Спутница. Часть III

Хохлов
I. ПОСЛЕДНИЙ БОЙ


Уединённая заснеженная долина, где Нума устроил засаду, была столь пустынна и холодна, что казалась безжизненной. Глубокое безмолвие царило кругом – ни звука не раздавалось в оцепеневшем воздухе. Не ощущалось никакого движения. Однако варвары были, наверное, уже где-то поблизости…
– Сейчас покажутся! – предупредил комес и рассмеялся, наверное, радуясь самой возможности ещё раз сразиться с врагом.
Внезапно налетевший порыв сорвал с ближних сосен их белые покровы, и они, иссиня-чёрные, зловещие, сказочно огромные в полумраке, зашумели недобро и угрожающе, а от чёрной кромки далёкого леса донёсся трепетный, но стремительно нарастающий звук. Варвары показались внезапно, с ног до головы запорошенные снегом, и двигались бесшумно, сплошной массой, будто сорвавшаяся снежная лавина. Какая-то непреодолимая сила неудержимо влекла их прямо на притаившиеся в засаде римские легионы. И как было не поверить легату, что судьба их была предопределена!
Ощущение её неотвратимости, необходимости жертвы вновь накатило на войскового трибуна Альбина с непреодолимой силой. Однако дело есть дело, как говаривал в таких случаях Нума, а оно предстояло серьёзное: враг, хотя и спасавшийся волчьими тропами, был силён и хитёр – он двигался быстро, бесшумно, минуя римские боевые форпосты и всё дальше отрываясь от преследовавших его когорт Друза. И, надо сказать, спасение было близко – там, за перевалом, простиралась неподконтрольная Риму земля, где не было ни единого римского воина и куда гордые римские полководцы, даже такие выдающиеся, как Друз или Нума, не решались соваться. Однако варвары и предположить не могли, что именно здесь, в одном переходе от желанной свободы, их встретит смерть.
Как не хитрили они, как не пытались ввести в заблуждение своих преследователей, а всё же комес оказался хитрее. Ещё не вступив в бой, он уже переиграл их, во главе двух своих легионов и двухтысячной конницы поджидая их там, где они не предполагали встретить засады, в тот самый момент, когда они были крайне измотаны и полагали, что находятся в безопасности. Проход в конце долины перекрывал лучший его легион – Х Всадников (бывший Проливов), а XIV Парный растянулся вдоль реки, куда впадал ручей, что брал начало из-под сползавшего с гор снежника. Тут боевым строем (acies) стояли триарии Тита Вилана с огромными, почти во весь рост, щитами, прикрывавшие ряды катапульт, перед фронтом в несколько рядов шли сооружения, именуемые «могильными столбами» (врытые в землю острые колья), и «лилии» (сужающиеся книзу неглубокие ямы также с кольями на дне, расположенные треугольниками), а на противоположном, пологом, берегу незамерзающего речного потока ждала приказа кавалерия Гая Альбина.
А день (точнее, вечер) выдался снежный, морозный…
Стояли ноны февраля месяца. Был час, когда и летом-то солнце успевало скрыться за горами, так что окрестности давно уже покрывала непроглядная тьма, и лишь неверный свет месяца, то скрывавшегося за облаками, то внезапно выныривавшего из-за них, едва озарял часть долины. Гигантские сосны с каменных уступов отбрасывали наземь необычайно густые чёрные тени, волки, предвкушая поживу, в нетерпении завывали на все голоса, а римские кони храпели и били копытами снег…
Когда, наконец, передовые отряды варваров показались на опушке, некстати вывернувшийся из-за туч месяц озарил долину – и они неожиданно оказались слишком близко и стали видны во всей своей массе, как на ладони, – угрюмые, на малорослых и злых лошадях!
В стадиях двух-трёх первые ряды их начали останавливаться, принюхиваясь и присматриваясь, как настоящие волки, в то время как из-за спин выезжали всё новые, тесня передних и растекаясь по сторонам широким полукругом. Хотя в предыдущих боях их полегло немало, всё-таки числом своим они и теперь превосходили римлян, так что можно было дивиться, как, каким образом удалось им пройти по горным тропам, где порой трудно пройти и одному.
И вновь на миг замерло сердце Альбина, когда он оценил их число. Да, пожалуй, и не у него одного. Однако ровный, невозмутимый, как всегда, голос легата прибавил бодрости:
– А всё-таки молодец этот варвар! – похвалил он безвестного их вождя. – Наконец-то, нам, дорогие, достался достойный противник!
– Не для боя сюда он забрался, – проворчал Авл Сульпиций, префект одной из двух преторианских когорт, человек осторожный и опытный. – Спешит оторваться от преследующей его конницы Лоллия.
– Верно сказано, – согласился Нума. – Торопится удрать, чтобы отлежаться, зализать раны, а по весне вновь ударить на нас. Однако того не знает, что дальше этого места ему не пройти!
Контуберналы и офицеры рассмеялись...
Однако внезапная бледность разлилась по лицу храброго комеса. Он повёл взглядом по сторонам, замер, будто пытаясь получше разглядеть нечто далёкое, потом расстегнул шлем, поднял пригоршню снега и растёр им неестественно бледное лицо своё.
– Посмотри, – поманил он Альбина, и рука его протянулась вперёд, в сторону стоявшего, как частокол, леса, – ничего не видишь вон там … да, чуть левее?
Гай внимательно оглядел опушку и даже отроги гор, где они вонзались в белое покрывало долины, и недоуменно взглянул на легата.
– Ну, видишь хоть что-нибудь? – с надеждой в голосе спросил тот.
Гай покачал головой.
– Ничего я не вижу.
– Как? Совсем ничего? – удивился тот. Ветер трепал его чёрные, с проседью волосы, много снега набилось в них. Его глаза возбуждённо сияли. Что-то безумное чудилось во всём его облике, и Альбин поспешил отвести взор.
– Ничего я не вижу, – только и повторил он.
– А я… – попытался было объяснить что-то Нума, впрочем, тотчас умолк, будто опасаясь раскрыть тайну.
– Однако пора начинать, а то войска заждались! – наконец, сказал он и, сплюнув сквозь зубы, надел шлем и подал условный знак.
Прозвучала одинокая букцина – и через мгновение, которое оглушило людей тишиной, раздался лязг, будто в кузнице Вулкана сторукие великаны-гекатонхейры обрушили свои молоты на наковальни, будто сотня буйных менад ударила разом в тимпаны. Этот звук повторился раз, потом ещё раз – это триарии подняли свои щиты, изготавливаясь к бою. Потом в унисон пропело ещё несколько букцин, и их мажорное звучание порадовало слух римлян, как самая сладкая музыка, а потом … ветер донёс злобный рёв варваров, наконец-то, узревших врага. Этот рев да ржание напуганных коней на время перекрыло все прочие звуки…
Не раздумывая особенно долго, варвары с неудержимостью горного обвала обрушились на растянутый фронт XIV Парного примерно десятью тысячами всадников, облачённых в звериные шкуры. Погоняя своих малорослых, но выносливых коней, они неслись вниз по склону, сотрясая воздух пронзительными криками, от которых даже у бывалых солдат кровь стыла в жилах. Они, наверное, намеревались с размаху протаранить их ряды или попросту опрокинуть в реку. Расстояние между ними стремительно сокращалось. Тем не менее триарии (в нарушение обычая комес поставил вперёд испытанных воинов) не сошли с места – стояли, как вкопанные, словно зачарованные видом приближавшихся, как сама смерть, всадников. Стояли, надо сказать, как стена, а конница – не таран, чтобы бить в стену. И вот уже те из варваров, что находились на острие атаки, стали отворачивать, в то время как те, что следовали позади, продолжали напирать, так как склон был чересчур крут. Возникла сумятица. И тогда, по команде Мамерка, ударили катапульты, которые своими полутораметровыми стрелами, вонзавшимися в мохнатую, кишащую груду, пронзали двоих-троих сразу…
Эта бесформенная, на первый взгляд, груда, однако, быстро рассыпалась, разделившись на отдельные группы и на одиночных всадников, которые скакали уже по всей ширине долины, в то время как менее удачливые, скорее всего, уже не в силах остановиться, продолжали катиться вниз по склону, тая, как снег, на «могильных столбах». Серая колышущаяся масса покрыла всё пространство перед шеренгами и, под конец, соприкоснулась с ними. И началось!..
Клубы сверкающей снежной пыли поднялись там, где падали, как подкошенные, кони и люди, где щит ударялся о щит, а меч о меч…
Через какое-то время из этой визжащей, клубящейся мглы стали вырываться одиночные всадники, а позже – целые отряды. Собравшись воедино за грудами трупов, они вновь попытались ударить на триариев, однако в это самое время от реки им навстречу двинулись когорты Х легиона. Шаг, ещё шаг… – и пошло громыхать, отмечая тяжёлую поступь наперстников комеса. Шли закалённые в боях старые воины, что ещё с юности променяли морской разбой на службу Риму и уже двадцать лет служили не за страх, а за совесть. Облачённые в чешуйчатые доспехи, они двигались, как один человек, и били во врага, как таран. Эти две шеренги состояли из лучших воинов, которые обычно в начале сражения не участвовали, чтобы со свежими силами стремительно атаковать и разить врага под конец. Это и была знаменитая и непобедимая римская пехота – ужас мира!
– Погляди, о Нума: они идут в бой, как на прогулку! – упоённо воскликнул кто-то из свиты, зачарованный видом марширующих когорт. Однако легат не разделил восторга, но озабоченно обводил взором поле сражения, словно опасаясь подвоха или каверзы варваров.
Столкнулись опять…
Со всех сторон толпы спешившихся всадников, как муравьи, лезли на выставленные пилумы и падали поражёнными, как колосья под серпами жнецов, однако всё новые карабкались по телам павших, а их лучники своими стрелами стали доставать римлян. Легионы понесли первые потери…
– Пора и нам! – заключил Альбин, внимательно следивший за боем. Он кивнул ординарцам и тронул коня.
В очередной раз взревели букцины – и преторианская конница, ломая невысокий кустарник, рванулась вперёд.
– Поостерегись там! – вдогонку ему крикнул комес.
В ореоле сверкающих серебром брызг ала Альбина вырвалась на противоположный берег и с ходу врезалась в гущу боя. Как во сне, замелькали перед взором его кони и люди, оскаленные лошадиные морды, искажённые лица с чёрными дырами кричащих ртов, с глазами, вылезшими из орбит, и будто во сне, доносился до слуха его несмолкающий звон мечей и посвист стрел, сливавшийся в один протяжный звук, а иногда в этой сумятице успевал уловить он за вспышкой чужого меча взгляд врага, короткий и яростный, как выпад, и, прежде чем он угасал, ощутить, как поддаётся его удару живая плоть…
Примерно ко второй страже, когда небо понемногу очистилось от туч, а снег заискрился, засверкал в лунном свете алмазными блёстками, бой стал затихать…
Несмотря на то, что конница ещё рубилась с конницей, а кони лягали и грызли друг друга, варвары, сплошь устлав трупами белоснежную скатерть долины, похоже, потеряли надежду. Основные силы их полегли почти целиком, а те, что ещё оказывали сопротивление, выдыхались. Небольшими группами они оттягивались к обозам, безнадёжно застрявшим на перевале, где их жёны и сёстры, взяв в руки боевые секиры, сражались столь же отчаянно, как делали это внизу, в долине, их братья и мужья.
– Победа за нами, – заключил Нума и, осклабившись, послал последнюю преторскую когорту во главе с верным Мамерком преследовать врага и громить его лагерь.
Это было ошибкой, исправить которую удалось лишь ценой гибели целой алы и тяжёлого ранения Гая Альбина, так как внезапно справа, вдоль реки, ударили свежие силы. В то время как основная масса варваров спрессовывалась и таяла между триариями Тита Вилана и Нумы и стало ясно, что надежды никакой нет, их вождь (кънязь) бросил в бой свой последний резерв. Это, как потом выяснилось, было тыловое охранение, выставленное против конницы Лоллия. Оно быстро смяло правый фланг римлян и оттеснило триариев к отмели (а в февральской воде долго не усидишь). Пришлось и Нуме изыскивать резервы, выводить из боя обе преторские когорты, ослабляя тем самым общий натиск. К тому же, преторианцы, двигаясь сомкнутыми рядами, потеснили собственных воинов, сражавшихся в первых рядах. Так что, пока Нума отдавал приказы, стремясь как можно скорее навести среди своих должный порядок, несколько сотен варваров, воспользовавшись неразберихой, прокралось по дну оврага почти к самой ставке. Оставалось лишь смять немногочисленную его охрану и далее уйти вдоль реки на север, где не было римских войск. И это им почти удалось. Почти…
Кабы не Альбин, не нарекли бы Нуму впоследствии Непобедимым, да и жизнь его не продлилась бы дольше этого дня. Но Гай оказался там, где оказался, то есть неподалёку от места прорыва, словно кто-то позвал его. Он почувствовал безмолвный, поскольку ничьи уста не издали ни звука, оклик и, едва повернув голову, увидел, как из зева оврага плечом к плечу, по четыре в ряд, выезжают враги. Он даже успел различить отдельные, искажённые злобой или проникнутые мрачной решимостью, лица их.
Он ещё восседал на бессмертном мышастом коне с гордой неподвижностью степняка, наблюдая за битвой. Но уже приготовился к смерти... Вот когда пронзительной явью обернулись его вещие сны! вот когда должно было исполниться предначертанное!.. И он не спешил, так как всё было ясно. Время остановилось. Он медленно поправил наручник, небрежным движением головы уронил наземь шлем с развевающимся красным султаном, вздохнул полной грудью и … тронул коня.
Мыслей не было, страха – тоже, потому что ничто уже не стремилось жить в нём, и не было ни воли, чтобы принудить к этому, ни желания. Не оставалось и причины, чтобы продлить жизнь, так что будто уж и не он, а кто-то чужой его голосом произнёс:
– В Элизиум! – И его конная сотня, рванулась за ним, как один человек, как когда-то в Счастливой Арабии…
На сей раз он даже не успел взмахнуть мечом, как необычная лёгкость внезапно пронизала тело, и он увидел над собой тучи сверкающей снежной пыли, словно застывшие лица своих и чужих, лес конских ног, а ещё … полумесяц и чёрные кроны сосен, прежде чем подкралось небытие. Смерть?..
Он не умер…
Погребённый под грудой навалившихся сверху тел (что, наверное, его и спасло), он ещё жил, сердце билось, выталкивая из ран, которых он не ощущал, сгустки чёрной, как ночь, крови. Он ещё был в сознании, но уже не слышал ликующего крика легионеров: предводитель варваров был окружён и изрублен мечами. Однако эта победа оказалась не радостная, не бескровная: в лагере женщины варваров, чтобы избежать позора плена, добивали своих раненых, пронзали мечами себя и детей, встречая подступавших римских солдат с мужеством самок, защищавших логово и потомство. Это мужество оказывалось порой столь велико, что долгое время с ними нельзя было сладить…
– Вперёд! Вперёд!! – подгонял своих преторианцев Мамерк.
– Храбрые потомки Ромула, уничтожьте этих собак! – вторил ему Тит Вилан.
Впрочем, призывы были напрасны, так как легионеров встречал такой густой, такой убийственный шквал стрел, что приходилось останавливаться и, плотно сомкнув щиты, дожидаться благоприятного момента для продолжения атаки. Женщины не только метко стреляли, но и яростно бились огромными, тяжёлыми мечами и секирами, поражали их копьями с двумя наконечниками, стоя на сцепленных в круг телегах, а порой, если ломались мечи, бросались на них с голыми руками. Иные, притаившись среди мёртвых, в тот самый момент, когда римские всадники оказывались над ними, вспарывали животы лошадям, а упавших душили и грызли зубами. Женская отвага поистине не знала границ, ибо, когда отправленные к Нуме парламентёры не добились для них гарантий неприкосновенности (не было тогда такого обычая), они принялись разрывать на куски собственных детей, а сами, сделав петли из своих же волос, вешались на деревьях или на оглоблях повозок, а иные, не питая никакой надежды, продолжали биться с яростью обречённых. Среди римлян росло число убитых. Так что битва здесь оказалась даже более жестокой и кровопролитной, чем в долине. И так продолжалось до тех пор, пока не подъехал сам Нума.
Подъехав и увидев картину кровавой бойни, он изменился в лице. Но даже не вид мёртвых тел, а топчущиеся в замешательстве легионеры, в то время когда победа была уже налицо, поразили его.
Подъехал Мамерк. Бросил к копытам его коня отрубленную голову вождя, и она покатилась по снегу, криво щерясь окровавленным ртом. Вороной, известный на просторах Варварии не меньше, чем сам комес, всхрапнул от испуга и шарахнулся в сторону. Нума в ярости лягнул его в бок.
– Ты привёз новости, и, конечно же, нехорошие? – осведомился он, не взглянув даже на голову варвара.
– Гранник прижал варваров к реке. Сульпиций со своими преторианцами довершает разгром. Победа полная! – не скрывая восторга, сообщил префект.
– А Альбин? – почуяв недоброе, нахмурился Нума.
– Несколько сотен попытались прорваться… – замялся тот, но, в конце концов, выдавил из себя: – Пал, как герой…
Грозный легат не проронил ни слова, но не по себе стало и префекту, и остальным офицерам, так как лицо его, обычно спокойное, почти безмятежное, мгновенно изменилось – теперь оно выражало жестокость и неумолимость, будто в тёмной, бездонной, как омут, душе всколыхнулись всё зло, которое там пребывало, и могильным холодом повеяло от него, будто из распахнутых врат преисподни.
– Марк, – позвал он, – собери людей – воздадим последние почести войсковому трибуну! А варвары, – внезапно вскипел он, брызжа слюной, – наконец, узнают справедливую месть и гнев Рима!! – И, уже пуская коня вскачь, приказал: – Пленных не брать – рабы мне в этой войне не нужны!
– К оружию!! – призвал Мамерк его личную стражу. И гвардейцы из обученных Альбином сотен быстро садились верхом, обнажая мечи.
– Раздать факелы! Пленные мне в этой войне не нужны!! – напутствовал комес.
Ветер подул с горных вершин, снегом запорошило убитых, всколыхнулись заиндевевшие ели и сосны. Эхо пошло гулять по ущельям…

