чисто свиньи! Такую гадят красоту! И пошто они ее не понимают, – сокрушалась Архелая, а потом продолжила: - Все, что баское да хорошее, мы не ценим до поры. Живем, как слепые или как детишки неразумные. Думаю с тоской порой – зазря мы в город переехали. В городе природы нет или вся она задохлая, да вытоптанная. Чахлые кустики, больные деревца. Дымы из труб фабричных в небо грязным коромыслом упираются. Гремучие грузовики да дымные автобусы. Дома желтые, хрущевские, пооблупленные. Серое море асфальта. А чуть дождик пройдет, так грязюка на нем невозможная… Вот жили же мы в той Сосновке, и как же хорошо нам там тогда было… Собрались, да уехали, как дураки. Даже кресло там бросили. Не потащили кресло в город… В общем, жили они хорошо. Как и мама с папой жили до той беды. У них ведь тоже дом был - чаша полная. Вдруг – война… C той войны и пошла беда. На Германской, в далеких Карпатах, погиб папа мой – Иван Антонович… Потом – революция… Страшное, страшное время пришло. Приехали в деревню на подводах комиссары хлеб из деревни в город выгребать. Ходили, искали. Все с винтовками. А старший – в коже черной и с маузером. Всем он этим маузером прямо в нос тогда-то так и лез. Все грозился: «Контра! Контра!..» Найденный хлеб приезжие грузили на подводы и увозили в город. «Так велел товарищ Ленин!» – говорили они…
А после приезжие организовали в деревне комбед. Комитет бедноты. В комитет тот сбежались не только те, у кого было много детей, а земли маловато, но и пьяницы разные. И воры… Помню, что тогда как раз пришел с каторги Лукьян Фролов. Сидел он при царе за воровство и за убийство. C такими же, как и он сам, проходимцами грабил Лукьян при дороге в Бесово людей… Какого-то купца они тогда прирезали… Их и схватили… Сидел в Сибири… Потом полиции не стало. Он и убег… Пришел Лукьян в комбед – пошли дела. Никогда Лукьян Фролов не думал стать начальником. А тут такая лихая удача. Грабить можно кого хочешь… Приходили в любой дом. Без приглашения. Без стука. И требовали «именем Советской власти» жратвы и выпивки. Тащили мясо с погребов. И бочки с огурцами и капустой. Тащили свиней. Вели лошадей со двора. Снимали с хозяев тулупы… Один раз нужна им была входная дверь в комбед. Да посолиднее!.. Где достать? Надо снять у тех, кто побогаче!.. Они в наш дом! Снимают!.. Уж Клавдия их самогонкой поила… Думала: выпьют, подобреют да отступятся… А они, как черти, нажрались. Песни про мазуриков каторжные пели… После пьяные свалились до утра. А наутро зенки продрали и к обеду – сняли дверь. Увезли в комбед на подводе… C той поры маменька моя, Клавдия Антоновна, царствие ей небесное, говорила: «Коммунист – всегда был вор! Вор, свинья и пьяница!..» Не хотела, ой, не хотела меня мама за комсомольца замуж выдавать… Как же это, говорит, комсомолец!.. Ишь чего, девка, удумала… Они все антихристы, даже в бога не верят… Сама мама, хоть и в церковь никогда не ходила, но в бога веровала. И иконы у нас в доме были… Богоматерь – Пресвятая Богородица… Николай Угодник… Большие такие иконы. Все в окладах. Красивые… А то, что в церковь не ходила, так у них с папой Иваном Антоновичем вера была такая. Они «толстовцы» были… - продолжала рассказ Архелая. Глубоко вздохнула и в тот же миг часто-часто заморгала. По сморщенным шекам побежали слезы.
- Ты чего, Архелая… - потрепал по плечу ее дед.
- Маму и папу жалко. Не увидеть их уже нам вовек… Только в царствии небесном… - горько-горько всхлипывала бабушка.
- Ну, а с Федькой, подлецом, чего было? – спросил дед, чтобы, наконец, перевести разговор на другое.
- А что с ним надо было делать?.. Прознали власти про его дела. Приехали чекисты – все в коже. Да ЧОНовцев отряд. Схватили их пьяными. Хотели увести на подводе в район. Думали их судить… А они, дураки, - вырываться. Хотели бежать… В них стреляли… И все… Хороший ты, Николай… Зря Клавдия-покойница все боялась меня за тебя выдавать… Опосля-то ведь и она, когда тебя хорошо узнала, говорила мне, и не раз: «У тебя Николай мужик хороший. Ты его завсегда держись… Работящий, да и пьет мало… хоть и партийный он, прости, господи…»
Наконец, когда бабушка немного успокоилась, Коля довершил свой рассказ. Рассказ о том, как Николай демобилизовался. Как вернулся он с Архелаей обратно в Союз. Рассказал про особую дедову честность. И сам не воровал, и другим воровать не давал. А в армии чего украсть – всегда найдется… Добавил, что когда расформировывали гарнизоны, то некоторые офицеры тащили из Кореи все, что могли. Иные «Виллисы» проводили по документам как лом, чтоб обзавестись машиною. И притом абсолютно бесплатно… А Николай Прокопьевич гвоздя ржавого сверх положенного Родиной себе не взял… Настоящий коммунист! Не то, что некоторые…
После Николай Прокопьевич работал землеустроителем-мелиоратором в Сосновке при МТС. А Архелая – бухгалтером в совхозном правлении. В ту пору она закончила бухгалтерские курсы… Получили дом от правления… Жили хорошо, весело и дружно. Николай Прокопьевич. Архелая Ивановна. Коля-старший и Витенька-младшенький…
Через некоторое время Николая перевели в город. Переехали всей семьей. И Клавдию Антоновну из Конищево они к себе забрали… Жили в деревянном доме на Жданова, что стоит и до сих пор, у стадиона «Динамо». После – получили новую, двухкомнатную квартиру в новом, «хрущевском» доме на Ворошилова. Тридцать шесть квадратных метров площади… Теперь в этой квартире живут пятеро… Коля и Ганна получили от завода кирпичную «двушку» за рекой, на Горького… Виктор и Регина «стоят на очереди». Уже давно…
Николай Прокопьевич долгие годы возглавлял проектный отдел в Мелиоративном проектном институте. Новое, современное, трехэтажное здание на Калинина… Сам он – большой начальник был… Что ты!.. А жену Архелаю после взял к себе - секретарем!.. Хороший был начальник. Требовательный!.. C персональной «Волгой». А та - с персональным шофером… Все, как тогда, в Корее… Вот такая история у нашего деда.
В настоящем у Прокопьевича – пенсия. Да внук Андрюшка. Славная трудовая биография. Достойный вклад в копилку славных дел нашей великой Родины…

Пересадка-2

Бегали к автомату пить воду с сиропом за три копейки. И за копейку – без сиропа. Жаркое, слепящее солнце. Яркое, печное лето. До электрички еще далеко. Часика два… Обошли кругом памятник Владимиру Ильичу… Что еще интересного? Слева от площади на углу – красно-белая телефонная будка. Искореженная дверца. Битое стекло. Несчастный таксофон с оторванною трубкой. Рядом с будкой – поваленная на бок урна. Хулиганы… И пьяницы… И откуда сколько развелось такого сброда на нашу-то голову?.. Справа, у автобусной станции, – бетонный стенд. Острая звездочка, крашенная красным. Перед звездочкой – молот и серп. Наверху – массивная надпись: «Члены Политбюро ЦК КПСС». Слева от всех – товарищ Брежнев Леонид Ильич. Он самый главный. Ему и портрет побольше полагается. Улыбается довольно. Волосы зачесаны назад. Чтобы лоб казался повыше… Густые, мохнатые брови. Обрюзгшие, стариковские щеки. Маршальский мундир с пятью звездочками и Орденом Победы. На шее - галстук с алмазной маршальской звездой…
- Старенький, просто старенький дедушка. Ну совсем как дед Николай, подумал Андрюша. И какое-то странное чувство нежности к товарищу Брежневу сладкой медовой струйкой потекло у него из-под сердца… Странное, очень странное и совсем неожиданное потепление сердца ощутил он тогда, в тот странный миг. Не одно ли оно, это чувство странное, движет и любовью? И дружбой – взаимной привязанностью двух людей? И верой – любою земною религией. Не оно ли одно отличает людей от зверей?..
Длинной чередой портреты меньше. Несколько знакомых. А иные и вовсе пока неизвестны. Андропов… Горбачев… Гришин... Громыко... Кириленко... Кунаев... Пельше... Романов... Суслов... Тихонов... Устинов... Черненко... Щербицкий… Галерея старичков и еще не старых мужиков… Кто-то из них еще «прогремит». Кто-то сойдет без следа.
Сбоку от «членов» – второй стенд. На бетонной боковушке – знакомый профиль и цитата: «Мы придем к победе коммунистического труда. В.И.Ленин». Правее – портреты местных ударников… На тех и смотреть не стали. Все равно Андрей и папа Виктор никого из них не знали. В лицо их знали только местные…
Тут же на площади - стенд с газетами. Вот московские. «Правда», «Известия» и московская «Комсомолка»… Дальше - местный «Червоный Прапор»… Скользнули взглядом вдоль полос… «Идем дорогой Ленина, дорогой Октября»… «Путь созидания и мира»… «Светлый путь»… «Выбираем будущее»… «От Байкала до Амура»… «Очередная экономическая авантюра правительства британских консерваторов»… «Молодежная бригада»… «Вашингтонские ястребы»… «С чужого голоса»… «Два мира. Два детства»… «С возмущением и гневом»… «Свинья под дубом» (фельетон)… «Дорога измены»… «Том с двойным дном»… «Комсомол – не просто возраст. Комсомол – моя судьба»… «Магистраль. Трудовые будни»… «На самой макушке Земли»… «А если это любовь?..» «Об одном лауреате» (фельетон)… «Поэтическая страничка»… «Изгиб гитары желтой»… «Клуб самодеятельной песни «Голубые гитары»… «О чем они поют?..» «Письма читателей Комсомолки»…
Вот любимое. Карикатуры. Вот одна… По решетчатому мосту над каким-то болотом мчится поезд с надписью «ХХVI Cъезд КПСС». Под мостом в черной луже сидит безобразный, толстый человек в армейском мундире с шевроном «USA» и огромной «аэродромной» фуражке на голове. Со всех сторон он окружен зарослями камыша и уродливыми жабами. Он и сам похож на безобразную жабу. Человечек разевает огромный рот и квакает: «Утопия! Утопия!..» Под рисунком – хлесткая надпись: «Не сядьте в лужу, господа!» Вам смешно?.. А мне – не очень.

Лабаз

На торце вокзальной площади – почерневший от времени, приземистый сруб. «Продовольственный магазин ОРСа Киевской железной дороги», – гласила надпись на эмалированной синей табличке. Почти по самому верху дверей прибит лозунг: «Народ и партия – едины!» – большие белые буквы по огненно-красному кумачу.
Низковатая ободранная дверь манит черным дерматином. Из прорыва выглядывают клочья древней, желтоватой ваты. Маленькое, пыльное витринное стекло. Металлическая решетка, сваренная «солнышком», между старых, облезлых рам. Меж ними – грязь и умершие мухи.
Отец и Дюша заглянули внутрь лабаза. Голая лампочка под низким потолком. Застекленные витрины. Шкаф с хлебными лотками. Сбоку на веревке свисает погнутая железная вилка – предлагает пробовать мягкость местных хлебобулочных изделий… За спиной и с боков продавца – полки с многочисленным товаром. Вот он: Хлеб. Тот, что всему голова. Черный кирпичиками – «Дарницкий». И круглый – «Киевсий». Батоны белые. «Нарезные». «Подмосковные». Аппетитный хлебный запах… Булочки – «Школьные». Маленькие, но очень аппетитные. А запах… Что за запах… Дурманящий… Вот коржики – «Любительские». Что строго на любителя?.. Вот пирожное с глазурью. «Колесо». Рядом – «Колесо с орехами». Ломкие кругляши. А рядом – вафли. «Полет». Начинка светлая. Печенье «Молодежное». Пряники светлые «Салют». На веревках - бублики. Баранки. В пакете из плотной белой бумаги - сухари «Молочные». За витринным стеклом – побежали-поскакали крупы. Крупа перловая. Крупа пшенная. И рядом – большая пачка. Каша овсяная «Геркулес». Рожки «Яичные»… Немного неприличное название… На полу за спиной продавца громоздится голубая пирамида из пластмассовых ящиков. Молоко и кефир. Молоко в треугольных пакетах. Кефир в толстеньких, коротких стеклянных бутылках. C крышечкою из толстой фольги. Рядом – молочный бидон. На витрине – объявление: «Сметана отпускается только при предъявлении соответствующей тары». Снова полки. Консервы рыбные. Бычки в томате. Салака в банках. Скумбрия. Ставрида. Салат в банках овощной - «Охотничий». Сделано в Польше. Салат овощной – «Завтрак туриста». Сделано в СССР. Икра баклажанная. Коричневатая субстанция в стеклянной банке. Цвета «детской неожиданности». Сырок плавленый «Дружба». Легендарная закуска русских алкашей. Все. Дальше начался «мужской отдел» советского продмага.
Шампанское «Советское». Высокая зеленая бутылка. C высоким горлышком, по верху обтянутым золотистой фольгой. Треугольный ярлычек и большая наклейка – с медалями… Ресторанно-новогодняя шипучка всей страны… C утра «такое» нормальные не употребляют… Коньяк азербайджанский. Коричневая жидкость в водочной бутылке. На треугольном ярлычке – медали. На наклейке – кавказская вязь. Напиток для аристократов. И кошелька, и духа… Водка «Столичная». Английская надпись наверху. На наклейке - медали. Ниже узнаваемым абрисом – столичная гостиница «Москва». Водка «Пшеничная». Белая наклейка. На наклейке – хлебные снопы. Наверху - медали. Водка «Московская». Высший сорт. И тоже медали… У алкоголя в СССР медалей, как у Брежнева. Водка «Тройка» с белым ярлычком, на котором нарисованы сани, запряженные лихой русской тройкой… Водка «Особая». И водка «Экстра» с зеленым ярлычком. Уже без медалей. Не удостоилась. Пока… «Прозрачный намек на зеленого змия», – говорил про такую дюшин отец. Вино молдавское «Белый аист». Аист, сплетенный из лоз винограда на ярлыке. Медали. Медали… Вино грузинское «Киндзмараули». Медали… Медали… Медали… Вино грузинское «Хванчкара». Темная бутылка с огненно-красной наклейкой. Причудливая вязь на этикетке. И тоже - медали… «Любимое вино товарища Сталина», – говорили про него в СССР. Кончилось вино для «аристократов». Началось плодово-ягодное. На наклейке целуются яблоко и груша. Напиток от местного производителя. В народе такое любовно зовут «бормотуха». Про него папа говорит: «Делают специально для горьких алкашей. И исключительно из гнилых яблок. Чтобы добру не пропадать. А то сгниет задаром. По всему СССР какой убыток»… Пиво «Жигулевское». С маленьким треугольным ярлычком на низком горлышке. В темных коричневых бутылках… Дефицит и большая удача! Мечта советских мужиков!
И ниже полкой – снова «женское». «Для вас, хозяйки», как пишется в журнале… Вот джем «Сливовый». Тоже весьма хорошая вещь. Для женщин и детей. Завсегда хорош бывает к чаю. Ниже полкой – соки. В огромных трехлитровых банках. Целые батареи из могучих, пузатейших банищ… Сок яблочный. C мякотью. Мутный. И сок виноградный. Прозрачный, как слеза. Сок березовый. Сок томатный, и тоже, естественно, c мякотью. Темная, помидорно-томатно венозная кровь земли. Вот детское советское питье. Лимонад «Буратино». Треугольный ярлычок на горлышке. На нем – надпись и картинка с улыбающимся во весь рот носатым человечком. Поговаривали, что и «Буратино» производят из гнилья. Что детская «бормотуха», что взрослая… Зеленый «Напиток шипучий, безалкогольный - Тархун». В такой же лимонадной таре. Но с зеленым ярлычком. Отец говорил про него как-то, смеясь: «Добавляют шампунь. И для пены, и для вкуса, цвета, запаха. Потому и шампуня приличного нет»… - так он шутил.
Пошел чай. Вот он - «Краснодарский». Бумажные ленты схватили синюю бумагу, сковали прочно плотную фольгу. Сорт высший. Весьма недурен… И рядом - «Грузинский». Притулился, как бедный сиротка… «Грузинский - с дровами»… - так говорит про него дюшин отец. Бедненький. Никто-то его не берет, думает Дюша про тот чай. И ему становится даже как-то неожиданно жалостливо… Еще один сиротка. Кофейный напиток «Ячменный». Коричневые, плотные коробки… Давно скучает… Никто его, беднягу, не берет… Эх, вы, сироты, сироты лабазно-магазинные… А дальше пошло интересное. Конфеты… Вот шоколад «Юбилейный». Блестящая обертка c причудой вензелей по синему полю. Шоколадная фабрика «Красный Октябрь». Город Москва. Детское любимое – женское заветное… Наш советский – русский шоколад. Самый шоколадный вкус в мире. Вот конфеты «Коровка» – конвертики со сладкими письмами, тающими патокой во рту… И еще, еще конфеты. Вот «Батончики соевые». «Батончики белые». «Ирис Кис-кис» по кличке «сломай зуб» – очень твердые. Леденцы «Мятные» – маленькие, светлые. Леденцы «Дюшес» – зеленые, как драгоценные каменья, прозрачные, большие. Конфеты «Лимончики» – сладкие, желтые шарики с белой начинкой внутри. Как хорошо было их раскусить… Конфеты «Подушечки» - c вареньем. Бабушка Архелая такие очень любит…
И вновь пошло-покатилось мимо совсем-совсем неинтересное. Вот соль йодированная в больших белых пачках. Глыбками. Твердокаменная, как старые большевики. Вот сахар-рафинад. Развесной. Слегка желтоватый… Из большого серого мешка за прилавком – развесная железная ложка. Картофель в деревянном ящике. Какой-то мелкий. И весь в земле. Рядом – такая же мелкая, словно умученная кем-то, морковка. Cвесила пожухлые хвостики ботвы. Капуста. Подгнившие верхние листья на кочанах. Считай, она свежая… И рядом – родная сестрица ее. Квашенная. Лежит-отдыхает, как свинка в жару. Развесная. C виду свежая несильно. Но вроде еще и… не гнилая? В белом обшарпанном эмалированном корытце, из которого торчит огромная, развесная ложка. Наверное, тоже специально для алкашей готовят. На закусь. «У нас ведь все для блага человека. Свинья такое еще, пожалуй, и жрать не будет», – говорил про такое изысканное магазинное яство отец. Кстати, о квашенной капусте… В годы, наступившие уже за гранью нашего основного рассказа, Андрей и сам квасил такую «государеву» капусту. Как и когда?.. Минутку терпения… Сейчас я вам все расскажу.

Капуста

В годы самой ранней «перестройки» школьников активно «приучали к труду». Гоняли летом в школу на «трудовую практику». Пацаны и девочки чистили от грязи парты, красили столы и батареи. Носили и двигали мебель. И даже помогали во время ежегодного июльского ремонта. Промывали пол за малярами… Известной всем школьникам летней работой являлась уборка мусора со школьного двора. И парадного двора – у крыльца. И хозяйственного – у кочегарки… Школьники малевали бордюрные камни, копали ров – траншею полосы препятствий для уроков НВП, сажали цветы на клумбах… Но не только… Утомительной и особо напряжной работой была прополка сорняков на совхозном поле. У так называемых школьных «шефов»…
«Шефствовал» над провинциальной средней школой в ту давнюю пору совхоз «Осаново». Это «шефы» чем-то помогали андрюшиной школе. По-моему, материалами, требующимися для ремонта старого здания… И еще – деньгами. Давали на покупку мебели… Чем еще – не скажу. Хоть убейте… Подшефные тоже не должны были оставаться в долгу. В обязанность школяров входила отработка богатой «шефской» помощи. Притом исключительно своим горбом. И своими полудетскими руками. В июне школьники пололи на совхозных полях сорняки. Таскали их руками из глинистой, недоброй, раскаленной земли.
Высоко стоит в синей безоблачной вышине горячее солнце. Ни ветерка. Раскаленный белый день. Полуденный жар. И длиннющая борозда впереди. Одна на человека. Но это только первая. Согнулись. Начали. Перебирая ногами, идем-ползем вперед. Земляная пыль в лицо. Гнутая в дугу спина. Соленый пот из-под жакейки соленою, щекотной струйкой стекает на лицо. Льется за ворот. Противнейшею каплей висит на носу… Можно работать на корточках. А то потом с непривычки-то и не разогнешься… Или идти вприсядку, если так тебе легче. Или просто согни спину - и вперед. Как трактор… До конца долгой борозды. А потом – обратно… Вот так школьники и работали. Нынче школьные «барчуки и барышни» даже классы после уроков не моют! Нет дежурств!.. Куда идет Россия!.. Вот в мои годы классная Ия Васильевна всегда нашим девочкам говорила: «Не будете углы в классе промывать – мужья у вас пьяницами будут!..» И они промывали!.. Наверное, боялись пророчества… И что вы думаете? Ни у одной нашей девочки нет спившегося мужа!.. Вот что такое советская педагогика! Макаренко… Сухомлинский… Воспитание трудом…
Из целого класса спившихся у нас – всего человека три. Вова Беряков. Был такой тихий, спокойный пацан… Жизнь его, наверное, задолбала?.. Еще – Саша Мордышев, по кличке Морда. Ну, тому простительно. Тот за кражу сперва пошел в колонию. Когда вышел – стал «квасить» на радостях не по-детски. «Доквасил» до «белочки». Да загремел с нею в «дурку»… Недавно встретил его… На голове у Вовы ни единого волоса. Манеры, как у урки. Рассказ о том, что он за «Морду» с кем-то дрался. На днях. «C ножом махался даже», – похвалялся он и показывал мне свежий шрамик… Вот ведь как его обидели!.. Дальше последовала традиционная просьба денег на «бухло» и предложенье – вместе «дунуть» и махнуть по «телкам»… Третий спившийся был Вася Головахин… Ну, тот еще в школьные годы любил «это дело»… Вот такие новости от наших девочек, со встречи одноклассников. Встречались в ресторане «Блин - Горой». Приятно было нам там посидеть. И очень весело… Особо с водочкой, конечно…
По осени подрастающее поколение будущих советских людей всегда отправляли на уборку картофеля в пригородный совхоз «Осановский». Отвозили их туда на автобусе. Или отправляли от школы колонной пешком. Благо, путь до него, совхоза-то этого, весьма недалекий. Но вот в один прекрасный осенний день школьников не послали месить грязь на раскисшие осенние поля. С неба шел проливной, отвратительный дождь. Похоже, что их просто пожалели. Но дождь, как известно, ни в работе, ни даже на футболе не помеха. Играют же в дождь футболисты… Футболисты играют, а пацаны-фанаты с трибуны кричат: «В России нет еще пока команды лучше «Спартака»… А с другого сектора несется: «В России нет, мы скажем прямо, команды лучше, чем «Динамо»… Вот козлы, думают те и орут в ответ: - «Наш противник – суперклуб по сосанию… конфет!» Потом, после футбола, следует традиционный «бокс» или и вовсе «бои без правил»… Но это я про обычные фанатские кричалки говорю. А вот в дождь у фанатов есть и особая кричалка. Представьте – льет, как из ведра. Поле – болото. Футболисты, как чушки в грязи, а из фанатского сектора из-под клеенок несется: «Дождик - лей! Ветер - дуй! Нам, фанатам… все равно!»
Так вот, собрали нас тогда в школе. Вдруг – дождь. Что делать?.. Распускать народ по домам нерационально. Спрашивается: на кой тогда всех с утра собирали? Прибежал совхозный бригадир – небритый мужичонка неопределенных лет в дождевике. И радостно-то так он говорит нашему директору Зинаиде Сергеевне: «Сегодня автобуса до поля вам не будет. Сами видите, какой нынче дождь… Не гонять же ЛиАЗик наш попусту. Жалко его все-таки. И дорога, сами знаете, от нас до города какая… Да вы шибко сильно не расстраивайтесь, уважаемая Зинаида Сергеевна! Есть у нас работенка для ваших детей! Отправим их на склад совхозный наш, что на улице Можайского. Там какая-никакая а крыша все-таки пока имеется. Большинство в помещениях будут работать, как бары. Да и те, кто на улице… тоже ведь… не сахарные – не растают… И идти от вас очень близко. Через мосток железнодорожный. Потом направо. От красной башенки водонапорной за общежитие локомотивных бригад – и во двор. А там уже и обитель наша ваших деток дожидается… Выручите нас, чисто по-шефски мы вас просим. Урожай капусты большой уродился в этот год, будь она неладна… Так что пошлите детей, помогите нам с урожаем тем побороться. Мы-то всем совхозом перед вашею школою никогда в долгу не останемся»…
Короче, уговорил бригадир Зинаиду Сергеевну нас послать. Построили нас, значит, в колонну по двое, и мы пошли. Нам ведь тоже, как и тем фанатам, на дождь… все равно. Так пошли мы гуськом на их совхозный овощной склад на улице Можайского. Нас отправили. Не все нам в школе балду пинать. Надо-то в кои веки раз и делом общественно-полезным на благо Родины заняться. И учителей наших отправили. Не все им тангенсы-котангенсы да суффиксы с Карлом Марксом в молодые головы вбивать. Указкой-то на семидесятом году Советской власти любой дурак способен. А ты вот, Лобачевкий, картошечку гнилую поперебирай… Покажи ученикам трудовую доблесть!.. Короче, куда нас всех послали, мы все немедля туда пошли…
Длиннейший, почерневший от дождей и нещадного времени, открытый всем ветрам немалый деревянный лабаз мирно торчал на пригорке. Изъезженная, рыжая от глины разбитая дорога, бегущая с полей, упиралась в приветливо открытые для всех добрых прохожих людей, масcивные, стянутые по краям ржавыми железными скобами, двустворчатые ворота на его торце. К воротам тем неспешно подваливают, натужно завывая моторами, поминутно буксуя и переваливаясь с борта на борт, словно переминаясь с ноги на ногу, грузовики с горами капусты над здоровыми, щелистыми коробами. «Становитесь в ряд», – командует прибывшими бригадир. Построились. Один пацан залезает на борт. Бросает кочаны тем, кто внизу. Те быстро передают их по цепочке в темное лабазное нутро. Туда, где их складывают горкой – зеленою капустной Фудзиямой. Только управились с этим, слегка перевели дух – снова несется приказ бригадира: «Выделить пацанов на засолку капусты»… Пацанов выделили. И повели в темное, кислое, деревянное, лабазное, грозное и безнадежное, как сам ад и как библейское чрево в книге пророка Ионы… Повели квасить капусту.
Представьте себе небольшое и грязное помещеньице с земляным полом. Темновато и страшновато. Как избушка бабушки Яги. Кстати, вот и метла в углу. А вот и ступа. Ау, бабушка!.. Где ты?!.. Улетела она, не «ушла же на базу», как пишут порой продавцы… Улетела бабуся, как Карлсон детского советского мульта, но обещала все-таки вернуться… к обеду?.. Тусклая лампочка, как лампадочка, над плесневелым потолком. Длинные, страшненькие тени по паучьим уголочкам. Грубо сбитые, сколоченные из необструганных, почерневших от времени, древних досок короба. Горы деревянных ящиков. И капустные пригорки подле нас и далее. Разбегаются-разбредаются от нас во всю ширь мерзкого, кислого помещения по всем темным углам…
В грязном, земляном полу вырыта большая яма. По форме своей - это и есть натуральная бочка, но в земле. Стенки ямы и пол шиты досками и креплены рыжим железом проржавленных, массивных обручей. В яму-бочку с пола спущена деревянная, неверная, шаткая лестница. У края ямы перед нами, пацанами наверху стоит чудная, противно дребезжащая машина – капусторубка. Бросаешь кочан в жерло такой машины, и в тот же миг в яму валится зеленая и белая нашинкованная капустная стружка-соломка… Хорошая машина! Зашибись! И главное, какая резвая!.. А еще злые языки порой говорят, что в советской стране ничего, кроме танков, путного не делали… Вот ведь, гады, врут…
Подошел к нам небритейший наш бригадир в старом ватничке. Выбрал трех пацанов посолиднее и велел надевать им на ноги тут же и немедля прямо на земляном полу валяющиеся огромные болотные сапоги. Раструбами голенищ они нам аж до паха. Вот надели… Потом велел надеть на себя висящие на ржавых, страшных гвоздиках, вбитых в черные бревенчатые стены, серые плащи-дождевики. Мы и их надели. «Теперь спускайтесь, парни, в яму», – командует нами «начальник».
После одни парни бросали из куч, из углов кочаны в ту чудо-машину и сыпали в яму соль из какого-то серого мешка. А трое в яме яростно топтали капустную стружку ногами в огромнейших болотных сапогах. Мяли немытую капусту болотными броднями, брошенную в адский, тарахтящий и визжащий агрегат прямо с грязного, чавкающего, земляного пола… Такова была «капуста государева» при СССР. Кушайте, дорогие товарищи (коль не противно)…

Лабаз (продолжение)

Сын и отец не спеша продолжали осмотр магазина. Огурцы малосольные. Прямо из большой, обтянутой железным, немного ржавым обручем, пузатой бочки. Семечки подсолнечные. Гнусная, черная мелочь с трухой и мелким сором. Только птичкам и сойдет… Вот народная парфюмерия пошла. И галантерея. Пузырьки. Бутылочки. Одеколон «Саша» c картинным, благообразным красавцем. Одеколон «Тройной» – зеленая пахучая бутыль с какими-то причудливыми «огурцами» на наклейке… Для вас, солдаты… и пропойцы… Сигаретные пачечки – в ряд. «Ява», «Космос», «Ту-144». И самые модные – «Союз - Аполлон». Выкурил, и улетел. Как говорят наркоманы… А вот курево попроще. Погрубее оно. Понароднее. «Беломор», «Астра», «Прима». От «Астры» – астма! «Шутка», как говорил в кино артист Никулин.
Дальше – разные мелочи. Для дома – для семьи, как говорится. Спички - коробки. Открытая пачка. Причудливая пирамидка из коробков, и на каждом наклейка «При пожаре звонить 01» и бравый усатый брандмейстер, похожий на Бисмарка, в огромнейшей медной каске и с брандспойтом на фоне огромного пожарища… Рядом c коробками - нераспечатанные упаковки по двадцать коробков в плотной синей бумаге… Рядом открывашки для консервных банок. Хищный, акулий, загнутый зуб с деревянной желтой ручкой. Подле их – ниточки-веревочки. Матерчатые сумки – авоськи. Уникальный советский товар.
Деревянные прищепки бельевые. Тоже наш эксклюзив. Весь «цивилизованный» давным-давно производит их из пластмассы. И только мы не жалеем дерева на такой уникальный экологически чистый товар… Рядом – белые брусочки. Мыло «Банное» – в папиросной бумаге. Мыло «Хозяйственное» – голое и просто так. Так называемое «черное». Беcщелочное, органическое мыло. В народе ходили в те годы упорные слухи, что варили его из рогов и копыт, что специально привозили на завод со скотобоен. И даже якобы из трупов бездомных собак, зверски умученных на живодернях.
Вот белый, длинный и толстый, матерчатый шнур из скрученных нитей. Веревка бельевая, обыкновенная. Сколь веревочке ни виться… Как в пословице. Или как у Высоцкого в разбойничьей песне… «Особо хороша бывает к мылу»… Тоже шутка!.. Еще та… Великолепие ассортимента венчал собой «Мишка Олимпийский». Цыпленочно-желтая пластмассовая игрушка. Грубовато сделанный игрушечный сувенир идеально организованного недавнего московского ристалища.
Деревянный прилавок, обшитый по краям железным уголком. На прилавке – деревянные счеты. Огромные железные весы с острой, хищной, красной стрелкой и ободранными массивными гирями. За прилавком – ярко-крашенная жирная тетка в белом нечистом халате. Немолодая, дородная дама, лицом напоминающая бульдога. Выражение одновременно наглое и брезгливое. Ходит не спеша на коротеньких толстых ногах, слегка переваливаясь. Де, вас тут много. А я одна. Подождете. Чай не бары… На голове тетки – крашенная в рыжее «Бабетта»… Интересно, натуральные там волосы или все-таки парик?.. Женские парики в начале восьмидесятых в СССР – последний писк моды. Брови и ресницы – в комочках черной туши. Густо мазан красным огромный, хищный рот. Вот из-за толстых бантиков блеснули золотые зубки… Хорошо живет, лярва!.. Золотая, массивная, грубая цепочка обвивает жирную, обрюзглую, немолодую, бычью шею. На коротких жирных пальцах с длинными накрашенными ногтями – массивные золотые кольца и перстни c какими-то крупными фиолетовыми и кроваво-красными камнями.
Подали тетеньке деньги и попросили товар. Заколыхалось, заходило, запереваливалось тельце. Жирные червячки заплясали по счетным костяшкам. Заплясали. Защелкали…
Взяли в лабазе банку салата «Охотничий», пачку сигарет «Космос», бутылку пива и шоколадную плитку. Отец сковырнул пивную крышечку магазинной открывашкой, привязанной тут же на сальный капроновый шнурок, сбоку от прилавка. Подал сыну плитку «Юбилейного». Андрей зарвал бумажку. Зашелестел тончайшим, ломким, металлическим. И кусая и заглатывая, зачавкал сладким. Повернулись. И вышли из нутра лабаза в светлый день. Торопились. Скорей, скорей на улицу – от спертого, жирно-сивушного лабазного духа…
Неприятная тетка. Низкая, приземистая изба. Небогатый лабазный ассортимент. Особенно по нынешним, изобильно-искусственным временам. Когда сами и того, что в лабазе том, брежневском, навряд ли все для себя в своей стране мы теперь производим… Да и потребляет сейчас, в наше нынешнее «счастливое» время, все произведенное нами и не нами в том изобилии, в старом объеме, хорошо, если процентов тридцать… Цены по лабазам да магАзинам были тогда очень даже божеские. К тому же люди и неплохо тогда зарабатывали в огромнейшей массе своей. Никто, например, и не подумал бы, что возможно отдавать чуть ли не всю месячную заработную плату только за крышу над головой, да за самый примитивный, убогонький жрач. Это прозвучало бы тогда куда как нелепо!.. Короче, товар продовольственный был пока недорог. Квартира стоила трудящимся абсолютные гроши. Страна худо-бедно работала. Люди зарабатывали деньги… Оттого и был печальный дефицит…
Ассортимент товаров в юстовском магАзине этом был самый рядовой. Нормальный. Советский. А по сравнению с устьрянскими прилавками, по тем временам - вполне и вполне солидный. Чему и возрадовались Виктор и Дюша. Притом – от всей души.

Пересадка-3

Выйдя на улицу, Виктор жадно глотнул из темной бутылки. Потом закинул голову и стал жадно пить. Пенная жидкость потекла, забулькала в пересохшее горло. Заходил под тонкой кожею мощный, остренький кадык… Наконец кончив пить, Виктор Николаевич отнес бутылочное горлышко от рта. Тыльной стороной ладони обтер с усов пивную пену. Широко улыбнулся и слегка потрепал сына по плечу. Похоже, отец был уже слегка «навеселе». Или «под мухой», как говорила Архелая Ивановна. Во всяком случае, его скоро слегка развезло, и потому вышагивал он обратный путь уже не слишком твердо. Шел, слегка вихляя по сторонам и как-то без причины широко, по-детски улыбался. Развезло, развезло человека. На таком-то чертовом пекле кого угодно развезет с одной пивной бутылки и в пять минут.
Благополучно миновали вокзальный пост милиции. Вот распахнутая дверь в дежурку под синей надписью и двое «служивых» в синих рубашечках и сереньких брючках. Фуражки с красными околышами. Ни оружия (а зачем оно?), ни наручников, ни черных раций, ни безобразнейших палок-дубинок на боку (палки те тогда еще рисовали только в журнале «Крокодил» у плохих американских полицейских, которые, как всем у нас было известно «негров бьют»).
Патриархальный, какой-то «довоенный», «докатастрофный», верней, «доперестроечный», «дореформенный» добрейший, щедрый край… Ну разве так бывает в жизни, господа?.. Ответьте…
Двое возвращаются обратно на вокзал. На гнутую, чугунную, синюю, перонную скамейку. Еще издали увидев Регину, Андрюша поспешил к ней. Почти подбежал. Прижался лицом в расплавленном от детских рук и солнечного жара липком шоколаде. Лихорадочно рассказывал об увиденных юстовских диковинах и станционных чудесах. Нетвердо подковылял к жене и Виктор. Подходя к ней, Виктор Николаевич изо всех сил старался идти особенно прямо. Но у него не всегда получалось. Его легкие ноги вдруг стали тяжелыми, как свинцом налились, и еле-еле уже слушались своего хозяина. Но Виктор, несмотря на это, шел и шел вперед. Не хотел подавать вида. «Никогда больше… Никогда больше… Вот дурак… Вот дурак… Ведь и не думал же, что от жары такой ядреной вот так моментом развезет… Умнее надо быть. Осмотрительнее. Мудрее. Тридцать четыре года мужику, а налакался, как мальчишка»… - проклинал про себя сам себя дюшин папа. Ох, и не хотелось ему, чтобы Регина догадалась, что он выпивши… И хотя его уже все больше и больше примаривало от жаркого солнца, даже так, что уже и противно слипались глаза, и какая-то адская усталость вдруг волной разлилась по всем его бедным, расслабленным членам, он очень, очень старался. Старался вида жене не подавать. Старался не открыться перед Региной, что уже «под мухой». И «муха» та была явно даже и не садового калибра…

Конюшня

Товарищей «под мухой» в детстве да в ранней юности Андрей встречал гораздо часто. Против их окон в Устрятине, что в желтом «хрущевском» доме на Ворошилова, стоял вот такой же, как в Юстово, по основной своей конструкции и общему виду, деревянный, древнейший лабаз. А всего таких лабазов по всему Союзу было в те давние, славные годы – пруд пруди. Одним словом – как собак нерезаных. Или, еще как говорят, – до лешего. До чертиков и до фига… В каждом городе огромного СССР, даже в самом маленьком, был вот точно же такой магАзин. Хотя бы один на весь город. Но был он - абсолютно точная копия описанного торгового заведения.
Было и в Устрятине такое местное «чудо-юдо». Магазин тот был ликеро-водочный. И тоже принадлежал ОРСу. Только другой, Северной железной дороги. И назывался тот магаАзин просто и понятно всем и каждому в Стране Советов. «Вино - Водка» – вот такое изысканное сочетание слов видели очи страждущих первого и/или второго напитка на его эмалевой входной дощечке.
Да. Это был он. Легендарнейший и прославленный в боях, уникальнейший и неповторимый магАзин. Знаменитый в устрятинском пьющем народе хмельной магазин - «Вино - Водка», что в простонародье звался любовно – «конюшня». Знатное место в немало пьющем областном центре северной Руси. Русь наша – страна Севера. Снег да морозы, да долгие зимы. Винограды у нас не растут. Потому и вино простой народ приучился пить только при Советской власти. Благо, Грузия c Молдавией – республики ССР. До семнадцатого года народ наш, простой, русский, потреблял в основном только водку, что продолжил делать и при наступившей власти рабочих и крестьян. Да, наш народ любит выпить. Это обосновано его историческим трудным путем (монголы да крепостное право, да царизм постарались), его географией (без поллитры не разберешь), особой народной соборностью и коллективизмом (отсюда обычай – пить на троих, наш человек – не эгоист, не сквалыга)… Да мало ли, отчего люди пьют. И в горе смертном, последнем пьют наши-то люди, да и в великой, светлой радости. Хотят они выпить – и все тут. Такова наша традиция… У кого-то праздник – сын родился. У другого горе – теща померла (отметить надо!). Кто-то для сугрева (пришел с мороза в теплый дом). Кто-то лупит просто так, для удовольствия великого (светлый день у мужика, именины сердца). Кому-то дали премию (на радостях надо пропить, а то больше хрен дадут, потом и вспомнить будет не фиг)… Масса, масса огромная поводов человеку в России напиться. Нализаться. Надраться. Квасить. Дернуть… или как еще там? Помогайте!..
Да, пьющий и многопьющий наш народ. В горе пьет и в радости. Говорю ему о том я не в упрек. И сам порою грешным делом… А что я, и не человек что ли?.. Не часть его?.. Хороший наш народ. Я серьезно. Принимайте его весь или не принимайте вообще. Я – принимаю! Принимаю его таким, какой он у нас есть. И не надо ничего, пожалуйста, выдумывать! Нет у нас для вас другого и народа, и России другой у нас нет. Нет в природе пока. И слава богу… Только вы уж не шибко-то злоупотребляйте! Договорились? Хорошо?..
Вросшая в землю купеческая изба. «МагАзин» самой простейшей постройки, воздвигнутый неизвестным миру зодчим, задолго до семнадцатого года. По тому, как изба почернела от пробежавших мимо ее стен зим и лет, осеней и весен, предполагали, что постройке сей славной никак не меньше, по крайней мере, ста лет. Стоял тот великий и грозный «магАзин», древний, почернелый сруб, на земле нашей северной довольно-таки прочно. Подземелье имел в два этажа даже ниже своей тротуарной «ватерлинии», несмотря на протекавшую практически прямо за ним речку – сточную канавку, вонючую, грязнейшую Чуму… Многоэтажность знатнейшей постройки открылась народу только тогда, когда сей лабаз наконец-то сносили с лица нашей северной русской земли. Но было это уже в самом конце девяностых… Огромный подвал. Не подвал – бункер Гитлера. Воистину это было грандиозное сооружение. Корабль дураков и айсберг в русском пьяном море. Один уровень. Нет, мало… Вот под первым - второй… А между ними – лесенки, маленькие такие, как на пароходе… Умели предки землю рыть да строить погреба…
В тяжелые времена безуспешнейшей борьбы с пьянством и алкоголизмом (это уже при Горбачеве было) у «конюшни» – огромнейший хвост. Продавали «волшебную воду» тогда только с двух до семи… Собирались до открытия заветной двери. Строились в хвост и следили, чтобы вне очереди кто не залез… И вот – открыли. Шлынули внутрь. Как на Зимний в давнишнем, советском кино Эйзенштейна. Шум и гам невероятнейший. Толпа все больше напирает на двери. Злобно и яростно ломится внутрь. Протискиваютcя. Давят в грудь. Выпихивают робких. Слабых. Телом и духом… Вот подлинное великолепие. Вот настоящая битва жизни. Как в передаче «В мире животных»… Борьба…
Борьба за выживание. Как учит дарвинизм.
Несвежие, помятые после вчерашнего мужички. Простоволосая девка с опухшею рожей. Приличные, с виду, русские женщины. Пришли и хотят отовариться к празднику. Тут же и «народный интеллигент» с огромным «командировочным» портфелем из черного, как смоль, кожзаменителя… Тут все и вся. Все классы и прослойки. Все вместе. Как групповой портрет страны. Люди толкаются. Напирают на двери лабаза. Кто-то стремится протиснуться внутрь магАзина без очереди. Его выдавливают и отгоняют от дверей. Прочь. В самый несчастный конец окаянного, злого «хвоста». Кто-то с перекошенным лицом истошно орет: «Больше одной на руки не давать»… Вдруг проносится вихрем слушок: «Кончается»… «Кончается!.. Ах, черт дери!.. Да чтоб вас!.. Куда ж вы лезете, уроды!» - несутся злобные проклятия в толпе… И прут. И ждут. И еле шевеля ногами, по-черепашьи семеня, все движутся. Вперед. Вперед. Вперед…

Пересадка-4

Просвистела-подлетела к платформе зеленая электричка. Всосала станционный народ. И понеслась дальше по своим, только ей и ведомым железнодорожным делам. За вагонным грязненьким стеклом скучным, коричневым, облезлым рядом понеслись деревянные, станционные пакгаузы с привычными, выгоревшими на солнце буквами: «Слава КПСС!..» «Миру - мир!..» «Ленинизм – наше знамя!..» «Мир! Труд! Май!» и «Решения Партии – в жизнь!..» Замелькали, замельтешили убогим сине-крашенным позором курятники щитовых домиков – дач. Пролетели-просвистели и их. И вынеслись, выскочили на широкий простор.
Папа потянул верхнюю фрамугу. На себя. И вниз. А оттуда, из рамы – вой. Вой и сильный ветер. Ветер. Сильный. Встречный. Ветер, бьющий прямо в головной вагон. Поезду в лицо. И пыль… Захлопнули с яростью. И сразу стало тише. Хоть и жарко в вагоне, но все же лучше, чем так…
Проносятся за стеклами и тянутся, тянутся вдаль южные, ветвистые деревья. Рощицами расселись они между балочек. Холмы ведь, они как морщины древней земли. Ледниковые еще отметины. А по морщинам тем всюду жизнь идет и пляшет под жарким солнцем. И нет ей ни конца, и никакого перевода в этом мире.
Вот большое село, а может быть, небольшой провинциальный городишка. Добротные, каменные дома за надежными, хозяйскими заборами. Крыши шиферные. Крыши металлические. Над крышами – рогастые телеантенны. Хорошо живут хозяева - хохлы. Прочно. Крепко…
Вот кусок пыльной улицы. Деревянные столбы с бетонными приставками. Хорошенькие, беленькие козочки с глупыми мордами. Подле маменек вьются и скачут резвые козлята. А вот наглый, лукавый, грозный козел. Распустил до земли серые космы грязной, длинной, жаркой шубы. Трясет бодливой головой с длинными, витыми рогами. Хитро косит на мир лиловым глазом… Вот пестрые, флегматично жующие коровы с выменями, полными белой жирной влаги… И снова деревья закрывают вид путникам…
Пронеслись мимо дерев… Вот железнодорожный переезд. Тетка с флагом у будки. Мужичок на дребезжащем тракторе. Высунулся из кабины. Cмолит сигаретой… А в прицепе - сено… Вот грунтовая дорога потянулась вдоль железной. По дороге скачет синенький грузовичок. Наверное, колхозный… А дальше, за дорогою, на сколько только хватит глаз, – поля. Золото пшеницы, колыхаемое теплым ветром. И над всей земною благодатью – в небе высоченном – благодать небесная. В синем, жарком, безоблачном небе - золотое солнце. Солнце. Солнце Украины.

Часть II. ШЕВЧЕНКО

Прибытие

Со змеиным шипением отвезлись вагонные двери. Выпустили троих на горячий асфальт станционной платформы. И под звуки со столба: «Передача радиостанции «Маяк» «Полевая Почта Юности»… - побрели они к обшарпанной бетонной остановке c облупившимися маленькими плитками и царапанным похабным словом из трех букв.
Не спеша подкатил лупоглазый грязно-желтый дребезжащий автобус. Забрались в него. И побросав пятаки в прорезь кассы, отвернули билеты. Целых три штуки. Каждому – свой. Опустились на коричневый, автобусный, нагретый солнцем кожзаменитель. Стали складывать циферки, что написаны на билетной бумажке. Сравнивать лево. И право. Гадать. Вдруг им выпадет счастье?..
Дребезжанье разбитой, полуубитой машины. Почти что козлиные прыжки неказистого, но прочного чуда советского автомобилестроения по пыльной грунтовке. Еще и еще… и вот наконец-то они вырулили на шоссе. Неказистая машина пошла плавно. Понемногу умолкло как будто даже противное дребезжанье… Или просто пассажиры к нему понемногу привыкли?.. За автобусным мутным стеклом потянулись поля подсолнечника. Золотые головы над черной семечной сердцевиной. Единородные братья жаркого украинского солнца.
Вот дребезжащая и даже свистящая порой от чего-то машина вошла в поворот. Впереди у дорожного края эмалированным железом забелел указатель. «Чернобыль», – прочел Дюша. Обернулся – то же слово было написано и на обратной стороне железки. Только перечеркнутое наискось черною чертой. «Что за странный знак? Был какой-то там Чернобыль, и нет Чернобыля?.. – мелькнуло вдруг в дюшиной голове. – Что это? Надо папу спросить»… - возникла мысль. И тут же утекла куда-то, не оставив и следа…
Вдоль дороги меж раскидистых, буйных, богатых деревьев вдруг замелькали сельские домики. Вот большие дома и солидные заборы. Вот маленькие, хлипкие заборчики, а за ними - маленькие домики – настоящие хатки, как на картинке в книжке про старую жизнь при царе. Маленькие. А рядом – и не очень. Вот уже и современные, богатые и крепкие, добротные, хозяйские дома - оштукатуренные, и рядом - из красного, а иногда и из белого силикатного кирпича. Зачастую с красным по белому выложенным петушком или каким-то затейливым народным узором… Большие, раскидистые, тенистые деревья. Дощатые заборчики и железные, синие и зеленые заборы с воротами и калитками. Водозаборные колонки. И снова деревянные столбы c приставными бетонными столбиками, белые рюмки изоляторов, жестяные тарелки. Девочка с белой козой. Лохматая собака… Неожиданно для путешественников за автобусным стеклом потек и заструился целый мир. Цветной, огромный и такой простой… и сложный.
Трехэтажное белое здание с красным лозунгом по фасаду на торце небольшой белесой площади. Бетонные плитки. Аккуратный, стриженный газон. В центре площади – памятник Ленину. Совсем такой же, как в Юстово. «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи. В.И.Ленин», – прочитал Андрей. И снова большие деревья. Домики. Домики… Вот меж домиков мелькнули белые колонны. И надпись. «Кино. Сегодня. «Жандарм женится». В главной роли Луи де Фюнес».
- Подъезжаем. Вставайте, – cказала Римма мужу Виктору и сыну Дюше. – Автостанция. Пора.
- Нас даже встречают… И по такой жаре… - заметил отец.
Автобус дернулся и встал, как вкопанный. И в тот же миг Андрей в окне увидал их. Сухой, высокий старик в черном пиджаке. Беленький матерчатый картуз на голове. И грузная, грудастая женщина с нездоровым, одутловатым лицом, в цветастом, длинном платье. Дед и бабушка.
- Ну, c приездом вас!.. Мы вас два часа на автостанции ждем… - затараторил, заспешил, заволновался дед.
- Да зачем все это, папа, мама… Мы и так дорогу знаем. Дошли бы сами… Зря… Жара ведь… – говорила Регина родителям, как бы виновато улыбаясь и пожимая неловко плечами.
- Ничего, нам нетрудно… Ну, и вы-то не каждый день к нам приезжаете… - отвечали на то старики.
Шумной кучкой побрели по улице. Мужчины - трое впереди, с вещами. Немного позади мужчин – две женщины.
- А Андрюша-то уже какой большой… - умилялась невиданная ранее Дюшею бабушка.
- Как про маленького говорит… - с легкой неприязнью подумал Дюша. От этого бабушкиного умиления ему вдруг стало как-то слегка стыдновато и неловко. Кисловато на душе…
Дюша шагал вперед. Мимо заборов. Мимо колонок. Мимо домишек и больших домов. Шел вперед и читал на домах странные надписи: «Хлiб»… «Пошта»… «Педукарня»… Непривычный, «нерусский», певучий язык южного края сладко потек и забился под сердцем. Дорожная горячка и тревоги уходили. Мягкой лапой теплый украинский ветер ласкал каштаны вдоль накаленных за день улиц. Ласковый, добрый украинский вечер входил в маленький советский городок.
Старый, двухэтажный деревянный дом по улице Речников, 12. Послевоенное, скорое жилье. Советско-германская война порядком перепахала украинский край. Не пощадила она и тихий Чернобыль над светлою рекою Припять. Порушила и выжгла все, что только было можно. Два раза за ту страшную войну через Киевскую область прокатывались жесточайшие бои… Однако и войны не вечны. После окончания и той войны жизнь все равно брала свое. Лишенные крова, сорванные с насиженных мест всенародной бедой, люди возвращались на родные пепелища. Строили дома. Садили деревья. Создавали новые семьи и рожали детей.
Квартира на первом этаже. Второй подьезд. Этаж первый. Скрипучая дверь на ржавой пружине. Темнота, переходящая в серый полусвет. Запах сырости и пыли. И еще, наверное, мышей. Первая дверь налево. Облезлая коричневая краска, местами вздувшаяся пузырем. Железка-ромбик с циферкой на верхнем косяке. Номер одиннадцать. Древний, «французский» замок. Поворот ключа. Один. Другой. И – на себя. Ну, вот мы и дома.
Три комнаты. «Апартаменты». Совсем, совсем разные. Вернее, всех размеров и сортов. «Зала» с черно-белым телевизором «Славутич», огромная печка в углу, вся в белых изразцах, черная заслонка. Продавленный, складной, коричневый диван. Древний, черный радиорупор на стене. Висит в простенке над самым телевизором. Как напоминание о далеко шагнувшем техническом прогрессе?.. Широкая кровать с малюсенькими подушечками – «думками». На подушечках – вышивка гладью - коты и собачки… Цветастый ковер на стене с острым, угольным, геометрическим рисунком. Бордовые, черные, белые, синие линии – шерстяные дорожки, змеясь, сплетаются в острый, причудливый узор… Круглый стол, покрытый плотной, крахмальной, ломкой скатертью. Гнутые «венские» стулья. Матерчатый розовый абажур с кистями низко cвисает над столом. Над абажуром – витой электрический провод. Змеится, бежит по фарфоровым роликам по потолку… Старинные часы в углу. Давным-давно остановились они и стоят. Не качается ритмично маятник. Не бегут веселые стрелки. Не починить их уже… Напрасная древняя вещь. Да бросить жалко. Как общую память.
Лоскутные дорожки у входа. Мутное зеркало в массивной, темной деревянной раме. C какими-то размытыми желтыми пятнами по скошенным краям. С края за зеркальный деревянный ободок подоткнуты древние выцветшие открытки и выгоревшие фотографии. Настенный календарь с изысканными белыми лилиями. Массивный комод. На крышке - дешевые вазочки и пыльные бумажные цветы. Ракушки и глиняные собачки. Полупустой флакончик с духами «Красная Москва».
«Зала». Царство золотого, розового света. Причудливых растений – переплетения трав и цветов на выгоревших старых обоях. Царство кофейных тонких чашек, звона ложечек, совместных чаепитий с диковинным пирожным – пирогом. Витым, c вареньем из крыжовника внутри, между слоями скрученного теста. Пирог тот называли в этом странном доме «штруделем». Неизвестное, диковинное слово. Нерусское. Чужое.
Вспыхнул, погас и вновь не спеша прояснился белесый экран. Проявился, как проявляется фотография в корытце проявителя при изготовлении фотоснимка. Забытое ныне священнодействие. Давнее занятие Виктора в темной ванной, при котором присутствовал, вернее, к созерцанию которого был допущен Андрей.
Сначала на экране появились залихватского вида улыбающиеся мужички с гармошками. В шелковых косоворотках, c огромными картузами на вихрастых головах. На каждом их картузе был нелепо налеплен огромный бутафорский цветок. Вышли на сцену и низко поклонились почтенной публике. Потом эти двое прямо тут, на сцене, уселись на какие-то бутафорские пеньки, развели меха своих инстрУментов и, задорно улыбаясь, принялись наяривать. Наяривать… Наяривать… В следующее же мгновение веселой стайкой на сцену вылетели, как бы выпорхнули какие-то огромные, сытые, нагло ухмыляющиеся бабы. Защурили хитрющие намалеванные глазки. Засверкали белыми зубами. Замахали жирными руками. Закрутили толстыми бедрами. И закружились-полетели в каком-то адском хороводе. Развились по сцене пышные юбки. Засверкали бесстыдные белые ляжки. Поминутно топоча ногами и взвизгивая, бабы эти принялись что-то там петь как бы русское, народное, надрывно и визгливо, будто и поют-то они не сами, а кто-то их, бедных, заставляет петь… Бабы эти все вертелись и вертелись на экране, кружась, кружась, кружась в каком-то бесконечном чертовом колесе… Потом была тревожная песня, после которой красавец Тихонов-Исаев долго шел по коридору. На встречу с артистом Броневым… После задумчивый Максим Максимович - Тихонов ехал куда-то в красивой немецкой машине по весеннему лесу… «Не пора ли спать ребенку?» – заметила новая бабушка Лия маме Андрюши Регине.

Проклятые имена

Новая бабушка Лия. Чудно’е имя… Такого имени Андрей еще никогда не слышал. Он, Андрей, и был-то в этом южном городке и в этом странном доме только в первый раз… Знал только от мамы, что есть у него на далекой Украине еще один дед и еще одна бабка. Деда того в их доме называли Игорь. А бабушку ту называли Лидой… Видел у матери письма из далекого города, приходившие не особенно часто в их северный дом. Дом, от Андрюши и его родителей сейчас такой далекий…
Смутные слухи о странных родных… Дурные вести о странных именах тревожной, липкой пеленой витали в их доме. Возбуждали любопытство. Тревожили и устрашали неведомыми, смутными предчувствиями чего-то запретного и очень дурного горячечное детское воображение. В шесть лет Андрей вдруг с удивлением узнал, что у дедушки и бабушки, которых он никогда не видел, есть другие имена. Совсем как у разведчиков в кино. Оказалось, что дедушку Игоря по-настоящему звали
Исаак. А бабушку Лиду – Лия.
Весь ужас открывшейся тогда страшной тайны стал окончательно ясен Андрею, когда уже в школе, в глупой мальчишеской ссоре, он вдруг услыхал слово «жид». Слово, сначала ему непонятное. Но сам тон, c каким короткое это слово было брошено ему в лицо, не оставляло сомнений в его явной неприличности. На вопрос: «Что оно все-таки значит?» – мать Андрюши как-то сперва замялась, а потом, как-то вся сжавшись и отвернувшись от сына в дальний угол, ответила, что в народе так когда-то давным-давно называли нехороших людей – жадин, барыг, торговцев-спекулянтов… а еще так называют евреев, добавила она и залилась в тот момент густейшей, горячей, потной краской.
Ужасающее открытие обожгло. Вот, оказывается, как. Оказывается, люди вменяют ему, Андрею, в вину его родных. Тех самых, неведомых. Тех, с кем у него нет ничего-ничего общего… Но уж если это так происходит, то не значит ли это, что те люди в чем-то сильно провинились перед другими, обыкновенными, людьми? Что само пребывание с ними в родстве есть несмываемое грязное пятно? Что самая простая и обыкновенная человеческая дружба, да и любое общение с ними – величайший позор?.. Как избежать такого черного пятна? Как миновать мучительного, гадкого стыда за них – всемирного или даже вселенского позора?..
Ответ был вскоре найден. Он был хоть и непрочен, но все-таки довольно прост. Надо было просто ничего не знать. Вернее, хотя бы не признаваться перед другими в тайне своего нечистого происхождения. При случае постараться не заметить обидного, дурного слова, про тебя брошенного. При таком случае предстояло просто сделать вид, что слово нехорошее лично к тебе никак не относится. И при чем же тут ты?.. Ты вообще никакой не еврей. Папа Витя, Виктор Николаевич, у тебя – русский. И дедушка Николай Прокопьевич – русский. И бабушка Архелая Ивановна – русская. И дядя Коля – тоже русский. А тетя Ганна, жена дяди Коли, – белоруска. То есть тоже фактически как бы совсем-совсем русская. Значит, и Андрюша, и Андрюша наш – русский. Русский. Только русский он. И точка.
А мама Регина… О ее «позорном происхождении» в доме на улице Ворошилова старались никогда не вспоминать. Считалось, что это совсем уж ни к чему. Зачем обижать человека. Не повезло ему. Так родителей не выбирают. К чему друг другу попусту нервы трепать?.. И так забот у всех в доме полно… Работа… Дом… Надо всех накормить… А перед тем достать товары и продукты, отстояв длинную-длинную многочасовую очередь… Приготовить, и так три раза в день… Убраться в квартире… И постирать в ванной, и самим помыться, если наконец-то вдруг будет вдруг горячая вода… Или вообще любую воду вдруг не отключат… Обычные, такие серенькие, повседневные заботы… А тут еще… это… Да будь оно неладно! К чему такое?.. Ведь никто же не виноват… Ей-богу, и Андрей ни в чем не виноват перед людьми… Зачем ему на плечи ношу неподъемную?..

Стародавняя ссора

И еще. Краем уха слышал Андрей про стародавний злой скандал. Неясный, странный слух. Нелепый случай… Слышал он, будто бы в пору еще своего жениховства Виктор, будущий папа Андрюши, приезжал в гости в украинский маленький городок. В гости к «тем самым»… Был он тогда представлен родителям своей невесты как «молодой ученый из Ленинграда»… На самом деле, он тогда был только студентом второго курса знаменитого ЛИПа - Ленинградского института приборостроения. Одного из самых престижнейших технических вузов Советского Союза, куда в те годы был неимоверный конкурс. Студент-отличник престижнейшего вуза, умница. Да могли ли родители Регины пожелать лучшего, чем Виктор, жениха?
В те давние годы в легендарную ЛИПу поступали исключительно золотые да серебряные медалисты. Поступали они со всех необъятных краев огромного СССР. И Виктор Николаевич был одним из поступивших в этот знатный, прославленнейший и легендарный вуз. Учеба еще со школы давалась Виктору легко. Возможность научной карьеры и высокооплачиваемой работы в каком-нибудь из оборонных «ящиков» манила провинциального мальчишку перспективами. Прекрасно оборудованные лаборатории. Военная кафедра, освобождающая юношей от армейской двухгодичной лямки (вместо службы – трехмесячные сборы и офицерское звание, ну чем не лафа). Возможность ничем не ограниченного, совершенно свободного общения со студентами-иностранцами из развивающихся стран и стран «народной демократии» составило ЛИПе славу очага свободомыслия. А сколько знаменитых, хотя порой только в довольно узких, секретных кругах специалистов и «светил» – профессоров и даже академиков вышло из его стен?…
Стоит помянуть, что в одной группе с Виктором учился знаменитый господин Абаев. Субтильный юноша из Средней Азии, через долгие десятилетия ставший президентом своей, уже к той поре независимой, азиатской республики. Только что пропершая через нее гражданская война, да ввод российских миротворцев легко посадили Абаева на республиканский политический олимп… Но уже совсем скоро новая волна бунтов – протестов – революций смела бывшего студента ЛИПы в политическую эмиграцию. Не раз, принимая очередную группу тележурналистов у себя на подмосковной даче, бывший президент Абаев с неподдельной теплотой вспоминал родную ленинградскую ЛИПу. Там его ценили. Там его любили. Там он «подавал большие надежды»… А ныне новое подлейшее правительство азиатской республики «настойчиво просит депортировать его на историческую родину, где он должен предстать перед судом»… «Немыслимо!.. Неслыханно!.. Позор!..» – метал Абаев молнии и стрелы в черную линзу объектива телекамеры, в длинный ребристый микрофон, стоя у огромного окна, за которым расстилался двор, покрытый белым-белым подмосковным, русским снегом. Кусты, деревья – все потонуло в тот год под этой белой пеленой. Снега в ту зиму навалило столько, что дворник-узбек порой не успевал разгребать дорожки у дома… Высокий кирпичный забор с пушистыми шапками белых сугробов по верху. Большие черные деревья на пригорке. И всюду снег. Пушистый русский снег холодным белым савоном… Стоит помянуть, что бывший президент Абаев заслуженно считался одним из самых наилучших, самых таланливейших ЛИПиных выпускников.
Итак, «молодой ленинградский ученый»… Да возможно ли родителям желать жениха, лучшего для своей Регины?.. Серебряная медалистка, выпускница Ленинградского педагогического имени Герцена, умница, черноокая Регина души не чаяла в своем высоком, спортивном, блондинистом Витюше. В том самом Витюше, ходившим в новомодной черной водолазке, узких брючках и черных очках, купленных по случаю прошлым летом у восточного немца в латвийской Юрмале. Витюше, всегда и везде носившем c собой дефицитный радиоприемник ВЭФ, по которому через вой глушилок после шести вечера слушал он «Би-би-си», а после семи и «Свободу», и другие «вражеские голоса», благо, глушилки в провинции так яро не забивали весь коротковолновой эфир. Значит, выдавалась Витюше тогда счастливая возможность послушать закордонные крамольные новости. Неясные голоса и прекрасные звуки из «свободного мира».
«Задолбал совок голимый»… - говорил в тот день Витюша, глядя на серенький, гнусненький телеэкран. На сереньком телеэкране – танки. Танки с нашею острой звездой и широкой белой опознавательной полосой по бронированной корме. Вот передний. Вертит башней с длиннейшим орудием. Перед танками беснуется толпа… Вот советский танкист высунулся из круглой башни… И в тот же миг из толпы в паренька со шлемофоном полетели камни… Камера меняет ракурс. На экране какие-то люди с картонками. На картонках надписи на русском: «Русские фашисты! Уходите домой!..» Благородный, тревожный закадровый голос: «Провокаторы!.. Вот они!.. Нападают первые!.. Вы все видите сами. Это они специально провоцируют наших солдат!.. Это они хотят пробить брешь в прочной цепочке мира и социализма в Восточной Европе! Это они хотели открыть границы братской Чехословакии для бронированных орд - железных легионов Бундесвера! Это они, люди без чести и совести, жалкие отщепенцы, продав родину за звонкую монету, хотели открыть чехословацкую границу для войск НАТО, агрессивного блока…»
- Да чтоб тебя… - Витюша встал c кресла и решительно выключил телеящик. – Лучше бы «голоса» перестали глушить… У них не только все новости сейчас писком крысиным да воем звериным забиты… у них теперь и «Битлы» не проскакивают…
- А в чем, собственно, дело?.. – подскочил к телеящику Игорь – Иссак…
Слово за слово. Завязался отчаянный политический спор. Начавшийся с обычной перебранки, он скоро с аргументов и доводов разума докатился до крика и взаимных оскорблений. Разгорелось – не погасишь. Раздорная, дичайшая ругня с мгновенным переходом на личности – не это ли наша национальная, советская черта? Как из рога изобилия, верней – из дула пулемета полетели пули – обидные слова.
- Мало вам Синявского и Даниэля… - горячился Виктор Николаевич, бросая горькие упреки старику прямо в лицо. – Теперь вот это. Чехословакия… Оккупация! Пришли врагами незванно, завалились танками в чужой, европейский дом! Докатились! Вторглись в чужую страну! Совсем как фашисты…
Вот тогда, в той самой злополучной ссоре, и назовет неосторожно Витюша старика обидным словом «бериевец», чем вызовет скандал в благородном семействе и чуть ли не разрыв уже состоявшейся помолвки молодых. Скандал c ором, истерическим плачем и заламыванием рук удалось замять. В конце концов Витюшу вынудили извиниться перед «Игорем», но это принципиально не меняло дела. Отголосок безумной ругни еще долго, долго висел глухой стеной, дымной, удушливой, едкой пеленой стелился меж людей, разделив взаимной неприязнью два дома…
Позорная эта история очень скоро стала известна и в Устьрянске, в доме на Ворошилова. И потом, еще долго, долго, словно мстя за оскорбление сына Исааком и Лией, русские бабушка и дедушка угрюмо, словно сквозь зубы, что-то такое шипели про «ритуальные убийства младенцев на Пасху», про «вытачивание человеческой крови для мацы», да еще про «раввинов, которые хотели сделать обрезание Андрюше…»
- Хорошо, что хоть ребеночка в конец нам не испортили… - не унималась Архелая. – А то был бы он не русский, а чистопороднейший еврей…
- Не дадим им ребенка… - говорил угрюмо дед-артиллерист, прошедший всю Великую войну. – Такая уж у них порода… Их даже Сталин напоследок распознал, в последние-то годы. Хотя и маскировались от него отменно. Примазались вначале к русским, в революцию… Но шила-то в мешке не утаишь… Зиновьев… Троцкий… Каменев и прочие… Эти всегда друг за друга горой. Как итальянская мафия. Настоящий еврейский кагал… Всегда сперва заварят, дел наделают, а после кричат на весь свет: «Помогите! Спасите! Нас бьют!..» Надо еще хорошо посмотреть, не хотели ли эти сионисты у нашего Виктора какие секреты военные выведать. Или, скажем, купить. Он молодой, да дурной. Ему денег дадут, а он, дурак, и обрадуется… Потом же сами его в кутузку и посадят. А если надо, и под «вышку» подведут. Им что… у них все куплено… Наделают дел, да сбегут к себе в Израиль… Израиль… Как они к арабам относятся – это мы знаем. Чистые фашисты. И к другим народам-то наверняка отношение у них не лучше. Только скрывают его до поры. Им что… Только свой интерес в мире и знают… Вот подставят они моего Витьку, так сами-то непременно завсегда выпутаются, да сбегут, а русский дурак за них потом страдай – отдувайся в тюряге по полной…
Долго, долго продолжались эти разговоры. Не один месяц и год жила жаркая, роковая обида в сердцах стариков… Впрочем, что касается Регины, то ее-то это неприятие евреев почему-то совсем не касалось. Николай Прокопьевич и Архелая Ивановна были явно не против женитьбы своего сына на этой девочке… Значительно отгородившись и уровнем образования, и географическим расстоянием от родного городка, и родом учительских занятий от дел и мыслей своего отца, матери и, тем паче, давних, никогда толком незнаемых предков, Регина за годы брака своего совершенно обрусела. Cо своим отцом она поддерживала теперь уважительные, но прохладные отношения. Все же что-то было, было весьма нехорошее, стыдное, грязное в прежней работе отца… К матери же Регина сохраняла самую горячую, дочернюю, привязанность… Что же касается еврейства, Регина относилась к нему как к какому-то дурному, дремучему пережитку из давным-давно промелькнувших над миром, прошедших веков. Никогда не знала она ни еврейской религии, ни традиций, ни одна буква еврейского алфавита не была ей хоть как-то мало-мальски знакома. Просто незачем все это было ей…
«И зачем люди только так мучают себя? К чему держаться за старинный хлам? Зачем сидят в темных, затхлых комнатках своего еврейства? Зачем хоронить себя, замуровывать заживо? Почему не стать как все?.. Надо просто выйти к свету! Ведь это так просто… Почему чудаки не отринут старье? Что в нем ценного?.. Господь?.. Но наука всем разумным доказала – никакого бога никогда на свете не было и нет… Всякая мысль о нем смешна и нелепа… Животный страх смерти - вот что движет темными, глупыми и слабыми людьми… Трусы… Дураки и трусы. Они не в силах осознать свою конечность. Вот и придумывают глупенькие сказки… Небеса и белые одежды… Ад… Посмертные вечные муки в озере огня… Ну жуть!.. Мракобесие и фанатизм… Плод больного воображения и мерзость… Но вот уже и веры-то той, смешной, стародавней, нет как нет. Одна только мука и осталась… За что?.. За что?..» - так думала Регина и не раз, c болью размышляя о себе и своем, ставшем почти постороннем ей родном народе.
Потом заболела Лия. Болела она в тот год очень тяжело и долго. Болезнь тягостно cхватила ее за старое сердце… Пошло обостренье… Сосуды… Долго в тот злополучный год не выходила Лия из больницы. С кардиологической койки писала она письмо за письмом своей дочери Регине, как бы все время навсегда прощаясь с ней. От писем этих страшных, материнских Регина ходила все время сама не своя. Поминутно ожидала она телефонного междугороднего звонка с печальной новостью. Вздрагивала при каждом звонке. Однако ехать через полстраны домой, в Чернобыль, не имела никакой возможности. Учебный школьный год был в самом разгаре. Дни катились за днями повседневным идиотизмом пустяшных забот. Неугомонные, дикие школяры, что вечно бесятся перед глазами, череда бесконечных уроков да домашние хлопоты хоть немного гасили тревогу и острейшую боль. Ожиданье неминуемого, самого дурного и неотступная мысль надоедливым сверлом под коркой: «Ну как там дома? Как мама?..» На руках малолетний сын Андрюшка, да Витя - муж, второй ребенок… Так и жила в постоянной, ежечасной, неусыпной тревоге сумаcшедшие, полубессонные полгода.
Ближе к лету Лию все же выписали из больницы. Написала на радостях дочери. В письме том Лия писала, что ей пока что получше, однако ж кто знает, что будет дальше. «Врачи в таком возрасте выздоровления уже не обещают, – написала она. – Умирать, так и не увидев внука, было бы горьким, нестерпимым горем для меня. Из-за нелепой, глупой ссоры вы лишаете меня последней радости на этом свете… Забудьте ту нелепость. И приезжайте, если cможете. Скорей»… - так писала Лия дочери Регине в далекий северный Устрянск. Получив очередную весточку из дома, Регина разрыдалась. Скорбь и боль от скорой и внезапной потери прожигали огнем, разрывали ее бедную душу, грызя, хватая тысячами хищных, окровавленных пастей. День Регина ходила сама не своя, а вечером на вопрос: «Что случилось?» – она все честно рассказала своим родным.
- Что ж, родителей не выбирают… - пробурчал Николай Прокопьевич. – Езжай, исполни свой дочерний долг… А что до остального, то один бог – он всем судья. Все ведь там когда-то будем…
- Поезжайте, поезжайте… - захлопотала, как большая курица, бабушка Архелая. – Даст бог, еще и выздоровеет матерь твоя… И ты, Витька, черт этакий, рожу перед ними там не коси. Ты в чужой жизни не хозяин, - сказала она строго сыну и даже погрозила ему пальцем, как маленькому.
Для всех родителей на земле и взрослые их дети – всего-то только дети… Вот так и собрались. И поехали. Повидать. Проведать… Прощаться?.. Нет, лучше все-таки прощать…