Альбин лежал долго…
Давно погас в мёртвом конском глазу сполох пожара, а от груд мёртвых тел перестал исходить пар. Перестал подтаивать и чёрный от крови снег. Не слышно было уже звуков боя, и лишь плыл над долиной нескончаемый и унылый волчий вой…
А ему казалось, будто он вновь оказался в родных скифских степях…
Вот он, не очень-то ловкий верхом, мчится по бескрайнему ковыльному простору, и красавица Лаидик, легко обгоняя его, смеётся:
– А ну-ка, докажи, что и ты – скиф! – И видит он, как стелется за ней по ветру шлейф золотых волос.
Но куда там! Конь её даже не скачет – летит, распластавшись в воздухе, как птица. А это что?.. Будто издалека донёсся до него звук знакомого турьего рога, созывавший воинов на облавную охоту…
С великим трудом приподнял он отяжелевшие веки…
Шёл снег. Небо – чёрное, звёздное, сияющее с поистине победоносным великолепием – изливало на него тьму и холод. Оно словно навалилось на него всей своей тяжестью, впечатав в наст так, что невозможно было пошевелить ни рукой, ни ногой (да он и не чувствовал рук и ног!). С трудом повернув голову, он увидел кромку тревожно шумевшего леса, разделённую надвое воткнувшимся наискось пилумом, а у самых глаз – мёртвую руку, сжимавшую скрамасакс. Снежинки, падавшие на его лицо и руки, уже не таяли, и он был уверен, что умер. Вскоре, впрочем, снегопад прекратился. Вызвездило. Мороз стал нешуточным, так что волосы примёрзли к земле, а забереги уж льдом прихватило. Плеяды отражались в чёрной воде, а рядом, как звёзды, горели два глаза, и будто кто-то согревал его, тесно прижавшись. Но кто – Клавдия, перенесшаяся за тысячу миль из Рима или гений-хранитель, явившийся препроводить его душу в вечную обитель? Бог весть! Возможно, подобные ощущения были плодом его больного сознания, то погружавшегося во тьму небытия, то вновь восстававшего из неё…
И так продолжалось почти до утра, а когда, наконец, сознание вновь вернулось к нему, над лиловой зубчатой кромкой гор уже всходило багряное солнце…
Какая-то белесая, полупрозрачная наволочь покрывала склоны гор, от края до края. Долина была вся в снегу. Всё кругом – и берега реки, и деревья – были скрыты под белым покровом. Снег спрятал следы яростной битвы, не оставив намёка на разыгравшуюся здесь накануне трагедию, и лишь косо вонзившийся в землю пилум оставался единственным свидетелем той правды жизни, что ещё хранила его память.
Мрачное безмолвие царило кругом и … незыблемость. Вот почему он не сразу заметил неподвижно стоявшего поодаль зверя с белой, заиндевевшей на боках шерстью – да, Её, Волчицу, легенду и ужас римских дозорных, неистребимый Дух этих гиблых чащоб. Сердце его замерло, как вчера, перед боем. Но всё-таки прежде, чем страх, как хмельное вино, опьянил разум, он сумел дотянуться до своего меча. Однако, когда поднял взор, никого уже не было. (А может, вообще не было, ибо сон разума мог породить и не таких чудовищ.) Лес между тем монотонно гудел под ветром, храня свою тайну…
Он выжил. Едва живого, его подобрал конный дозор Лоллия. Он был в сознании, хотя и не мог говорить, а неподалёку от места, где его нашли, обнаружились и следы, крупнее волчьих…