Негритенок Роб

Из «залы» был вход в кладовку с корытами и банками вишневого варенья и во вторую жилую комнату. Бывшая детская. Давно без детей. Брат и сестра давно выросли. И улетели из гнезда, как говорится… Давно, давно детская нога не переступала этого порога. И вдруг снова – детская. Детская, хоть на один только месяц.
Железные кровати с блестящими шарами. Коврики с оленями над ними. Старинная, ножная швейная машинка «Зингер», расписная золотом по черному блестящему лаку, на тонкой чугунной станине, забилась сиротливо в темный угол. Неясно поблескивает из темноты крутым, гнутым боком… Облезлый конторский стол у окна, крытый свежей газетой. Деревянный обод спинки «венского» стула выпер дугой из темноты… Круг света от древней зеленоватой лампы на столе. Под светлым кружком на газете читается вчерашняя газетная колонка: «Никарагуа, мы с тобой!..» «Встреча друзей»… «Братская по»… «Дорога»… И дальше все теряется во мгле… Неясный блик на подставке для перьевой подарочной ручки… Рядом - сувенирный пластиковый пингвин, в память о каком-то антарктическом полярном событии – юбилее… И темнота. Темна, плотна, страшна, как смерть, южная, безлунная, беззвездная ночь. Ночь – вырви глаз. Так про нее говорят… Страшные, длинные тени. Тени от деревьев под окном, колышимых ветром. Неверный свет дальнего фонаря да далекий лай - вой хозяйских собак.
Два шага из светлой комнаты в дверной проем – и полумрак… Вот большая кровать с огромною подушкой, прохладной белой простыней. Мягко пружинит. И легонько-легонько поскрипывает… Вглядываюсь в темноту… Вот этажерка с книгами. Вот велосипед в углу… Из прикроватной темноты неясным – простые деревянные полки… Древняя, пыльная чернильница-непроливайка. Рядом c ней торчит из пластикового стаканчика древняя, деревянная, перьевая ученическая ручка. Погнутое перышко со звездочкой. Такую Андрюша раз видел на устрянской почте… Рядом - заводной облезлый заяц с барабаном. С коротким, грубым, заводным ключом на спине. Как заколотый бандитом человек с воткнутым ножиком, подумал Андрюша со страхом… Страшная, темная, южная ночь… Рядом кукла – забавный чернокожий мальчик. «Негритенок Роб» - так его назвал когда-то дядя Саша.
Дядя Саша. Старший брат Регины. Давно сменивший неблагозвучную родительскую фамилию на более нейтральную. Теперь он - «Михайловский». Александр Михайловский. Михайловский Александр Игоревич. Он тоже, как и младшая сестра, учитель. Из недалекого Киева. Приезжает иногда. Привозит лекарства, подарки для матери, и для отца. Недавно Александр женился на дочери зубного техника, некой Алле… Живут хорошо. Центр Киева. Огромный старый дом. Большая квартира. Полно барахла. Имеют машину «Москвич» и дачу… «Шикарно, шикарно живут…» - так говорила про его семью Регина. Тем не менее, тесть все чаще и чаще говорит об эмиграции… Не терпится старому черту в Израиль или в Америку из Союза слинять. Только и слышит день и ночь от него новоиспеченный Александр Михайловский:
- Так ты не знаешь, как там власть к пенсионерам нашим хорошо относится?.. Аллочка, доченька, ну ты-то хоть скажи ему, упрямцу такому!.. Ведь он уже не «секретный»… Служил, говорит, на подлодке!.. Да когда ж это было!.. Все секреты те давно в Америке известны… Вот упрямый!.. Хочет всю жизнь тут прожить… Среди «этих»!.. А то мы не знаем, как они нас «любят»!.. Хоть бы о детях своих подумал!..
Детей у Александра Михайловского со временем станет двое. Игорь и Машенька… И в самом деле, как им тут жить?.. А ему, ему как жить там, если маму и папу придется навеки оставить?.. Сказал ведь Исаак: «Не поедем, останемся тут умирать!» Значит, все! Баста!.. Придется родителей оставить в Союзе. На Регину только их оставить?.. На ее, на ее одну?..
«Поль Робсон» - так назвал Саша Шредер в детстве свою любимую игрушку. Игрушечный, забавный негритенок с именем американского певца. «Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек», - пел Поль, приезжая на гастроли в Москву. В те годы Поля Робсона в СССР знали все. И все ему аплодировали. Даже сам товарищ Сталин. Негров в Советском Союзе тогда очень жалели… Как они там, бедные, живут за океаном?.. Обижают их… То да се…
«Смотрите, разве это дом. Он, правда, с дверью и с окном. Но он похож на старый гриб, К стене высокой он прилип»… - водил тонким пальчиком по строчкам в детской книжке про негритенка Роба еврейский мальчик Саша Шредер, и маленькое сердечко готово было разорваться от жалости к несчастному ребенку там, за океаном, на куски.
Холодный уральский ветер яростно бил в стекло. Залепял снеговыми хлопьями маленькое оконце. Пришедший в дом с мороза раскрасневшийся Исаак отряхивал в сенях казенный полушубок.
- Погода – жуть, - сказал Исаак жене. – Дорогу в Ягодное замело. Три дня до третьего лагпункта ни одной машины… Начальство орет – обеспечить транспорт в лесосеки… обеспечить вывод зэка на работу, мать… мать… мать… А как мы ту колонну поведем в буран – не их ума дело… У них там план по лесозаготовкам. Приказ по управлению ГУЛАГа. И все! И баста!.. Погоним «этих» в лес, так сами там же и останемся! Буран…
- Папа, папа… - услышал Саша знакомый голос и подбежал к отцу. Ему так не терпелось рассказать о страшной детской книжке про бедных негритят в далекой Америке…
«Хорошо, что у нас, в стране Советов, живет товарищ Сталин. Товарищ Сталин любит всех детей… Вот если бы товарищ Сталин вдруг пришел в Америку и спас несчастных негров»… - думал Саша, уже засыпая. И от этих мыслей на сердце у него стало вдруг светло и радостно. «Да, так и будет. Скоро. Очень-очень скоро»… - подумал он, и мир вновь стал велик и светел.
Добрый советский народ жалел неведомых людей в чужой стране… Своих у нас в стране никто и никогда не жалел. Совсем как и нынче. Никто и никого не жалеет.
Через год после приезда Александра в далекую Америку чернокожий наркоман, вооруженный ножом, вошел в вагон Нью-Йорской подземки. Безобразные широкие штаны. Грязные дешевые кроссовки. Куртка с капюшоном. Железный медальон с Мухамедом Али на тонкой шее, узловатой шее. Узкие солнцезащитные очки.
Нестерпимый, резкий, белый свет плафонов. Визг ветра за стеклом. Мерный стук колес. Прямо в череп. В череп. В череп. И тысячи острых иголочек – мгновенно вонзаются в больной, растревоженный мозг… Стук в висках. Противнейшее головокружение. И звон. Нестерпимый звон в ушах… «Вот так приходит ломка… Дозу… Надо дозу», – ворочалось в башке у Сэма огромным колесом. Сэм наконец-то уперся лбом в стекло закрывшихся дверей. Таращился на стенки черной, cтрашной, свистящей подземной кишки. Вдохнул поглубже воздуха, стараясь не сблевнуть. Минуту отдышался. Потом резко повернулся, вынул из кармана заточенный нож-свинорез и подошел к мужчине на скамье.
- Мистер, гив ми йо мани! Плиз! – сказал Сэм, приставив нож к горлу пассажира.
Выдернул деньги из бумажника, засунул доллары в свои широкие карманы и не спеша отошел к дверям. Пассажиры в вагоне, грохочущем в Квинс, сохраняли молчание. Кто-то читал газету. Кто-то просто отвернулся, пялясь в кромешную тьму за вагонным стеклом. Только черный глазок телекамеры под белым потолком вагона, только черный глазок да грохот по рельсам… Все вперед, вперед, вперед…
На первой же станции влетевший в вагон полицейский наряд из двух чернокожих схватил Сэма и безжалостно повалил его на грязный вагонный пол. Заломились за спину тонкие, исколотые руки. На запястьях щелкнули наручники. Обернувшийся к Александру улыбающийся парень протянул ему деньги и долго что-то объяснял. Потом всучил ему какую-то картонную карточку с адресом… Из всего, что говорил ему этот человек, Александр только и понял, что тот просил его зайти в полицейское управление или хотя бы позвонить… Потом эти двое, «ободрив» наркомана ударом дубинок под ребра, разрешили Сэму подняться на ноги и повели по платформе вдоль всего состава. В дальний станционный торец, к лестнице служебного эскалатора. Туда, где зеленой табличкой кошачьего, хитрого глаза светилась надпись «EXIT».
Долго собирался зайти или хоть позвонить, да все как-то откладывал… Языковые курсы. Потом – работа эта, будь она неладна… Оформление фуд-карт и вэлфера… Потом надо было детей записать в летний лагерь от «Джойнт», то да се… Да и стыдно было Александру пока за свой английский… Так и не позвонил.
«Мальчик Роб… Не ты ли это? – подумал он как-то вечером, припоминая свое страшное, подземное приключение. – Неужели это ты»…
За стеклами шестнадцатиэтажной кирпичной башни в Бруклине сгущались осенние, синие, липкие сумерки. Фиолетовые тени и размытые пятна света, огни многоцветных реклам светлыми полосами, и снова тени ложились на пары мокрого тумана, пришедшего от океана в колоссальнейший город. Небоскребы и пирсы. Зеленая статуя и пароходы, входящие медленно в порт, – все утонуло в сиреневом, сыром, осеннем молоке. Плотная пелена тумана легла, казалось всем тогда, на весь мир. От острова Эллис на гавань. На Манхеттен и на Гудзон, на великие Бруклинский и Вашингтоновский мосты, на Ист-Ривер, на Брайтон и на аэропорт Ла-Гвардия, и далее - на весь Бруклин и Бронкс, и так дотянулась до Квинса.
- Туман… - сказал он подкравшейся сзади Алле. И гадкая, жмущая душу тревога вползала под сердце. - Игорь… Машка… Снова рент в этот месяц повысили… Колледж еще этот чертов… Все не слава богу… А там… Хорошо, что хоть вывезли их… Расселили в Белую Церковь… Живы. И без лучевой… Читал в «Московских новостях» – начальника станции судят. Посадят его, а что толку теперь. Пусть даже и расстреляют они там его… Все равно, все равно ничего не исправить… Вот Петька… Одноклассник мой бывший. Он ведь в Припяти тогда был. Смена была у него на четвертом блоке в тот чертов злополучный день. Работал оператором…
Алла подошла ближе. Взяла мужа за руку. Крепко сжала ладонь Саши в своих горячих руках. Прижалась щекой к его груди… Светлые громады башен-близнецов Всемирного торгового центра заволакивала белесая мокрая мгла.

Прохожий, остановись

Светлый, жаркий день. Косыми полосками света проник за оконную занавесь. Тяжелыми бабушкиными шагами вошел к детскую. Натруженными, плотными руками распахнул окно. И ласково сказал: «Вставай, Андрюша». Забулькала вода в умывальнике. Заворчало, зашипело на плите подсолнечное масло. Все выше горячее солнце. Раскаленным колесом уже висит над утреннею, теплою землей.
Привольный украинский край. Украинский рай. Светлый, дивный сад чудес. Окна, распахнутые в палисад. А там, в палисаде, – дикие яблоньки и шелковица. Большие, сладкие, черные ягоды. Напоминают ягоды малины. Только черные. И малина по деревьям не растет… Кусты крыжовника, cмородины, малины. Хлопотливые курочки и горластые гуси, развалистые утки и страшные индюки. Бойкие, цветные, горланистые, драчливые, шальные петухи. Петушки цветные и петушки черные. Клетки с ушастыми, пестрыми кроликами в длинном дощатом сарае.
Серые дровяные сараи из неструганных досок. И грязнейший, щелистый сортир в глубине двора. Несет из него прямо зверски. Воняет на весь свет из него, как из пасти черта. Каждый, кто пойдет туда навеселе или просто ночью, рискует свалиться в его коварное очко. Андрюша, хоть и маленький, хоть и противно от духа нечистого было, но днем-то и он рисковал заходить. А вот ночью… Ночью-то – себе дороже…
По горячей улице – до обрыва. И осторожно вниз. Крутой, почти отвесный спуск. Настоящая горная тропа вдоль зелено-бурных зарослей из трав – кустов – деревьев. Трое цепляются руками за траву, кусты и мелкие деревья. Почти ползут на четвереньках. Заползают и сползают чуть ли не на брюхе, держа равновесие, чтобы не свалиться вниз. Отважный Андрей и его родители. Вместе с ними все же не так страшно… Трое спускались по крутому склону. Стройный, крепкий усатый мужчина, черноволосая хрупкая женщина в синем, просторном летнем платье и голоколенный пацан.
Начинали со страхом. Сначала очень осторожно, боясь переломать ноги. Поcле, словно на радостях, что все позади, сбежали вниз на узенькую тропку под высоким белесым холмом. И поспешили по ней дальше, между зарослей чертополоха, лопухов и высоких сорных трав и между противных куч бытового мусора, рассыпанного меж разлапистых кустов. Шли гуськом друг за другом, затылок в затылок, продвигаясь вперед, запинались о корни высоких деревьев и вдруг вышли, нет, прямо выскочили, радостно выбежали из зарослей на белый, чистенький, речной песок. Скинули надоевшую обувь, не боясь напороться на острые, бутылочные стекла, пошли босиком, поминутно утопая ступнями в горячем, рассыпчатом, хватком мареве. Плакучие вербы и серебристые ивы по заросшему берегу свесили длинные ветви к самой кромке воды. Вот он - пляж. Место ярчайших воспоминаний регининого и сашкиного босоногого, летнего детства.
Покосившиеся деревянные грибки под железной, старой, проржавелой крышей, крашенной когда-то под пятнистый мухомор, развалясь – скосясь на все стороны, важно расселись на белом, горячем песке. На расчищенном от ив и верб речном склоне пробит – властно и решительно был прорублен широкий спуск к воде.
- Вот и Припять, – сказала Регина и почему-то глубоко вздохнула. – Сколько времени мы в детстве пропадали вот тут, на реке… Купания… Плоты… Вечерние костры… Помню, как-то Сашка с Петькою купались. Сашка захлебнулся. Стал тонуть… Хорошо, что дядя Миша Шевченко заметил. Он на лодке рыбачил. У острова. Вон там, – сказала она и показала рукой куда-то в сторону реки.
Вот блеснула на солнце. Рассыпалась ломкими искрами света, маня прохладной глубиной. Перед ними расстилалась река. Прохладная и чистая. Речка. Реченька Припять. Ласковые волны лижут нам разгоряченные подошвы ног. Мокрый песок налипает и налипает, засыхая коростой. Широкий, песчаный спуск так и манит поскорее зайти в прохладную, чистую, прозрачную воду. Манят скорей окунуться. Остудить разгоряченное на летнем солнцепеке потное тело.
- Он на лодке был. Сашку схватил и затащил в лодку. И ну скорее - на берег. А на берегу – я и Петька. Я реву, а дядя Миша мне: «Не реви, Регинка! Что если завтра война?.. Тоже реветь будешь?..» – так он меня успокаивал. Положил Сашку себе на колено. Повернул на бок. Потом лицом вниз. Рот ему открыл, а оттуда – вода… Положил на песок, и давай ему на ребра жать. Туда-сюда… Делать искусственное дыхание… Ожил, ожил тогда наш Сашка. Открыл братец мой глаза. И даже сам домой пришел… Мы маме ничего об этом тогда даже и не сказали. Зачем ее расстраивать?.. Ведь сердце-то уже тогда у нее начинало болеть… Тогда отец как раз пить стал. Это сразу после того, как мы сюда приехали… Бывает, как получка у него, так он непременно напьется с речниками. Научился пьянствовать у них там, в порту. Мать его в день получки всегда встречала с работы. Следила за ним, чтоб не пил… А ему – все одно. Как получка – так с мужиками в пивную. Мать туда зайдет, а они уже сургучик с беленькой сбивают… Потом, конечно, крик… Потом – начались у мамы инфаркты… Доктор. Больница. Кардиология. И папа снова тихий. Бегает на задних лапках, навещает: «Лия… Лиенька»… - «Набедокурил, обормот!..» А дядя Миша Шевченко молодец! Об этом подвиге его нашей маме соседка потом, уж после того происшествия, спустя добрую неделю рассказала. А ей, соседке той, до того – еще кто-то… После и власти про это дело прознали. Дали власти дяде Мише медаль – «За спасение утопающих». И статью про него напечатали в «Ленинском Шляхе» – «Геройский поступок»!.. Дядя Миша – мужик боевой. Дом у него хороший. И яблоневый сад большой… И на войне дядя Миша был. Только медалей у него маловато. Но это ничего. Сейчас всем ветеранам – юбилейные дают… - продолжала Регина свой рассказ. После этого случая папа дядю Мишу сильно зауважал. Всегда на все праздники приглашаем мы его в гости. И Миша никогда не отказывается. Ни теперь, ни раньше. Не секрет, что в те давние годы на папу многие смотрели косо. Говорили: «Раз работал «в органах», значит»… Потом это все как-то само собой прошло… Убрали лысого «волюнтариста». Обещал, балабол, балбес большеротый, коммунизм через двадцать лет в СССР построить. Да разве это реально? У нас народ-то, сами знаете, какой… Правильно, что пустозвона в шестьдесят четвертом скинули… Теперь все у нас «вполне реально и конструктивно» стало. Сплошная «экономная экономика» и «взаимовыгодное сотрудничество» в эпоху «строек века». Никаких тебе глупых «кузькиных матерей» и «мы вас похороним». Все стало пристойно - «в духе мира и добрососедства»… Кажется, так наш бровастый Ильич теперь говорит?.. - добавила она беззлобно. И продолжала: - Теперь раз в год папу нашего даже приглашают на торжественное в «День Чекиста». Цветы. Открытки… Вот даже вазочку недавно подарили. Синенькая такая. Маленькая. На комоде стоит… - продолжала она.
Жаркое украинское солнце. Теплая, прогретая вода. Ивы над речной заводью. Шустрые ящерки – тритоны юрко плещутся – быстрыми речными молниями носятся в заводях – водных зарослях. Загорания под жарким солнцем. После, разогревшись до красна, тянемся, как животные на африканский водопой. К воде. Поскорей к воде и в манящую, освежающую, смывающую вмиг тяжелый жар прозрачнейшую воду. С горячего разбегу - раз и стремительно в воду. Плески рассыпчатых, прозрачных, прохладных, освежающих искр. Заходим и плывем. Долго и далеко. Чуть ли не до самой середины реки. До железного, облупленного, красно-белого буйка – бочки на подводной цепи. Плывем обратно, но уже с легкой болью в натруженных веслах – руках. Тяжело ступая, выходим на прибрежный песок. И блаженнейшее обсыхание на горячем песке… И снова, cнова влечет и манит мутноватая у берега, теплая вода. Блесткая под солнцем сказочная Припять.
Возвращались домой, отдохнув и накупавшись всласть. По дороге завернули в городской тенистый парк, разросшийся, как буйный, синий лес, над неглубоким оврагом. По-украински – «над яром». Завернули в отворенные, широкие, решетчатые ворота. Прошли мимо древней, заброшенной, дощатой раковины – эстрады. Пошли мимо какой-то обветшалой карусели. Жесткие, железные сиденьица на дребезжащих на ветру, проржавелых цепях, спускающихся от верха железной тарелки на полосатом, облупленном столбе… Потом снова прямо, прямо по растрескавшимся, белым цементным плиткам, из щелей между которыми буйной порослью проросла трава и даже молоденькие деревца. В конце аллеи, над самым оврагом, в плотной тени широких крон что-то забелело.
Белая кирпичная пирамидка, видимо, послевоенной постройки. Посеревшая от времени побелка. Отвалившийся с левого бока кусок штукатурки и бесстыдно выглядывающий из-под широкой прорехи темно-красный кирпич… Военный, бедный памятник в глухой провинции, какие ставили в конце сороковых. Накладная железная, некогда красная, а теперь просто ржавая звездочка наверху. И пониже – писанная некогда черным, c золотом, а теперь полинявшая, полустершаяся надпись: «Прохожий, остановись. Здесь лежат советские люди, зверски убитые немецко-фашистскими захватчиками во время Великой Отечественной войны 1941-1945. Вечная память», – разобрал неясно различимую надпись Андрей.
- Здесь во рву лежат убитые во время оккупации евреи, – сказала неожиданно Регина и отвернулась от своих родных куда-то в сторону, словно вглядываясь в синюю, лесную, дальнюю даль.
Плечи у Регины вдруг неожиданно задергались. Потом затряслась вся спина… Глухие, утробные рыдания вырвались из мучительно перекошенного полуоткрытого рта, и крупные слезы покатились из ее больших, черных глаз. Боясь показать свою слабость, как свой величайший жизненный позор, Регина отвернулась от сына и мужа. Размазывая нежданно нахлынувшие, горькие слезы маленькими кулачками по лицу, зажимая непослушный рот ладонью, она старалась начать глубоко и спокойно дышать. Дышать… Дышать… Дышать спокойно, как раньше… Ей казалось, что только так она успокоит приступ вдруг подкатившей к сердцу нестерпимейшей, обжигающей душевной боли… Немного отдышавшись и вмиг смертельно устав, не в силах больше избежать разговора на трудную тему, Регина продолжала говорить, пристально глядя перед собой. Вглядываясь словно в далекое, бездонное, черное, бесконечное, лесное пространство:
- Поставили памятник этот сразу же после войны. С детства все об этом памятнике знают. И знают все, что написана на нем неправда… Что было в нашем городке на самом деле в те года - о том все знают местные и так прекрасно знают. Все, кто жил тогда. И даже те, кто и не жил, как одноклассники мои. Им все родители про то время рассказали. И я все про то узнала, когда мы приехала сюда… Шила-то в мешке не утаишь, как говорится. Вот что с равнодушием, а кто и со злобою, рассказывали мне об этом местные хохлы. Слушайте и не дивитесь. И знайте, что все это абсолютнейшая правда.
В октябре сорок первого в городок прибыл украинский полицейский батальон под командованием Стаса Давиденко. Стас Давиденко, по кличке Тарас Бульба. Он так и на приказах своих полицейских расписывался. Огромный мужик он был, говорят, и грузный, как боров. Ходил в немецкой черной полицейской форме. Всегда и везде ходил он с пистолетом «Вальтер». А ребята его – те с винтовками. С нашими «Мосинками» и с немецкими фирмы «Маузер». Он ходил в форме, а эти-то хлопцы и без формы вообще. Все в своем были, в гражданском… Вся и разница была у них с гражданскими, что сине-желтая нарукавная повязка с «вилами» - соколом на рукаве. Да еще, конечно, оружие. И документы из комендатуры… Да еще был у них, говорят, от тех, пришедших на нас тогда с войной фрицев, один только унтер какой-то. Хромой, косой он был, или без одной руки – тут слухи до меня уж доходили разные. Ясно только, что своя немчура инвалида того на Восточный фронт никак не гнала. А здесь, в тылу, определила своего увечного бывшего вояку на должность инструктора для местных украинских полицаев. Немцев у нас в городке-то и было немного. Только разве если на марше, да во время боев…
Помню, когда мы приехали, училась я вместе в украинской школе с девчонкой. Хорошая девочка такая. Умная. Беленькая. Ирочкой звали… Так вот, все, все вокруг знали, что мать родила эту девку от немца. Немец молодой у них стоял… Любовь-морковь, или там чего другое, только насилия при том деле явно не было. Кстати, и не одна была такая в нашей школе. И другие такие же дети у нас были… Были… И про других такое говорили, что и они – от немцев… Может, впрочем, и навирали напрасно. Люди-то злы… Я потом как узнала про эти дела, все спрашивала у отца: «Как так? Почему ж эту бабу, мамашу ее, как предательницу не посадили или не сослали хоть куда (времена-то когда были еще сталинские)»? А он мне в ответ: «Не одна она такая была. Всю Украину сажать – лагерей, пожалуй, и не хватит. Полстраны в Сибирь не загонишь, если тут вот каждый второй чем-нибудь отличился… Сибирь – она ведь хоть и велика, так и она же не резиновая… И ведь верно. Наш народ в СССР - он такой… Как пыль, ветром гонимая… Ему что белые придут, что красные, что фрицы, будь они неладны… ему - все, все равно, все едино… Норовит всегда устроиться, да получше, потеплее, да посытнее, невзирая на новую, очередную для себя власть… Получается так, что и баба та, немцу давшая, перед властью советскою не виновная ни в чем. Не про Сталина же она анекдот рассказала? За что же ее было им, чекистам, покарать?..»
Вообще народ у нас на редкость гибкий, переменчивый… Как пришел этот Бульба, так приказ: всем евреям собраться – и в гетто. Шагом марш. Жить на тех улицах, что за старым кирпичным заводом, обнесенных уже к тому времени и столбами с колючею проволокой. По углам гетто вышки стояли. Полосатые караулки у входа… Строили местные. Охраняли гетто, естественно, эти украинцы-полицаи… Так вот, как евреев с города перегнали в то гетто, Бульба сразу же издал указ. А там - черным по белому: «Все жидовские дома даются на полное разграбление украинскому населению как особо пострадавшему от москальского жидо-большевистского режима… Всем, кто будет разграблять жидовское добро после установленных для сего дат, а также всем, кто будет враждовать со своими соседями, деля праведно награбленное, наказание - смертная казнь через расстрел, без суда и следствия. Хорунжий Украинского Великогерманского протектората Тарас Бульба».
Что тут началось… Молодые и старые, старики и женщины, девки и подростки, мужики и тетки подъезжали на телегах, подбегали с ручными тележками, а большинство и просто с голыми руками к оставленным хозяевами еще целехоньким домам. И тащили. Тащили все, что только попадется под руки. Облепляли дома, буквально как муравьи, и через минуту на месте прежней ладной хаты оставляли только безжизненный, голый остов с выбитыми окнами, выломанными дверями, а кое-где даже и с ободранной крышей. Конечно, если крыша та у прежнего хозяина была железная… Каждый спешил унести, увести, урвать свое… Скорей… Скорей…
- А как же партизаны? Почему никто не стрелял в проклятых полицаев? – робко спросил Дюша.
- Подпольщики, партизаны… Это только в книжках да в кино. Не было никаких таких партизан. Был Штаб партизанского движения в далекой Москве. Были люди «из органов», оставленные для проведения разведки и диверсий в тылу врага. Во многом отряды те были набраны из местных энкавэдистов. Понятно, что при немцах этим людям пути до хаты просто не было. Как не было домой дороги и разным там советским да партийным начальникам. Уж слишком многие хотели бы с ними теперь поквитаться за колхозы, голод и посадки в лагеря родных и еще за всякое такое разное…
В расположение таких отрядов с «большой земли» сбрасывали на парашютах, да и просто привозили, если самолету было куда сесть, новых подготовленных бойцов, оружие, взрывчатку. Жратву им, разумеется, через линию фронта никто никогда не возил. Москва приказывала «изыскивать внутренние резервы». Это значит – надо было идти по домам, обирать население. Точно так же и германский фюрер велел поступать своим фрицам… Можно сказать, что местные селяне в ту войну оказались заложниками двух враждебных для них лагерей – оказались людьми, угодившими прямо между молотом и наковальней. Зачастую к отрядам таких диверсантов-разведчиков прибивались и солдаты-окруженцы, безуспешно пробивавшиеся к своим, и евреи, бежавшие из гетто, да и просто все те, кто боялся отправки на работу в Германию, или те, кто вошел в конфликт с новой пронемецкой властью. Вот это и были все те прославленные партизаны… Только много ли их тогда было?.. Это потом, когда Красная Армия стала переть на Восток, в те отряды потянулись многие. Очень многие, даже и бывшие полицаи. А тогда…
Выходили ночами из леса такие вот партизаны – и в ближнюю хату: «Хорошо, хозяева, живете! А ну, тащите нам жратвы побольше, да поживее!.. Пособники немецких оккупантов, пригрелись тут на печке, так-растак и в бабушку, и в мать!.. Что, нету лишнего для нас - героев? А для фрицев есть?! Ах, вы, суки! Дождались немчуры поганой, грязные изменники! Своим дать ни еды, ни одежды, ни валенок уже не хотите!.. Смотрите еще – воротится к вам товарищ Сталин! Тогда-то это, как сейчас, «много» не покажется!..» – вот и весь их разговор был с народом. Ну, и как ты им вдруг не дашь? У них ППШ на ремне. Вот такие были партизаны… Для того, чтобы защитить свои села да дома от таких вот партизан, шли хохлы во множестве великом служить в полицию. А полиция – это и власть, и жалование твердое, и продовольственный паек. И возможность пограбить других, как и те же пресловутые партизаны…
Вот с того самого дня, c грабежа еврейского, стал Тарас Бульба у нас в городке популярен. Временно купил себе авторитет он грабежом тем всенародным безнаказанным. Да связал людей круговой порукой причастности к коллективному разбою и молчания всеобщего о разбое том… Впрочем, и популярность любая, и авторитет у нас дело преходящее. И уходящее скоро и без следа. Прошло и это, как только немцы повелели полицаям взимать с населения продовольственные и натуральные поставки для нужд вермахта и Рейха. После организовали немецкие власти биржу труда и стали вербовать молодежь для работы в Германию. Вначале народ записывался смело и охотно. Потом как-то поползли дурные слухи о тяжкой жизни на неметчине… Народ записываться на работу перестал. И вот уже тогда настоящие немцы (и без местных полицаев даже) сделали облаву у нас на базаре. Многих бывших там в тот день арестовали. Потом объявили их всех спекулянтами и отправили в товарных эшелонах на работу. Кого в Польшу, кого и подальше – в Рейх. Официально немцы называли это «транспортировка», или даже «эвакуация населения».
В то же примерно время Бульба получил приказ из комендатуры «разгрузить гетто». Вот тогда и пошли колонны к яру. Люди не знали, куда их ведут. Шли с вещами. Шли целыми семьями… Кто-то слышал краем уха вздорный слух, будто немцы захватили Палестину, поперли оттуда англичан и вот теперь туда высылают евреев… Все спокойно, уверенно шли, и никто ничего не боялся… А потом… А потом были выстрелы, – Регина наконец-то смолкла.
Бездонные, черные ее глаза вновь заволокло слезами. Крупные капли покатились по ее щекам. Она плакала. На этот раз беззвучно, уже не стесняясь и не скрывая своих соленых, горьких слез.

Королева

Волшебное украинское лето. Рассохшийся, нагретый подоконник. Черноволосая женщина в широком платье болтает загорелыми ногами, сидя на окне, и рядом с ней – мальчик.
- А ты знаешь, – спросила Регина, – что мое имя означает по-испански?
- Что? – с любопытством спросил Андрей.
- Королева. Мне рассказывал как-то один парень еще в Ленинграде, в юности, что в стародавние времена, еще и доколумбовы, евреи жили в Испании и Португалии. Испанцы с португальцами только что прогнали мавров-мусульман из своих земель, и потому король Филипп испанский и королева Изабелла португальская всюду искали врагов. Им на помощь в этом деле подоспел злой великий инквизитор Торквемада. Попы да монахи искали врагов короля. Искали врагов королевы. Искали еретиков – врагов веры церкви католической… На городских базарных площадях запылали, зачадили черным дымом, завоняли горелым человеческим мясом страшные костры инквизиции. Страх и ужас охватил иноверцев Испании и Португалии – иудеев да редких уже в тех краях магометан. Изменить свою веру, умереть на костре или убежать в дальний край – вот какие дороги легли тогда перед евреями.
Первое время, надеясь избежать либо отречения от родительской веры, либо гонений и мучительной, позорной смерти, евреи стали давать своим дочерям имя Регина. Еврейские отцы семейств робко надеялись, что их гонители и мучители не посмеют поднять руку на семью, где почитают королевскую кровь… Но только и это было тщетно. Товквемада обвинил евреев в том, что те, веками живя на земле Кордовы, мирно ладили с правителями – маврами-магометанами. «Раз они, иноверцы, не враждовали меж собой, значит, меж собой они в чем-то согласны. А раз так, значит, их вера против нас», – так он сказал королю. Так он сказал королеве. Перекрестить всех евреев, а кто не крестится, – убить! Такое вынесли решение монархи.
Вот пришли попы, пришли черные монахи. Принесли чаши со святой водой, кадила-курительницы, хоругви и иконы и начали крестить иноверный народ. Всех, кто отказывался, хватали стражники. Волокли в темницу, а потом казнили. Кто-то бежал даже и в Африку или через Пиренеи во французский край. Большинство не захотело ни бежать, ни умирать, надеясь тайно сохранять свою веру. «Марраны» – вот как называли их испанские католики. «Марраны» – по-испански значит «свиньи». «Неверные перед господом», крестившиеся только для вида, – вот в чем подозревали этих несчастных людей остальные «добрые католики»… Говорят, что Христофор Колумб был тоже из семьи марранов… Вот такая страшная сказка, – закончила Регина наконец. И желая сменить невеселую тему, сказала уже веселей: - Скоро мы пойдем в гости к дяде Шевченко. К дяде Мише. У него большой дом и сад. А еще у него есть марки. Почтовые марки. Целые альбомы старых марок. У него был сын Анатолий. Он их раньше собирал… - сказала Регина, и тяжело вздохнула. – Погиб…
- Как погиб?.. – неуверенно, робко спросил Андрюша у матери.
- Утонул на реке. Раз попал в водоворот и не выплыл. Утащило под воду… – cказала она и еще раз вздохнула. – А ты знаешь, кто был Шевченко? – спросила Регина, наигранно весело взмахнув черной копной волос.
- Кто?
- Это поэт такой был, украинский. Давно, еще при царе. Поэт «гнева и печали», как Некрасов в России… Шевченко был крепостным. Писал стихи и очень хорошо рисовал… Его отдали в солдаты на двадцать пять лет. Было это давно, при царе Николае Палкине. После хорошие русские люди выкупали из рабства, спасали его… Я все-все раньше про того Шевченко знала. Я ведь школу здесь закончила украинскую. Учились мы на украинском языке. Я и мову знала тогда в совершенстве. Жаль, что со временем все забываю ее. Все больше и больше… Да, давно это было… Еще при Хрущеве… Помню, хлеб тогда у нас на Украине был такой рассыпчатый, продавался в магазине. Делали его тогда из кукурузы. И совсем-совсем невкусный был… Говорят, что кукурузу ту увидал Никита наш Хрущев в пятьдесят восьмом в Америке. Очень уж она ему понравилась. Вот он и решил весь СССР той кукурузой накормить. А ведь в той Америке, где он ее и увидал, она идет-то только в корм скоту… А еще тогда у нас в СССР первый спутник запустили. После того и Юрий Гагарин в космос полетел. И Алексей Леонов. И Валентина Терешкова… Раньше, в детстве, когда мы были еще школьниками, мы всех-всех наших космонавтов наперечет знали. Вот смотри… - Регина подошла к столу и стала выдвигать ящик.
И достала из ящика как величайшую ценность кипу ломких, пожелтевших газет. C полуистлевших полос радостной, невинною улыбкою мальчишки улыбался первый космонавт Земли. Космонавту Гагарину пожимал руку и улыбался во весь свой широченный рот толстенький, плотный человечек с абсолютно лысым черепом. Никита Хрущев. Вот он какой, догадался Дюша.
- В школе мы тогда много-много стихов Шевченко Тараса Григорьевича учили наизусть. Кобзарь народный – так про него в книжках писали… Всегда читали мы те стихи перед классом. И на эстраде, на вечерах торжественных – тоже… Сколько лет прошло, но я и сейчас кое-что помню… И даже могу прочитать… - она подняла повыше голову, сосредоточилась и начала читать нараспев: «Как умру, похороните на Украйне милой, Посреди широкой степи выройте могилу. Чтоб лежать мне на кургане, над рекой могучей, Чтобы слышать, как бушует старый Днепр под кручей. А когда с полей Украйны кровь врагов постылых побежит, О, вот тогда я встану из могилы, Поклонюсь я и достигну божьего порога помолиться, А покуда – я не знаю Бога. Cхороните и вставайте. Цепи разорвите. Злою вражескою кровью волю окропите»…
Какое страшное стихотворение, подумал Дюша. Могила и кровь. Кровь, красная, как наше знамя. Как кровь зарубленного казацкой шашкой незнаемого прадеда - революционера - героя Прокопия. Как кровь расстрелянных в яру евреев. Кровь, кровь, кровь…

Дядя Миша

Вот и наступил тот самый долгожданный день. Поднялись с утра, но не пошли в тот день на реку. Долго-долго собирались. Оказалось, что быть приглашенным в гости – тоже дело хлопотное… Собрались прийти в гости к дяде Мише к обеду. Или немножко пораньше. Вот оделись нарядно и празднично. И пошли все втроем, по раскаленной от солнечного жара улице. Хорошо, что тень от каштанов плотно устилала тротуар, не давая летнему асфальту превратиться в сковородку для прохожих. Подошли к дому дяди в назначенный час. Позвонили в звонок у железной калитки. Стояли и ждали. И вот калитка наконец распахнулась. И из нее – невысокий, кругленький, пузатый мужичок в белой рубахе с короткими рукавами, распахнутой на груди. Широкий нос – картошкой. Большая, волосатая бородавка на носу. Чем-то дядя Миша напомнил вдруг Дюше Никиту Хрущева, виденного им лишь раз со старой газеты с Гагариным. И еще чем-то - дедушку Николая из Устьрятина. Такой же плотный старик с большим и добрым, круглым лицом. Широко и приветливо улыбается. Крепко жмет папину руку. И гостеприимно приглашает пройти за ворота. За зеленый железный забор. В глубине участка - большой одноэтажный дом из белого силикатного кирпича. Возле дома – гараж. Вокруг дома – большущий фруктовый сад с яблонями, грушами, вишнями. Вот грозный, патлатый кобель в будке на цепи. Высунул морду. Вылез и обрехал незнакомых. Дядя Миша прикрикнул на пса:
- Цыц, Ленька! Молчать, старый черт!
Заслышав хозяина, кобель вмиг замолчал, трусливо попятился, завилял хвостом, как бы извиняясь за оплошность, и, потупившись, залез обратно в будку.
- А почему пес Ленька? – лукаво спросила Регина.
- Да брешет он больно уж много… - улыбнулся ей дядя Миша.
По дорожке идут через сад. Слева и справа от белой гравийной дорожки - плодовые деревья и ягодные кусты. Возле добротного деревянного крыльца веранды на бетонной площадке – «Жигули-копейка». Хорошо живет дядя Миша. Как-то даже и не по-советски. «Кулак», «куркуль» он, хозяин крепкий, настоящий…
Сначала плотный колобок дядя Миша и хозяйка дома, высокая, тощая, как вобла, как бы высохшая тетя Галя, поили гостей крепким чаем. Включили телевизор, но вмиг устали от полившейся казенной ерунды. «Сельский час» - продовольственная программа… всем классом останемся в родном селе… да вести с полей… то да се. Словом, или ничегошеньки интересного, или просто «клюква» и обычное, советское телевранье… Выключили… Из кухонного приемничка пропиликала заставка из Моцарта: «Начинаем передачу «В рабочий полдень». Покатились песни по заявкам: «Яблони в цвету, какое чудо»… и «На тебе сошелся клином белый свет»… Потом прошло и это… Запищали сигналы точного времени… И голос, так знакомый всей стране, объявил: «В Красноярске – девятнадцать. В Улан-Уде – двадцать. В Петропавловске-Камчатском – двадцать четыре часа. Полночь. В столице нашей Родины городе-герое Москве – двенадцать часов дня. Полдень.
- А неплохо бы и по-настоящему отобедать! – хитро ухмыльнулся дядя Миша. – А ну, Галя, неси-ка нам скорей обед…
Зазвенели тарелки. И красный, горячий, наваристый, украинский борщ заструился из супового половника, топя в себе белые хлопья сметаны. Белые пампуки и вареники с творогом… Домашний хлебный квас… Своя, «кулацкая» горилочка, прозрачная, как слеза младенца, из хрустального графинчика быстро привела дядю Мишу и Виктора Николаевича в состояние блаженной нирваны.
- Эх, музыки бы сейчас хорошей надо… - сказал дядя и повернул ручку «Пуск» на магнитофонной приставке «Нота». Закрутились желтоватые катушки. Побежала, понеслась с одной на другую быстрая, коричневая лента. «Мы не успели, не успели, не успели оглянуться, а сыновья, а сыновья уходят в бой»… - захрипел из динамиков голос.
- Не могу, не могу про войну… - вздохнув тяжело, сказал Миша и опрокинул рюмку в свой широкий рот. – Тяжело, ой, как тяжело все это помнить… Давайте лучше за мир…
Потом крутили черные пластинки на «комбайне» – радиоле «Мелодия». Веселая леонтьевская свистопляска: «Все бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, а он им светит. Все бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, а он горит»… И пугачевское лирическое, нежное, женское, грудное: «Расскажите, птицы, времечко пришло Рассказать, что мир наш – хрупкое стекло»… Песня для парного танца. Толстенький Миша смешно танцевал, перебирая короткими ножками со своей высокой, тощей Галей. Танцевал, дурачился и сам же над собой смеялся. И Галя смеялась. Смеялась до слез, промокая вдруг выступившие на глаза слезы белым, вафельным, кухонным полотенцем. Потом еще и еще танцевали. Регина и Виктор танцевали серьезно. А Миша и Галя – как придется. Дюша смотрел на танцующих и дурачащихся взрослых, и на душе у него становилось как-то необычайно весело, свободно и легко. Хотелось идти вперед по светлой и широкой улице, всем заглядывать в глаза, жать протянутые руки и улыбаться.
Потом снова что-то ели. Взрослые пили вино и смеялись. Виктор рассказывал о поездке в Ленинград, в аспирантуру. А дядя Миша травил анекдоты. Ну, и веселый же он оказался мужик:
- Раз приезжает Брежнев в Индию. В гости к Индире Ганди. Все его встречают. Машина подана, да не одна. Кортеж. Едут они, значит, из аэропорта. А на пути стоит корова. «Убрать! Согнать ее!» – командует бровастый. А индусы ему: «Никак нельзя. Священное животное. Вот когда сама уйдет, тогда поедем»… Брежнев вылезает из автомобиля. Подходит к корове и что-то шепчет ей на ухо. Корова машет рогатой головой и в страхе убегает… Индусы в изумлении – перед ними святой человек, познавший язык священных коров. Низко кланяются, аж до земли, дорогому Леониду Ильичу, усаживая его обратно. Сама госпожа Индира Ганди склоняет низко голову, прижимает руки к сердцу и просит новоявленного гуру открыть ей секрет сказанного. На что Брежнев топорщит мохнатую бровь и произносит в характерной невнятной манере: «Уйди, Бур-йон-ка! В кал-хоз ат-дам!»
- Уйди, Буренка!.. – покатились со смеху Виктор, Регина и даже Галя, не раз слышавшая этот старый анекдот. И сам дядя Миша, довольный своей шуткой, заулыбался, засмеялся во весь свой широченный рот.
Потом взрослые пили и ржали снова и снова. Рассказывали друг другу новые байки, покатываясь, давясь со смеху. Наливали рюмочку за рюмочкой. Чокались, при этом хитро и довольно улыбались. Опрокидывали и наливали по новой. Виктор Николаевич и дядя Миша обнимались и ласково хлопали друг друга по спине…
- А о хлопчике-то мы совсем забыли, – вдруг опамятовался Миша. – Ему, наверное, совсем уж скучно стало с нами?.. Галина, принеси альбом, – скомандовал он.
Желтый, коленкоровый альбом. Хрупкая, шуршащая папиросная бумага. Под прозрачным глянцем на черном, бархатном – яркие квадратики с аккуратными зубчиками по плотным краям. Вожделенные марочки-марки. Вот яркая серия «Москва-800». Кремль и Исторический музей. Гостиница «Москва». Чудо-кладовые подземных метростанций… Год тысяча девятьсот сорок седьмой.
- Смотрите-ка, какие чудеса собирал когда-то мой Анатолий, царствие ему небесное… И я с ним тоже… баловался этой ерундой… Сколько лет прошло… Вот ведь ерунда. Бумажки… А тоже память… - облокотился дядя Миша Дюше на плечо и задышал нетрезвым духом ему в правое ухо. – Посмотрите. Таких теперь в «Филателии» не купить. Год тысяча девятьсот сорок седьмой. Привет от «культа личности»…
- Я только родилась тогда, в сорок седьмом, – весело заметила Регина.
- Да, было время… - как-то неожиданно вдруг посерьезнел дядя, словно даже протрезвев слегка. – Время оно… всякое было. И после, и до той войны… Знаешь, Регина, ты на меня не обижайся, но я батю-то твоего тогда не любил… Это уже потом, когда я Сашку вытащил, мы с ним задружились. А до войны… До войны было другое… Не обижайся, дело это прошлое, только говаривали, что Исаак Ааронович пошел работать в «органы», в НКВД, специально. Хотел он власти над людьми. Хотел он, чтобы все его боялись… Лицом не вышел парень – не секрет. Некрасивых ведь девки не любят… А тут форма синяя, справная, ментовская. Щит и меч меж колосьев на рукаве. Околыш на фуражке синий. И оклад хороший, денег немало, не как у нас на заводе. Работка-то какая чистая. Все за столом, да за столом… Придет на танцы в клуб под вечер, откроет, бывало, коробку «Казбека», и нате, мол, нам так вальяжно, угощайтесь, хлопцы… Захочет девку какую на танец пригласить – опять ему отказа нет. Какая дурочка откажет? Себе дороже… Слышал я про него до войны нехорошего много. И все больше-то по женской части слухи были… Хотели мы его тогда с ребятами побить. Такого про него нам раз наговорили, что думали, встретим его все вместе, да темной ночью – не убьем вконец, так изуродуем собаку, как пить дать. Все собирались, да так и не собрались… Потом, слава богу, он на Лие женился. Перестал бегать в клуб… Опосля отослали его на Урал. Тоже ведь служба…
- Мы всю войну в Кунгуре прожили. Верней, немного в стороне. В поселке. Всю войну и немного попозже… Тогда сначала товарища Берию арестовали. А спустя года три всю систему лагерей Хрущев начал шерстить… Вот тогда мы сюда и приехали.
- Да, наш товарищ Берия вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков… - вспомнил дядя Миша старую советскую частушку. – Говорили тогда многие, уже после отставки, в спину Исааку Аароновичу слово «берьевец»… Потом перестали… Мужик он вроде оказался неплохой. Вон в порт речной устроился… Работал, как все… Да и выпить с мужиками никогда не брезговал. Не жадный стал… Значит, все же жизнь людей меняет. Медленно, конечно, но меняет… А то, что я плохое про твоего отца вспомнил, – так то в прошлом. Ты на меня, Регина, за это не сердись. Но и из песни, как говорится, тоже слова не выкинешь…
- А что там в Кунгуре на том Урале хорошего есть? – спросил Регину дядя Миша как бы натянуто улыбаясь, осознавая свою вину перед ней за тяжелые, обидные слова о ее отце Исааке.
- Пещера там большая есть, дядя Миша, – оживилась вдруг Регина, радостно переводя неприятный разговор на другое. – Природный памятник всесоюзного значения… Сталактиты там… Сталагмиты… Минеральные сосульки красоты необычайной от пола к потолку растут, и наоборот… Видели, наверное, такое в «Клубе кинопутешествий», в передаче у Сенкевича?..
Наступил вечер. Синяя дымка заволокла мир.
- Сейчас будем делать шашлык, – cказал дядя Миша.
Сказано – сделано. Мужчины притащили из чулана мангал и мешок древесного угля. Растопили. Женщины нашинковали овощей и мяса. Потом все это насадили на металлические шпажки и стали жарить на огне… Красота и романтика… Сумерки. Живой огонь. Красные угли под черным пеплом светятся рубиновыми глазками. Едкий запах дыма. Сочное, жареное мясо не скрипит на зубах, и бокал хорошего вина так и лезет в рот. И не один… Что еще надо в жизни человеку?..
- Хороший у вас сад, дядя Миша, – сказал Виктор.
- Да, хороший, – согласился тот. – И яблоньки. И грушки. И все своими руками, – сказал Миша и показал мозолистые, плотные ладони. – А откуда, вы думает, все это? – он обвел короткою рукой дом и сад. – Вырастим яблочек, груш, да и вишенки – и на базар. Нам денежки, а людям витамины… У вас в России, поди, в магазинах вообще ни черта не найдешь. Только с рынка фруктами кормитесь… Да еще говорите: на рынке все южане-спекулянты, сволочи, гребут деньгу лопатой… Эх, Сталина-де на чертей этих нет… Так ведь говорите?..
- Так, дядя Миша, – согласился Виктор.
- А зря!.. Сами бы поработали лучше, чем по глупым конторам штаны протирать… Свинину каждый день хотите, а поросенка вырастить – так это шиш. Подавай вам все готовое… Называете нас «частные собственники» да «спекулянты», «куркули» мы для вас и «кулаки»… А ведь наше-то и едите… - распалился дядя Миша. Похоже было, что он сел на своего любимого конька…

Поле

Уже из окошка соседнего дома доносились позывные информационной программы «Время». Летел, крутился синий шарик на заставке. А рядом с ним – кремлевская, рубиновая, острая звезда. Уже бодрые вечерние теледикторы говорили в эфир: «Здравствуйте, дорогие товарищи! Сегодня в Москве состоялся… На трудовую вахту… Передаем вести с полей… Сегодня в Москву с официальным и дружеским визитом прибыла делегация… В аэропорту «Внуково» высоких гостей встречали»… Стрекот насекомых в травах. И бодрые голоса в синей, вечерней тиши… Мир устал и хочет отдохнуть за большой и сложный день. Где-то далеко, в сиреневой вечерней дымке, еле слышно прогудел локомотив. Застучал по рельсам поезд. Куда-куда. Куда-куда. Куда-куда. Куда-куда… Куда он понесся? Бог его знает… Простучал, и снова тишина и покой над уставшей землей… Деревянные шезлонги под яблонями c наливающимися зрелостью плодами. Распахнутые на груди рубахи у мужчин и яркие пятна женских платьев в накатывающих в мир вечерних сумерках. Хорошие, добрые, советские люди. Добрая «встреча друзей», как пишут в газетах. Шашлычки. Вино. Огурцы-помидорчики. Обильный, хлебосольный стол. Праздничный вечер в раю.
- Ты знаешь… - cказал дядя Миша, вглядываясь в сгущающуюся в мире тьму. – Ведь я в плену был. В сентябре сорок первого попали мы в окружение, вот прямо тут, под Киевом… Ну, и разбили же нас тогда… Плутали мы сильно. Много дней ходили без смысла по лесу. Умаялись вконец. Дожди да холод до костей дерет. Мокрые ноги в обмотках. Чавкающая глина под ногами. И сейчас вспоминать – просто жуть. Так плутали мы, что не только патрулю тому немецкому, даже черту самому были бы тогда рады. Лишь бы кто нас накормил, да просушиться дал… Ноги хлюпают. По костям бежит холод собачий. В магазине да в подсумке – ни патрона… Ну, мы и сдались… Девятнадцать мне было. Совсем еще пацан. Да и жить, жить мне, братцы, ой, как тогда хотелось… Народу тогда немцу тьма досталось. Тьма тьмущая. Такая была неразбериха… Да ты и не поймешь… - сказал, захмелев, отцу дядя Миша. - Целые толпы наших тогда в плен сдавались. Кто растерялся. Кто и сам. Просто воевать не хотели. Слышали краем уха, да и в листовках немецких подобранных прочитали, что какой-то немецкий танковый черт, вроде фон Рундштедт, отпускает хохлов-красноармейцев до хаты. То есть по домам. Ну, многие тогда и думали: к чему за большевиков воевать, раз немцы хохлов до хаты сами отпускают. Многие, многие помнили сами или слыхали от родных про ту, Первую Мировую, которую называли в народе Германской. Тогда немцы с пленными обращались прилично. Кормили. Относились хоть и строго, но все же уважительно. Сохраняли награды и звания. А офицеров царских вообще не заставляли работать. Даже и на кухне, например…
Многие думали: ну, и что, что немцы, видели мы немцев в ту войну, раньше с царем воевали, нынче снова война, с коммунистами немцы воюют, да с москалями. Вот как многие, очень, очень многие тогда думали. Мы ни москали, ни коммунисты… Да и как в колхозы загоняли, того народ еще наш не забыл. И голод в тридцать третьем – тридцать четвертом… Все еще свежо это в памяти-то было. Вот ребята и не хотели зря идти помирать за Советы. Многие думали в лагере для пленных отсидеться. А там, гляди, приедет добренький фон Рундштедт, всех по хатам и распустит. К жинкам. А жинке пан здоровый нужен. Хозяйство нужно вести. Зачем же самому на рожон под пули немецкие лезть?.. Помню, все помню… Помню, как длиннейшие колонны наших пленных месили ад дорог. Огромная колонна, аж до горизонта, а фрицев гонит – горсть. И не сопротивляются. Сами, сами к немцам в плен идут. Идут почти что добровольно… Вот и нас собрали тогда фрицы. Повели на какую-то бывшую колхозную ферму. Это сборный пункт был лагеря для пленных. По-ихнему, по-немецкому – для «шталага». Полная ферма людей. На соломе, как свиньи, вповалку. Буквально человек на человеке. Места свободного нет. Ступить, и то некуда. Все люди, люди, люди… И солдаты. И командиры. Все вместе. Тут же спят. Тут же и нужду справляют. Больше – негде. Немцы на двор не пускают. Народу было там столько, что спали по очереди. Один спит сидя-лежа, другой на ногах стоит. Потом меняются. Вот издевательство какое… Но иначе – никак. Нет свободного места на ферме, и точка. Кто здоровый. Кто раненный. Кто какой. И все вместе. Давно не мылись. Вши пошли, понос, чесотки…
Помню был лейтенантик «зелененький» с нами тогда. Сережкой звали. Из России. Из-под Ярославля. Светленький. Раненый он был. Рука простреленная на косынке висела… Просил о помощи, а немец «ни ферштейн» и прикладом в спину: «Свайн. Шнель…» - и со всеми на солому, в грязь… Потом, понятное дело, пошло заражение. Жар… В бреду сначала все мамку звал, потом затих. Так и умер там, отмучался Сережка. А как кормили на том сборном пункте? Бросят толстомордые фрицы нам несколько буханок хлеба, да ведра два сырой картошки на пол сыпанут – ешьте, свиньи!.. Дверь закроют, а после смотрят через щель да смеются над тем, как голодные люди, вырывая друг у друга куски, словно звери, ползают в грязи на земляном полу. Хватают друг у друга пищу чуть ли не изо рта, борются, дерутся… «Большевишен ундерменшен!..» – кричат нам из-за дверей сытые, чужие голоса… Ад, кромешный ад, и так – неделями. Неделями!.. Сколько на той ферме нас тогда поумирало, не берусь судить. Только трупы выносили из фермы мы каждое утро. Специально отобранные, крепкие, здоровые – выносили мертвых. Их всего-то, таких бугаев-молодцов, там несколько и было. Этих немцы кормили немного, вернее, слегка подкармливали из своего котла. Не за просто так. А за работу. Самим возиться с трупами им было недосуг… Скажешь – ад. Нет, дружочек мой, полада. Ад нас ждал впереди.
Потом наконец-то открыли ворота и стали нас выгонять фашисты на двор. Все, кто мог идти сам, с фермы вышли. Кто не мог – так и остались внутри… Нас построили в колонну и снова повели… Отойдя немного от нашего временного становища, мы услышали выстрелы, а после увидели, как занимается зарево… Колонна серых оборванцев. Ветер в спину и едкий дым. Горький, горький дым…
Что было потом?.. Потом было поле. Огромное поле, обнесенное по периметру колючей проволокой. Страшное поле. Бескрайнее, серое от людских полуживых теней. Поле без единой травинки. И все поле – пленники. Пленные повытоптали да повыели то поле. Под ногами жирно чавкает. Кучи нечистот. Вперемешку - кал и грязь. Ни бараков. Ни навесов. Ни крошечной будочки… Только поле и люди… Кал и грязь. И в грязи – тысячи пленных, жравших, спавших и справлявших нужду прямо тут, перед всеми, на голой земле. Вши. Болезни. Голод. Смерть. Такой вот был у немцев для нас тогда «шталаг».
Охранял это поле какой-то украинский батальон… Да, в основном они… Немцев-то там было маловато. Несколько нижних чинов. Да еще как-то пара из полевой жандармерии с большими железными бляхами подъезжала раз на мотоцикле. Наверное, просто заблудились. Подъезжали дорогу спросить…
Недалеко от шталага того был колхозный яблоневый сад. Поздняя осень. Яблоки в тот год никто не убирал. Прикатила война. Не до яблок людям было. Вот и лежали они на земле. Полусгившие, уже тронутые первыми ночными заморозками. Много-много их было в том саду. Вся земля – один сплошной ковер из яблок… Вот тогда и разрешили нам мучители наши выделить крепких еще мужиков и отправлять их в тот сад под конвоем c ведрами да с тазами за яблоками. Таскать яблоки нам за колючку. И они таскали. Сами ели и нас тем спасали… Хлеба хохлы нам почти не давали. Впрочем, даже и не по злобе. Было похоже на то, что и у немцев самих того хлеба негусто. Им-то самим не хватает, а тут еще пленным давать… Короче, и этих сук поганых понять хоть в чем-то было можно…
Горчили те яблоки. Ох, как горчили они, тронутые первыми ночными морозами. От мороза, а все больше от обиды нашей, да от бессильных мужиковских слез…
Так вот, я ведь был тогда парнишка крепкий. Не смотрите на меня сейчас… Сейчас я брюхо отрастил, что мешок картошки… А перед войной я ведь и спортом увлекался. В футбол за местные «Трудовые резервы» не раз выступал. Даже в Белой Церкви раз играли… Короче, я тогда еще не сдал. Вот и послали меня с мужиками нашими в сад за теми яблоками. Вел нас дорогою длинный чернявый хохол. Перед тем как вести на работу, спросил:
- Хлопцы, украинцы есть?
- Есть, – честно сказали ему из толпы мужиков, и я в том числе.
- Как зовут?.. – началось составление списков. – А еще, а еще кого знаешь?.. – выспрашивали украинцы. И мы говорили, если кто знает кого. Они всех аккуратно записали в желтую тетрадку.
- Шевченко Михаил, – слышу я свое имя. – Выходи, – несется из-за проволоки ко мне обращенный призыв. И вижу – молодой синеглазый парнишка с открытым, крестьянским лицом приветливо машет мне рукой, выходи, мол, Шевченко, скорей, да не бойся.
Пробираюсь через повалку тел на разгаженной земле ближе к полосатой вахте. Шапку снял. Склонил башку пониже, как немцы научили нас тогда к начальству обращаться. Говорю, так, мол, и так, господин, не знаю, кто по званию, вызывает меня с поля. А кто такой – я про то знать не могу. Но явиться обязан. За неподчинение – расстрел. Сами объявляли… А он мне, этот, c желто-синею повязкой и соколом на рукаве:
- Не бойся, – говорит. – Мы тебя не тронем. Слух прошел, что у тебя фамилия такая знатная. Громкая фамилия. Шевченко! Вот решили посмотреть… Откуда ты, парень, родом? И не родственник ли случаем великого поэта-кобзаря?
Тут я как-то даже осмелел. Словно сердцем оттаял… Давно такой приветливости в людях я не видел. Столько времени, почитай, и ни одного доброго слова в свой адрес не слышал, а тут вдруг такое…
- Родом, – говорю я этому, c соколом, – недалече. Из Киевской области буду. Из Чернобыля. А что до родства, о том врать не буду. Не знаю. Наверное – нет… Биографии я самой обычной. Семилетка. ФЗО. Судоремонтный… Вот и вся моя биография. Не один в Украине Шевченко… Если что, извините меня…
Сказал так и думаю – рассердится он сейчас, скажет: черт, опознались, ослы мы, проваливай-ка в жопу скорей… Или даже и хуже того мне сейчас от него-то будет… Но ничего подобного не происходит. Человек с соколом на рукаве широко улыбнулся и указал на табурет. Предложил мне сесть у грубого дощатого стола. Потом достал из ящика хлебный каравай и ножик, отрезал ломтик душистого хлеба и подал мне.
- На, ешь, Шевченко, – весело сказал он и улыбнулся. – Молодец ты, парень. Молодец, что не врешь. Нам в новой незалежной Украине без власти москалей-жидов-большевиков надо честную жизнь построить. За годы советчины народ изоврался, испохабился вконец. А вот ты не врешь. И это хорошо, – так он сказал. А после достал завернутое в тряпочку свиное сало и отрезал мне кусок. Достал бутылку первача, граненый стакан и налил мне по полной.
- А зачем же ты, Шевченко, воевать пошел за москалей? Чем они тебя таким к себе поманили? – спросил меня охранник. – Эх, темнота… - cказал он, вздохнув, и протянул мне кипу немецких оккупационных газет на русском и украинском… Я развернул их, а тот, c повязкой, подошел ко мне сзади и встал за спиной. - Ты читай, читай, чего пишут. Читай сам и другим расскажи. А то многие сегодня в Украине, как слепые… Вот здесь читай, – ткнул он пальцем в большой газетный заголовок.
Я опустил глаза и прочел: «Выступление великогерманского фюрера Адольфа Гитлера перед депутатами германского рейхстага… Более пяти миллионов советских солдат на сегодняшний день находятся в плену великогерманского Рейха. Само провидение дало победу в руки наших мужественных воинов… Пять миллионов большевистских солдат. Это фактически вся большевистская армия. Бронированный красный кулак восточных орд полностью разгромлен. Оставшиеся в руках красных незначительные промышленные районы за Уралом мы легко подавим при помощи точечных стратегических рейдов нашей авиации. Главное уже позади… - читал я. - Немецкий солдат спас Европу и весь цивилизованный мир от красной чумы. Так великая Германия заслонила своей могучей грудью культуру европейских народов от неминуемой гибели. Велика наша миссия. Велика наша слава… Величайшая в мировой истории победа, победа над кровавым большевизмом, уже дело считанных недель… Мир, порядок и процветание – вот немецкие идеалы для новой Европы… Я уверен, – подчеркнул фюрер в своей речи, – что благодарное человечество никогда не забудет ратный подвиг мужественных немецких воинов, храбрых бойцов и опытных командиров, верных сынов великогерманского отечества».
- Ну как?.. – спросил охранник меня, немного даже с вызовом.
Я молчал. А что тут скажешь… Разбили, значит, нас… Разбили подчистую… И что тут говорить… Пришли, пришли навек немцы в Украину. А от них добра не жди. На себе все испытали… Тот увидел мою оторопь, положил мне руку на плечо, присел на табуретку рядышком. И говорит:
- Вижу я, что расстроил тебя. Ну, да это ничего, пройдет… Много, много в Украине вас таких, простаков да дураков заблудших… Вот, читал ты, пленных аж пять миллионов, а то и поболее. И от всех своих военнопленных Сталин отказался. Знаем мы, что тяжело в плену у немца, ну, так и немца-то можно понять. СССР Женевскую конвенцию об обращении с военнопленными не подписал. А Сталин про то и сам сказал, когда его спросили: нет у нас военнопленных, у нас одни предатели!.. Вот так-то, парень. Предатели вы для него. Ему вас нежалко. Большевикам на вас плевать. Как было наплевать в тот голод… Сколько людей тогда померло… Сам посуди…
- Ну, а немцы что, лучше?.. Мучали, морили нас, убивали больных, держат, как скот бессловесный… Они-то лучше, что ли, чем большевики?.. – взбесился я, злобно зыркнув исподлобья на охранника. Огрызнулся я. Нервы не выдержали. А потом испугался. Подумал: все, мне конец, сейчас убьет! Но этот с повязкой на дерзость мою только голову повесил. Помолчал и говорит:
- Немец, он, конечно, тоже сволочь. Но и немца понять возможно… Сосредоточили большевики на немецкой границе войска, хотели по Германии ударить первые. Но их опередили. Смели они угрозу, но для большой войны не очень-то они готовы… К примеру, танки их… Ни одного тяжелого!.. А у Советов? Тут тебе и КВ-1, и Т-З4. Этих самых Т-34 немцы на границе много взяли в трофей. Москали их на границе разместили, а немцы – взяли. Взяли и передали в свои танковые части. Так что если вдруг увидишь Т-34 с белым немецким крестом – не особо дивись. Не пугайся. Это не ты с ума сошел, а Иосиф Сталин… Это во-первых. А во-вторых, когда немцы стали наступать, идти вперед, стали они находить неожиданно для себя сильно изувеченные трупы. Без рук. Без ног. Без головы. C выпущенными кишками. C выколотыми глазами. Cо следами разных пыток… Трупы немецких солдат, пропавших без вести… Во время наступления людей гибнет тьма. Кто гибнет. Кто теряется. Война… Не мне тебе объяснять про такое. Ты солдат, сам все должен понимать…
- Да кто ж на такое способен? – спросил я его. – Ты-то что думаешь?
- Кто?.. Конь в пальто!.. А кто перед войной «врагов трудового народа» ловил?.. «Железный нарком Ежов»… Неужели забыл ты их свистопляску?.. Враги, враги, везде враги… Делают все это специально «друзья трудового народа» из славных органов НКВД. Изувечат немца да подбросят труп куда-нибудь в город или на село какое. Потом придут немцы. Найдут убитого товарища, станут виновных искать. А никто не сознается! Знать никто не знает!.. «Ах вы так!.. - кричит немецкий командир. – А ну, ребята, из пулемета вдарьте-ка в гадов по законам военного времени!..» И ведь вдарят! Вдарят, я не сомневаюсь!
- А чего те немцы нас тут держат? Почто в Германию нас не везут, хотя бы на работу? Неужели им выгодно нас всех голодом тут поморить? – огрызаюсь снова.
- Да ты хоть и солдат, а все-таки в войне разбираешься слабо, – отвечает он мне. – Пойми же. Вас пять миллионов. Пять миллионов вас таких. Ты можешь себе столько людей вообразить? Я – нет!.. Негде вас разместить. Нечем вас накормить. Не жить вам в плену. А помереть – это можно. Ты и сам это знаешь. Пойми же наконец, что нет у Германии на вас ни паровозов, ни вагонов, ни хлеба. По слухам, строительные бригады имперского управления ТОДТа уже начали перешивать железнодорожный путь на узкую европейскую колею на основных магистралях. В противном случае, на границе немцам надо будет менять паровозы, а под вагонами – поездные тележки. Колея-то в СССР и в Европе разной ширины. Но и это не все. Железнодорожный транспорт на пределе. Техника, войска, горючее… Так – день и ночь… Куда им с вами, пленными? В какую вас Германию прикажете еще везти? Забудьте!.. Тут, тут надо жизнь устраивать. Строить свой национальный очаг, без Советов и коммунистов!.. А то, что немчура вас так дурно кормит, так это от того, что фюрер приказал своим войскам изыскивать на Украине местные ресурсы продовольствия… Железные дороги забиты под завязку. Войска, войска, войска… Немец прет на Москву! И своим собственным бойцам возить жратву из Европы считает, мягко говоря, излишним. А уж до вас немчуре и вовсе дела нет. Кормитесь, чем хотите. Хоть воздухом. Фрицам наплевать…
- Ну, а что это такое, этот ваш «национальный очаг»? Всегда с москалями жили, и вот тебе на… - заинтересовался я.
- Национальный очаг есть национальное украинское государство. Государство Украина… Лучшие сыны нашего народа мечтали о нем. Петлюра Симон Васильевич… Профессор Грушевский Михаил Сергеевич… Да возьмем хотя бы и тезку твоего. Как там у Тараса Григорьевича?.. Люби, дивчина, парубка, да только лишь не москаля… Вот так-то. Так говорил кобзарь. Так будет и впредь. Москали те всегда были врагами нашего народа! Кто пришел на Украину, да повырезал вольную Запорожскую Сечь? Москали! Кто закабалил на века вольный народ в крепостную зависимость? Кто превратил нас в рабов? Русская царица Екатерина Вторая – царица москалей. Кто сек крепостных на конюшнях, разлучал семьи, продавал нас, как скот бессловесный, насиловал крепостных девушек, затравливал борзыми собаками украинских детей? Русские бары, господа москалей. Кто запрещал при царе печатать книги на ридной мове, преподавать ее и учить по ней в школе, гимназии, училище и университете? Москали! Кто явился незванными в двадцатом? Москали! Мы их на нашу землю не звали. Но они снова к нам пришли. Решили нас закабалить по новой, как при царе. Кто загонял в колхозы, кто уморил миллионы голодом совсем, совсем недавно? Столько невинных людей кто за каждое слово нелестное для себя гнал в тюрьму, в лагеря? Москали и опять москали!.. Да мало ли всего горького было от них на Украине?.. Ну, ничего. Слава богу, кончается их время. Вот возьмут немцы Москву, москали своими же руками кровососущего злодея Иоську Сталина вздернут за причинные места на Спасской башне. Уж как пить дать, еще до Рождества Христова Усу болтаться в петле. Туда ему, собаке, и дорога… - так он сказал мне и улыбнулся. Потом добавил: - Приходи, хлопец, завтра. И послезавтра приходи. Горилки и сала не обещаю. Но хлеба я тебе дам.
И я ходил. Ходил я на ту полосатую вахту. Охранники давали мне хлеб. И говорили со мной много и по-человечески. Звали вступать в батальон. А я все отнекивался. Говорил: дети, да хозяйство, жинка… Хотя ни хозяйства своего еще тогда не имел, ни жены… Так и ходил к ним на вахту каждый божий день, до самого освобождения из того страшного поля… Вот так это было. Было на самом деле. А кому теперь такое рассказать?.. Никто ведь мне сейчас и не поверит…