II. ПОСЛЕДНЯЯ ВСТРЕЧА


Глухо шумели лесные массивы, дожди шли вторую декаду. Мелкие горные речушки, в одночасье превратившиеся в мутные беснующиеся потоки, сметали всё, что ни попадалось им на пути. И, подобно им, варвары, вторгшиеся в страну, сметали разрозненные римские форпосты, а самих римлян оттесняли все дальше, к Данубу. Римляне отступали, но Нумы, к счастью, уже не было в живых.
Итак, героя не стало…
Минуло несколько месяцев, когда он, если верить молве, был благополучно принят богами, однако дух его продолжал влиять на события уже после смерти. Даже после смерти письма на имя его продолжали поступать. Не были исключением и те два, что вручил Альбину, как преемнику усопшего, Юлий Прокулей (Добрый Странник), прибывший в Альба-Регий собственной персоной.
Одно из них, угрожающе багровевшее печатью личной канцелярии Императора Цезаря Августа, сына Божественного, содержало в себе, как оказалось, устаревшие инструкции, касавшиеся устройства текущих дел.
– «Империум проконсульского ранга прими! – прежде всего, прочитал войсковой трибун Альбин. – Этим достоинством, имея в виду твои неоценимые заслуги перед отечеством, единодушно приветствуют тебя Сенат и народ Рима.
По получении полудамента, фасций и ликторов 1) варваров, вторгшихся в наши пределы, отрази, 2) к осени восстанови в провинции надлежащий порядок, 3) советником же прими Юлия Прокулея, мужа в подобных делах опытного и твоего старого знакомца».
В правом нижнем углу предписания, несомненно, рукой самого Императора, было начертано:
– «Так что об отставке твоей и возвращении в Рим не может быть и речи, а потому подобными просьбами нас больше не обременяй и контуберналов не шли».
Вот так вот, рассудил Альбин. Оказывается, богоравный легат, стоически переносивший невзгоды и разлуку с отчизной, тоже в тайне жаждал вернуться и докучал Августу!
Незадолго до того дня, когда он умер и был сожжён, Гай явился к нему в дом, близ претория Альба-Регия, – в дом, который в полной мере соответствовал нраву и вкусам его. Внутри царила умеренность, почти скудость и те же приглушённые, сумеречные тона, что и в римском доме его, что в Каринах. Однако нельзя сказать, что он был совсем пуст – души, женского тепла в нём не было, вот в чём дело. В нём было тихо, как в склепе, и мертвецом среди находящихся в нём статуй был он сам. Подобно им, этим безжизненным формам, он взирал перед собой неподвижным, невидящим взором, в котором лишь блеклые сполохи оставались единственным напоминанием о некогда бушевавшем в его душе пламени – последние искры огня, испепелившего его изнутри, последняя вспышка угасавшей лампады, что ли… И ничего более не увидел в этой душе Гай, кроме воли и далее следовать судьбе. Впрочем, и воли этой по-видимому оставалось немного. Вот почему ничего, кроме смерти, не мог нести он, по-прежнему бушуя между Дунаем и Рейном…
Могло показаться, что он не старел и по-прежнему оставался кумиром всех римских солдат и всех женщин империи. Сам Август по-прежнему называл его в числе лучших своих полководцев, а варвары, справедливо полагая в нём карающую длань и меч Рима, по-прежнему обращались вспять, едва завидев его личный штандарт. Тем не менее уже всё было в прошлом, и, будто из прошлого, явился к нему, с трудом излечившись от ран, Гай Альбин…
– Я вернулся, – отсалютовав, как положено, доложил он.
– То есть прибыл, – покачав головой, уточнил Нума.
– Я пришёл за отставкой, – сообщил Гай.
Усмехнулся легат – двуличный, двудушный, как бог Янус. И вновь, не как человек, но демиург, бог-громовержец, устроитель миропорядка и вершитель судеб, осведомился:
– Что же ты будешь делать, если твоё желание будет исполнено? – И кивнул в сторону мраморной Клавдии: – Отправишься к ней?.. Но, – вроде бы сочувственно произнёс он, – в одну реку нельзя ступить дважды. Посмотри: даже её изваяние утратило индивидуальность, а ведь исполнено оно с натуры, искусным ваятелем! Она – будто форма, пустой сосуд, лишённый какого бы то ни было содержания, хотя форма, надо сказать, весьма совершенная… Да пойми же ты, наконец, что её как таковой нет. И никогда не было. Вот в чём суть! Она – если хочешь, сон, бред, выдумка. Чья? – Он поднялся, налил пенящегося фалернского в дорогие мурринские чаши, одну пригубил сам, вторую передал Гаю. Усмехнулся. – Наверное, моя. Но и твоя тоже… Мы с тобой её сотворили – не боги! – и внезапно плеснул из чаши прямо в дивно прекрасный лик. Вино, будто кровь, заструилось по мрамору…
Альбин внимал ему бездыханно.
– Что бы там, в Риме, ни говорили, – продолжил легат, – я её не любил. Её невозможно любить! Я любил Рим, да, а о ней за все эти годы ни разу не вспомнил. Иных забот было по горло, ты знаешь. Снились мне разные сны; в последнее время – кошмары, как, например, варвары сокрушают наши форпосты, как волки спускаются с гор в долины и пируют на наших костях, как крылья Таната трепещут над нами, – сообщил он, – но Клавдия ни разу! Я даже лица её не могу вспомнить!.. – Он зябко передёрнул плечами, несмотря на то, что день выдался жаркий, а от скрытых в полу труб гипокаустерия исходило тепло. Его лихорадило, и он то и дело кутался в отороченную пурпуром тогу.
– Так что, если она ещё жива, да поглотит её Тартар! – добавил комес и вновь приложился к чаше.
– Не время пить! – предостерёг его Гай.
– Это ещё почему? – осведомился тот. – И что ещё, по-твоему, остаётся полководцу, разгромившему всех своих врагов, но вынужденному влачиться на поводу у судьбы? Просить прощения, отставки, донативы или, подобно Катону, покончить собой?..
– Мы призвали в союзники непостижимые и могущественные силы, – повторяя слова ханнаанца, сообщил Нума, – так и не постигнув, ЧТО ЕСТЬ САМ ЧЕЛОВЕК. И отныне даже боги не скажут, кто мы такие, за что сражались и умирали, потому что, презрев все их заповеди, изменили собственную природу… – Он внезапно осёкся и молчал долго, размышляя то ли о перипетиях собственной судьбы, то ли попросту прислушиваясь к шелесту олив, однажды посаженных им, истосковавшимся по мирному труду. Теперь эти, некогда могучие, сплошь перевитые жилами руки, до сих пор незыблемо удерживавшие здесь, на северных окраинах Римской державы, серебряный орёл – символ её могущества, бессильно покоилась на подлокотниках курульного кресла. (Именно эти бессильные руки да, может быть, густо посеребрившая его власы седина подспудно свидетельствовали о том, что срок пребывания его на земле истекал.)
– Я прошу об отставке, – нарушив затянувшееся молчание, напомнил Альбин.
– … одно верно, что пути назад нет, – как ни в чём не бывало, продолжил легат. И повторил:  – Нельзя дважды войти в одну реку.
– Что, не хочется умирать? – внезапно спросил он. – Но что ты найдёшь в Риме?.. Клавдию, тихое поместье в укромном уголке Лациума? – И … пустился в пространные рассуждения, похожие на горячечный бред:
– Имея цель построить здесь, на задворках цивилизации, Pax Romana, который воплотил бы в себе сокровенную нашу мечту, мы не построили даже жалкого подобия того, что оставили там, на родине, от чего отреклись… Нет, нам, разумеется, удалось возвести города на манер италийских, построить акведуки, прорыть каналы, осушить топи, ценой неимоверных трудов и лишений установить в этой глуши наисправедливейшие, на наш взгляд, право и закон… Однако в отстроенных нами святилищах не обрелись боги, а земля, столь обильно политая нашей кровью, до сих пор остаётся для нас чужой…
– Мы ещё говорим на латыни, – осушив чашу, продолжал говорить он, – и по-прежнему числимся в трибутных списках. Мы ещё почитаем богов Манов и надеемся вернуться к родным пенатам. Однако Риму мы уже не принадлежим и жить там, увы, не сможем! Что остаётся? Остаётся забыть прошлое, жить и умереть здесь, как бы тягостно это ни было!..
Прошлое…
Альбин старался не ворошить память и жить одним днём, однако о нём не давали забыть мраморные лики Нумы и Клавдии, а также известия из Рима…
Последние оказались благими – всё-таки в заключение заслуги и подвиги Нумы были оценены по достоинству.
– Главнокомандующий опоздал, – с неприкрытым сарказмом констатировал Прокулей. – Но кто бы мог предположить, что такой человек … нет, титан, герой, чьи силы, казалось, неисчерпаемы, угаснет столь внезапно! Тем не менее хвала богам, ибо смерть его оказалась, как нельзя, кстати. Прежде всего, для него самого. Она предупредила неминуемую немилость к нему, опалу и, в конце концов, утрату столь громкой и заслуженной славы. Хотя, безусловно, бесконечно жаль, что столь безупречный воин покинул земную юдоль…
– Теперь, – помолчав, продолжил ханнаанец, – когда его не стало, в Риме о нём быстро забудут. Уж поверь.
– Он служил ему, как никто, – по привычке произнёс Гай. – Он был лучшим воином в обоих мирах, он дрался яростней льва, доблесть и слава опережали его поступь по этой земле, в то время как он просто исполнял свой долг!
– Служил, как никто, говоришь? – Прокулей покачал головой. – Интересно, ради какой такой цели? Беда в том, что он всегда находил простые решения сложных проблем. Император задумал – он стал претворять. Император сказал – он пролил реки крови. И ни разу не усомнился!.. Да, можно сказать, что 1) идея Pax Romana была сырой, что 2) Германию нужно было сперва замирить, что 3) за Рейном нельзя было полагаться на местные племена и что 4) только глупец мог решиться на варваризацию войска. Но ведь последние события показали, что дело обстояло совсем не так…
– Как бы то ни было, Pax Romana пал, не будучи построен, – заключил он. – Но никто не посмеет сказать, что мир этот был беззащитен, а создатель его страдал особенным благородством, исполняя долг. Он свято верил, что слабый погибнет, а сильный, избранный, продлит свою жизнь и будет жить десять тысяч лет, пока вселенная не сгинет в очередном мировом пожаре. Но … мир пал, а демиург не продлил свою жизнь… И теперь больше некому отражать на границах напуски диких орд, как некому объяснять, почему путеводная звезда покровительствует Силе. (Он всегда считал, что всё основывается именно на ней…)
– Кстати, как он умер? – внезапно спросил Добрый Странник.
Альбин лишь плечами пожал…
Нума умер спустя три года с тех пор, как его легионы огненным валом прокатились по зарейнским пустошам, а немирные племена были отброшены далеко на восток. По слухам, из сожжённой деревни навстречу ему вышла германская пророчица в белом одеянии, взмахнула рукой и воскликнула: – «Прекрати, чужеземец! Мало тебе пролитой крови?» Испуганный конь его шарахнулся и сбросил седока. Видимых повреждений у него не нашли, но вскоре он умер в мучениях. Альбин в это самое время, таясь от Ночного присутствия, находился в дальнем дозоре. Он спешно прибыл в Альба-Регий, отыскал лучших лекарей, но… Нума уже не дышал, так что он даже не успел с ним толком проститься.
Известие о смерти героя с быстротой молнии разнеслось по округе. Однако, опережая его, потрясло Рим иное событие: новые орды варваров, минуя форпосты и обходя лимесы, приблизились к Рейну. Эти не имели обозов и женщин с собой не вели – в походе принимали участие одни только воины, вооружённые составными луками с четверным изгибом, стрелы которых с двух стадиев добротно пробивали бронзовый панцирь навылет, и мечами из некоего светлого металла, которые легко разрубали римские гладиусы и те же панцири вместе с плотью. Противостоять им могла лишь бронированная конница и сплошная сеть укреплений, чего не было. (Конницу упразднило Ночное присутствие, а на постройку сплошной сети укреплений не было ни средств, ни сил.)
Всё, что создал здесь Рим (Нума), погибало. Погибал его мир (Pax Romana), погибало всё то, что было ему дорого и любимо. И на сей раз даже он вряд ли смог сохранить его в целости, будь жив…
– Героя не стало, – помолчав, повторил Прокулей и протянул руку в сторону кромешной тьмы, покрывавшей просторы Варварии. – Но слышишь, как вопиют из безвестных могил, призывая к ответу, души загубленных им людей?
Альбин прислушался: на самом деле со всех сторон доносился душераздирающий волчий вой, словно тысячи голосов стонали, рыдали и жаловались на смертную муку.
– Он привнёс в этот мир столько зла, что вряд ли удастся ему упокоиться с миром. Но всё же, поскольку он мёртв, а ты – нет, – ханнаанец приложил палец к губам, – возрадуйся!
– Я не претендую на лавры героя, и радости нет в душе, – отозвался Альбин.
– Я не о том, – сказал Прокулей, – а о том, что тебе, несмотря ни на что, удалось продлить жизнь. Вот удача! Но … в Рим всё равно возвращаться нельзя. Нельзя принять лавровый венок из рук Августа и жениться на Клавдии… Кстати, второе письмо от неё. Вот, прочти!
Гай развернул свиток, и – о боги! – будто бы здесь, в позабытом ими и Временем Всемогущим краю, прозвучал её негромкий, слышный лишь сердцу голос – шёпот полных, чувственных губ:
– «Благословенному Нуме, полководцу и мужу, с наилучшими пожеланиями его жена.
Привет!
Уже столько времени кануло в Лету, что сады, завещанные Божественным Юлием римскому народу, разрослись удивительно буйно и дико, так что, наверное, стали подобны тем гиблым пустошам за Данубом, где ты ищешь, но никак не найдёшь своё счастье (судьбу).
Всемогущие Парки неумолимы…
Уже столько времени кануло в Лету, что иной раз кажется, будто минула целая вечность, но, говорят, боги по-прежнему благосклонны к тебе. Говорят, немытые красавицы Варварии слишком часто дарят тебе пылкую, но неверную любовь свою… Что ж, теперь, когда минули годы, я не порицаю тебя: в конце концов, это я не смогла променять кров, наследство, алтари предков на неустроенность и вечную тревогу и, в конце концов, оказаться тебе под стать – хорошей подругой, хорошей любовницей… Но ради какой такой цели, о Нума, моя любовь или чья-то должна быть непременно растоптана в крови и грязи?..».
Она солгала, заключил Гай Альбин.
Она солгала теперь Нуме-мёртвому, как всегда лгала Нуме-живому. Лгала, как всегда, желая быть непогрешимой. И теперь, когда его не стало, Клавдия, уже его вдова, терзалась, судя по всему, ощущением собственной двойственности…
Он отложил письмо и задумался.
Прошлое…
Оно оживало в памяти в часы усталости и печали, оно продолжало влиять на события, как тень Нумы, хотя пришло время произнести:

О, непреложные Парки, внемлите,
Ваши незыблемы речи в стремлении мимобегущем,
Ваши для нас повеленья свершились, отныне подайте
Счастья в грядущем!

Но грядущее было по-прежнему смутно, а счастье призрачно, как утренний туман, в особенности после того, как его вещие сны стали сбываться: что было, что будет – смешалось. А прошлое…
Оно помогло ему осознать цель и пути к ней, понять саму жизнь, полюбить её проще, сильнее, безусловнее. Но оно же обременило его тяжестью невосполнимых утрат…
– Так вот, Клавдия, – принялся рассказывать Прокулей, с присущей ему проницательностью читая в душе трибуна как в открытой книге и притворяясь, что пьёт, но не пил (только мочил губы), – теперь живёт в доме Нумы, в Каринах, и, надо сказать, по-прежнему хороша собой, и дочь у неё – такая прелестная кроха (впрочем, совсем не похожа на Нуму)! Накануне отъезда я был у неё, и мы проговорили до утра. Поверь, она была откровенна…
– Откровения Клавдии! – усмехнулся Альбин.
– Хвала богам, ей теперь незачем изворачиваться! – сообщил ханнаанец. – Был принят особый консульт, позволяющей ей наследовать сверх двадцати тысяч, а, как известно, совокупное состояние Нумы и твоё, дорогой, превышает несколько десятков миллионов сестерциев! Она хоть и стала вдовой, но вдовой безгранично богатой!
– Говоришь, сам Август за неё хлопотал? – оживился Альбин. Тряхнув гривой изрядно отросших и поседевших волос, он оторвался от созерцания крыш Альба-Регия и верхушек раскачивавшихся под ветром сосен и, будто только теперь узрев перед собой Прокулея, с усилием улыбнулся.
– В Риме теперь он один диктует законы, – подтвердил тот, – и как высший судья олицетворяет собой весы Фемиды и пряслица Парок. Уверен, на сей раз Ливия ни при чём. Скорее всего, он поступил вопреки её воле. – Прокулей многозначительно подмигнул трибуну. – Что касается самой Клавдии, то она, как ты мог заметить, никогда не довольствовалась малым, когда имелась возможность получить всё. Теперь она всё получила, и можно сказать, что опасности нет. Ведь поистине чудо, что герой умер своей смертью, а ты жив. Хвала богам, что она была не лучшей моей ученицей, ни то не сносить бы вам обоим голов! (И не возражай, ибо я знаю, что говорю!)
Он умолк, покосившись на мраморный лик Клавдии, словно стараясь увидеть в знакомых чертах нечто новое, потом улыбнулся лукаво и молодо, как когда-то.
– Она хотела поклонения мужей, денег, власти, – пояснил он. – Ей всегда всего было мало, ибо она – как пустой сосуд, способный вместить в себя шум моря и его безбрежность. И она вбирала в себя от всех вас и каждого. Она вбирала в себя всё и вся и, в конце концов, оказалась бы кому-то под стать, как считает. Однако судьба её, которую я не возьмусь предсказать, пришла к повороту хотя бы уже потому, что каждый из вас сделал свой выбор. Надо понять, что она была только СПУТНИЦЕЙ и, не осознавая того, являлась одним из средств для достижения высшей цели. Какой, не скажу…
– Это правда?
– Правду, как ты знаешь, она всегда готова была говорить, – Прокулей усмехнулся, – но это было не в её силах. Важно то, что она, как Марк Руф, свято верила в то, во что выгодно было верить, и могла убедить кого угодно. Как, например, того же Нуму…
– Смерть его на её совести?
– Как бы не так! – Прокулей поднялся и взглянул в незрячие глаза её. – Она была … ну, скажем, перстом судьбы, орудием, что ли. Орудием свыше.
– Так кто же она всё-таки: посланница богов или вестница смерти? – осведомился Гай.
– Слишком много ты на неё возлагаешь! – ответствовал тот, потом помолчал, сделав вид, что прислушивается к заунывному вою, что звучал над просторами Варварии, не смолкая, к перекличке караульных и лязгу оружия, и собственноручно долил ему вина в кубок.
– Ты хочешь знать, кем она была?.. Девочкой, жаждущей знаний (и моей ученицей), ученицей наших низших школ, потом – девушкой, жаждущей власти, богатства, известности, а потом – просто женщиной, которая согласно чьему-то умыслу исполняла не ей самой избранную роль. Откуда, как ты думаешь, в ней такая жертвенность и преданность и в то же время коварство и непостоянство? А жестокость, подозрительность и глубина чувств?.. Да от всех вас, дорогие, от каждого в отдельности и от всех вместе! Боги-то, Гай, лепили душу её по образцу ваших душ – своего-то в ней было ничуть (разве что смазливая внешность да восприимчивость к окружающему)…
– Но слыхивал я, – сообщил под конец ханнаанец, – будто где-то в Гиперборее, откуда рукой подать до края земли, живут вещие птицы, которые не прядут судьбы людские, как наши Парки, а беспечно парят в небесах, даруя людям ЛЮБОВЬ и ТЕПЛО… но, если спускаются, превращаются в одиноких волчиц, которые рыщут по лесу в поисках жертвы. И если встретить такую – бесполезно уповать на её милосердие … сердца у неё попросту нет… Так вот, Клавдия, по-моему, и была такой птахой, которой подрезали крылья… – И желая, по-видимому, настроить разговор на более мажорный лад, высоко поднял чашу: – Возольём в честь неё, Гай, ведь прекрасной она всё-таки была женщиной!
– К кому она полетит нынче, вот в чём вопрос, – отозвался тот.
– Добра-то, думаю, она никому не принесёт, – между делом заметил ханнаанец и, мечтательно прищурив глаза, предположил: – Эх, Гай, окажись ты вдруг в Риме – скорее всего, не узнал бы его! – И принялся непринуждённо, как ни в чём не бывало, рассказывать:
– Божественный наш Император выполнил все свои обещания и вернул-таки «золотой» век. Он реконструировал храмы и воздвиг новые. Он заложил Пантеон (храм всех богов) и окончил строительством храм Марса Мстителя. Он возродил Секулярные игры… Вообрази только: в них приняли участие почти все римские граждане, и даже сам Император не пренебрёг своим участием!.. Ночью, когда исполнились сроки, он в сопровождении Пятнадцати с непокрытой головой молился трём сёстрам Паркам, а перед ними на трёх алтарях, озаряемых лишь сполохами жертвенных огней, были принесены жертвы. Потом дал сигнал к началу самого действа, какого не видывал досель ни Рим, ни мир. Голоса самых блистательных женщин, которых только удалось сыскать, пели гимны во славу Капитолийской Троицы, Императора и римского народа, и голос Клавдии звучал в этом хоре не последним. Бег с факелами венчал эту волшебную феерию ночи. Однако последовавшие затем дневные торжества были не менее впечатляющими. Сам Август – великий понтифик, арвальский брат, гаруспик, авгур и бог весть кто ещё – принимал в них участие, и, надо сказать, по праву, поскольку является демиургом и творцом Augustus Pax!..
– Ну и что было потом? – безучастно, поскольку рассказ этот нисколько не вдохновлял его, осведомился Гай.
– А потом были опять Игры. Что же ещё? – Прокулей с напускной укоризной воззрился на собеседника. – И могу сказать, что ничего подобного не было в прошлом и, скорее всего, не случится в грядущем!.. Кстати, – сообщил он, – всем, кто имел италийское или латинское гражданство, отныне даровано полное римское. Так что отныне не только италики, но и десять миллионов новоиспечённых римлян могут приветствовать наступление века Сатурна. Отныне пусть