Фон Рундштедт

- Едет, едет, едет… - молниями пронеслось по нашим рядам.
Повернулись вшивые головы. Одеревеневшие от долгого сидения тела тяжко поднялись на ноги из коричневой, бурой грязи. Подбирая длинные шинели, пленные стали вставать. Пристальней вглядывались вдаль глаза. И вот уже один, протягивая вперед руку, показывает другому, своему товарищу, на большую черную машину в окружении кортежа четырех мотоциклистов.
- Вот ведь как!.. Дождались!.. Дождались, братцы!.. – несется по рядам пленных радостный вопль. – Приехал!.. Приехал сам немецкий танковый черт фон Рундштедт! Приехал нас освободить! Не обманули фрицы нас в своих листках!.. А мы-то думали… Раз обещали, то все… Европа… - улыбаются заросшие, грязные лица.
Радость, радость на лицах. Ну, отмучались мы. Ну, вот теперь уже все… В такую минуту человек готов простить своим мучителям все перенесенные страдания. Даже и самые неимоверные. Простить и не помнить о них до поры…
- Идет… идет… идет… - несется по рядам горячим шепотом. И моментально сотни голов – в одну сторону. Сотни глаз – в одну точку. Вот он. Вот. Подходит. Все ближе и ближе.
Высокий, костлявый старик в огромной фуражке. Длинное пальто из черной кожи, почти до земли. Изможденное, сухое лицо с хищным носом. Старомодный лорнет на цепочке недобро блестит. Блестит начищенный до блеска сапожок. Идет прямо, вышагивает впереди, словно огромная хищная птица. Вокруг крутится-вертится свита. Офицеры. Да лагерное начальство. Cбоку от начальства, да немного позади, – репортеры. Хроника для «Дойче Вохеншау». Стрекот ручных узкопленочных камер. Щелчки затворов репортерских аппаратов «Лейка».
Шагает фон Рундштедт, как жердь деревянный, негнущийся. Словно мертвый какой-то. Ко всему равнодушный. А вокруг эти, потные бегают. Вертятся. Видно, сильно за себя переживают. Беспокоятся… Вот он так мимо нас по дорожке прошел со своими. Никого не приметил. Никого ни о чем из пленных не спросил. Равнодушие. Равнодушие… Смотрел он на нас, словно мы и неживые уже для него. Вот так обычно люди смотрят на деревья… Обошел нас – и на вахту. Повалили за ним и остальные вслед. Всей толпой.
Прошел примерно час. Мы ждем в недоумении. Уже и боимся… Вдруг он сейчас прикажет нас всех с вышек расстрелять. Страх полез к нам под ребра. И душу сосет так противно… Вот наконец-то выходят охранники с вахты. C листами бумаги. Идут по рядам. Выкликают на вахту народ. И вот позвали меня… Иду, перешагиваю через чужие ноги. Протискиваюсь между тел. Подхожу к вахте, а там уже очередь. Стоят в затылок друг за другом. Не знают, что и думать. От страха ни живы, ни мертвы. В вахту зайдет человек, а обратно никто не выходит на зону… У вахты той было две дверцы. Одна – на волю, за колючку. Другая – в лагерь, на поле, к нам… И куда нас погонят? – думаю я. И страшно. Очень, очень страшно…
Вот вхожу я туда, куда еще вчера ходил за хлебом. А сам дрожу. На дворе холодно. А меня в жар бросает. Вся спина от пота мокрая. Как в бане. Открыл дверцу – вижу за столом знакомый мой давнишний, склонился над бумагами. Голову поднял. Меня заметил. Улыбнулся. Руку протянул:
- А, Шевченко Михаил! Проходи! Не бойся, – говорит он мне приветливо.
Я руку его сухую потной ладонью пожал и со страхом спросил:
- Что же такое грядет нам опять? Никак поезда для нас пришли? Повезут на работу нас немцы? Или как?..
- Нет! – смеется мой знакомец с соколом на рукаве. – Никуда вы не поедете. Да и другие – вряд ли… Приказ вышел про вас от начальства. Всех украинцев из лагеря освободить! Пусть идут себе с богом на все четыре стороны. Идут до хаты, да до жинки. Налаживают мирную жизнь в Украине. Вот только вам бумаги справим. Вы от нас через вахту – и привет!
Освободили!!! Ах… Да разве такое бывает?.. Ни жив, ни мертв от радостного возбуждения, стою, переминаюсь с ноги на ногу. Не стоится мне на месте. Дергаются ноги. Хочется, хочется ногам скорей бежать из проклятого места. Все мое тело как-то подергивается, словно у меня чесотка. Сердце огромной колотушкой бешено бьется в груди. И вот-вот, кажется, выскочит наружу. Беру потной рукой со стола от писаря серую казенную бумагу с немецким орлом наверху. А в голове звенит. Сам не свой отхожу от столика. Подхожу к двери, и дверь - от себя… Открыл, а в лицо – солнце. Солнце из-за низких, грязно-серых туч. Золотыми лучами скользит по равнине. Серые деревья с облетевшей листвой стоят голы и прозрачны. Нагие кусты вдоль разбитой дороги, блестящей под солнцем первым ледком замерзших луж… Так вот она какая – свобода!
На ватных, негнущихся ногах спустился с крылечка. И зашагал, не оглядываясь. Потом все быстрее. Быстрее. И, наконец, побежал. Побежал… Бежал и падал… Дрянные, дырявые сапоги отчаянно скользили. Я падал в лед, на замерзшую грязь, рвал руки до мяса об холодную землю и снова поднимался на ноги. Задыхался. Падал. И снова вставал. И бежал. Бежал. Бежал…
В себя я пришел только на станции Юстово. Маленький городишка, развороченный большой войной. Боже мой, боже мой, что я только там не увидел… Воронки от взрывов на месте домов. Развороченный, маленький, старый, уютный вокзальчик. Вздыбленные к небу рельсы, лежащие вдоль новой колеи. Развороченная водокачка и выжженное, черное депо. Уродливые остовы железных мастодонтов лежали на боку вдоль всего полотна. Свалились с наcыпи. Колеса – в бок. Под насыпью замерзший по верху неглубокий овражек. Болотце в камышах. Меж камышей под тонким льдом блестит вода. Хочу умыться, ведь грязен, как сам бес. Спускаюсь. За мной следом с насыпи – бабка с чайником, вся закутанная в серый шерстяной платок. Осторожненько спускается, семеня ножками в огромных валенках.
- Привет, бабка! – говорю. – Богато живете! Взорвали фрицы вашу водокачку. Сейчас и воды не попить. Вон за водой на болото ходите…
А она поглядела на меня маленькими, красными, слезящимися глазками, сморщила детское личико, покачала головкой и говорит:
- Э, милый! Вижу я, не местный ты. Это не фрицы взорвали. Это Красная Армия порушила все, когда отходила от нас. И вокзал. И депо они укантропупили. А вот это – эшелоны их, из тех, последних, что не сумели отойти, – сказала бабка и показала протянутой рукой в сторону закопченных, покореженных вагонных остовов.
Грязь с жирной сажей под ногами. И запах. Запах гари. И еще какой-то сладковатый. Говорили, что так пахнет горелое человеческое мясо.
От случайного попутчика узнал, что в города теперь лучше не соваться. Голодно, холодно там. Ни хлеба, ни дров не сыскать… Поставки для нужд вермахта, да биржа… Да и в Германию загреметь на работу легко… Короче, я в Чернобыль возвращаться не рискнул. Вспомнил про старую тетку Раису в дальнем селе. Пришел к ней нищим попрошайкой. Давил на жалость… Она хоть ворчала на меня, но жить пустила. Село то было дальнее, глухое. Не то что немцев, полицаев там своих не бывало. Пару-тройку раз приезжали двое на телеге с белыми повязками на рукавах да с винтовками. За поставками для немцев. Им отдали все, что они требовали. Вот и все. Народ выживал огородами. Я помогал Раисе по хозяйству. Прижился. И не поверите мне, даже забывать стал я про то, что в мире грохочет большая война.

Возмездие

В августе сорок третьего начались бои за Харьков. Началось освобождение Украины от непрошенных гостей. В конце сентября сорок третьего Верховное командование предприняло попытку форсирования Днепра. «Советские войска успешно форсировали Днепр, и в ноябре сорок третьего года начались бои за столицу Советской Украины – город Киев»… - кажется так товарищ Левитан читал сводки боевых действий от Совинформбюро.
После завершения освобождения Советской Украины, в самом конце сорок третьего, я был снова призван рядовым в действующую армию. В артиллерию приписали меня. О пребывании моем в плену никто из местных не знал. А тетка Раиса, которой я все рассказал, предусмотрительно молчала о моей печальной военной Одиссее. Со сборного пункта отправили нас на вокзал. Погрузили в вагоны и повезли. Сначала на восток. Выгрузили нас в степях, под Элистой. В степях калмыцких. Это только позже я узнал о судьбе тех калмыков. Как они были высланы в казахстанскую ссылку, на верную смерть. И как гибли без счета в пути, да на новых местах… Тогда мы о таком не знали. Простому рядовому о таком тогда знать было не положено. Да и доныне о том не вспоминают громко… Мы знали свое. Казарма. Рота, стройся. Шагом марш… Заряжай да пли. Коли чучело штыком. Копай окоп да ползай по-пластунски. Потом еще и стельбище. Немного… Вот снова в эшелоны – и на запад. На фронт.
Наступаем. И все-таки мы наступаем. Покатилась на Запад война. Веселее стало на душе у бойцов. Ребята в роте все подобрались хорошие. Много украинцев, призванных недавно, из освобожденных в нашей роте. Все свои хлопцы. Петро да Валерий… Пишут письма домой. И в шутку просят меня: «Напиши нам стихи. Ты ж Шевченко. Отчего не умеешь?..» Вот смеются они надо мной, а мне нисколько не обидно. «Ну, не умею я, хлопцы. Бог такого таланта не дал, - говорю. - Вот война окончится, тогда уж в Берлине я, эх, такое напишу! Сам Маяковский позавидует!..» Все смеются. И я смеюсь. Хоть и потери у нас, а на душе светло и радостно. Бьем и гоним проклятого немца назад. Оттого и на душе хорошо. Ликует, ликует душа! Вот покончим войну ту проклятую, и домой…
Вот так, ни шатко ни валко, докатился в январе сорок пятого наш родной Третий Белорусский фронт до самого форпоста прусского милитаризма – Восточной Пруссии. Самой первой немецкой земли, которую мы повстречали на нашем победном пути. Помню штурм Кенигсберга в начале апреля. Прибалтийская равнина. Голые деревья. Снег. Проталины. И солнце. Ласковое солнце. Теплое. Уже совсем весеннее. В задачу нашей армии входило перерезать сообщение между Кенигсбергом и Пиллау. Кенигсберг. Кенигсберг по-немецки – королевская гора. Вот мы гору ту и штурмовали. Лезли, перли, значит, в гору. На всех парах перли…
Три кольца обороны. Восемнадцать фортов. Старый, красный, особенно прочный кирпич. Бастионы. Толстые стены. Добротные. Стены. Стены да кирпич… «Цитадель, она и есть цитадель», – так говорил нам наш политрук Ефросеев. Колька его звали. Родом сам из Новгорода. Был… Его осколком убило. Полбашки вчистую снесло. И привет, пишите письма…
Катится, катится к Западу громовый, русский, стальной да огненный вал. Танки, самоходные орудия и все на них. Без счета. Беспрерывно на крепость – снаряды и мины. Реактивные снаряды прославленных гвардейских минометов - легендарных «Катюш». Гром. Адский вой и гром. И сполохи. Сполохи на полнеба. Гром и всполохи. Гром и всполохи. День и ночь. День и ночь… Грохот адский. Ослепительные всполохи огня. День и ночь. День и ночь… Хоть и ад настоящий, а нам, солдатам, радостно. Побеждаем фрица мы! Побеждаем!!! Улыбаемся хитро: ну, вот еще немного, и войне конец!.. И возбуждение такое! Радость бьется во всем теле. И гордость: дошли!
Умаялись вроде за день. Сидим у костерка. Из котелков хлебаем. Вдруг кто-то запоет: «Артиллеристы, Сталин дал приказ!..» Один запевает, остальные подхватывают. И радость. И гордость. Дошли!
Немцы неспособны были нам уже противостоять. Разломали их за столько-то лет. Разорвали да расколотили. Вот и мы тогда им добавили, напоследок. Мы их тогда просто вконец раздавили… Уж долбали мы, артиллеристы, из орудий наших ту цитадель… Мстили. Мстили. Мстили…
- Мой отец Николай Прокопьевич тоже там был. Был командир гвардейских минометов. Вы его не знали на войне? – вставил Виктор Николаевич.
- Нет, как-то не довелось… Много народа тогда там было, - продолжал дядя Миша. – А потом как наши в город вошли, так бои пошли за каждый дом. Ближний бой пошел. Доходило порой и до рукопашного. Стрелковое оружие да огнеметы – вот чем бойцы наши, пехотинцы, гадов доставали. И мы! И мы – пушечками нашими старались! Сначала мы! Потом за нами шла пехота… Выжигали дом за домом, подъезд за подъездом, квартиру за квартирой и подвал за подвалом. Сначала – гранаты. Потом – огнеметная смесь… Немцы отчаянно сопротивлялись, хотя были обречены. Нас было сто пятьдесят тысяч. Против нашей бронированной, огненной дубины у немцев - только одна рота штурмовых орудий. Живой силы фрицы против нас имели лишь тридцать пять тысяч человек, да еще пятнадцать тысяч наскоро обученных бойцов фолькштурма. Дрались яростно. За каждый метр своей земли. А как же иначе. Им Гитлер сказал: «Русские придут – всех, кто выживет, сошлют в Сибирь»… Вот они и старались. Немцы ведь тогда даже население свое не эвакуировали. До срока фюрер не велел. А как срок прошел – мышеловка захлопнулась… Сколько там мирных жителей погибло, о том знает только бог. К середине апреля наши, наконец, захватили Пиллау… А потом такое было, что и вспоминать неохота. Стыдно, горько вспоминать. Вот живут теперь в ГДР восточные немцы. Живут получше нас и не квакают… Помнят ли они, как шли мы по их Германии в тот для нас победный год?..
До сих пор стоит у меня перед глазами лицо молодой немецкой девушки из придорожной канавы. Лицо в запекшейся крови. Разбитое прикладом. И череп, снесенный автоматной очередью наполовину. Остатки белесых волос свисают на лохмотьях мертвой кожи содранного скальпа. Беспомощно раскрытый в последнем крике полудетский перекошенный рот. Выколотые глаза… Все тело, все тело сплошная, огромная рана. Отрезанная грудь. Вспоротая штыком грудная клетка. Неестественно, дико распластавшиеся перебитые, переломанные во многих местах руки и ноги… Таково было лицо богини победы как лицо мести.
Кроваво-огненный шквал катился на Запад. Месть застилала наши глаза и толкала на зверские военные преступления. Мародерство приобрело массовый храктер в завоеванной Восточной Пруссии. Тащили все и всё, под завязку загружая награбленным «Студебеккеры». Почему-то командование до поры не особенно препятствовало безобразиям, а ведь могло дать им быстрый укорот… Почему же оно этого не делало? Я об этом думал и вот что скажу. Земли Восточной Пруссии после окончания войны передавались новой, красной Польше и частично – СССР. Так решили союзники в Ялте. А на конференции в Потсдаме Иосиф Виссарионович прямо заявил, что-де Восточная Пруссия осталась без немцев, а раз без немцев, то и поделить ее уже не грех. Где немцы? – спросили его. Все убежали от нас, сказал товарищ Сталин. Только в конце апреля последовал приказ прекратить бесчинства на освобожденной территории. Начались расстрелы перед строем за убийства и изнасилования. Говорили, что в армии генерала Конева расстреляли перед строем сорок человек. Это немного.
Горько. Стыдно вспоминать, - повторил в который раз дядя.
Страшный рассказ дяди Шевченко поразил, прожег Андрюшу до костей, особенно что касается мести победителей. Сидя в шезлонге в мирном саду, в южной, теплейшей, чудеснейшей, звездной ночи, он вдруг увидал войну. Услыхал ее грохочущие, грозные, скрежещущие звуки. Ощутил горький запах пожарищ и сладковатый дымок от горелого мяса. И еще – едкий дух солдатского пота. Почувствовал на языке солоноватый вкус крови. «Так вот она какая была – война!» – загорелось и погасло у него голове. А потом поразило еще: «Неужели, неужели все это заправду? Быть того не может… Нет… Не может быть… Ведь и дед Николай был тогда в Кенигсберге… Неужели и он… Нет, не мог он… Ведь дед такой хороший. Такой честный… Честный коммунист… Бабушка Архелая всегда про него говорит: вот какой дед хозяин!.. Работящий! И не пьет! Да во всем СССР все коммунисты были бы вроде нашего деда – давно бы уж на Земле коммунизм наступил!.. Нет, не мог он…» - уговаривал Андрюша свое растревоженное, маленькое сердце. Растревоженное, развороченное открывшейся вдруг перед ним бездной человеческой жестокости.
- Войну я закончил в Харбине, - продолжал рассказ дядя Миша. - Демобилизовали нас только в сорок девятом. Вернулся в родные края. В Чернобыль. Тут разруха такая – не приведи господь. Люди в землянках жили. Все сожжено да порушено. И свои, и немцы постарались. Разрушать – это все мастера. Ломать – не строить, ума не надо… Работал на восстановлении кирпичного завода. И доныне я там же. На этом заводе. Мне еще годик только и остался. А потом – шестьдесят, и на заслуженный отдых. Cадом займусь должным образом… Да, теперь хорошо стало. Субботы да воскресенья. Раньше так не работали. Многие молодые теперь и не знают совсем, что за указ такой вышел в сороковом году… Указ Президиума Верховного Совета о переводе промышленности и сельского хозяйства на режим военного времени. На режим семидневной рабочей недели… Ни суббот, ни воскресений. Из нерабочих дней – два праздника советских. Первое мая и Седьмое ноября. Вот почему народ так полюбил эти «великие и славные» дни… А еще по тому же указу был предусмотрен строжайший запрет на самовольный переход работника на другую работу по своему усмотрению и на увольнение с работы по собственному желанию. Фактически рабочий и колхозник в СССР становились крепостными. До того так жили только в деревнях, c колхозов. В сороковом – и до города беда та докатилась.
Опоздание на работу более чем на двадцать минут каралось сроком до пяти лет… «Малосрочники» – вот как называли таких опоздавших. И сидело в лагерях их множество… И ведь этих-то несчастных никакой Двадцатый съезд не реабилитировал. Народ так боялся попасть «под указ», что люди выходили на работу чуть ли не за два часа до начала смены… Прошла война, но Сталин воскресений ни нам, рабочим, ни колхозникам не возвернул и указ не отменил проклятый. В пятидесятом году на сессии Верховного Совета сказал: «Народное хозяйство полностью восстановлено. Производство вышло на довоенный уровень»… Все понимали, что вождь врет, но молчали. Такая разруха была после войны… Только после смерти Сталина Маленков, еще даже до Хрущева, вернул воскресенье и указ бесовский отменил. Вот в какое нелегкое время выпало нам жить, ребята.
Мы, хохлы, работали на заводе, а вместе с нами немцы пленные. Их пригоняли на завод из лагеря. Сначала мы их не любили. Гады! Фрицы! Немчура!.. А потом ничего, притерпелись… И они притерпелись. Ведь работали мы все вместе. А работать они хорошо умели. Добросовестно… Вообще, человек – он и есть человек, – вздохнул дядя Миша. - Пленный, вольный он или, скажем, солдат, все едино – русские они или хохлы, евреи они, немцы или хоть китайцы… Добрее просто надо быть… Хорошо когда мир!.. Вон ночь какая! Господь насыпал звезд... Красота!.. Я думаю, что бог на небе все же есть, хоть и не виден он нашим космонавтам… Только я попам не верю. Оттого и в церковь не хожу. Бог, он не от церкви и не от попов. Бог он от сердец человеческих… Вот когда мы в пятьдесят четвертом, после визита Аденауэра к нам, провожали немцев домой – многие плакали. Даже мужики! А чего реветь по ним? Они на Родину к себе не на убой, чай, едут. И пришли к нам как враги. Мы их не звали… Все равно как-то жалко… Вот глупое сердце что с человеком делает. Привыкли, и все… Хоть и бывшие враги, а тоже люди…
Кирпичи нужны были людям, как хлеб. А хлеба было ой как негусто… Когда карточки отменили – еще хуже стало. Даже минимум не купить было. Не было возможности. Ничего, ничегошеньки не было. «Хвосты» у хлебной лавки стояли даже по ночам… Сейчас кто в такое поверит? Хлеба сейчас – завались любого. Стоит сущие копейки. Ешь его до отвала. Некоторые приспособились даже свиней на хлебе отращивать. Говорят: это дешево, выгодно… Вот подлецы какие!.. Не помнят люди уже послевоенные года, когда только огородом и спасались, как я у тетеньки моей в оккупацию, в войну… Теперь, говорят, в городах в каждом доме – специальные ящики для хлебных отходов. Собирают на корм поросятам. Вот как хитро придумали. Чуть зачерствел каравай – бросай его хрюшкам!.. Для меня до сего дня это дико. Дико это, ребята мои.
А вот в те годы люди прямо-таки боролись за пищу. Жили огородами, но и на этот самый элементарный способ народного пропитания власти накинули ярмо – удавочку. Налоги. Налоги тогда взымались, друзья мои, немалые. C каждой яблоньки. C каждого ягодного куста. C каждого кролика и с каждой курочки-несушки. Это только уже после смерти Уса, в пятьдесят третьем, вышел от властей нам передых. Вот тогда народ на земле и развернулся. Дома да сады. Впрочем, Никита, лысый говорун, стал по новой прижимать частника. Как же, строитель коммунизма… Ничего, потом разобрались. Теперь власти, слава богу, трудовую собственность не преследуют. Вот и построились мы, сад разбили, покуда сила и здоровье еще есть.
Видимо, все же счастливая жизнь написана мне на роду… Люди строились. И люди, и заводы, и город наш. Вон он какой ладный стал - залюбуешься!.. Хороший, добрый, как наш сад. Щедрый сад. В нем всего и всем хватит. И яблок в урожайный год. И тени в жаркий полдень. И вечернего покоя. И звезд в тихую ночь. Ну, а дальше и вовсе-то все, как у всех. Вот женился на Галине. Дом построили. Сад вон какой добрый у нас… Только Анатольюшка наш то давно уж не с нами…
Раасказчик умолк. Через ветвистые кроны яблоневых деревьев в божий мир людей вглядывались звезды. Крупные, яркие божьи фонарики разбежались над садом, и казалось, что висят они так близко, протяни только руку и сорвешь с черного, бездонного бархата украинского небосклона блестящий, яркий, звездный светлячек. Крупные, наливающиеся спелым соком яблоки, как космические планеты неведомых людям миров, висели над андрюшиной головой.
- Хочешь яблочко? – спросил дядя Миша и протянул его Дюше.
Спелый, терпкий сок обволок детский рот. Огромное, сочное яблоко. Упругая мякоть под толстоватой кожицей. Оно было такое большое и спелое. Держа яблоко двумя руками, Дюша вгрызался в него своими детскими зубами, как саперной лопаткой боец вгрызается в землю…
- Знобит от рассказов дяди Миши, – сказал Виктор Николаевич Регине, когда они все втроем, Андрей и его родители, за полночь возвращались из гостей. Неожиданно на дворе сделалось зябко. Холодный ветер подул откуда-то со стороны искусственного Киевского моря. Виктор снял пиджак. Накинул Регине на плечи и продолжал: - Уж лучше бы он зазря так не трепался. И про Германию, да и про этих бандеровцев, или кто там они были. Нам-то можно. Мы поймем. А Андрею зачем о таком знать? Этому в школе не учат. Взболтнет где-нибудь чего – нам же потом неприятности. На работу нам сообщат. И характеристику в школе такую ему потом нарисуют, что и в вуз никой не поступишь вовек. Только в армию и возьмут. Загребут куда-нибудь подальше, куда Макар телят не гонял… В стройбат. А там как в тюрьме… Или загремит в Афган. А оттуда его нам – «грузом двести», в цинке… Вот что случается у нас с людьми за неаккуратные слова… Ведь и меня после свадьбы вызывали в «особый»… Потому и не поехали мы тогда из Бугров твоих, после практики твоей, в Новосибирск. Потому и осели в Устрятине, будь он трижды неладен… Дело это прошлое, но если они со мною, инженером, без пяти минут кандидатом наук, так могли поступить, то подумай – что может угрожать Андрею?! Страшно представить!.. Хорош денек – прогулялись в гости!.. Да на этого вашего дядю Мишу за такой «базар», того гляди, КГБ наскочит. Затаскают, а то и впаяют семидесятую статью - «антисоветскую». Это они только в кино жутко благородные. Штирлицы разные. Щит и меч. Знаем мы их… Это только мы, такие благородные, не стукнем «куда надо», а другие стукнут … - ворчал сердито Виктор.
- Подумаешь, выпил человек… C кем не бывает?.. А Андрюшка наш еще маленький. Он ничего в рассказах тех и не понял… - оправдывалась Регина. - Смотри, Витя, – звезда падает, – попыталась отвлечь она мужа от неприятного, «больного» разговора.
- Где? Где?.. – задрал Виктор голову, как маленький, вглядываясь в черноту ночных небесных колодцев. – Ничего не вижу… Наверное, космонавты?.. Вчера в программе «Время» говорили, что опять там кого-то с Байконура запустили… Будут строить большую станцию прямо на орбите… И так уже летают по полгода…
Трое шли по ночной улице. Яркий луч карманного фонарика, отданного им на прокат дядей Мишей, разрезал ночную мглу на тротуаре, нарезал белым, ломким клинком под ветвистыми каштанами. Редкие фонари да брехот дворовых собак… Да звезды, божьи лампадки, над безумным миром людей на черном, бездонном бархате небес. Да суровый и добрый невидимый советским космонавтам господь бог над всем несчастливым, развороченным и странным подзвездным миром…

Звезда Полынь

Теперь там все сровнено под бульдозер… После аварии на атомной электростанции в апреле восемьдесят шестого имя городка узнал весь мир. Оно годами не сходило с газетных и журнальных полос, о нем говорили на всех языках народов мира… В конце концов, попавший в закрытую двадцатикиллометровую зону радиоактивного заражения городок дезактиваторы частично сравняли с землей при помощи экскаваторов, танков и тяжелых бульдозеров. Разрушали и выкорчевывали не все. Радиационный след выпал «пятнами». Вот те пятна они как раз и вычищали. Разрушали дома, cрезали и вывозили куда-то зараженный слой грунта…
Некуда, некуда теперь возвращаться. Некуда… Как совсем недавно некуда было вернуться людям, переселяемым из городков и деревень, снесенных с лица земли при строительстве распластавшегося тут же, совсем рядом от городка, гигантского водохранилища при гидроэлектростанции. А было это всего за какое-то десятилетие до большого Чернобыля. До Чернобыля как глобальной беды. Малые беды люди давно не считали на этой такой безмерно скорбной и прекрасной земле.
Чего только не помнит этот край… Взорванные при отступлении cначала своими, а после и немцами заводы и фабрики, дома и мосты, cтанции и водокачки городов и сел… А до того прокатился по Украине царь-голод начала традцатых – спутник безумной, зверской коллективизации… А до него была на Украине бешенная, злая, нелепая Гражданская война. Беда никогда не оставляла этот милый край, накатываясь на него волнами все нового и нового всенародного горя. Горе и горе… И нет горю ни начала, ни конца… Впрочем, кто об этом теперь не знает?.. Столько минуло лет, и не самых, пожалуй что, радостных. Даже и сам Андрей не очень-то уже и помнит о том странном, страшном и радостном дне. Столько нового после на него и на мир накатило…
Снова школа. Игры и друзья. Перелом ноги. Трехмесячная мука с гипсом. Молодая, добрая учительница литературы, ходившая с Андреем заниматься чуть ли не каждый день. Нога ногою, а учебу никак нельзя запускать… Это ей, Светлане Алексеевне, в знак признательности Регина подарит потом дефицитнейшую книгу – альбом «Пушкиногорье». Как радовалась Светлана Алексеевна тогда: «Ну, спасибо вам большое… Нет, духи я не возьму… И тут - такой подарок! Спасибо вам огромное. А то ведь теперь и книжки в магазине стало не купить. Только из-под полы, но ведь блат далеко не у всех…Cпасибо!»
Несчастная умрет от рака через четыре года. В день похорон будет лить дождь, и далеко не все родители отпустят детей проститься. Зальчик с музыкой Шопена. Грубый красный гроб. Холодный, мертвый, желтоватый лоб под какой-то православною бумажкой. Противно дребезжащий ЛиАЗ. Рыжая глина чавкает под сапогами, купленными «для колхоза» в «Детском Мире». Серый дождь. Скорые речи. Усталость. Полупьяные мужики, спускающие на веревках гроб в сырую яму. И пьяненький копарь, торгующийся в сторонке с заучем и какой-то жирной теткой из родительского комитета.
Похороны Брежнева. Прощальный гробовой стук в яме на Красной площади… Траурная линейка в школьном зале, на которой один из младших громко и нагло заметил: «Помер Брежнев, и хрен с ним»… Учителя быстро дознались у пацанчика, где он это слышал… Оказывается, так говорил дедушка виновника скандала. Пришедшая на дом учителка говорила старику: «Вы меж собой говорите, а они все потом повторяют. И нам, и вам к чему такие неприятности. Ведь и так все всё знают… Вот вырастет – тогда можно. А пока – ни-ни»…
Пришел Андропов… Дневные облавы в магазинах и кинотеатрах… Пропагандистский, радостный визит Саманты Смит… Южнокорейский «Боинг», сбитый над Курилами. Три лживых и невнятных сообщения ТАСС: «Самолет беспилотный», «Самолет гражданский без опознавательных знаков» и, наконец, «Гражданский борт Южной Кореи на сигналы с земли и команды наших истребителей не реагировал»… Ложь. Ложь на лжи… Американский президент Рональд Рейган объявляет СССР «империей зла»… Вскоре умер Андропов – ловец нарушителей трудовой дисциплины. Вслед за ним - и старичек Черненко. Пришел Горбачев. Вместе с ним накатил «исторический» апрельский пленум. Провозгласили «ускорение» и «гласность»… А потом… Потом был Чернобыль.
Странный день навсегда ушедшей поры. Как скрываются от нас реальные события за пеленою лет. Как из утреннего, плотного тумана над далекой Припятью выплывают они. Вдруг появятся пугающе близко, неожиданно явственно, четко, то провалятся снова в белесую, плотную мглу. Как с другого берега большой и опасной, широкой реки, я гляжу сквозь туман. Вижу и вновь не вижу вас. Жившие. Ушедшие. Дорогие. Любимые. Близкие люди. Нет, нет мне к вам пути. Не увидеть мне вас больше. Не дотронуться до ваших теплых рук своми, уже не детскими, почти сорокалетними руками. Где тот Харон-перевозчик, что отвезет меня к вам?..
Милые, дорогие, любимые, единственные… Не вправе я вас судить. Не место, да и не время. Время и место, понимая и вас, к вам милосердствовать. Горе. Горькое, черное горе стоит на дворе. Чернобыль. Всемирный Чернобыль… Оглянулись кругом, а над миром – суд. И вся, вся Земля сегодня на суде том – огромная скамья. Скамья подсудимых. Прошлое, как огромный медведь, грозно урча, вылезает вдруг из темного угла, приближается к нам. Тяжело наваливается на нас, сбивая с ног, топча всеми четырьмя лапами и смрадно дыша, рвет и тянется зубами к горлу. Полузадушенных, но еще живых тащит во тьму, себе на забаву. И страшно, протяжно и громко, победно ревет в темноте. Темнота, и нет в ней просвета. Нет и огня малого. И в настоящем нет. И в будущем. Ночь. Густая, страшная, больная, бессонная, непроглядная ночь. Тьма. И мы во тьме. Кто нас выведет к свету?.. И выйдем ли мы к нему?.. Как найти путь-дорогу? Куда нам идти?..
Вынырнули мы вдруг. Вышли из тьмы – да в туман. Из черного мрака – да в белесую мглу. Вот и берег. Такие тихие, глубокие, черные воды. Некогда воды живые. Ныне – мертвые. Засохшие, мертвые ивы над глубокой, опасной рекой. Тихая рябь. Мертвая зыбь. Не слышно в тумане ни птичьего крика, ни плеска весла. Нет давно перевозчика через туманную Припять. Нет переправы. Да и не будет уже никогда. Чернобыль… Чернобыль…
Кто теперь нам скажет, что в истории этой было взаправду, а что вымысел. Даже и Андрей того не знает. Слишком много лет прошло. Не с кого спросить ответа. Большой дворовый пес Ленька, свидетель радостных гостей, давным-давно уже мертв. Угодил Ленька, дурак этакий, под грузовик, когда хозяин в кои веки отпустил его с цепи. По сукам отпустил. Думал, что делает доброе дело… Оказалось – отправил на смерть, как на фронте. Хозяин и хозяйка псины усопшей, Миша и Галя, бросив богатый дом и сад, были спешно вывезены на пучеглазом, дребезжащем, желтом автобусе в один из пионерских лагерей в тот горький апрель восемьдесят шестого. За вещами возвращались по специльному пропуску в опустевший, порядком разграбленный дом. В зоне отчуждения хозяйствовали мародеры… Целые банды воров прорывались в запретную зону пограбить. В то лето комиссионки Киева и других окрестных городов буквально ломились от ковров и мебели, разнообразной бытовой техники и утвари…
Нет ни дома, ни улицы, и нету города того. Все изменилось на свете. Даже страна называется уже по-другому. Украина. Украинская республика. А не УССР. Ничего рычащего. Все плавно и напевно, как украинская мова. Напевно и легко, как стихи великого поэта-кобзаря, сына этой земли. Но почему же так тревожно и неверно все в мире, так обманно, так лукаво, как плотная, белесая пелена утреннего тумана над неверными, темными водами таинственной Припяти?..