Славный праправнук Анхиза и светлой Киприды
Миром да правит на погибель врагам, прощая
Падшим обиды.

Вот так вот, – подытожил он, – «золотой» век наступил, и теперь мы, его творцы и вдохновители, вправе пожинать плоды тяжких трудов и лишений…
– Судьба многих «творцов» незавидна, иных уж нет, – напомнил Альбин.
– Жизнь на том не кончается, – в тон ему сказал Добрый Странник, сбрасывая, наконец, личину добропорядочного чинуши, исполняющего свой долг.
– Жизнь на том не кончается, – подтвердил Гай. И посетовал: – Но какое будущее уготовано всем нам! Предвижу, что оно полно скорби и тяжких испытаний. Время забвения ещё не настало, но зёрна заразы уже проросли…
Прокулей усмехнулся.
– Но ведь ты знаешь, что не раз ВСЁ менялось в зависимости от того, как менялось бытие во Тьме. Не забывай, что мы суть Чада Божьи здесь, на Мидгарде, и приход РА СВЕТА без нас (если такое предположить), собственно, им, Элохимам, было бы и не нужно. Ночь, которая наступает, обыкновенная цикличность всего лишь.
– Цикличность всего лишь? – вскричал Альбин, утратив на миг невозмутимость. – Во многих землях мне пришлось побывать (ты же знаешь), и повсюду я видел руины и множество костяков в безвестных могилах. Так разве они не требуют положить ей конец, ибо в основе её лежит извечное зло, и сделать мир совершенным?
Брови ханнаанца переломились, потом сдвинулись. Лицо посуровело.
– Сделать мир совершенным… – повторил он. И напомнил: – Ты же знаешь, что Нума хотел сделать его таковым, Август и иные, иные, которым несть числа. Только каждый на собственный лад. И всё зря, потому что люди неравноценны в постижении Истины, что обусловлено несовершенством их изначальной природы…
– … а потому одних нужно завоевать и сделать рабами, а прочих поставить «народы вести». Так?
– С тех пор, как память вернулась к тебе, ты, Гай, стал поразительно прямолинеен, если не сказать глуп. Хуже того – ты потерял осторожность. Видно, каменный цветок Владычицы действие над тобой утратил, а значит, пора возвращаться, иначе пропадёшь ни за что!
– Я служу Риму.
Прокулей помолчал, а потом для наглядности, видно, потрогал его медальон, на котором широко распластал крылья серебряный орёл – всё тот же символ могущества Рима, – потрогал его за предплечья, на которых под одеждой скрывались оскаленные волчьи пасти, и спросил, глядя в упор:
– Нося атрибутику чужого тебе государства, ты по-прежнему мнишь себя его гражданином? Но … ты ведь, по сути, был и есть скиф, альв, рос, к тому же ещё посвящённый!
– Так ведь и ты – не тот, за кого себя выдаёшь…
Альбин знал, что его старый знакомец опутал своими сетями весь мир, но мало кто даже слышал о нём. Гениально и непостижимо! Сколько раз в самых разнообразных случаях он ощущал его присутствие или обнаруживал его следы. В течение многих лет он пытался понять, кто он такой, Добрый Странник, и какова его настоящая роль в его жизни, и вот настал час, когда, наконец, понял. Он – как Клото, как паук, плёл нити судеб и чутко улавливал их вибрации. Сам он действовал редко, но зато его присные были многочисленны и великолепно организованы. Нередко с некоторыми Гай вступал в открытое противостояние и даже, случалось, убивал, однако сам Прокулей оставался вне подозрений. Долгое время ему удавалось выступать в качестве его советника и даже покровителя, всегда готового прийти на помощь. И он помогал и даже не однажды спасал, но … с тайным умыслом!
– Ты давно догадался, кто я, – подтвердил Прокулей, – и причинил мне немало беспокойств. Теперь ты готов совершенно расстроить мои планы. Но дело всё в том, что мы разным богам служим (и служим, к слову, исправно), а потому и цели у каждого из нас разные. По правде, – он положил руку на сердце, – мне искренне жаль, что в конце концов мы оказались по разные стороны. Ты мог быть одним из лучших моих учеников!
– Никак не пойму, когда ты говоришь от души, а когда лицемеришь!
– Человек иногда может иметь две души, – пояснил ханнаанец, – одну свою, человеческую, другую, например, волка. Если такой двудушный человек знает заклинания и ритуалы, он способен менять свои тела, как одежды. Боги могут иметь много душ и принимать соответствующие им Образы.
– И ты, обладая столькими душами, а по сути, являясь высоким духом, худшее совершаешь дело, нежели самые скверные из твоих присных, ибо поступаешь, как лицемерный богомолец и лицедействующий политикан. Ты водишь людей по самым кривым путям, проповедуя неверное!
– Боги в мир Яви являются редко, – вздохнул Прокулей, – но всё же являются. Иногда они вселяются в человеческие тела и в них обретают свой облик. Возможно, когда-нибудь один из них объявится на земле и укажет прямой путь для всех страждущих. И тогда они поверят в него. Но они должны верить во что-то уже сейчас, а значит, и я – на своём месте.
– Но так продолжаться не может!
– Да, так продолжаться не может. И потому я ещё раз тебе говорю: возвращайся!!
И лишь Альбин в изумлении посмотрел на него, как лицо ханнаанца приняло странное выражение. Гай вздрогнул – ему почудилось, будто внезапно распахнулись незримые врата и дыхание иного мира ворвалось в атрий. Что-то раскрылось в его душе, и он подумал о прошедшей жизни всего лишь как о начале пути, как о прозвучавшей прелюдии…
– Увидимся ли мы когда-нибудь? – спросил он. Но Прокулей не ответил и не откликнулся на молчаливый призыв его сердца…

И вот на северной оконечности Римской державы поднял голову войсковой трибун Гай Альбин. Наступил новый день, вещий…
Он выдался по-осеннему мрачным, дождливым. Давно рассвело, однако солнце скрывалось за тучами. Густой туман покрывал леса и долины Варварии. Гиблый туман. Было сыро и холодно…
Он, не взяв с собой никакого эскорта, выехал из ворот Альба-Регия и ещё до полудня достиг горной долины, унылой и мрачной даже на вид. Вокруг простирались леса – глушь и тишь несусветные – и не тянуло ниоткуда ни жильём, ни дымком. Некогда Нума, одержав безусловную, но нелёгкую и небескровную победу, принёс здесь в жертву подземным богам всех пленных, без разбору пола и возраста. Не было тогда никакого прохождения под ярмом, и на месте последнего того боя до сих пор оставались ямы от виселиц да пригвождённые к деревьям костяки. Изгнившие остовы телег, полуразрушенный валы и неполной глубины рвы указывали на то, что здесь оборонялись уже остатки разбитого войска. Склоны также были усеяны костьми, где одинокими, где наваленными грудами, смотря по тому, бежали варвары или оказывали сопротивление, а в перелесках ещё высились жертвенники, у которых в последней надежде, уповая на милость богов своих, они сами принесли в жертву взятых в плен римлян…
Альбин попридержал коня и оглядел кромку тревожно шумевшего леса…
Маленькие чёрные точки на светлом фоне неба, помеченного полосами низко стелившихся туч, привлекли его внимание. Их было довольно много. Птицы кружили, описывая плавные круги, потом круто снижались и тут же опять взмывали вверх, быстро махая крыльями.
Мелкая безымянная речушка, стремительно несущая свои воды к Данубу, здесь широко разливалась и двумя рукавами огибала величественный рукотворный холм с почерневшим крестом на вершине. Этот крест, увешанный захваченным у врага оружием, являлся трофеем (spolia opima), устанавливаемым согласно традиции в честь Юпитера Феретрийского победоносным римским полководцем, лично убившим полководца врага. (Но, поскольку подобного подвига Нума не совершал, чести положить первую дернину в его основание удостоился Марк Мамерк, а комесу досталась лишь слава.)
Альбин наблюдал за птицами, кружившими и взмывавшими над трофеем, довольно долго, пока не разошёлся над ним полог плотных, полных дождём облаков и не проглянул кусок необычайно чистого, густо-синего неба. И тотчас полузабытое, но всё же знакомое чувство всколыхнулось в душе его с новой силой, будто вновь раздался звук турьего рога – зов опьяняющий, как крепкое вино, и непреодолимый, как смертный грех. Видно, и конь его, славный конь из раздольных скифских степей, почуял его, этот самый зов: он всхрапнул, кося злым красным глазом, чуть присел и внезапно остановился, как вкопанный…
Словно ветерком потянуло с невообразимо далёких степных кочевий, и внезапно откуда-то из чащи послышался негромкий, мелодичный напев, в котором нельзя было разобрать слов или понять его. Но, тем не менее, его нельзя было отвергнуть, поскольку он был созвучен пульсу его и дыханию и одновременно … всей бескрайности мира и всем звукам его, как если бы являлся первоначалом всех начал. Впрочем, стих он столь же внезапно, как возник. И, как после Гай не прислушивался, ни звука больше не доносилось из девственной чащи, так что могло показаться, что от самых восточных пределов Гипербореи до Геркулесовых столпов, не оставалось во всём мире ничего, кроме вновь воцарившейся тишины, густого тумана, покрывавшего склоны гор, да них самих. И в этой гробовой тишине дикая красота долины показалась ему красотой заброшенного этрусского кладбища…
– Духи не жалуют чужих! – сказал он, с опаской поглядывая по сторонам гулко шумевшего леса, и принялся объяснять своему рысаку, который, как собака, дрожал и стриг ушами, что здесь, как в Гадесе, прямых дорог нет. Нельзя искушать судьбу, дважды выбирая один и тот же путь, а посему нельзя возвращаться, чтобы не попасть во власть орков. Необходимо ехать иной дорогой. Конь, ясное дело, не ответил, но тронулся с места, послушный лишь голосу седока.
Пробившись через сиреневый «костёр» верещатника, обвитого целой тучей насекомых, он оказался у основания холма, на котором возвышался крест, залитый солнечными лучами.
– Местечко не из весёлых, – тихо произнёс он, словно опасаясь, что некто всемогущий услышит его и погубит. А после сказал уже громче, будто предупреждая его: – Но мы ненадолго – вот отдадим последний долг Нуме и уедем…
Он оглянулся, будто кто-то окликнул его, и увидел, что на склоне холма неподвижно, как статуя, огромный зверь стоит светлой масти – ВОЛЧИЦА – ужас римских патрулей и дозорных, неуловимый дух этих гиблых чащоб! Она, наверное, была терпелива, выслеживая его, когда он спешился и торопливо шёл, почти бежал по едва угадывающейся тропе, и будто ждала, когда страх лишит его воли…
Альбин свистнул и погрозил ей, однако она не выказала ни малейшего страха. Постояла так минуты две-три, лишь нервно подёргивая пушистым хвостом, а после исчезла в лесу, будто и не было её вовсе.
Далее он сделал всё быстро, но совсем не так, как представлял себе ранее, будто некто свыше приказал ему поступить именно так, а не иначе. Он распечатал урну, высыпал прах в уже имевшуюся неглубокую яму у основания трофея и только собрался в память о почившем произнести эпитафию, как с гор налетел шквал, растрепав его сильно поседевшие волосы, а сосны зашумели тревожно. Пошёл дождь – мелкий, промозглый… осенний. Тяжёлые крупные капли забарабанили по земле, как градины. А когда шквал пронёсся, он всё же нашёл что сказать:
– Я не могу вспомнить ни одной достойной молитвы, – извиняющимся тоном поведал он невесть кому. – Но, может быть, вот: «(И) хоть превратилось в огне (его) тело бренное в пепел, благочестивый обряд скорбная (да) примет земля». Так я и предаю его ей. Пусть покоится с миром!
Он умолк. Краткость церемонии, видимо, озадачила его самого. Но раздумывал он не долго. В горле пересохло. Он расстегнул панцирь, снял поножи и почерпнул из ручья. Вода в урне опалесцировала слабым, как бы разведённым в ней, но безупречным пурпуром. Потом от стенок стали отделяться багряные змейки и, двигаясь по всем направлениям, переплетались и закручиваться в спираль, пока она целиком не сделалась густо багряной. Альбин поднёс урну к губам и, не колеблясь, осушил до дна. Эта вода и цветом, и вкусом своим напоминала кровь.
Это символично, мог заключить он, но в этот самый момент налетел очередной шквал с дождём и … волчий вой раздался совсем близко…
А после первое, что он почувствовал, – дымок. Горький и пряный запах. Лёжа с закрытыми глазами, он жадно втягивал воздух, раздувая ноздри. Сквозь полуприкрытые веки он увидел солнце. Яркое солнце сияло над миром. Однако не зноем, не пылью курились степные курганы, а белыми, как нежнейший лебединый пух, перьями. Шёл первый в этом году снег…
Его взору открылся безбрежный, подобно океану, простор, дали и ближний план которого были окрашены в синевато-серо-голубые тона. Такая однообразная гамма красок говорила о просторах неурожайной земли, где человеку жить трудно, холодно и где в полной мере ощущается его одиночество и ничтожность перед величием сил природы. Тем не менее покоем веяло от этого устойчиво-плоского участка земли…
А потом совсем рядом он увидел костёр, жадно пожиравший свежую порцию кизяка, а сбоку, так близко, что можно было рукой дотянуться, сидела Лаидик, держа в одной руке выделанный золотом череп, а другой вороша стрелой в костре угли.
Несмотря на годы, она была узнаваемо красивой и столь же подчёркнуто независимой, как и при первой встрече. Во внутреннем мире её, судя по всему, господствовали равновесие и умение быстро его восстанавливать. Лишь близ уголков глаз можно было разглядеть тонкие морщинки, выдававшие, что ей, наверное, немало пришлось пережить в прошлой жизни…
Лицо её было свежее, порозовевшее на морозе и очень красивое. Одета она была на сей раз в длиннополый кафтан, впрочем, густо замаранный сажей (видно, ей не однажды приходилось ночевать у костров), с узкими рукавами, расшитый серебряными бляшками и сколотый на груди двумя фибулами. Украшенный сложным орнаментом подол выглядывавшей из-под него льняной рубахи был изрядно изодран. К поясу, чуть ниже талии, меч был пристёгнут, а через правое плечо перекинут горит с луком. Наряд дополняли височные кольца, боковые лопасти которых несли изображение руны Футарка (Альгиз), а в центpе – сдвоенное изобpажение свасти. На левой руке красовалась гастагна (перс.), прикрывавшая кисть от удара тетивой, с тамгой в виде руны Фрейра (Ингуз).
Словом, вся из себя она была ладная, будто сотканная одновременно из лунного света и утренней свежести. И он понял, что влюблён в неё, как мальчишка, и, наверное, ВСЕГДА был влюблён…
Пригляделся Альбин, и внезапно его осенило: – «О Боги, да ведь это Владычица! Как я сразу не догадался!» – И лишь так подумал, как она весело так на него поглядела, хотя в глазах играли багряные сполохи, и осведомилась, словно шутя:
– Что ты на меня, Гай, так глядишь, аль не признал? Может, спросить о чём хочешь?
Ему бы впору испугаться, но он не испытывал страха. Всё-таки как-то небожественно она выглядела – женщина как женщина, словом. Но, едва посмотрев ей в глаза, он почувствовал, как медленно погружается в бездну.
– Давно я не пробовал кумыса, – он облизнул пересохшие губы. – Очень давно.
– И не ел, видно, тоже, – нарочито ворчливо сказала она. – Вон, исхудал, как кощей.
– Устал я, – подтвердил Гай.
Она улыбнулась и передала ему чашу, а он снова закрыл глаза, думая, что спит и всё это ему снится.
– «Что это за Образ такой?» – поражённый до глубины души, подумал он и далее стал размышлять, что бы всё это значило. Впрочем, мысли его тотчас прервал негромкий её голосок:
– Римляне совсем страх потеряли. Великий кънязь клич кинул – все кинулись заводить лошадей, набралось пятьдесят тысяч, молодец к молодцу, а Спадин с места не тронулся. Всё мыслит с великим кънязем помститься. Без малого десять тысяч своих воинов положил в междоусобной бойне, а сколько простого народа сгубил – не считал. Скажет, много, но при этом ничуть не раскаивается, поскольку приуготовил для павших достойное место (Валхаллу)… А тебе возвращаться пора!
– Я ведь роту (клятву) принёс, ты знаешь, – напомнил Гай, полагая, что поручение до конца ещё не исполнил.
Она улыбнулась и посмотрела на него с укоризной, как если б он не был убелённым сединой воином и посвящённым, но всего лишь ребёнком, сказавшим присущую своему возрасту несуразность.
– Мне известны события твоей жизни, в том числе и то, что, намереваясь исцелиться, чтобы вновь обрести силу, ты Древо Жизни искал и источник, в коем вода Живая течёт…
– … и не нашёл.
– Потому что время ещё не пришло, – пояснила она. И, взяв его меч, отрезала заветную косицу, в которую когда-то давно вплела свои волосы, теперь, как он знал, совсем седые. Но в косице, к его удивлению, вновь переливалась и блестела на солнце золотистая прядь.
Невероятно! Прошло столько лет – он устал от пройденного пути, наверное, постарел, многие, которых он знал, покинули этот мир. И всё это время, выходит, она ждала его. Вот когда он понял, что дорога, уведшая его от родных костров, вернулась к своей изначальной точке!!
Она между тем, крепко взяв его за руку и глядя в упор (глаза в глаза), заявила:
– Да, ты искал, но не нашёл… Эх ты, а ещё Дважды Рождённый!.. Ну, что, идём?
– Куда? – спросил он, изобразив на лице недоумение, хотя уже догадался.
Она вновь обворожительно улыбнулась.
– Источник твой, конечно, искать! Поднимайся. Идём! Я знаю, там, в Междуземье, перед капищем Рода в роще Перуновой, в вышину в семь саженей Древо Жизни растёт. Оно и есть Храм и меч Истины. Не спеши только, ведь ты слаб, как ребёнок.
– Похоже, я уже нашёл… – Альбин улыбнулся в ответ. Он только подумал, что у него нет ничего, чем можно отблагодарить источник, как взгляд его пал на клинок из чудесного орихалка, ведь, по сути, он был ему уже не нужен…