Ищу человека

Пронзительный звук полицейских сирен. Красные пожарные машины. Противогазные маски и оранжевые спасательные жилеты. И вот этот ветер. Тяжелый и злой, едкий, песчаный, вернее, цементный, мусорный ветер от южной оконечности Манхеттена. Тяжелая, серая пыль в воздухе. Летит на лицо. Липнет на руки. Забивается в нос. Белые респираторные маски на прохожих. На таксистах. На пожарных. И на бравых полицейских. Пыль на деревьях в большом центральном парке. Пыль на машинах. На автобусах. На желтых нью-йорских такси.
Перекресток. Полицейский кордон. Вертящиеся красно-синие мигалки. Респираторная маска под кожаной гербовой фуражкой с серебряным единорогом и орлом. Внимательный, тревожный взгляд. Огромный белый парень. По щекам до ушей разбежались детские веснушки. Какой молодой… Волосы светлые. Наверное, ирландец… Нет, они же все рыжие, по-моему… Или… Впрочем, все равно. Желтая ленточка тянется змейкою между красных пластиковых буферов. Красные, красные, как кровь.
- Нет, cюда нельзя, сэр. Это закрытая зона. Только для полицейских, пожарных, национальных гвардейцев, армии и ФБР. Только по документам…
- Пустите. Я врач. Вот пропуск. Национальный медицинский центр города Нью-Йорка. Район Манхеттен. Ю андестенд?
Полицейский берет карточку-пропуск из рук Александра. Читает. Сэр Александр Михайловский… Черт побери, думает Джон про себя, ну, и имена у этих русских… Чуднее только у пакистанцев, индусов да китайцев. Черт ногу сломит – Александр Михайловский… C кем-то говорит по хрипящей рации. Вызывает сменного на пост. Приходит смена. Какой-то азиат. Смуглый, как хороший «Капучино». Джон уходит куда-то вперед, за красные пожарные машины. Возвращается. Отдает документ.
- Извините. Проходите, сэр доктор. Вы нам очень нужны. Извините, такая служба. Эти чертовы террористы, будь они неладны… Поймите, ради бога, с нас начальство тоже требует…
- Понимаю. Где бригада?
Открытые задние дверцы желто-красного реанимобиля. Два санитара, оба смуглые, индус Раджив и пакистанец Али в зеленых робах. Выкатывают складную каталку из чрева подвалившего белого фургона. Длинным, бесконечно длинным рядом - носилки. Первым рядом. Вторым. Третьим… Еще и еще прямо тут – на серой пыли, на уличном асфальте. Белые простыни на прикрытых телах. И огромное красное пятно от сочащейся крови. Тяжелый, спертый запах. Врачи и полицейские. И еще какие-то осветители с прожекторами. Похоже, они оставят их тут и надолго… Похоже, работа затянется. Похоже на то, что и по ночам… Пока… Пока не спасем всех наших живых из страшного, каменного плена. Пока мы не отыщем, не найдем под руинами всех наших мертвых. Мы идем их искать. Мы так решили. Мы найдем их всех. Из развалин башен и из-под земли. Даже море должно нам сейчас возвратить наших мертвых… Мертвых наших. Любимых наших… Искать и искать. День и ночь. Таков теперь долг человеческий. Перед живыми и мертвыми. Тяжелое, страшное дело…
- Эй! Кто-то живой! Тишина! Всем тишина на площадке! Команда с собаками – на четвертый квадрат! Приготовиться ! Действовать всем по команде «Ищу человека»!
Слепящий свет прожекторов. Ночь. И день. И так – метр за метром. Квадрат за квадратом. Медленно продвигаемся вперед, входя в развалины, как в дальнем детстве в опасную реку. Идти вперед – вот наш долг. Идти вперед – вот долг человека. Идти вперед – вот путь человечества. Опасный, трудный путь. Путь через руины. Мы будем идти. Идти и искать. Искать. Искать человека. Чтобы спасти еще живых наших. Чтобы было кому порадоваться, глядя на дело наших рук. И может быть сказать: «Спасибо». Мы идем вперед, чтобы похоронить всех мертвых наших. Погрести их достойно звания человеческого. Чтобы было над кем отплакать нам. И было кого помянуть. Идем вперед, спасая жизни. Идем вперед, спасая память… Огромное, страшное дело, как широкая, туманная река далекого детства. Сунешь руку в туман – не видать… Закричишь – и теряется голос… Не посмотреть сквозь туман. Не доплыть до далекого берега…
Набухающее кроваво-красное, влажное пятно на девственно белой простыне - как отметина нового, уже не двадцатого века. И как знак вечной памяти, как маяк для еще не родившихся мальчиков. Вечная память. Смерть и вечный хоровод жизни. Карусель из наших бед, побед и буден. И земной поклон навсегда ушедшим во тьму.

Часть III. ЕЩЕ ОСКОЛКИ

Балтии. Последнее лето

Яркий свет золотыми косыми лучами вырвался из-за низкой, темно-синей, почти фиолетовой, набухшей дождем огромной тучи. Ворвался через вагонное стекло. Бегущими, исчезающими и вновь появляющимися полосами протек в коридор. Исчезал и накатывал вновь в заоконный полусвет-полутьму стремительно летящего вперед по железным рельсам неверного, недолгого пассажирского ковчега. Полосами, искоса мелькнул по красной ковровой дорожке и тут же выпрыгнул на белый пластиковый глянец дверных панелей. Снова погас. Растворился. Исчез. Но через минуту вновь ворвался, вломился, заискрилcя, задрожал на белой простыне вагонной стены. Свет – тень – свет – тень – свет – тень – свет – тень – и вновь – только свет – свет – свет - свет – свет.
Стучат тяжелые колеса. Летят-летят-летят-летят за окном бетонные столбы cо стеклянными рюмками изоляторов. Меж ними – быстро текут провода. И струятся-струятся-струятся, и несут голубой грохочущий электропоезд убегающие вперед железные быстрые змеи рельс. Дробящийся свет набегает, отбегает, выхватывает ослепительным пятном в коридоре новые никелированные ручки дверей, маршрут движения и расписание прибытия в аккуратных, лакированных деревянных рамочках на белой, чистой вагонной стене, бросается и пропадает вновь на разлинованных полосах висящего в простенке календаря. Выхватывает из полутьмы месяц и цифры. Месяц июль. Год тысяча девятьсот восемьдесят второй. Еще миг – свет померк. И вдруг в стекло застучало. Косые, злые капли яростно били в окна вагона. Сыпали на крышу. Словно кто-то хотел остановить, задержать стремительно летящие вперед по блеску рельс голубые вагоны.
- Закрой окно. Дождь пошел, – cказал отец, уже укладывая в чемодан наш нехитрый дорожный скарб. - Да и подъезжаем уже скоро. Собирайся, пора, – добавил он.
- Приезжать в дождь – к счастью, – робко заметила уже одевшаяся мать.
- Надеюсь, что так, – сказал отец – Надеюсь, надеюсь, – повторил он, снимая с железного штырька на вагонной раме провод самодельной антенны, второй конец которой был прикреплен радиомонтажным «крокодилом» к выдвижной антенне радиоприемника «Невский», все еще стоящего на вагонном столике.
Мне десять. И мы едем. Все едем, едем, едем, едем… Мокрый, синий электропоезд грохочет над Даугавой. На носу электровоза под большой красной звездой - три огромные латинские буквы, как бы пришедшие в нашу повседневную советскую реальность из другого мира. В оконном квадрате замелькали решетчатые фермы моста. Один промельк. И снова – свет. Свет… Проехали остров - и снова мелькание. Но вот слева - видение берегу – чудо-город. Два шпиля – два, нет, три… нет, четыре… да сколько же их… - шпили, шпили… Один – стойная, высокая игла – с петушком. И второй поменьше, поприземистее – тоже… И еще… А петушки сверкают на солнце позолотой. C теленка они, так сказал про них папа…
А впереди на самом берегу пузатится бочонком башни чудо-бастион. И еще, еще башни. А над ними – шпили, шпили, шпили. А кругом – дома, дома, дома, дома… Распахнул дверь в коридор, а там в окнах – желтая громада центрального рынка, и ступенчатым утесом, уже за ним, серый звездно-шпильный Дворец науки.
- Подарок Сталина, – сказал отец. – Даже тут надо было нагадить… Одевайся, скоро прибываем.
Хрюкнуло вагонное радио: «Граждане пассажиры, скорый поезд…» Ну, все. Пора. Пора…
Рига ласково встретила и затащила нас к себе шумным белым прямоугольно-пилонным вокзалом. Недалеко, с противоположной стороны площади - прямо на торце стены на несколько этажей были нарисованы река, и замок, и башни с петушками. Неведомая еще тогда в Союзе суперграфика – отголосок западной моды тех лет.
Перед нами был город. Но словно – не один. Целых две Риги… Одна – словно и правда нарисованная на стене. Одна – она - бесчисленные карты, путеводители, открытки, буклеты, удивительные значки – под бронзу и фотоальбомы, в основном на английском и латвийском языках. Вот отражается она в тонированных стеклах Икарусов, в дымчатых линзах солнцезащитных очков и оптических пушках фотокамер. Большой, красный аквариум на колесах, полный диковинных рыб… Передняя дверь новенького «Интуриста» отъезжает – и перед нами компания хорошо одетых людей. Щелкают затворы. Слышна английская, немецкая, французская, испанская речь… Счастливая горстка туристов под началом расторопного гида, ведущего гостей столицы Советской Латвии осмотреть ее достопримечательности… А вторая – просто город. Город людей.
Мы вошли в этот город. Вдохнули – и не могли выдохнуть от восторга. Перед нами была она. Рига. Город, взятый Петром у шведов и нами - советскими – у Европы. Надолго ли? Тогда этого мы еще не знали. Да и не могли знать…
В далекой Москве, в игрушечно-сказочном, еще прочно закрытом для туристов Кремле, доживал свой последний год дряхлый бровастый старик. Генеральный коллекционер, пятизвездный пламенный маршал-лауреат. Старик был еще жив. Он давно уже словно и не жил, а спал. Ходил, что-то говорил невнятно, кого-то принимал и куда-то ездил… но словно спал… спал. Вокруг него - была величайшая страна в истории человечества, где он был - хозяин. Превосходя все бывшие до нее империи мира – Римскую, Российскую, Британскую, его империя простиралась на три континента и уже вполне серьезно пускала корни на четвертом.
От Любека – до Хошимина, от Кабула – до Манагуа. От Северной и Новой Земли – до Анголы и Мозамбика. Крупнейшая тяжелая промышленность. Прежде всего – военная. Танковые дивизии – в самом центре, нет – в самом сердце старой Европы. Тысячи ракет с боеголовоками, готовые нести смерть и разрушения в любые уголки земного шара. Крупнейшая стратегическая авиация и океанский флот. Армия – более десяти миллионов человек. И это – в мирное время. Миллионы политвоспитателей, законоучителей, надзирателей над жизнями сотен миллионов людей. Почти полная самонезависимость - самоизоляция всего и всех от внешнего мира – в технике, в науке, в культуре, в морали.
Многие думали, перед нами – Рим. Веками строился – веками Риму падать. Думали и такое: «Мы так живем. И дети наши так жить будут. И внуки. И правнуки… если не война. Иначе – всему конец». Говорили другим: «Так будет всегда… Умрет один – придет другой, и конца им не будет… Рассказывай в курилке анекдоты. Голосуй на собрании или на идиотских выборах с одним кандидатом… Крути ручку приемника, лови, не лови через глушильный вой радиоголоса – ничего не изменится… Но уже дыхнуло соленым с Балтики. Ощетинилась красно-белыми флагами гданьская судоверфь. Приземистый усатый человек. Вот он идет через толпу и выходит на трибуну…
Свежесть листвы и гарь бензина. Старые дома и широкие бульвары. И храмы невиданной архитектуры и красоты. Закрытые на замки – они, как ларцы, до поры хранили от чужих свои драгоценные сокровища и секреты. Не желали трясти тайнами. И ждали – ждали – ждали своих…
Этот город закружил нас, умчав с вокзала быстрым промельком желтого такси, накатил морем мокрых зонтов и латинских букв, оглушил звоном трамваев, удивил богатством прилавков и воистину циклопической величиной бровастых портретов на торцах своих старых зданий. Но даже они, эти бровастые старики со словами про мирный мир, были нарисованы здесь как-то по-особенному, со вкусом, и потому не казались таким безобразием.
Улица Меннес, двенадцать. Баба Зина. Это она шлет в наш северный город красивые новогодние открытки какой-то особой, несоветской полиграфии. Слишком яркие и буквы на них не наши. Европа!..
Едем от вокзала по прямому, как стрела, проспекту. Потом – через какие-то железнодорожные пути. Поворачиваем. Какая-то фабрика. Потом – снова прямо. Или направо. Не могу сказать точно. Наверное, все путаю. Уже не помню… Старый район. Дома вдоль улицы – плотной стеной. В России так не строят.
Двухэтажный старый дом. Каменный. Постройки, видимо, еще двадцатых. Квартира на втором этаже. Только холодная вода. Туалет со сливом – на первом. Один – на четыре квартиры. Ключи – у хозяев. Вход в подъезд даже не со двора – из подворотни. Арка. Вход во двор. На дворе – трава, как в скороговорке. Собаки, лавочки, сараи.
Баба Зина. Встреча. Пироги. Разговоры… Славик и Света на работе до вечера. В свободное время дядя Слава разводит аквариумных рыб. Молчаливые рыбы за толстым стеклом. Хобби, как говорится… Много больших аквариумов с нагнетанием воздуха и подсветкой. Рыбы, лампы, пузырьки из трубочек… Голоса из кухни:
- Слава вообще молодец. Сам научился шить модные брюки. Это сейчас надо. Даже в Риге. А то в магазине продают всякую дрянь. Приличной вещи не купишь… Да, c продуктами пока все нормально. Слава Богу, даже более чем… Сами-то они весь день работе. На ВЭФе. И Света там же. Внук Алеша - в детском саду…
Алешины игрушки. Ковбои и солдатики. Таких – каучуковых – в нашем «Детском Мире» никогда и не бывало…
- Иди, поиграй пока, – говорит баба Зина.
Недалеко от дома – русская церковь. Действующая. Напротив – кусок старого, заросшего кладбища. Краснокирпичные столбики ограды с выломанным между ними зеленым штакетником. За оградой - высокая трава. Огромный ветвистый чертополох чуть ли не в человеческий рост. Деревья растут, как в лесу. Гранит и мрамор старых, нерусских могил. Обелиски. Чаши. Печальная дева склонилась над кувшином. Грязно-белый ангел с перебитым крылом. Странные домики семейных склепов у богатых семейств. Бывших богатых… И бывших семейств…
Могилы, в основном немецкие. До войны в Риге жило немного немцев, и даже уже позже - при латвийской независимости. В глубине кладбища – сильно разрушенный католический или протестантский храм, а может, часовня, Бог знает. Дырами зияют пробитые стены. Стропильные балки проломленной кровли свалились внутрь, поросли мхом. Внутри руин растут кусты и сорные травы. У подножья стен и поверху сквозь каменную кладку прорастают молодые деревья. Жизнь берет у смерти свое. Нагло, безжалостно, бессмысленно, но верно.
С дальнего от Меннес участка, параллельного широкой улице с трамвайными путями, слышится шум моторов, визги бензопил. Часть кладбища власти решили превратить в городской парк. Там пилят старые деревья, машины увозят мусор, трактора и грейдеры ровняют будущие асфальтовые дорожки. Рабочие в синих комбинезонах сдирают с мест «лишние скульптуры». «Наиболее ценные образцы» будут оставлены и расставлены по прихоти новых жизнеустроителей. Двери семейных склепов распахнуты настежь, и заместо гроба - в полу зияет черная дыра. Гроб выдернут и свезен куда-то, как хлам… Позже это и подобное прибалты будут называть «русским варварством»… Кстати, ради справедливости надо сказать, решение на такие дела и подобные принимали в основном местные коммунисты…

Гуляли по узким улочкам Старого Города. Собор Святого Петра. На верхушке – золотой страж – петушок. Церковь Яна. Церковь Святого Екаба – c петушком. Пороховая Башня. Шведские Ворота. Кошкин Дом. Столько всего – глаза разбегаются…
Домский Собор. Тоже с петушком. Почему собор Домский? Дом – по-немецки, собор. Получается – Соборный Собор. Масло масляное. В собор мы не попали. Так и не послушали живой орган. Купили пластинки в магазине «Мелодия». Иоганн Себастьян Бах. И еще - Гендель в обработке…
Башня собора Святого Петра. Петушок золоченый – выше всех над городом. Экскурсия. Поднялись на площадку. Девушка-экскурсовод бойко рассказывает:
- Впервые упомянут в тысяча двести девятом году… Шпиль металлический высотой сто двадцать три и пять десятых метра. В тысяча семьсот двадцать первом году в башню собора ударила молния. Возник пожар. В тушении принимал участие Петр Первый, бывший тогда в Риге. Но огонь потушить не удалось… На высоте пятьдесят семь и семьдесят один метр – обзорные площадки… Башня была разрушена во время войны… В настоящее время восстановлена…
Площадь с памятником Красным Стрелкам и модерновым музеем. Не ходили. Набрели случайно в самом центре на действующий католический храм. По стенам – большие картины. Трубами в потолок – чудо-орган. Священник в красном одеянии и маленькой смешной шапочке что-то читал по-латыни. Деревянные резные скамьи. Посидели сзади. Поглядели издали, со стороны. Как пришельцы из космоса или как чужие в этом европейском странном доме, так не похожем на наш бородатый, ладанный византийский Восток.
На нетронутой еще части кладбища было таинственно и как-то сумрачно, даже днем. Прибалтийский серый денек стоял над старым городом, над северным морем, на самом краю великой, но уже обреченной империи. Большие кладбищенские деревья почти закрывали неяркий солнечный свет. В их высоких кронах шумел ветер. Шумел так, как и тысячелетия, и столетия назад. Соленый балтийский ветер гнал облака. Он гнал их над всем миром. И плевать ему было на все границы.
Он летел - над Восточной и Западной Германиями, над Данией и над Польшей, над Литвой и Латвией, над Эстонией, Швецией и Финляндией. Над всем божьим миром, чьи стены и следовые полосы, пограничные посты и минные поля не удержат ветер. В тот год в рваные бреши империи потянуло - из Польши. Хотя и начинали бреши эти затыкать, но уже как-то робко… Кончалась безветренная эпоха. C Балтики шла гроза. Начались восьмидесятые - время по-гданьски. Стрелки на часах истории на секунду замерли, дернулись и вновь пошли…
Налетал ветер, рвал в высоких кронах деревьев, как всегда, во все времена. Ветер – много видел… Видел викингов и Ганзу, Карла Двенадцатого и Петра Великого, Первую Великую войну, потом независимость и снова войну – Вторую Великую…
Большие деревья не пускали городской шум в этот зеленый кладбищенский край. Хранили от суетного мира живых чертог смерти. Деревья давали тень людям - мертвым и живым, давали кров птицам небесным в кронах своих, и серым мышам – при корнях своих. Гасили печную, фабричную и машинную копоть и чад человеческого обиталища.
Крапива и чертополох были тут почти в детский рост. И даже выше. Они грозили, цепко хватая за брючины, норовили обжечь щиколотки и руки. Природа, вновь войдя на этом клочке в свои права, не хотела пускать к себе в дом человека. Ей было лучше без него. Она была больше его. И ее было больше. Но человек был упорен. Приятно в десять лет придумать о себе – я путешественник в джунглях, в зарослях – прячутся тигры…, или какую другую нелепую сказку. Вечные наши тигры в вечных зарослях…
Пробираясь вперед, мальчик не сразу заметил этот камень. Камень был невелик, сер, c виду – обычный булыжник. И только запнувшись и ушибив об него ногу, мальчик посмотрел на него. Это был валун. Серое надгробие. Полустершаяся надпись, писанная золотом и по старой, еще дореформенной орфографии: «Здесь покоятся…» И дальше – были уже только звания и имена. И год смерти один и тот же – тысяча девятьсот шестнадцатый. «Умерли от ран в госпиталях города Рига. Вечная Память героям», – стояло в конце.
Мальчик совсем немного знал о той войне. Знал, что на той давней - Германской – погиб где-то в Карпатах его прадед. Видел пожелтевшую фотографию, наклеенную на прочный серый картон. На старой фотографии были солдаты в старой русской форме. А на обороте была какая-то надпись. И дата. Но ни надписи, ни даты этой он сейчас не помнил. Слышал на школьном уроке еще про то, что Ленин считал войну эту «несправедливой», назвал ее «империалистической» и «бойней» и еще что-то вроде того. Значит, объяснял учитель, - и воевать совсем не стоило.
Но тут, под этим камнем, лежали люди. И еще – тут были слова. Какие-то странные - поручик, ротмистр, капитан, а еще – уже знакомые - рядовой… рядовой… рядовой… еще и еще… Люди, жившие когда-то, ходившие по этой трудной земле, смотревшие, как и мы сейчас, на солнечный свет, лежали под этим камнем. И были они всеми забыты и никому не нужны. Одни на целом свете. На всей огромной Земле, на всей ее чудовищной широте, какая только есть, уже не осталось о них ни памяти, и не было уже в мире ни мыслей о них, ни сочувствия к ним, и никаких чувств… Их время прошло - и время ушло… И наступило их безвременье… Может, это и зовется вечностью?
И еще вдруг – странно вспомнилось тогда. Майский праздник со слезами на глазах. Цветная бодрая картинка - репортаж. С большой гордостью первые люди страны открывали на днепровской круче помпезный военный мемориал. Огромная сверкающая на солнце белая меченосица попирала кругляш музейного зала. По дорожкам важно переступало, всходило на высокую трибуну и что-то оттуда неясное вякало главное бровеносное начальство. А с ним – фуражки и большие погоны, кители, ордена и планочки. Много-много. Пионеры и пионерочки с большими бантами в белых гольфиках. Подбегают, суют цветы…
Потом говорили те, что моложе. Много и красиво.
Гранитные фигуры в касках, плащ-палатках и с ППШ в несколько человечьих ростов словно застыли. Они стремились вперед, вбегая по склону холма к меченосной советской Афине, но вдруг встали на месте, словно замороженные или кем-то заколдованные, среди новеньких белых плиточных дорожек.
Днепровский мемориал был величественен и светел. Чтобы каждый мог сказать – мы помним! Нигде в мире так не ценилась память о той войне. Она была свята. Она была – почти всем в жизни той страны! Она заменила собой давно упраздненную религию. Сформировала и отформатировала семейные традиции и праздничный людской обычай. Казалось, исчезни она – и тут же небо упадет на землю. Горы обрушатся вниз, давя неблагодарное племя людское… Она, очищенная, прилизанная, кастрированная идеологическим легионом, говорила: «Можно – только так! Тогда - все правильно! А по-другому – и быть не может! Но если кто возражает против нас – тот враг. Враг! И только - враг! Вам понятно?!..»
Со временем исчезает все. Бывшее вчера новым – сегодня истлевает. Где вчера была парча – сегодня дыры. Вчерашние военные киногерои – сегодня герои детских анекдотов. Что вчера казалось святым и незыблемым – сегодня не пнет лишь последний ленивый. Вот тогда, глядя на этот серый камень на чужом кладбище чужой земли, мальчик даже не понял, а скорее, впервые почувствовал эту истину – ничто не вечно. Все мы так ненадолго приходим в мир. Живем без цели. Подло, зло, мелочно, пошло, неясно - неправедно. Живем, а потом умираем навек. Уходим во тьму. И памяти о нас на земле уже не будет. О большинстве – не будет!..
И новый чистенький мемориал, и старик с мохнатыми бровями, и те, в фуражках и с орденами, и те, в пиджачках с планками, и даже пионерки в белых гольфиках – все они - не вечны. Покроются трещинами новые дорожки. Меж белыми плитами прорастет трава. Умрет смешной и страшный старик, а после – и все остальные. Вырастут, состарятся и через много-много лет умрут те, кто сегодня ходит с белым бантом, дудит в горн, бьет в барабан. Время – великий санитар и дворник, убирающий планету от людского шумного бессмыслия. Оно, как большая волна, накроет всех нас и скроет от грядущего дела наши. Почти все и почти всех скроет. Утопит их в своей пучине. И снова даст волю и простор для новых дел людских. И в этом есть и мудрость, и милосердие к людям природы и Бога.
В тот день он впервые встретил смерть. Вернее, сначала только почувствовал, а уже после до конца понял – она есть. Она была реальность, от которой человеку не дано убежать. Никуда и никому. Просто – бежать некуда. От смерти не запереться на замок. Грядущее придет к тебе все равно. Не беги от него! Все равно - оно догонит! Не скрывайся! Оно, имея тысячи капканов и миллион силков, изловит тебя! Даже не пытайся. И тебе уже не слезть с карусели. Карусель – вся Земля. Никогда не слезть. До самой – самой – самой смерти…