III. ПРОЩАНИЕ С ПРОШЛЫМ


Накрапывал дождь – мелкий, промозглый… осенний. Густой туман покрывал городские кварталы. Гиблый туман. Было сыро и холодно.
Клавдия шла по улицам Рима… Шла одна, она – вдова героя. Муж её, славный полководец Нума Корнелий Лакон Муциан, вот уже месяц был богом, и уже месяц в фамильной усыпальнице рода Корнелиев на Аппиевой дороге, среди изваяний богов Манов, было установлено и его. (Но прах, как сообщили народу, был утрачен.)
Исполнились сроки – и она шла проститься. Шла не спеша, отдавшись незнакомому, нахлынувшему исподволь чувству, не понимая, что есть оно – скорбь, ощущение невосполнимой утраты или, напротив, облегчение из-под спуда горького опыта жизни…
Шла не спеша, не пряча по-прежнему прекрасного, лишь утратившего обаяние молодости лица ни от дождя, ни от любопытствующих взоров сограждан…
А сограждане, как ни в чём не бывало, продолжали жить своей беззаботной и разгульной жизнью. Нума умер, но они, шумно угощаясь на тризне, были послушны лишь чреву – не памяти. Трёхдневный траур не утопил Рим в слезах, а горестные стенания и всеобщая скорбь в эти дни не потрясли его оснований. Минул лишь месяц – и о герое, поражавшем квиритов величием своих деяний, забыли. Ещё скорее забыли о его вдове. Канула в Лету одна из самых прекрасных и модных легенд!
И лишь двое подвыпивших ветеранов, повстречавшихся ей близ таверны «У Мария», узнали и истово приветствовали её:
– Гляди-ка! – с радостным удивлением, словно внезапно узрев знамение благодати, воскликнул один из них (краснолицый дородный мужчина с опухшим от беспробудного пьянства лицом), потянув за пустой рукав собутыльника (человека худощавого, жилистого, с лицом, обезображенным оспой и шрамами), не отрывая от неё глаз.
– Вижу, – отвечал тот, – Клавдия…
– Точно, она. Наверняка идёт к Нуме, – предположил Краснолицый и продекламировал:

– «Ты же дарами почти погребальными Маны супруга,
             (Ему) на могилу цветов, мокрых от слёз, принеси –
     Хоть превратилось в огне (его) тело бренное в пепел,
             Благочестивый обряд скорбная примет земля».

Но почему одна? – осведомился он.
– Спроси лучше, зачем, – проворчал Однорукий. – Нума-то умер, и даже золы от него не осталось. Говорят, легат Альбин собственноручно развеял его прах над лесами Варварии, предав его душу оркам. Какое несчастье остаться непогребённым!
– Главное, есть надгробие и вдова, которая может его почтить!
– Если ты имеешь в виду Клавдию, то не очень-то она чтила его при жизни (что, скажешь, дочь её похожа на Нуму?), а уж после смерти, наверное, не будет чтить вовсе. Говорят…
– «Говорят, говорят», – перебил Курций. – А я так скажу: не нам судить!
Петрена, у которого в сырую погоду нестерпимо ныла утраченная за Данубом рука, ухмыльнулся, но на сей раз не стал возражать.
– Ну и ладно, – примирительно сказал он. – Коли так, пойдём, возольём в её честь Юпитеру Статору, да хранит он её красоту!
Однако Курций, позабыв на миг о своём собутыльнике, призадумался и проводил её чересчур, как показалось Петрене, долгим взглядом, в котором Клавдия, если бы вдруг обернулась, увидела нечто такое, что вряд ли можно было заподозрить в этом запойном пьянице и задире.
Тем временем, миновав померий, она ещё некоторое время шла по Аппиевой дороге, вдоль выстроившихся шпалерами по обеим её сторонам надгробий и колумбариев. А кругом не было ни души, будто Лациум вымер весь, от края до края, и лишь порывы ветра с Тирренского моря поднимали клубы пыли да стаи воронья, как опавшая листва, то садились, то вновь взлетали над вспаханными полями.
Когда тучи понемногу рассеялись, солнце скупо озарило каменные надгробия. Но даже в таком тусклом свете изваянный из чёрного гранита лик Нумы выглядел одухотворённым – искусно выполненные из двух морских раковин глаза казались удивительно живыми. И даже контраст, поначалу показавшийся ей неестественным, потом поразил её.
Этот лик, как две капли воды, был похож на свой оригинал – безжизненный камень принял характерные черты властного, умного, сурового лица с твёрдым раздвоенным подбородком, высоким лбом, плотно сжатыми губами и раздувшимися ноздрями прямого носа. Он был воплощением воли и суровой непреклонности, столь характерных для всех отпрысков славного рода Корнелиев. В то же время, отметила она, Нума-живой был не столь непреклонным на вид…
Очередной сильный шквал с моря вновь всколыхнул кроны пиний, и тотчас ей почудились неясные звуки, словно доносившиеся издалека – ни то плеск волн, ни то крик чаек, – и негромкий, но памятный голос:
– «Ты зачем пришла, Клавдия?»
Она не испугалась, нет, ибо Голос этот мог быть голосом её сердца, а на сердце было спокойно.
– Я проститься пришла, – сказала она, но странным ей самой показался такой ответ, потому что, по сути, прощаться было не с кем. Нума для неё давно умер, то есть задолго до того, как на самом деле. Всё прошло: не оставалось ни любви, ни сожаления, ни горечи утраты, а то последнее, что напоминало о прошлом, в расчёт не шло.
– А ты постарела…
– Я стала старше, – возразила она, прежде всего, самой себе.
– Пусть так.
Она подняла голову и опять встретила равнодушный, невидящий взгляд супруга. Однако чрезмерная одухотворённость, которая поначалу так поразила её, уже ускользала, отчего черты его вновь обретали тяжеловесность и неподвижность камня. И тотчас нечто угасающее, уходящее подспудно и навек, взорвалось в ней:
– Нума!!
– Время пришло к повороту – пора вновь сделать выбор, – почудилось ей.
Она облегчённо вздохнула – ни Нума-живой, ни, тем более, мёртвый не мог так сказать. Не мог так даже подумать. Это было просто не в его силах. Мыслить так мог лишь один человек…
– Любая потеря была бы непреодолимой, будь она невосполнимой…
Понадобилось всего мгновение, чтобы услышать, но почти целая жизнь – чтобы понять и принять.
– Что мне теперь делать, отче? – спросила она.
– Просто жить, – был ответ. – Теперь ты свободна и избавлена от необходимости лгать и быть обманутой. Есть ещё время – срок тебе отпущен немалый. Только не нужно спешить…
Случилось невероятное – сжалось сердце, и она вдруг ощутила на губах вкус собственных слёз. Она разрыдалась, но, разумеется, не от жалости к почившему мужу и даже не от жалости к себе, а, скорее, от облегчения, потому что вдруг поняла, что может быть просто женщиной, то есть самой собой – не политиком, не наследницей, добивавшейся признания своих прав, не столпом веры…
Солнце скрылось за тучами – румянец сошёл с каменного чела Нумы, и Клавдия, прикоснувшись к нему, одёрнула руку – камень был холоден, как лёд, что показалось ей символичным: Нума на самом деле сгорел, отдав весь жар своего сердца во имя одному ему известной, но, безусловно, великой цели!
Прошлое отпускало её. И, казалось, словно по команде свыше, иссякшие душевные родники, долгое время являвшиеся вместилищем пустого соперничества, зависти, алчности и честолюбия, заполнили совершенно новые, неведомые ей ощущения, на волнах которых она какое-то время носилась подобно кораблю без кормчего…
Целиком отдавшись этим чувствам, она не заметила, как стих ветер, рассеялась пыль, а на дороге показалась четверка всадников…
У померия трое, отсалютовав на прощание, повернули назад, а тот, что остался, погнал коня прочь от Рима, но, поравнявшись с ней, вдруг резко остановился. Это был никто иной, как Марк Эгнаций Руф, собственной персоной – изменившийся, почерневший, но он!
Какая-то непреодолимая сила сорвала её с места и подтолкнула навстречу. Она, позабыв о ранге своём и приличиях и, к своему удивлению, рыдая от счастья, бросилась бы ему на шею, если бы публикан не оказался проворней. Он легко спрыгнул с коня и сгрёб её в объятия.
– Приветствую тебя, о богиня, и целую край твоей столы! – провозгласил он, бесцеремонно целуя её в губы.
– Ты что, ослеп? На мне нет столы! – возразила она, а заодно предприняла попытку освободиться из его сильных рук (впрочем, не столь решительную, как требовалось). – Оставь меня, Марк, прошу, ведь я жена Нумы! – «Почему жена? – поймала она себя на слове. – Я вдова».
– А ты постарела, – заметил он, какое-то время внимательно её рассматривая.
– Пусть так…
Она подняла голову и опять встретила равнодушный, невидящий взгляд своего бывшего супруга. В последний раз нечто одухотворённое почудилось в нём, но, видно, исполнились сроки, и он, выдающийся полководец, герой, обратился в камень, всего лишь в простой камень, отныне и навеки. (Её жизнь между тем продолжалась, и ему в ней давно уже не было места.)
– … но по-прежнему прекрасна! – подвёл итог Руф.
– Пусть так… – повторила она, но тот её вряд ли услышал, потому что вновь прижал к себе, осыпая поцелуями.