Вечером пили чай, а взрослые еще и коньяк, и рижский бальзам. Где-то за стеной бубнил телевизор. Алеша, сын Славы и Светы, дал приезжему мальчику поиграть с каучуковыми ковбоями и индейцами. Потом с телеэкрана растерянно улыбался Донатас Банионис. По первой крутили «Бегство мистера Мак-Кинли» с хриплыми, пронзительными песнями Высоцкого… Дневной мир подошел к ночи. И ночь склонилась над ним. Сначала склонилась к изголовью, все ниже, ниже. Потом – легла рядом, погасив фонари звезд сырой темнотой ночного дождя. Укрыла уставшую за день землю мглистым сырым туманом.
Люди гасили свет. Укладывались понемногу. Но никто из них не знал - в каком мире он завтра проснется. И будет ли у него вообще это – «завтра»…
А после, днем – на том дворе, где трава и дрова, - была странная встреча. Высокая, сухая старуха в вязанной кофте - на лавке у самых дровяных сараев. Длинное, словно какое-то нездешнее лицо. Пронзительные, умные глаза. Морщинистые руки. Соседка. Анна Францевна. Все говорили - немка. Нет, просто муж был немец. Жили в Риге вместе, до сорокового. Потом по договору русские разрешили немцам ехать в свой Рейх. Отто, муж Анны, тоже поехал. Вроде для начала надо было там ему обо всем узнать. Обещал вызвать ее из Германии…
Потом – война. Делала запрос по инстанциям. По немецким, конечно. Уже во время войны, при немцах, при оккупации. Откуда же тогда другие? Ждала ответа. Ей ответили. Пришел лист серой бумаги с готическими буквами. На верху – орел. Внизу – печать и штампик регистратора. Вначале Отто они куда-то там послали. В какое-то их гау. Потом призвали в армию. Часть – на восточный фронт. А может, потом –уже и на западный. Людей после сорок третьего немцам не хватало. Кто разберет? Дальше об Отто ничего не было известно…
Потом пришли русские. Отто пропал – значит, соломенная вдова. Взяла в паспортном снова девичью фамилию… Конечно, таскали в МГБ. Сначала таскали. Все что-то выпытывали. Все больше - чужие… Свои, латыши, не так старались. Понимали, входили в положение. Хотя с них требовали… Если честно, и среди них всяких хватало… Потом совсем отступились - умер Ус. Ну да, как раз в том марте… Нет, ни лагеря, ни тюрьмы. Просто как-то так обошлось. Сама удивляюсь… Работала на заводе. А когда стало уже можно – поступила, кончила педагогический. Учительствовала. Вела немецкий. Сейчас – на пенсии.
Рядом со старухой – небольшая мохнатая черно-белая дворняжка с большими, умными, веселыми глазами. Грудка белая, хвост колечком. Сидит у старухи в ногах. Потягивается. Пасть открыта. Словно улыбается всем. Жарко. Смешная такая собачка. Зовут – Лацис. Забавная кличка. Кстати, так звали какого-то председателя латвийского Совмина. И еще, по совместительству, – народного писателя. Даже две сталинские премии ему тогда дали…
Анна Францевна. Говорит по-русски очень чисто, но вместе с тем - с приятным, немного тягучим прибалтийским акцентом. Рассказывает:
- Давно живу. Раньше, когда маленькая была, жили не здесь. Не в Риге…
Старушка говорила ему - где, но он забыл. Какой-то город с мягким западно-славянским именем. Вильна? Ковно? Люблин? Белосток? Раньше это была Россия. Царская. Сейчас вроде как Польша. Нет, названия не запомнил. Да и смысла нет. Поменялись названия? Нет, не только. Люди поменялись. Даже - несколько раз…
- Хочешь, покажу диковину? – говорит она. Мальчик не против.
Приносит из дома какую-то старую, пожелтевшую бумагу. Разворачивает. На желтой, протершейся на сгибах странице – «Похвальный Лист». Когтистые двуглавые орлы расселись поверху струящихся георгиевских лент. Два портрета. Слева – молодой военный с окладистой бородой. Справа – мальчик лет десяти в матросской формочке. И два вензеля. Витые буквы. Слова, писанные по старой орфографии. Ниже портретов надписи. Налево – «Все для войны». Направо – «Все для победы».
По левому краю листа – красивая молодая женщина в шапке Мономаха и горностаевой мантии. Держит большой щит с двуглавым орлом. У ее ног – инженер в фуражке, усатый солдат с винтовкой, рабочий у станка. И слева, и справа от текста – картинки в рамочках. Дымящие корабли – на море. В небе – взрывается и горит огромный дирижабль. Ниже – солдаты в окопах. На крыльце деревенской избы - крестьяне всей семьей читают письмо с фронта. Под большой надписью – «Вторая Отечественная война» – рабочие на фабрике, и снова крестьяне, но уже – на поле. Жнут серпами. Вяжут снопы. Им помогают мальчики в фуражках. Наверное, гимназисты или реалисты – учащиеся реальных училищ. Меж картинок в рамке – слова: «Прошу вас, добрые люди, согрейте беженца духовно и телесно, и утешите его сознанием, что понято вами беcисходное горе его. Вспоминайте завет Господень: Алкал Я, и вы дали Мне есть, жаждал, и вы напоили Меня, был странником, и вы приняли Меня. Девятое ноября. Тысяча девятьсот четырнадцатого года. Царское Село». Чья-то подпись…
- Тогда еще людей называли – «добрые». Добрые люди. Потом – уже нет. Новое пришло, – говорит она. А после говорит: - А вот – про меня. Читай вот отсюда. Вслух.
- Похвальный лист… Седьмое начальное училище наградило сим похвальным листом ученицу третьего класса Лейчицкую Анну за примерное поведение и хорошие успехи, показанные в истекшем году…
И далее – какой-то неведомой город давно пропавшей губернии. Май. Шестого дня тысяча девятьсот пятнадцатого года. И еще ниже – председатель экзаменационной комиссии… Городской голова… Попечитель училища… Законоучитель… Заведующий и учителя, и их выцветшие размашистые росписи.
- Вот государь Николай Александрович. А это – цесаревич. Алексей.
Палец старушки ползет по желтой от времени бумаге. Голос ее звучит тихо, как бы издалека. И кажется пришедшим с какого-то далекого берега неведомой, глубокой, туманной реки. Мальчику скучновато со старушкой. Солнце вышло из-за тучки. Припекает. Ему жарко. И клонит в сон. И хочется вдруг спросить:
- Бабушка, а что после с ними случилось? Где сейчас молодой военный? Где мальчик в матроске? Зачем красивые многопушечные, многотрубные корабли на море? К чему солдаты в окопах? Зачем среди белых облаков, рассыпаясь пламенем, горит в небе огромный дирижабль?..
Нет ответа. Нет и никогда уже не будет. И мальчика зовет на ужин мать.
Завтра они встретятся снова. Снова будет радостно бежать навстречу черно-белая смешная собака по кличке Лацис. Анна Францевна подарит мальчику свою похвальную грамоту. Для чего и кому она сейчас нужна? Той России давно уже нет. Молодого военного и его сына убили злые и глупые, нетерпеливые люди, наивно полагая, что сами они – никогда так не умрут…
- Может, хоть ты меня вспомнишь? Посмотришь на картинку – и вспомнишь… - говорит ему старушка.
На пузатом телеэкране  – бровастый старик в орденах… Как большая, старая, нелепая рыба в аквариуме… Год тысяча девятьсот восемьдесят второй.
После Анна Францевна подарит еще три диковины. Огромные царские аcигнации. Белая – по пятьсот рублей. C Петром Великим. Молодой усач в латах. В народе ее звали – «петруша». И желтая – по сто – с Екатериной. C портрета смотрит улыбающаяся старуха. Её звали – «катенькой». Или «бабкой». Это словцо быстро переняли городские низы, особенно воры. Оттого все деньги на жаргоне у нас России - «бабки»…
И еще подарила английскую марку, светло-фиолетовую с профилем королевы, чуть надорванную с краю. Отклеенную от старого конверта. Плохо, видимо, отпарила над чайником. Тяжело марка снималась, вот и надорвала. Показывала цветные заграничные открытки. Лондон. Биг-Бен. Красные двухэтажные автобусы. Пикадили. Каменные львы и Нельсон на трафальгарском столбе. Тауэр…
- Дочь Елизавета в Англии. Замужем. Уже давно, – говорит она. - Хорошо, что выпустили. Пишет мне – не забывает…
И рассказывает еще:
- Я ведь семнадцатый - помню. Февраль. То есть март. Гимназисточкой была. Это мы уже когда переехали… Война была. Линия фронта близко. Слышим – уже ухает. Думаем – пора. Не немцев же дожидаться. Вот мы и собрались. Папа, мама, сестры… А потом – поезд, поезд… Ну да, вот – Февраль. На улице – толпы народу. Идут прямо по мостовой. Мужчины, барышни, прислуга - все с красными бантами. Разве тут в классах усидишь?! Мы - тоже на улицу. А народ идет. И ни одного городового. Мы их боялись немного. Стоит такой большой, важный на перекрестке, или на станции. Шинель, свисток, перчатки, шашка на боку. Думала – как выхватит вдруг шашку-то… А тут - вокруг люди. Все улыбаются. Поздравляют друг друга, говорят: «Царя-то скинули!..» Молодые мастеровые песни поют. Бодрые такие песни – чтобы веселей идти. Иные и целуются, как все русские тогда на Пасху. Пришли к какому-то зданию. Выходит генерал. Шинель. Погоны золотые. Чего-то говорит. А чего – нам не слышно. Толпа большая. Нам из-за спин почти ничего и не видно. Что-то про народ. Потом снимает с себя шинель. Срывает золотые погоны! И - бросает в толпу! Жадные руки норовят их тут же схватить. Хватают. Потом передают из рук в руки. И снова. Золотые погоны как бы уплывают. По морю из рук. Уплывают от него из рук в руки, как по воде. И все кричат: «Ура!» Толпа хватает беcпогонного генерала на руки, начинает качать, подбрасывая в воздух… А снег синий искрится на солнце. И солнце яркое. И уже весна. Кое-где проталины, и ручьи под ногами… И счастье! Такое счастье! Никогда – никогда во все годы жизни не видела я, чтобы люди так радовались…
Анна Францевна замолкает. Серая тучка набегает на скупое балтийское солнышко. Начинает накрапывать. Мальчик в коричневой вельветовой курточке еще не знает – будет и в его жизни такое. Падут вековые скрепы. И радость от того будет, и надежды лучшие… Придет ли хорошее? И что оно такое - хорошее, и для чего?..
Собачка прыгает лапами на грудь. Норовит лизнуть в лицо. Никому еще невдомек, что не минует с того дня и четверти века, а события и люди из тех дней станут для ныне живущих уже, как нереальность и сон.
Умрет собачка Лацис. Умрет Анна Францевна. В последний советский год снесут старый дом на Меннес, дав наконец людям новые квартиры. И новенькую красную десятку с Ильичем, которую мы так скоро и беспечно разменяли у рижского таксиста, уже ждет вечное пристанище - в коллекции еще не родившегося мальчишки-нунизмата… Не пройдет и двадцати пяти лет…
Потом была Юрмала. Корабельные сосны и огромные корпуса новых санаториев. Черника горстями и старые дачи, уже навек - без старых хозяев. И новые – оказались не навсегда… А после них – вскоре пришли еще и другие…
Удивительное мороженое. Стремительный бег электрички. И мелькание – от Лиелупе до Вайвари. Глухие заборы правительственных дач. Кафе «У старого Эдгара». Выставка старинных автомобилей. Пешеходные улицы с фигурной тротуарной плиткой. Причудливые фонарики. И огромный бронзовый глобус на площади – реклама «Аэрофлота».
Впервые в жизни пробованные сбитые сливки и жаренные пончики из заграничного автомата на станции. И белые песчаные пляжи – на километры. Только вот море холодное. И иногда идет дождь. Море. Сосны. Дюны. Беззаботные туристы бросают хлеб жадным балтийским чайкам. Те, со страшным криком ловят его на лету. Дети выкладывают на берегу фигуры из зеленых водорослей, строят замки из песка. Они еще не знают, что очередной прилив смоет все их труды обратно – в море.  И как было – снова так  будет…
Угол в синем домике. Июль-август. Семья отдыхала. Надо же дать ребенку отдохнуть перед новым учебным годом… Соленый ветер дул с моря. В такую погоду детям хорошо спится. Особенно на самом рассвете. «Спи, мальчик, cпи, – воет ветер в печной трубе. – Ты еще увидишь, у-у-увидишь, у-у-узнаешь сам, как гибнут миры… Все еще впереди…»

Римма

Урок в седьмом классе. Экономическая География СССР. Год – тысяча девятьсот восемьдесят пятый. Где-то незадолго до Нового года. Снег. Мороз. Темнота за окнами. Первый урок. Синяя шерстяная форма. Потягиваюсь. Зеваю. Сажусь на свое место, за первый стол, сбоку от черного, слегка поцарапанного пианино у окна. Кабинет географии, он же кабинет музыки. Или пения, как мы говорим. Слушали Чайковского «Времена года» и Прокофьева «Петя и Волк». Пели про какого-то барабанщика, что-то вроде как бы военное.
Всегда первая парта. Ношу очки. Зрение садится. Я - подросток. Угри и много комплексов. Рядом – длинный нескладный блондин, курчавый парень Саша Подушкин. Похож на Пьера Ришара и Шуру Балаганова из старого кино. Притом одновременно. Потом станет мастером на телефонной станции. Встретит какую-то девку. Женится. Белый билет. Инвалид по зрению. И еще, похоже, альбинос. Бывают и такие. И не только у зверей. Родятся дети. Две девочки. Жена гуляет. Скандалы. Она сбежит с любовником, но без детей. Забудет их. Он - один, но с двумя детьми на руках. Работает в какой-то фирме. Каким-то мастером. На звонки и СМС - сотовый не отвечает. Саша, ты где? Ау! Нет ответа…
Итак, урок. Входит, почти вбегает Римма Васильевна. Географичка. Кофточка бежевая, носик остренький, железные очечки, на башке – пучек волос. Кличка – Лупаниха. Косит правым глазом. В руках – указка деревянная. Длинная, как копье. На бой кровавый…
На столе у Риммы – журнал. Почти всегда кричит и почти всегда – с порога. Перекличка по журналу. В армии говорят – поверка. Там она бывает утренняя и вечерняя. Чтобы сразу знать, кто и где… если пропадет или убежит. Так будет и в нашем военно-спортивном лагере в Федотово, куда мы поедем со Степанычем. С Шафранским, c Лысым, нашим любимым военруком. Нет, убеганий там не будет. Будет поверка. Но это - летом и не в этот год. Нам туда пока еще рановато. Есть у нас еще дома дела…
Итак, отвлеклись мы, значит. Вспомнили непобедимую и легендарную. В боях познавшую радость побед. Но это – потом, потом. Вернемся еще к ней. Сама-то она от нас не убежит. Не переживайте за нее так сильно… Итак, зима – восемьдесят пять. Темень за окном. Холод в природе. Экономическая география СССР и Римма Васильевна. Лупаниха с указкой. Я песнь о родине пою. От Кушки – до Владивостока. Байкал. Арал. Арарат – виноград. Тайга-га-га. БАМ. Это рельсы стучат – БАМ. Начинается песня…
Урал – опорный край державы. Ее добытчик и кузнец. А после снова – от Москвы до самых до окраин. C южных гор, до северных морей… Далее - все по программе. Партии. И съезд. Исторический. А других у нас никогда и не бывало. И был там и Мурманск заполярный. И дважды кем-то там спасенный Ленинград. В общем – обычные ля-ля-тополя.
В те годы методические разработки для географических учителей говорили: надо не просто давать школьнику твердые знания по какому-то там предмету. Надо воспитывать. Всесторонне развитую, активную личность. Гражданина и патриота нашей родины. Будущего строителя коммунизма! Эх-ма!!! И Римма старалась от души. Но видно, скучно ей стало грузить нас чисто по методическим. Душа требовала полета. Горячее сердце советской патриотки рвалось в последний, смертный и решительный бой… Почему лошади не летают?!..
В общем, стала говорить она о нашем образе жизни. О нашей родной социалистической демократии. Которая одна истинная. А в Америке – все не так. У них там слон осла лягает. А осел слона хоботом бьет. Или, кажется, все наоборот… Там – соревнование денежных мешков. Человек человеку волк. Законы всё звериные. Кризис крепчает. Монополии разные. И главное – безработные… Все хорошо так, правильно она излагает, чисто по-ленински. Но вдруг черт ее дернул. Решила Лупаниха показать семиклассникам свой интеллект. Кругозор, то есть. И говорит она нам:
«Ребята, – говорит Римма, – есть у нас, вернее, был у нас такой академик – Сахаров. Может, кто слышал? Еще нет? Тогда я расскажу. Вот, – говорит Римма, – этот самый академик Сахаров вдруг сошел с ума! Ему, дурачку такому, стало казаться, что у нас в Советском Союзе его кто-то там преследует! Ведь смешнее и абсурднее этого, ребята, и придумать нельзя! Мы – самая свободная страна в мире! У нас только и есть демократия! Социалистическая! Это вам не какие-то буржуазные там выборы. Не лживое соревнование денежных мешков. У нас – права. На отдых там… Опять же и на труд. Безработных нет ни одного. Все при деле. Хочешь – борись за мир. Вон у них там доктор Хайдер, астрофизик. Это такой очень толстый дядя в инвалидной каляске перед Белым Домом. В Вашингтоне. Голодает. Практически не сегодня завтра с голоду помрет. А Рейган из Дома Белого к нему и не выходит. Не интересуется им. Империалист проклятый. Марионетка Пентагона и ЦРУ.
У нас все за мир борются. C Рейганом. Пусть знает, подлец, что все люди доброй воли о нем думают. Развел, понимаешь, Першинги, Трайденты-два, СОИ там разные. А то мы не знаем, зачем у них «Челнок» летает!? Еще говорят – ни одного-де военного астронавта у нас нет! Врут, гады! У нас самих – ни одного штатского космонавта! Зато космос - самый мирный!
А вообще-то я скажу вам, все эти академики, они того – немного чокнутые. Слегка не в себе. К примеру, Резерфорд – на скрипочке пиликал. Тоже мне – Шерлок Холмс! Сделал какую-то трубу. Электроны в ней гонял. В поле магнитном. Анод – катод… Шлепались они у него об экран. От этого еще, говорят, телевизор потом родился! А Нильс Бор и Ландау – вообще психи. Все в шахматы любили резаться. Как засядут, так шабаш – на целый вечер. Ландау, тот еще по бабам любил ходить. Ходок, значит, был. Так пробежится он, бывало, – и сразу назад, обратно за шахматы. Очень они их уважали. Шахматы, то есть.
Альберт Эйнштейн - придурок был. Хотя и физический гений. Как придут к нему фоторжурналисты – он им язык свой вывалит! Ну как собака! Пощечина-де вам от меня. И общественному вкусу – тоже. Еще бы чего другое у себя показал! Язык-то мы и без него у себя во рту, чай, видели!..
Вот и Сахаров… Тоже. Академик физический… был. Работы там разные. Институт, поди. Лаборатории всякие. Синфрофазатрон… Может, перегруз большой случился. В области мозга. Или еще что. Только отъехало у бедняги капитально. Говорит: «Есть у меня мысли. Свои. И меня же за них тут у нас преследуют!» Заболел дорогой академик. Ничего! У нас вылечат! Наша медицина – самая бесплатная в мире! Будет снова  нам всем на радость электроны в колесе крутить».
Абсурд говорит Римма-Лупаниха. У меня-то никаких своих мыслей в голове сроду нет – и меня никто не трогает. Своей мысли у нас в стране и быть не может. У нас народ и партия – едины! В том – сила нашего строя!
«А он – физический академик, можно даже сказать, в какой-то мере гений, и чтобы его кто хватал, скажем, за шкирку, как кутенка какого – никогда в такое не поверю. Просто не могу этого себе вообразить. Воображения не хватает на такое. Чисто физически. Да думай ты, черт научный, о своих электронах-атомах. О том, как нам того Рейгана прищучить. Вон он скачет у себя там в Америке, как ковбой на атомной бомбе. Куй себе, с богом, щит и меч нашей родины… Нет!.. Все какие-то мысли дурные в голове у старичка завелись! Может, – говорит она, – ему красивой жизни не хватало? Брюки там джинсовые вторую пару захотелось иметь или банку кофе натурального к празднику не дали? Очень сомневаюсь. У них там в Академии Наук снабжение хорошее. Мне один знающий товарищ сам по секрету говорил. Говорил – даем все, что надо. Родина ничего для них не жалеет!
Родина-то, видно, не жалеет, а он, значит, все равно не доволен! Оборзел совсем! Или, может, резко обуржуазился! Живет, поди, на Кутузовском проспекте, Москва – центр. Квартира – десять комнат. Люстры – хрусталь. Везде паркет. Телевизор, поди, цветной имеется, телефон, радиоприемников - два. Ковры. Стол, стулья. Сервант. В прихожей – трельяж имеется. Чашки там разные. И все, что хочешь, – покупай! Денег платят чемоданами! Академик! К тому же – никакого дефицита. Москва! Мне товарищ говорил – у них для ответственных работников магазины специальные есть. Делаешь заказ, платишь в кассу и недорого – и потом тебе все, чего надо, прямо на дом привозят! Это не то, что у нас. Хрен чего толкового купишь. Чего в нашем магазине только может не быть? Да у нас практически всего быть не может! Или пропадет – и все, кранты! То часов нет, то трусов. То нету батареек для фонариков, то пленки для парников, то шампуню. Нечем толком башку помыть. Только мылом. Слава богу, хозяйственное есть всегда. Это, – говорит, – еще огромное завоевание советской власти. При царе-то и такого, чёрного, из собак, не было. Я сама где-то в книге читала! Так ведь, слава богу, не война. Еще пока. Спасибо партии за это!
А еще насчет продуктов у этих академиков тоже хорошо. Лафа им, бесам. Денег-то у него пруд пруди. Пошел себе в «Националь» или хоть в «Арагви». Салаты там, шашлыки разные. Суп черепаховый. Блинчики с мясом. Шампанское, вина. А еще кофею выпьет. C коньячком. В Москве этого кофею столько – упиться можно!
Накушался академик по ресторанам от души. Или сказал себе горничной: «Желаю крем-брюлле с антрекотами!» А она, дура белобрысая, ему, дьяволу, уже все на подносе и несет. C пылу, c жару! И говорит она ему так ласково: «Кушайте на здоровье, товарищ секретный академик...» Ну чем не жизнь? Чем таким на свете он был еще  недоволен?
Вот у нас весной-летом в городе в прошлый год молока не было. Нет молока – и все. Не завезли. А куда дели? Сами колхозники, что ли, все съели? Непонятно… Масла-то или сыра какого с колбасой без талонов у нас уже давно нет. Товар больно дефицитный, да и жрут много. Где на всех напастись? Выбросят в «Океане» на Герцена окуня морского мороженого – за ним очередь набежит. Народищу до черта. Тьма тьмущая. Некоторые несознательные даже с работы бегут в очередь. Сразу хвост. Очередь набежала метров на сто-двести. По всему магазину крюком, да и вниз по ступеням до самой улицы выворачивается. Отдельные задние товарищи так часиков пять-шесть до своего окуня и простоят. Если он сам раньше не кончится.
Кто понаглее – без очереди лезет. Старичок с орденскими планками: «Пропустите, я ветеран…» А ему: «Не хрен, дедуся, пойдешь через одного. Много вас ВОВ таких еще осталось…» Внуки бабку старую на каталке везут. Двое, басом: «Пропустите без очереди! Бабушка помирает. Перед смертью ушицы хочет! Уважьте, ироды!» Неприятно, – говорит, – на такой эгоизм и мещанство советскому человеку смотреть. Однако, c другой стороны, и понять можно. Товар дефицитный, хватает не всем. Вот мы в тот год за молочком и ездили в поселок «Молочное». Там – Молочный институт имени Верещагина, при нем комбинат учебно-производственный, а при нем магазин. Поехали в субботу-воскресенье. Кто на автобусе, кто чисто частным автотранспортом добирался. Там – снова очередь. Шум, толкотня. Задние прут на передних. У школьников такое давилово еще называется «масло жать». Тут жми, не жми – лишнего не из кого не выдавишь. Машинного не надавить, не то что вологодского… Жирная, грудастая тетка-продавщица в белом, нечистом фартуке истошно орет: «Очередь не занимать! А то скоро все кончится!» До нас не кончилось. Вылезли разгоряченные, потные, но счастливые. Поймали птицу синюю за хвост! А почему так? Подумайте сами! Людей много. И едят они без передыху чего не попало круглый год! Больно хорошо жить стали! Вот раньше, при царе, попы заставляли народ поститься. То мяса ему нельзя. То рыбы в рот не клади…
Октябрьская революция и лично Владимир Ильич Ленин, – говорит нам Лупаниха, – разоблачили этот зверский религиозный дурман лакеев и прислужников помещиков и капиталистов. В семнадцатом году Великий Октябрь так и сказал рабочим, крестьянам и солдатам – ешьте, товарищи, что хотите!.. Да, есть еще у нас на этой почве временные затруднения. Мимолетные кое-где отдельные трудности. Но не стоит обобщать. К тому же в нашей стране с успехом реализуется Продовольственная программа. У нас Нечерноземье – ударный фронт! А корма, – говорит Римма, – забота общая! Сотни тысяч поголовий скота»… Но тут прозвенел звонок. Урок был окончен…
После, зимой восемьдесят шестого был знаменитый звонок от Горбачева Сахарову в Горький. Академик Сахаров и его жена Елена Боннер вернулись в Москву. Весь цивилизованный мир видел на своих телеэкранах этот сюжет. И мы его увидали, спустя короткое время. Академик Сахаров вернулся в Академию. Был восстановлен. C триумфом был избран делегатом на Первый Съезд Народных Депутатов в восемьдесят девятом. Входил в группу межрегиогалов. Встречался с Ельциным. Спорил с Горбачевым… Потом он умер. А Римма жива. Ездит в автобусе, ест яичницу с колбасой, носит на затылке редеющий пучок уже совсем седых волос. Она и сегодня живее всех живых. Как учит нас всех коммунистическая партия Советского Союза.

Игоряша Петров и окрестности

Военно-спортивный лагерь в «Федотово». Отъезд бывших восьмиклассников был неизбежен, как гроза в начале мая. Перед самым отъездом я купил запись в Доме Быта, в окошке студии Звукозаписи, еще не известных Виктора Цоя и «Наутилус Помпилиус». Знакомы они были мне пока только по названиям групп. До того  их не слышал ни разу. Дошло это и полюбилось не сразу, как и гребенщиковский «Аквариум», но вошло уже навсегда, как немного ранее вошел уже вполне сознательно Владимир Семенович. Володю слышали и слушали мы с детства. Сначала – как фон родительских дружеских застолий. После уже стали и смыслы в нем понимать. А с этим – еще не встречались. У нас ведь не Москва, не Питер. Провинция. Медведи только по улицам не ходят. Вон на набережной реки Золотухи до сих пор Дом-Музей-Квартира Сталина И.В. стоит. И ничего. Небо на землю пока не упало… Короче – до нас пока не доходило. Не слышали. Только в журнале «Юность» читали что-то. А послушать было интересно. Кто расскажет мне - что за «рок» такой?..
После, уже в автобусе, идущем в лагерь, или на месте, в казарме, Игоряша Петров, образцовый советский мальчик, в окружении двух своих оруженосцев, спортсмена – лыжника – раздолбая чернявого Валеры Ющенко и сентиментального хулигана Васи Головахина, сидя на рюкзаках или на койке, наяривал: «Группа крови – на рукаве. Твой порядковый номер – на рукаве»… Тогда еще в советской армии у солдат на форме не было таких меток. Никакой группы крови не писалось. Может, если только в Афгане такое и было. Чтобы сразу знать ее. Врачам легче. Если, конечно, будет санитарный борт… Впрочем, не знаю. Не буду врать.
Про Игоряшу разговор особый. Ниже среднего роста. Улыбка нахалов и космонавтов. Спортсмен. Истинный ариец. Мускулистый блондин. Мать – грузная дама, член школьного родительского комитета. Сборы денег на подарок классному к Дню Учителя. Святое дело. Цветочки, вазочки там разные хрустальные … А Игоряше потом – пятерочки.
Член совета дружины и совета отрядов в пионерах. Активист. Идиотия политинформаций с пересказом «Пионерской правды», маразм школьных часов с «Основами коммунистической морали и нравственности». Классная биологичка Ия Васильевна жует нам методическую разработку из «Воспитания школьников». Проповедь о вреде «вещизма» – дичайший рассказ об одном мальчике, который вначале джинсы хотел, а после на этой почве кого-то там то ли сначала ограбил, а потом убил, то ли дело было строго наоборот. Рассказ начинала Ия исключительно с вывороченных глаз и заговорщической фразы полушепотом: «Ребята, знаете, мне вчера рассказали, у нас в одной школе (в городе!) был такой случай»…
Дальше уже шел пересказ «ужасного методического случая». Кто был не полный дурак – это тогда уже прекрасно понимал. А дуракам и на случай, и на Ию Васильевну было глубоко плевать. Они не слушали ее, cмотря из окон кабинета биологии со второго этажа на мартовские голые деревья за окном в нашем маленьком школьном садике. На черные гнезда мокрых ворон. На перрон автовокзала за садиком, с поъезжающими и отъезжающими ЛиАЗами и Икарусами, ревущими, дымящими и коптящими у нашей ограды.
Из трубочек народ тогда еще не плевался. Французские прозрачные шариковые ручки БИС появятся в СССР несколько позже. До сотовой эры было еще целых двадцать лет. Красный японский стереомагнитофон «Сони» был синонимом достатка и роскоши, доступной морякам и дипломатам, убогая монофоническая «Весна» за 320 рублей – мечтой любого школьника и учащегося ПТУ, а семейный «Жигуль» – сказочной роскошью и плодом счастливо сложившейся жизни… К тому же дураков было мало. Класс носил литеру «А». Это была даже своеобразная элита. Почти что гвардия на общем фоне. Школа наша всегда почему-то была слегка с военным уклоном. Была она ведомственная, железнодорожная. Кстати, по школьной пословице тех лет, в «Б» – одни «бэ», в «Г» – одно «гэ», а уж в «Д» собраны всегда одни «дэ».
Учителя, вернее, старые дамы были строги и крикливы. Ставили двойки и неуды по поведению, вызывали в школу с родителями, нарушителей, шалунов, болтунов и непокорных поднимали с места стоять урок на ногах, гнали в коридор и отправляли к директору. Били по рукам линейками. Но, правда, редко. Могли ругаться. Но не матом. Все больше поговорками. Про паршивую овцу, которая все стадо портит. Про яблоню, от которой недалеко падают яблочки. Под яблоней, по-видимому, имелись в виду родители юных негодяев – прежние выпускники железнодорожной школы.
Говорили про осину, на которой не растут апельсины. Ия Васильевна и подобные ей старые, опытные педагоги, коих было в школе немало, в ответ на безобидную остроту, сказанную школьником своему соседу по парте, могли подойти и произнести громко и с укором: «Ну ты и свинья!» Ученики этой школы в их глазах большей оценки, по-видимому, по жизни и не заслуживали… Впрочем, им видней…
Кроме пионерских, а потом и комсомольских собраний с их идиотским голосованием по президиуму, по повестке дня и разным маразматическим вопросам, был еще и школьный хор, куда парней загоняли насильно, лет до тринадцати-четырнадцати, а девчонок – аж до самого окончания школы. Пели там в основном «Крейсер Аврора», да еще приторно-слащавые детские «школьные песни», которым к описываемому времени самое малое было уже лет этак тридцать-сорок. То есть писаны они были либо во времена позднего «культа», либо самой ранней «оттепели». Пели их еще папы и мамы нынешних школьников. А может, даже и их дедушки и бабушки. Если они, конечно, в середине восьмидесятых были не совсем старыми, а совсем наоборот – еще немножко молодыми…
Так вот, про Игоряшу. Забыли мы про него совсем. Тоже пел в хоре солистом. Беленький мальчик-зайчик-одуванчик в синей форме и красном галстуке. В школе все их носили. Это уже после, ближе к концу горбачевской перестройки, следующее последнее поколение школьных пионеров, выходя из здания школы, будет стыдливо снимать их, пряча в карман свой алый шелковый лоскут-ошейник. Мы тогда этим еще не занимались.
Итак, Игоряша пел солистом школьного хора всякую ерунду, стоя спиной к мальчикам в синей «морской капитанской», такой жаркой в жарком мае школьной форме. К девочкам в коричневых, еще гимназического покроя «сиротских» платьицах и белых фартучках. У иных они были кружевные, и это было еще не так безобразно. На других же эти фартуки просто висели, как белые покрывала или простыни, напоминая чем-то спецодежду базарных мясников или военно-полевых хирургов из американского кино про «Унесенных Ветром».
Выстроились они, значит, все на сцене – и поют. Композицию завершала большая гипсовая голова Владимира Ильича. Абсолютно пустая, то есть полая внутри, она стояла на тумбе, прислоненная к задней стене нашей школьной сцены. Слева от головы (привет пушкинским «Руслану и Людмиле»!) стоял старый, царапанный, немецкий рояль, предположительно еще трофейный. Его задняя ножка не доставала до пола, и под нее было что-то подложено. Деревянный брусок или просто кирпич. За давностью лет уже не вспомню. В общем, как вы уже поняли, рояль занимал место на сцене просто так, для красоты.
На этом рояле никто никогда не играл. Играли на современном подольском пианино. Пианино было спрятано в боковую нишу у сцены, еще левее благородного рояля. Так что подольского инструмента зрителям из зала было фактически не видно, а пианист, вернее, пианистка (музыку в школах преподают исключительно дамы, как правило, молодые) молотила руками по клавишам чего-то там расположенного вне прямой зрительской (зрительной) видимости.
Хористов снимали на репетицию прямо с уроков. Они ездили на всякие  конкурсы. Защищали честь школы и прочее. Итак, Игоряша был солист хора. Певец. Главный на всю нашу школу. И еще – чтец. Художественный. Летает по сцене белый чуб. Гагаринская улыбка: «Я волком бы выгрыз бюрократизм, К мандатам – почтения нету»… Блестит на синем пиджачке комсомольский значек. За спиной с фанерной тумбы одобрительно улыбается Ульянов-Ленин: хорошо, хорошо, Игоряша!
Игоряша в первых рядах. Председатель совета дружины. Совета отрядов. После, конечно, пошла комсомолия. Секретарь. Прямо с уроков – в райком. Пророчили большую карьеру. В партии или прямо в КГБ. В худшем случае – сулили военное училище. Благо папа - кадровый военный. Техническим советником по авиационному обслуживанию был при ограниченном военном контингенте Социалистической Республики Вьетнам в Народной Республике Кампучия. Это тогда, когда вьетнамцы скинули в Камбодже кровавый режим сорбонского марксиста Пол Пота. Мертвый город Пномпень, геноцид, поля смерти… Читали, наверное, сами тогда в «Правде»?..
Вот Игоряша там и жил, уже при вьетнамцах, в том самом Пномпене. За высокой посольской стеной ходил в посольскую школу. И мамаша его там жила, и белобрысая, крупная сестра Ирка. А папаша-офицер на аэродроме самолеты обслуживал. Боролся к красными кхмерами. Пол Пот не сдавался. Ушел в джунгли и вредил новой жизни. Так он и вредил ей, пока от чего-то там сам не подох. Может, свои товарищи его и пристукнули. Точно не помню. А потом в той Камбодже (так страна Кампучия называется не по-советски) объявился принц Народом Сианук. Началось национальное примирение и всякие другие дела. В общем, семейство Петровых снова вернулось на родину, назад в Советский Союз.
Вернулся с триумфом. Загорелый, как черт, весь в американской джинсе из московской «Березки». Сказывались заработанные папашей интерчеки. Подарки нам, конечно, привез. Мальчикам – грошовые наклейки на пенал. Гоночные автомобильчики. Детский советский дефицит. Девочкам – невиданные тогда конфеты «Чупа-Чупс» – в красном фантике и на белой пластмассовой палочке. Выдавал лично. По одной штуке в одни руки. Сказочная заграничная роскошь.
Заграничной роскошью могли гордиться тогда немногие избранные, как Игоряша. Упаковка индийских карандашей с полуголой лукавой красоткой-танцовщицей на синей коробке, надорванная английская почтовая марка c профилем королевы, рекламный буклет какого-то неведомого европейского курорта - белоснежные песчаные пляжи и огромные корпуса отелей на берегу – все это воспринималось как привет из какого-то сказочного, нереального мира. С детства советский человек усвоил: все заграничное – шикарно, но запретно; все советское – дешевка и дерьмо.
Магнитофон – большой, просто шикарный по тем временам, красный стерео-двухкассетник «Сони» Игоряши – это была вещь. Для нас невиданная, сказочная, дорогая. И еще – он привез нам в наш вологодский восемьдесят седьмой настоящую музыку. Это из «сониных» ребристых динамиков услышался впервые нами настоящий рок-энд-ролл давно уже тогда мертвого, но нами - то еще и не слышанного Элвиса Пресли. Пресли считался буржуазным. В Союзе фирма «Мелодия» не выпускала его пластинки. Только что в восемьдесят пятом она разродилась двумя дисками ранее также проклинаемой группы «Битлз». «Битлз» в СССР с середины восьмидесятых стали почти официально считаться замечательными мелодистами, а погибший от безумной руки Джон Леннон - чуть ли не главным американским прогрессивным борцом за мир. Короче, «Битлз» на вологодчине уже знали, а Пресли – еще не совсем… Это после, на самом закате себя и перестройки, «Мелодия» издаст и весь «Архив популярной музыки», и какие-то старые-престарые американские твисты – буги – вуги. И Пресли в «Архиве», конечно, тоже будет. А еще болгарская пластинка Пресли будет у нас в продаже. Но это все – потом. Позже. Тогда я уже школу закончу. Пошел в политех – учиться на архитектора…
А пока – восемьдесят седьмой. Раз в неделю нас вместо уроков гоняют работать на учебно-производственный комбинат (сокращенно УПК). Кого – на Подшипник (ПЗ). Кого – на хлебозавод. Смена шесть часов. Неполная, так как мы еще подростки. После работы – лекция о производстве в красном уголке. Такое вот УПК. Кому-то даже пригодится в жизни.
Длинный хулиганистый патлатый балбес по кличке «Афоня» пришел с Подшипника довольным. Рот до ушей. На каждом пальце – шарикоподшипники, как кольца. В дальнейшем пригодился ему этот УПК. Досидел девятый-десятый. Работал где-то. Потом изчез. Думали – убили Фофу где-нибудь по пьяни или в деревню уехал. Живет, поди, с какой-нибудь бабой. Квасит самогонку, дрыхнет на печи… Несколько лет об Афоне ни слуху, ни духу. После недавно сеструха его заходила. За сигаретами. Сигареты у ней кончились, а курить было охота. Вот и пришла – звонит в дверь. Решила стрельнуть на халяву. Я дал ей, конечно. Рассказала – приехал братишка. C какой-то чумой и с ребенком. Работает на ПЗ. Квартиру взяли в ипотеку. Значит – зарабатывает. Поднялся парень…
УПК. Меня – на хлебозавод. На Саммера за реку послали. Белые короткие штанишки. Рубашонка-распашонка. Срамно – рядом работают женщины. Большинство – молодые, насмешливые. Скалят белые зубы, оглаживают себя по бедрам и грудям, шутя предлагают школьникам свои ласки.
Зимой в цехе прохладно. Вагонетки с хлебом, весело подпрыгивая на стыках, катятся по железному полу, скрипят и грузятся со страшным грохотом. Закатываются в темное, холодное нутро подходящих автофургонов. Двери на эстакаду раскрыты. За широкими дверями - мороз. Изо ртов валит белый пар.
Людей на хлебозаводе явно не хватает. Зарплата небольшая. Работа непрестижная. Вот и гоняют школьников дыры затыкать. А еще – хулиганов-пятнадцатисуточников из тюрьмы и солдат из «Красных Казарм». Тем и платить не надо.
Работал оператором тестоделительной машины. Чан с тестом вкатил на подъемник. Нажал на кнопку. Мотор загудел. Сам - забрался наверх. Опрокинул чан в воронку. Спустился сам, спустил порожний чан, нажал на кнопку. Из машинного нутра заготовки шлепаются на транспортер. Чпок. И отъехала на ленте. И далее –  следующая уже на подходе. Снова – чпок. И так –  весь чан, пока до конца не расчпокается… Формуются заготовки, мнутся в нужную форму, проходя через валики. Идут к горячим печам. В чем-то напоминает это и жизнь человека, если глубоко подумать…
Работал смазчиком выпечных форм. Это когда человек грязной тряпкой маслом из ведра промазывает вертикально крутящиеся на цепях железные корытца – вместилища теста для будущих буханок. Работал на кругу. Это когда горячий хлеб от печей идет по транспортеру на крутящуюся карусель-барабан, c которого его быстро хватают расторопные, в основном женские, руки в прожженных и промасленных рукавицах, засовывают на полки шкафов-вагонеток, увозят в открытые двери – к машинам.
Работал и на сухарях. За перегородкой левее круга – вагонетки с браком. Их – море. Хлеб горелый. Буханки с припеком. C плесенью. А есть еще и болезни хлеба, и прочее. Брака было много. Пробегают быстрые рыжие тараканы. Эй, вы, кони-прусаки! Чу – прошмыгнула серая мышка-норушка… Но ведь у нас в хозяйстве – все сгодится! Экономика должна быть экономной, как сказал Ильич. Леонид. Не Владимир даже. Все равно – это значит добру не пропадать! И не добру даже – тоже. Отходы – в доходы! Все это и добро, и не добро соберут, просушат и измелют в сухарной дробилке. Обваливать сухарями общепитовские котлетки. Ели такие? Кушайте и впредь - на здоровье, если сможете…
А еще там на хлебозаводе были две подружки. Из другой школы. Что недалеко от моста на Чернышевского. Юлька и Ленка. Потом мы вместе учились на архитектуре. Они на год младше меня были. То есть уже после – на курс. Моложе меня значит. У Юльки папа и мама архитекторы. Cейчас Юлька генеральный директор какого-то строительно-проекционного ЗАО. А ведь я  еще тогда в девятом классе шутя ее нескромно в углоку обнимал…
Короче, нас закаляли в труде. Но закаляться не больно хотелось. Скучно это было, да и лень. Сбегал с работы, прогуливал, как мог. Шел в кино, в «Ленком». Смотрел «Взломщика» с Виктором Цоем, «Шантажиста» с Костей Кинчевым. Уж очень я «Алису» тогда любил! Даже писал на пенале синей шариковой ручкой: «Алиса – короли советской рок – музыки!» Смотрел «Меня зовут Арлекино». Были тогда такие перестроечные «проблемные» фильмы про молодежь. Потом был и «Рок», и соловьевская «Асса» с прикольным гребенщиковским пластом, быстро выпущенным тогда еще живой  «Мелодией». Смотрел свердловское «Зеркало для героя». Шел на этот фильм специально в «Ленком» вечером и только ради песен «Наутилуса». Оказалось потом – пришел на любимый фильм. На один из любимых…
Пронзительную «Маленькую Веру» смотрел в «Спутнике» за железной дорогой. В «Спутник» надо идти прямо от вокзала или через сам вокзал, через перроны - на железный мост. Cпускаться вниз на Можайского. Второй спуск. Потом направо. И сразу будет «Спутник». Не ошибетесь. Увидите. Теперь этого кинотеатра уже нет. Вернее, есть здание, но торгуют в нем сейчас всякой чертовней. По-моему – автомобилями, маслами, запчастями разными. Точно чем - даже и не знаю.
Ребята ходили тогда на «Веру» в основном ради известной сцены – «на коне». Наши девчонки называли Наталью Негоду «маленькая проститутка»… А еще я смотрел в «Спутнике» Фредерико Феллини - «Джинджер и Фред». Это про пару старых актеров-танцоров на телевиденье. Смотрел даже два раза. У нас в стране этот фильм наверняка считали обличением буржуазной бездуховности. А мне этот фильм просто понравился. Понравились Марчелло Мастрояни и Джульетта Мазина.
Еще смотрел в «Спутнике» «Некоторые любят погорячее», или, как он назывался в советском прокате, «В джазе только девушки», с блистательной Мерелин Монро. Тоже очень люблю это кино. Хорошее оно, смешное. И билеты недорогие. Были. Жаль, что «Спутника» больше нет.
Потом насчет моих прогулов прочухалась классная Ия Васильевна. Строго вычитала мне за это. Даже слегка поскандалила. Я покаялся и меня простили. И слава богу.
Я не помню всего и точно, что я тогда купил на заработанные за полгода сорок рублей. Наверное, в основном какую–нибудь ерунду. Но одну свою покупку я помню. Это была пластинка модной тогда западногерманской поп-группы «Модерн Токинг». Блондинистые Дитер Болен и Томас Андерс – кумиры девушек конца восьмидесятых в СССР. Сладкие песни про любовь на английском, который мы долгие годы учим в школе, а после и в институте. Но после всех мук знаем лишь: май нэим из Васья…
Нельзя сказать, что в школе с нас совсем не требовали английский. Мы переводили какие-то там «тысячи слов» по литературным текстам в конце школьного учебника. Сдавали эти переводы учителю. До сих пор помню мой перевод отрывка из произведения Джерома-Джерома «Трое в лодке, не считая собаки». Там у них одного друга зовут Гарри. А я не сообразил. Не понял, как имя читается правильно. Так и говорил учителю: «Мой друг Херрис…» Как вино! Хорошо еще, что учитель не смеялся. Видно, он за все годы и не такое еще видел…
Дитер и Томас – кумиры дискотек. Для тех, кто хочет петь их песни по-русски, есть группа «Мираж». Диск-жокей Сергей Минаев обезьянничает, передразнивая немецких кумиров… Это потом, в девяносто втором, Минаев споет свое новое, безвкусно агитное, многими уже и совсем забытое: «Вау, вау, ваучер, Приватизационный»… Рифма возникает явно, но не со словом «чек». C другим словом… А ведь он был прав! Словом, за что боролись… то мы, в большинстве своем, и получили.
Итак, о дискотеках. Значит, дискотеки в школе устраивал тогда Игоряша. Петров. C шикарным красным «Сони». Рядом – хмурый, остроносый, чернявый хохол Валера Ющенко. Сохнет он по моей бывшей  соседке по Ворошилова Ерминой Ирине. До переезда на Шмидта жили мы на одной лестничной площадке. Детская дружба. Ирина – высокая, тощая блондинка со вздернутым носиком. Локоны – волосики. Фартук кружевной. Про нее иные говорили: доска, два соска. За худобу. Про нас еще говорили, что мы-де были любовники… Не знаю, откуда это пошло? Что, как и кто такое мог бы видеть или проверить? Если бы чего даже и было. Но ничего же не было! Просто слухи ходили… Хотя, если честно, то что такого у нас не было – мне очень-очень жаль…
Ющенко предлагал Ирине дружбу. Она долго воротила от него свой курносый нос. Потом вроде сдалась… Тоже – слухи… Валера ревниво и совершенно напрасно был долго зол на меня. Сразу после школы Ющенко пойдет в армию. Потом устроится рабочим на ГПЗ или на Оптику – точно не знаю…
Второй «птенец гнезда Петрова» – флегматичный, вечно как бы немного пьяненький Вася Головахин. Мягкие черты широкого лица, неторопливо ленивые, кошачьи движения. Нечесаная копна длинных, свалявшихся волос. Ощущение – спит на ходу. Закоренелый, убежденный троечник-пофигист. Таких тогда еще брали в девятый, жалели, считали, что в училище им еще рано. Еще успеют. Пусть еще два года в школе посидят… Уже после окончания школы на глупый спор в хмельной компании Вася пойдет и отнимет магнитофон у маленького, cубтильного вьетнамца, рабочего с ГПЗ. Этих вьетнамцев привозили в Союз по лимиту на работы. Особенно на предприятия, где уровень квалификации и зарплаты был невысок. После часть тех вьетнамцев удалось отправить обратно на родину, но, видимо, далеко не всех. Многие из них осели в новой России, прочно закрепившись на городских рынках и за железными дверями семейных общаг провинциальных городов.
Менты скрутили Васю, навешали разбой и отправили на зону. Через много лет я встретил его охранником в зале винного магазина на Калинина. Позади у него была колония, дурдом с «белочкой», какие-то бабы в прошлом и в настоящем и шаткая, временная работа. Вася радовался, жал мне руку, бил по плечу, называл другом и звал меня в компанию пить… Я, сославшись на занятость, отказался, не пошел… Я поступил нехорошо. Мне очень стыдно. Но я о своем поступке не жалею. Мне завтра надо было идти на работу. А Васе-то – еще не факт…
Итак, эти двое и Петров. Подсоединяют на сцене какой-то отечественный ресивер. К нему – шнуры с еще большими, допотопными штепселями-контактами. И огромные черные колонки чуть ли не в человеческий рост. Корпуса у них деревянные. Динамик затянут черной, немного серебристой тканью. На шатком, треугольном журнальном столике – японское чудо и кассеты. «Модерн Токинг», «Мираж», «Ласковый Май» (в шутку ребята зовут его «Массовый Лай»), «Европа» и «Бони-Эм». Есть «Абба». Она хороша для парных танцев-медляков.
Народ собирается. Хлопает дверями. Переговаривается, шумит. Лезет на сцену. «Дай музон заценить!..» Хочет посмотреть технику… Ющенко и Головахин сгоняют народ обратно в зал. Не фиг мастерам мешать.
В темном зале под потолком на тонкой нити уже висит самодельный зеркальный шар. Слегка раскачивается, немного вертится, дрожит в такт движению воздуха. Это в прошлом был, наверное, просто какой-то старый глобус, сейчас столь умело обклеенный осколками маленьких бытовых зеркалец для бритья. Головахин и Ющенко уставливают на сцене специальную лампу. Направляют луч на глобус-шар. Тонкий направленный клинок света дробится в зеркальных граях, рассыпаясь по стенам и потолку тысячами дивных искр. Рукотворное волшебство конца двадцатого века. Замена - находка банальной луны современным влюбленным парам. Взошло светило дискотечное. Для освещения ночей. И сразу - из черных динамиков грохнуло в зал: «Не смотри на меня, братец Луи»…
Танцы-шманцы. Новый Год. Экзамены, конспекты. Наш выпускной восемьдесят девятого. Незадолго до того – жаркие споры с Серегой. Сергей – лучший друг. До недавнего времени жили в одном доме, на Шмидта. Номер шесть, желтый, сталинский, что напротив вокзала. Ну да, «дом с дураками». Там еще сталевары-кочегары каменные на крыше стоят. Красота неземная. Потом серегина семья переедет в новый панельный микрорайон Бывалово. Это по Пошехонскому шоссе. Первая двенадцатиэтажка у самой областной больницы.
А вообще-то Пошехонское шоссе – это дорога. Большая. По ней весь город ездит. Особенно – в Троицу, на кладбище. Оно так и называется у нас – Пошехонское. И больница на нем же стоит. На шоссе, то есть. Недалеко. Удобно. Прямая такая дорога.
Новый дом, где дали квартиру серегиной семье – папаше, мамаше и двум малолетним сестрам - был с недоделками. Бригада торопилась. Сдавали объекты к очередным праздникам. Ждали премию. Поэтому швы между панелями не были заделаны строителями по уму. В новой просторной квартире было холодно. Зимой по углам висел иней. Рыбы в аквариуме, что стоял в комнате сестер, погибли. Однажды зимним днем из-за аварии на теплотрассе в доме выключили отопление, и вода превратилась в лед. Аня и Марина пришли, смотрят – а рыбки мороженные. Поплакали, но слезами горю не поможешь. Спустили трупики в унитаз.
Жильцы жаловались, писали по инстанциям. Наконец злополучные швы между панелями заделали, перепачкав и залив черным битумом аккуратные стенные панели. Ну что ж, и в безобразном доме можно жить. Зато стало теплее. Немного.
С детства Сергей мечтал стать летчиком, как отец. Отец был пилотом вертолета. Работал в местном отряде гражданской авиации. Сергей - хорошо физически развитый. Многолетний спортсмен-лыжник в секции при стадионе «Локомотив», он обладал целеустремленностью, простотой в общении, прямо-таки заражал окружающих своим природным оптимизмом. C детства мечтал о небе. Читал море книг, журналов и статей на эту тему, покупал, клеил и красил дефицитные тогда в СССР модели самолетов, часто бывал у отца на аэродроме. Любил рыбалку, веселый и порой «соленый» мужской анекдот. Обожал споры. Тогда ведь вся страна только это и делала. Люди спорили на работе и в школьных классах, в курилках КБ, в ВУЗовских аудиториях, на съезде в Кремле и в очереди за папиросами.
«Горбачев или Ельцын?..» Последний еще жив, силен и молод. Следов пристрастья рокового было не видать… Облетел статую Свободы три раза и откуда-то куда-то падал. Вспомнил – с моста. Говорят, что КГБ хотело его в реке утопить… Тогда в народе очень этим случаем гордились. Прямо так все и говорили – наш Борис – не тонет. Сколько  номенклатура его не топи…
Горячие дискуссии. Вовлечены почти все - школьники, студенты, мужики с бутылками, бабы за доилками, бабушки в платочках, старичок c клюкой…
«Есть ли жизнь на Западе?..» «Секс или эротика?..» «Коммунизм или капитализм?..»
Мной, Сережей и еще миллионами-миллионов людей уже прочтены Рой Медведев и Разгон, Шаламов и Гинзбург, Мандельштам и Марченко. Литература нравственного сопротивления. Удивительные книги эпохи «гласности». Это были наши Святые Писания. Писания Последнего Откровения – Библии-89. Слова их – были тогда словами самой правды, жгли глотки, туманили молодые, наивные, горячие головы. Казалось, страна очищается от вековой скверны. Казалось, еще совсем немного – и вот там, за поворотом ждет нас необыкновенная, светлая, чистая, преисполненная самого высочайшего смысла жизнь. И будет в ней и новая сказочная Россия, и радостный труд, и море наших друзей, и так много просто прекрасных людей и дней!.. А по-другому – как? Иначе – все страдания были напрасны. Так быть не должно… Неправильно это… Глупо будет и несправедливо!..
Гайдаровский холодный ветер, а после и октябрьские дни девяносто третьего навсегда застудили, а у многих и убили те давние, наивные юношеские мечты о родине и чести… Надо было просто жить… Хотя, кому и чего сегодня в России - это самое - «надо»?..
Съезд народных депутатов потрясает нас до глубины души. Прямые трансляции по радио и ти-ви. Люди с радиоприемниками. После газетные стенограммы читают, подчеркивают яркое, спорят об ораторах и их речах. Так потрясал воображение современников, наверное, разве что полет аэропланов почти лет сто назад. Смешная деревянная этажерка с бензиновым движком. Вот она уже бежит по зеленому скошенному полю. Все быстрее, быстрее, быстрее… Смешно подпрыгивает… и отрывается от земли! Деревянные брусья, куски брезента, натянутые на каркас, дребезжащий, чадящий моторчик. Это летать не может… но летит! Летит! Летит!..
Афанасьев, Попов, Собчак и другие. Межрегионалы, как первая, глупая, слепая самообманная народная любовь…
Через полгода после школы Игоряша окончательно войдет в обойму комсомольской райкомовской номенклатуры. Это была эра первых комсомольских кооперативов. Вокзально-базарных видеосалонов с «Рембо 1. Первая кровь», cо всеми этими «Эммануэлями», «Греческими Смоковницами» и «Фантомасами». С первыми молодыми бизнесменами. Будущими миллионерами из хрущоб. C рекетерами, сутенерами и русскими девочками в джинсах-варенках, сетчатых чулках и умопомрачительных мини-юбках. C нарисованными до ушей глазами, офигенными начесами и пластиковыми серьгами-ежиками в ушах. Они уже посмотрели «Интердевочку» и были готовы следовать по ее стопам. Притом – в массовом порядке.
Игоряшу тоже понесла коопертивная волна. После школы ни в какие училища КГБ он, конечно, не пошел. КГБ, как и Союз, доживал свои последние дни. Петров быстро надел костюм с галстуком, разбогател, купил «Жигуль», обуржуазился. Перестал замечать старых знакомых. Даже и не здоровался. Он что-то там продавал. Все тогда что-то и кому-то продавали. Лес и женщин, металл и наркотики. Он выбрал наркотики. Cначала возил и торговал. Говорят, что не без участия своего авиационного отца-офицера. Возили военными самолетами откуда-то из Средней Азии. Вроде даже героин. А анашу – так, по мелочи. Вначале - возил. Потом попробовал. Или, может, специально кто подсадил его? Я не знаю. Только затянуло его. Сильно. Слышал я, что всю семейку посадил Игоряша со временем на иглу. И мать, и Ирку. После вроде где-то они там лечились… Квартиру продали и уехали. А куда – я не знаю. Вот что время с нами делает! Девяностые эти проклятущие! А какой был мальчик! Игоряша! Наш мальчик был! Русский, советский, социалистический!

Об орудиях железных, ко всякому делу приготовленных

Военно-спортивный лагерь в Федотово. Год восемьдесят седьмой, перестроечный. В тот год мы поехали туда в первый раз, с Николаем Степанычем. С нашим Степанычем. С Шафранским. C Лысым. C нашим родным, самым любимым и дорогим военруком. Позади был восьмой класс. Все экзамены наши были уже позади. И слава богу! Дома, в школе, да и в городе дела наши пока  что закончились. Накатило – летнее, новое, еще невиданное, неведанное… Спортивная, да и военная новь жизни тревожила и пугала. Эх, путь-дорожка фронтовая! Не страшна нам кормешка любая! Помирать нам рановато! Есть у нас еще дома дела!.. Потом, после будут вам дела. Когда обратно приедете. Через месяц.
Там хорошо. Там леший бродит… Подъем и отбой – на скорость. И так – несколько раз. Когда старшина решит над нами немножко позверствовать. Хорошо, что мы пока – потешные войска. Солдаты мы еще не настоящие. Слава Богу… Впрочем, как там в песне поется: «Все еще впереди, Все еще впереди»…
Подъем - в шесть. Зарядка. Бегаем, как лоси, с голым торсом. Туалет. После - построение на утреннюю поверку. Как в песне: «Стоим мы на посту, Повзводно и поротно»… Дальше там слова будут всякие красивые. Про «страну», да про «народ». То что слова эти – фуфло, мы до конца еще не знаем. Не все доперли, по малолетству. Но отчасти об этом уже догадываемся… Второй год горбачевских реформ, которые так ничем путным и не кончатся… По крайней мере, добром не кончатся, это точно… После восторгов августа – придет кровь нового октября, а за ним – десятилетия печального безвременья… Вспомним еще и это – тоже песенное: «Есть у революции начало, Нет у революции конца!..»
Перекличка, где каждый должен орать: «Я!» Старинное военное средство от дезертиров и самовольщиков. Кого не обнаружат – того пойдут искать или ловить. Это уж смотря по обстоятельствам. Нашу роту пасет и гоняет сержант Джалилов – широколицый среднеазиат. Он не добрый и не злой. Просто требовательный и плохо говорит по-русски. Падежи в словах вообще не склоняет. Просто не умеет, наверное. Командует: «Рота, сл-ю-шай утреняя поверка…» А когда идем строем - командует: «Ас. Ас. Ас, два, тры…» Все мы в пятнадцать - еще дети. Среди нас все - русские, и если даже есть среди нас хохлы и евреи, русский – наш природный, родной язык, и это странное коверканье нам неприятно и смешно. Передразниваем меж собой косоязыкого Джалилова, конечно, только тогда, когда он этого не видит.
Джалилов - парень не плохой. Но гоняет, как собак. Наряды там разные. Дневальные. Подворотнички пришывать надо беленькие. Из тряпицы. Cтирать и снова пришивать под шейку. А шейка-то в армии всегда нечиста. Баня полагается нам раз в десять дней. Пыльны, грязны, как чушки. Из примет цивилизации – краны с холодной водой в умывалке, да напольные чаши зловонного матросского гальюна… Кстати – вспомнил смешное! В Китае, в туалетах дешевых гостиниц, где останавливаются «челноки» из России, есть надписи на русском языке. Они гласят: «На пол не ссать! Иначе хозяин звать полиция!» Хозяева заведений специально не поленились найти переводчика с одного очень трудного языка на другой…
Стойко переносим трудности и лишения воинской службы. Итак, наряды. На кухне и в казарме. Мытье полов. Чистка гальюна. Ведь мы – на флоте. Федотово – база морской стратегической авиации Северного Военно-Морского Флота. Торпедоносцы, охотники за подлодками, авиаразведка и прочее. Сухопутные матросы. Моряки без моря. Поэтому и кормят, как пехоту. Жрать дают матросам в основном перловку с чаем. И еще – жидкие щи с капустой. Это правда, что на столы ставят еще и масло, и сахар… но до молодых эти лакомства не доходят. Все эти дары небес прибирают к рукам деды. Нам-то, школьникам, - лафа. Дают гречу с маслом. И сахара – сколько хочешь. А матросикам-первогодкам такого лакомства век не видать. Пока сами дедами не станут. У других отнимать не начнут. Станут дедами - на чужом отожрутся.
Хорошо быть школьником. Пока. И деды ихние морские нас не бьют. Только свои деды своих матросиков и бьют. Бьют, говорят, жестоко – ремнем с бляхой. Самым якорем и отделают. Называется это – прописка. Такой уж тут у них порядок. Морской, мужской, народный, социалистический. Один – за всех. И все – на одного! Мушкетеры, блин…
В коридоре у тумбочки с зеленым бездисковым телефоном (чтобы звонили только в казарму) и сереньким толстым томиком устава ВС СССР – Красное Знамя. С кистями, бахромой и вышитым посередине Владимиром Ильичем. У тумбы стоит дневальный, на боку висит штык-нож. Рядом дверь в ленинскую комнату. Там покой, тишина и все сто томов его партийных книжек. На стене в ленинской – стенд «На страже мира и социализма». Там нарисован бравый молодой-боец с автоматом и под Красным Знаменем, торжественно принимающий присягу.
В коридоре напротив двери тоже стенд – «Откуда исходит угроза миру». Черно-желтые Кукрыниксы. Очкастый Пиночет, противный гориллоподобный Бота, разные змеи вьются, в микрофоны шипят. Тощий, козлобородый дядя Сэм скачет верхом на атомной бомбе. В общем – красота неземная. Я не жалуюсь. Тут вообще санаторий. Весь день – строевая, футбол, турники… Нет, меня даже не били. Что само по себе, cчитаю, удача редкая. Джалилов матюгов, правда, загнет нам, как всегда. Но это – чисто для профилактики. Мы ведь на слова-то вообще не в ободе. Сами, и в школе, и во дворе, говорим и не такое. Ничуть не стесняясь. А как иначе? Не в версалях росли…
Видел, как Джалилов говорил со своими - на своем с чисто русскими матерными выражениями в конце фраз… Что и говорить, а главные слова в любом советском языке все равно чисто русские. Русский у нас в стране – язык межнационального общения!.. Пустячок, а приятно!
Сначала мы собирали-разбирали-чистили калаш на скорость. Соревновались, значит. Потом на большом темно-зеленом «Урале» поехали на стрельбище. C противогазными сумками, конечно. Куда же нам без них? Никак нельзя! Залезли в кузов. Кто на лавки вдоль борта уселся. Это те, кому мест хватило. Остальные - прямо задницами на дно. Как немного от ворот отъехали – так вояки бросили нам в кузов под брезент дымовуху. Чтобы ехать было нескучно. Дыму едкого сразу до фига. Весь кузов в дыму. Экая подлянка, думаем. Это, наверное, нам от сержанта Джалилова такой особый привет вышел. Чтобы сосункам служба медом не казалась! Готовьтесь, дескать, к будущим подвигам, сукины дети!
Дым ест нам глаза, а мы давай скорее противогазы натягивать. С подбородка – и вверх. Ничего, только за волосы дерет. Но не очень. Стрижки у всех короткие. Об этом заранее говорено было. Еще в городе. Хорошо Николаю Степанычу противогаз натягивать. Наш-то майор вообще лысый. Как яйцо. Лысому в армии – первое дело. И с противогазом хорошо, и вшам укрыться негде. Негде вшам круговую оборону занимать. Леса-то нет! А на лысине не каждая вошь сумеет окопаться! Открытая позиция. Прилетит сверху мозолистая рука бойца – тут ей, проклятой, и смерть! Вообще – умный человек придумал брить бойцов налысо. Гигиенично. А чистота на войне – дело святое!..
Сейчас понятно, почему перловкой кормят. От мышей! Они ее, поди, плохо жрут. Вот вся матросикам и достается…
Натянули противогазы. Посмотрели вокруг через мутные круглые стеклышки. Самим страшно стало. Кругом - одни слоны. Глазки круглые. Затылки гладкие. Хоботы ребристые в сумки наплечные заворачиваются. Зеленые человечки и морды резиновые у всех, как чёрти что… Ну, прямо фантастика. Напоминает незамысловатые декорации советского фантастического фильма. Одесской киностудии имени Горького. Какой-нибудь детской хрени типа «Алисы Селезневой», или чего-нибудь в том же роде… В кино попали пацаны…
И главное, все-все эти действия, противогазные пертурбации наши, происходят в движении. Как там в песне мельника, или вроде Кукольника, про паровоз поется? «Движенье, движенье!..» Рычит наш «Урал» высокий, весело бежит по бетонке. На стыках плит, да и после уже на кочках грунтовки подпрыгивает. И мы в кузове вместе с ним. Пока добрались – дыма нажрались, задницы об пол отбили. Зато будет что вспомнить – внукам рассказать…
Добрались, слава богу. Отдышались. Выползаем понемногу, осторожно спрыгиваем, держась за борт. Высоко все-таки. А испробовать первый закон Ньютона на практике никому особо не хочется. Поэтому тут лучше не спешить. «Рота, стройся! – орет Джалилов – На первый-второй рассчитайсь!..» «Первый, второй, – несется нестройная, запыхавшаяся перекличка… - Расчет окончен». И снова:  «Рота, на пра-а-во, шагом арш-ш!»
Поле, поле, полигон. Русское по-о-ле… Выходим на огневой рубеж. Тут птицы не поют. Деревья не растут. Впереди мишеньки. Черные человеческие профили. По ним – белые круги. Условный для нас противник. Вот они какие – те, кто в упряжке НАТО! А может, это – духи афганские? Кто ж их, чертей, разберет? Это, значит, те, от кого угроза миру и социализму! Хотя и условно. Пока… Но все равно - держитесь, гады! Велика Россия!..
Дали нам в руки калаши. Уже настоящие, боевые. Не макеты позорные из списанного старья с просверленными дырками в стволах. Оружие! Из такого и убить можно! Настоящее, грозное! Вот он – в твоих слабых, полудетских руках. Черный, стальной - в стволе, в рожке, в крышке, и лаково-ласково-деревянный на казенной части и на прикладе. Немного масляный, тяжелый, настоящий. Родной, свой, советский. Свое ведь – и плечо не тянет? По крайней мере – тянуть не должно… Наверху так считают – и, наверное, они правы. Правы. «Всегда правы?» - «Да, всегда… всегда… заткнись, салага…»
Скорый помощник в бедах. Калаш. Вот он и открылся нам тогда. И был он - страшен и велик. Любим – и отвратителен. Сейчас он весь перед тобой, во всей своей наготе, в простоте, в славе. Вознесен на трон, возвеличен, запечатлен и отпечатан на самом дне глазных яблок. Запечатан в памяти мозга. И остался там навек, грозным, разящим силуэтом. Как на флаге дикой африканской страны.
Он – калаш могучий - был с нами и перед нами тогда, на том условном рубеже. Ясен и прост, как первый вздох, первый крик, первый шаг человеческой, земной цивилизации. Основа культуры и грозный страж законов людей - неприкосновенной личности и частной собственности, и извечного закона - мое не твое!
Он – не просто орудие. Он – оружие. Оружие. Каиново творение и родовая печать первого горожанина. Мужская игрушка. Любимая во всех временах и у всех народов. Оружие - Альфа и Омега. Начало и конец. Оружие – первая суковатая дубинка неандертальца и последний хиросимный, могильный ядерный гриб… Оружие, оружие…
Смотрели за нами – как мы патроны в рожки загоняем. Снарядили магазины. Присоединили мы их к нашим богам. Легли на животы. Ноги в стороны раскинули. Совсем как и в тире под Горбатым мостом, когда мы со Степанычем на ПВП с черных, чуть разодранных по краям матов из мелкашки стреляли.
Лежу. Локтями в землю упираюсь. Животом и коленками – тоже. Подо мной – весь шар земной. И я лежу на этом шаре. Когда ногами по земле идешь – так никогда не чувствуешь этого – всего. Всей Земли. Шара земного. Привыкаешь ходить вот так – просто, прямо. Привыкаешь смотреть вперед.
Вот – школа, «Кулинария», вот друзья, Серега, вот мама и папа. Смотришь на то, что перед тобой. Думаешь конкретно. Ненужные вопросы привыкаешь не задавать. А тут лежишь на всей Земле, задерешь голову немного вверх, и вдруг видишь – небо над тобой. Огромным куполом висит буквально ни на чем. Не падает. Высокое, глубокое небо. Сейчас - голубое. Всегда новое. Изменчивое. Вечное. Живое.
Родители наши уйдут, и мы уйдем, и дети наши уйдут, и внуки, и правнуки. И правнуки правнуков – тоже. А небо останется. Только о том, какое оно будет тогда, и будет ли кому в него смотреть – не знает, да и не узнает никто…
Жаркое солнце стоит в зените. Палит нас нещадно. Соленый пот струйками течет за воротник, бежит каплями на лицо, противно висит на носу, заливает глаза, мешает смотреть вперед. А смотреть – надо. Надо совместить прицел и мушку. И мишень. Плавно нажать на спусковой крючек. И выстрелить. Выстрелить.
В высоком небе плывут белые облака. Смотришь на них - и кажется, что ты очень маленький. Маленький-маленький, как лилипут из детской книжки. И нет других людей. Нет машин, и городов тоже нет. И ты под этим огромным небом совсем-совсем один.
Непонятный, неведомый ранее первобытный страх приходит к тебе. Ты затерян, оставлен, пропал! А небо большое. Задерешь голову вверх – смотришь, и становится страшно. Ты смотришь в него, а оно – в тебя. Так друг в друге и отражаются человек и небо. Небо милосердствует людям теплом и светом, сечет – наказует их ливнями и градом, судит – бурями, буранами, смерчами, грозными грозами, хвостатыми кометами… Там в небе древние люди встретили своих богов.
И еще - если долго смотреть в эту голубизну, страшно и странно становится на душе от этой океанской его безмерности, от бездонности. Голова начинает кружиться. Мысли в голову лезут дурацкие. Лежишь вот так и думаешь: «Неужели над всей Россией такое небо? Большое!.. И над всем СССР, наверное, тоже - оно?.. Ну да, небо это же самое… Ведь оно же - одно - и над всем миром! И границ в нем нет… На Земле – по одну ее сторону живут одни люди. На одном языке говорят. А по другую – другие. И у них, наверное, уже все свое. Свои горы, свои реки, язык свой. На Земле все разделить можно. А небо-то им как разделить?..» - вот какие глупости в голову лезут. Даже самому смешно.
Держу автомат. Калаш тяжеленный. Специально, наверное, так сделали. Чтобы прикладом можно было драться. Он у калаша массивный, деревянный. Хорошая дубина на врага… Рядом инструктор топчется. Они за нас отвечают. Ведь мы еще дети. Детки-деточки. А скоро ведь будем солдаты… Ничего себе деточки! Лбы здоровые! Гайдар в пятнадцать лет полком командовал, скажете вы. Ничего не говорите. Не будите лихо, пока оно тихо. Не поминайте черта в глухую ночь. Будет вам еще ваш герой… Не на дедушку – на внучка нарветесь… Вспомните после сами: еще плодоносить способно было чрево…
Слышал, что одно время делали калаш с пластиковым прикладом. Вроде как для республик Средней Азии такое чудо планировали. Говорили – там дефицит дерева, жалко его, пластиковый приклад и в изготовлении проще, или еще чего другое умники придумали… Потом быстро отказалиcь. Плавился приклад от жары, лип к солдатским лицам. Пришлось оставить эту идею.
И в штыковой деревянный приклад сподручнее – тяжелее. Это когда штык-нож в живот другому человеку вгонять надо будет, и кроить кишки вдоль и поперек, как ученый Базаров – озерных лягушек… Дикость все это! Но вы уж простите меня. Я вам все прямо и откровенно говорю… Так что наш калаш – самый натуральный продукт в мире. Никакой пластмассы. Фирма гарантирует. Прославленный бренд оптовых торговцев смертью.
Упер приклад в плечо. Тугой, еще не разношенный предохранитель перевел на одиночный выстрел. Держу калаш, тяжеленную дуру эту железную, аж двумя руками, со всех сил. Локтями в родную землю упираюсь. Сил от земли жду, как греческий герой Антей. Ну… скорее бы уже… Командуют: «Це-елься-я!» Левый глаз закрыл. Примериваюсь правым глазом. Совместил мушку и прицел, как и учили. А впереди мишеньки эти дурацкие на поле торчат - дивизия «Эдельвейс» и «Мертвая голова»… Сейчас, сейчас… Теперь палец – на крючок. Тут главное – раньше времени не дернуть…
Инструктор командует: «Пли-и!» Нажимаю плавненько на спусковой… Грохнул выстрел. Сильный толчок в плечо. Такой сильный, что чуть не вырвал калаш из моих рук. Cтреляная гильза покатилась на траву. Ни черта себе! Калаш крепко держать надо, а то из рук улетит. И в плечо упирать покрепче. Чтобы при такой его отдаче не съездить в морду прикладом самому себе, любимому. Плечо жалеть не надо. Чай, не выбьет. Впрочем, кто его, бешеного, знает?.. Русское чудо.
Стреляли одиночными и очередями. Потом собирали медные гильзы. Сдавали. Медь – сырье стратегическое, понимать надо. Да и для проверки. Вдруг кто патрон притырит? Потом бросит его в костер, или кирпичом по нему вдарит. Убьет дурака, к черту, а армии отвечать.
Попали ли мы тогда? Куда и в кого? Хоть в те мишени черные, в круги белые, да в профили вражеские? Бог весть – я не знаю. Уши только всем позакладывало. Назад ехали глухие, как тетерки, но довольные. Не каждый день родина оружие нам доверит! Боевое! Слышал я где-то уже потом про «орудия железные, ко всякому делу приготовленные». Как услышал –  сразу вспомнил мальчиков на поле, инструкторов наших и калаш… Джалилова вспомнил. Жив ли еще? Бог знает… 
Только кажется мне через много лет – было во всем этом что-то не совсем хорошее… Даже и объяснить вам это точно  не могу… Вдруг, думаю, вместо мишеней фанерных были бы на поле люди живые. А у людей тех – горы свои, и реки свои, и язык свой. Вот только небо у нас было бы на всех одно…
Спросите меня: откуда цитата такая ценная? Кто сказал? Ей-богу, не помню. Но точно – не из Ленина. Просто где-то услышал. Запало. Понравилась… И стрелять из калаша – тоже!
PS. Цитата из Библии… или стилизация под нее. Точно не помню, а врать не хочу…