Ночью ей не спалось…
Устав от ласк неугомонного публикана, она мучилась беспричинной тревогой, так как целый день и вечер он бесстрастно, будто не был тому свидетелем, рассказывал ей о событиях страшных, невероятных, произошедших на Севере, где до сих пор оставался один из троих близких ей мужчин. Ей чудились, как наяву, снегами покрытые пустоши, заснеженные горные перевалы и бесконечные бои, в которых вовсе не Нума с Альбином были храбрейшими из храбрых, а он, Марк Руф, бесстрашный воин и вершитель судеб…
Солнце давно закатилось в сады Гесперид, и над Римом простерла крылья Ночь. Уснул её дом, что в Каринах: уснули рабы, лары и боги Маны и герой Нума уснул – теперь уже тоже бог! Сонные капли мерно падали в имплувий, в чёрной воде спали россыпи звёзд, и юная наяда улыбалась сквозь сон. Сонным и чёрным был Рим: черны, как ночь, были сады Палатина, чёрный Тибр сонно и вяло катил свои воды к Тирренскому морю. И лишь статуя Юпитера Капитолийского была ярко освещена среди этого царства тьмы.
Сильный порывистый ветер с Тирренского моря рассеивал сплошной в эту пору покров облаков, в образовавшиеся бреши лился наземь серебряный, холодный, как дождь, свет – свет поистине непостижимой природы, как если б за облаками находился источник, подобный луне (но было НОВОЛУНИЕ), отчего Рим со всеми своими дворцами и храмами был похож на старое этрусское кладбище в лунную ночь!
Этот свет, проникавший сквозь тонкие занавеси, в конце концов разбудил Клавдию. Она поднялась и, будучи совсем нагой, долго разглядывала себя в зеркале, будто видела впервые, и даже не то что бы любовалась собой, а, целиком отдавшись внезапно охватившему порыву, порхала на его крыльях подобно листу, сорванному и несомому ветром…
– «А всё-таки Руф не прав!» – заключила она и потянулась всем своим стройным телом, и отражение её всколыхнулось, столь же притягательное и обжигающее, как пламя. Да, бессильно было перед ней Всемогущее Время: по-прежнему свежа была её кожа, упруга и высока грудь, мягки и густы волосы, глаза полны чувств, а губы ненасытны…
Удивительная лёгкость внезапно обуяла её, и явилось полное освобождение, будто некто всемогущий снял с неё колдовские чары.
– «Ты свободна!», – прозвучал тихий Глас, но это мог быть и её собственный – глас души, обретшей вновь радость жизни.
Отдавшись во власть, положившись на волю новых, досель незнакомых ей чувств, она не заметила, как минуло время – матовая чернота ночи сменилась серыми, сумеречными тонами, а вскоре зарождающаяся на востоке заря окрасила небосклон нежно-алым. Ночь прошла, ВСЁ прошло, как сон без сновидений. Близилось утро, а вместе с ним новый день – первый день её новой жизни. И она, как богиня, рождённая из звёздного света и пены морской, вступала в эту жизнь здесь и сейчас, безусловно, такой, какой видела себя в зеркале, как впервые!..
А Марку Руфу, напротив, снились кошмары. Ему грезился подтаявший от крови снег, дремучие леса и туманы, скрывавшие укромные волчьи пади и засеки варваров, стаи воронья, кружащиеся над трупами, кресты с пригвождёнными к ним людьми, дым, смрад, дикий рёв атакующих варварских орд. (Возвратившись в Рим, в мыслях он по-прежнему пребывал там, где завершил свой путь Нума, остался Альбин, где обитала коварная Белая Волчица – ужас тёмных ночей, его ужас.)
Он бился в конвульсиях. Тело – сплошной клубок мышц – сжималось и распрямлялось, подобно тугой пружине. Челюсти скрежетали и клацали, на губах выступала пена. В конце концов, он закричал и … проснулся…
Клавдия, любимая и желанная, сидела на краешке ложа и смотрела на него с состраданием. Она видела только его широкие плечи, могучую шею и бьющуюся нитку пульса на ней, черты его лица смутно угадывались сквозь спутанные пряди чёрных, с изрядной сединой волос. У неё внезапно даже дыхание перехватило – ею овладела такая нежность к нему, что из глаз брызнули слезы. Она была потрясена. Она рыдала уже во второй раз за сутки, хотя с раннего детства не пролила ни слезинки.
Обнимая его, она поклялась:
– Я буду тебе хорошей женой, Марк. Я никогда не скажу, что с Нумой или ещё с кем-то мне было лучше. Когда ты будешь говорить, я буду слушать. Когда ты прикажешь, я буду покорна.
Руф сел на ложе и обнял её за плечи.
– Когда я впервые увидела тебя, – продолжала она, – сердце не сказало мне ничего. Но с тех пор прошло много лет. Я знала, что ты любишь меня, но сердце моё всё равно оставалось холодным. Я не была рядом, когда ты шёл навстречу грозным опасностям и сражался с врагами. Долгое время я не сравнивала тебя с иными мужчинами и не замечала, что ты лучше многих из них, что ты умеешь любить женщину. Но вот … наступило такое время, когда я стала гордиться тобой. Когда все мысли мои о тебе.
– И моё сердце полно тобой, – сказал Руф.
Клавдия улыбнулась и прижалась к нему всем телом.
– Я хочу быть твоей женой…
– Я люблю тебя! – сказал он. – Но … послушай, наш справедливейший и милосерднейший Император Цезарь Август, сын Божественного (да не продлят боги его дни!), дал мне время до завтра, чтобы покинуть Рим. И я, дважды приговоренный и дважды помилованный, должен принять свою судьбу такой, какая она есть. Готова ли ты разделить её?
Она читала в его глазах, которые лишь минуту назад были глазами безумца, как в открытой книге. Обессиленный приступом, он вызывал острую жалость. Она понимала, что он болен и, скорее всего, серьёзно.
– От всей души!! – тем не менее ответила она, почти не задумываясь, поскольку была полна счастьем.
– Мы уедем, – сказал Руф. – Уедем туда, где у меня сохранилось кое-какое влияние и куда не дотянется рука моего «благодетеля»…
– А где это? – поинтересовалась она, хотя, по сути, ей было всё равно – лишь бы с ним, лишь бы с Марком.
– Да уж, конечно, не там! – вскричал он, указав жестом на север, где за Альпами лежала проклятая земля, о которой он столь красноречиво рассказывал – та самая, где, наверное, теперь мятежный дух гордого комеса в облике дикого зверя бегал по лесам, громадой возвышаясь над своими собратьями, и во всё своё волчье горло выл с ними на все голоса.
– Следует только поторопиться с отъездом, ведь море скоро закроется, – заметила Клавдия. – В Остии ждёт мой корабль, который всегда готов к отплытию. Мы отправимся в Кемт или ещё дальше, чтобы построить там свой Рим, взамен этого, будь он проклят! – с воодушевлением заключила она.


IV. ЭПИЛОГ


Накрапывал дождь – мелкий, промозглый … осенний. Густой туман покрывал городские кварталы. Гиблый туман. Было сыро и холодно. Но от подогреваемых изнутри стен гипокаустерия исходило благодатное тепло. Ещё теплее становилось Императору Цезарю Августу, сыну Божественного, от сознания успешного окончания важных дел: во-первых, успехом увенчались трудные переговоры с посольством непокорных парфян (царь Фраат, наконец, согласился вернуть знамёна и пленных, захваченных в битве при Каррах, и признал себя союзником римского народа), во-вторых, храм Марса Мстителя, венчавший собой Форум Августа, был окончен постройкой, а в-третьих – с Севера пришло известие о том, что прорвавшиеся на римскую территорию так называемые германские, а на самом деле бог-весть какие конные тьмы по неведомой причине прекратили вторжение и исчезли в своих гиперборейских пределах, как видения сна. Провинция, ещё не веря в столь чудесным образом обретённое избавление, ещё недоумевая и трепеща от ужаса, облегчённо вздохнула. Облегчённо вздохнул и он, хотя причина столь внезапного и поспешного «отступления» варваров была неясна.
После блестящих побед Нумы, когда большинство немирных племён признали над собой протекторат Рима и казалось, что окончательная победа не за горами, с востока, откуда-невесть, ударило войско неведомого народа и шутя разгромило лучшие римские легионы, а после … ушло, кануло в безвестность, как ни в чём не бывало.
Август понимал, что Рим и мир (Augustus Pax) спасло лишь некое чудесное стечение обстоятельств и что, скорее всего, нашествие повторится и тогда, возможно, «от лошадиного пота туманом застелятся вспаханные поля». Однако Рим уже требовал «хлеба и зрелищ» и жил в радостном предвкушении очередного триумфа, Вергилий вложил в уста Юпитера обещание потомкам Энея: – «Могуществу их не кладу ни предела, ни срока», а сам Император, подводя черту под очередной главой «Истории римского народа», диктовал своим писцам следующее:
– «… многочисленные военные знамёна, утраченные другими вождями, победив врагов, я возвратил. Парфян трёх римских войск доспехи и знамёна отдать мне и, умоляя просить о дружбе римского народа, я принудил. Эти самые знамёна в храме Марса Мстителя я, возвратив, поместил…».
Он сделал паузу, аристократическим жестом поправил уже изрядно поседевшие волосы, уложенные, впрочем, весьма искусно, и с укоризной взглянул на Мессалу, бесцеремонно и стремительно вошедшего в атриум:
– Ты принёс новости, – осведомился он, брезгливо скривив губы, – и, надо полагать, нехорошие?
Марк Валерий Мессала выбросил руку в приветствии (церемониал есть церемониал) и почтительно протянул патрону письмо в золотой капсе:
– Из Альба-Регия, – сообщил он.
– Что, опять?! – вскричал Август, и лицо его посерело.
Мессала быстро смекнул, что совершил оплошность.
– Нет причин беспокоиться! – поспешил заявить он. – Легионы на Рейне стоят нерушимо, а варвары, что недавно вторглись в наши пределы, изумлённые силой римского духа, отступили в свои гиблые пустоши. Вот только…
– Что такое?
– … прах комеса Нумы не будет доставлен на родину.
– Это почему так? – Он вздохнул с облегчением, поскольку страшного в этом известии ничего не было. – Или воля … нет, не моя, но римского народа, недвусмысленно высказанная однажды, уже ничего не значит? Или подвиги его не столь значительны, чтобы прах героя был упокоен на берегах Тибра? – в словах его прозвучала напускная угроза.
– Прах его вывез с собой Гай Цимисхий Альбин, недавно назначенный твоим новым легатом, который по пути в Рим самым таинственным образом исчез или, скорее всего, угодил в западню, расставленную варварами. Как бы то ни было, поиски его не увенчались успехом. Не было обнаружено ни следа, ни намёка на причину столь невероятного исчезновения.
– Пусть Агриппа срочно подыщет замену! – приказал Император. – Мы не можем надолго оставлять легионы без командования. Что касается народа римского и безутешной вдовы героя…
– Доложили, что сегодня утром она, воспользовавшись именной тессерой, которую ты лично вручил ей, села в Остии на трирему в сопровождении человека, как две капли воды похожего на недавно казнённого Марка Руфа, и отплыла на Родос…
Император откинулся в кресле и прикрыл глаза – было видно, как он устал за последние дни. Нелегка, видно, была ноша Augustus Pax!
– Ну что ж, – под конец заключил он, – она вольна поступать, как сочтёт нужным, хотя, конечно, жаль, что Рим покидает сама КРАСОТА… Что касается её спутника, то соблаговоли объявить: Марк Эгнаций Руф мёртв, и если кто-нибудь вне померия повстречает человека, похожего на него, будь он хоть варвар, хоть римлянин, то не должен чинить ему вреда, но если таковой обнаружится в Риме – необходимо без промедления сообщить претору или убить, ибо слишком дурную славу оставил здесь покойный, чтобы напоминать о себе!
Мессала отсалютовал по-военному. Он всё понял без пояснений…