Письмо первое

Михаил Метс
       ПОСВЯЩАЕТСЯ ДМИТРИЮ ГРОДНИЦКОМУ
    


               Часть первая

Ибо время, столкнувшись с памятью, узнает о своем бесправии.
                Иосиф Бродский

                Глава первая
             Место действия – Андрианаполь
          Время действия – 22 января 1979 года

                I

Дубак стоял жуткий. Ученик девятого класса Владимир Ведрашко даже чуть-чуть пожалел, что не послушался бабушку. Хотя вообще-то Владимир бабушку слушался редко. И когда сия убеленная сединою старушка стала вдруг нудно настаивать, чтобы внук надел не модную шведскую куртку, а древнюю дедушкину шинель, Ведрашко сперва, если честно, подумал, что бабушка делает это в порядке черного юмора.

Ведь как ни глупа была бабка, но даже она понимала, что взрослый шестнадцатилетний мужчина не может гулять по городу в генеральской шинели со споротыми погонами. И когда внук, отстояв свой наряд, с боем прорвался на лестницу, бабка, конечно, только для виду крикнула:

– Вова, на улице хо-олодно! Шапку надень!

Тем более, что Владимир всех этих диких воплей уже и не слышал. Вихрем скатившись по лестнице, он миновал потухший лет двадцать назад камин и вылетел, словно пробка, наружу.

Несмотря на то, что телевизионный диктор Сереженька (высокий и томный брюнет, любимый телеведущий бабки) сулил ближе к вечеру аж «минус сорок», электронное табло во дворе показывало только «минус двадцать семь». Пустяки, по большому счету. И Ведрашко, поглубже зарыв подбородок и щеки в негреющий воротник модной куртки, вприпрыжку помчался к ближайшей станции метрополитена.

До ближней ямы метро было метров четыреста. В обычные дни он даже не замечал этой крошечной полуминутной пробежки, но сегодня (несмотря на то, что предсказанные красавцем Сереженькой кары небесные еще даже толком не начинались) Владимир успел припомнить и бога, и черта и, чего там греха таить, не раз и не два пожалел, что не послушался бабушку.

«Ах, – с горечью думал Ведрашко, – как бы сейчас была к месту именно эта дедушкина шинель – тяжелая, толстая, длинною почти что до пяток, добротная старорежимная вещь, не чета нынешним жиденьким балахонам, беззастенчиво содранным с экипировки французской армии!»

А то, что мимо идущие барышни хихикали б и косились…

Да насрать!

Во-первых, мимо идущим барышням сейчас не до ученика девятого класса. Во-вторых, и самому В. Ведрашко сейчас, прямо скажем, слегка не до барышень. А, в-третьих… яйца дороже. Ибо адская стужа, давно отморозив и уши, и ноги, мало-помалу добралась и к…

А вот и метро!

Ведрашко нырнул в прикрытую шапкою белого дыма яму и, не чуя окаменевших ног, рысью помчался по переходу. Вон ряд тяжеленных стеклянных дверей, вон божественно-теплый предбанник, вон частый строй пропускных автоматов, вон жирно переливающаяся под лампами темно-коричневая эскалаторная лента, вон залитый светом гранитный перрон, вон новый, отделанный розовым пластиком поезд и вот – наконец-то – вернувшаяся к ученику девятого класса способность думать о чем-нибудь, кроме холода.

«О чем-нибудь» – это значило о девушках.

А напротив Ведрашко стояла настолько потрясная телка, что он тут же мысленно поблагодарил бога за то, что не поддался бабкиным проискам насчет зимней формы одежды. Хорош бы он был сейчас в генеральской шинели! Хотя, если честно, то даже и в лучшем своем наряде: в синей импортной куртке, широченных бананах и привезенных двоюродной теткой из Осло кроссовках – ученик девятого «а» не вызывал у стоящей напротив секс-бомбы ни малейшего интереса. Она смотрела на без пяти минут выпускника 999-й элитной гимназии как на пустое место.

Ведрашко тоже решил в ответ игнорировать ее выглядывающие из под искусственного меха прелести и попытался подумать о чем-нибудь постороннем.

Ну, скажем, о… литературе.

На днях они проходили «Миннезингеров» Собинова. И хотя Владимир привык испытывать почти автоматическое почтение ко всем включенным в программу шедеврам, «Миннезингеры» ему не понравились. Они показались ему чересчур холодными и подражательными. Написанными под слишком явным влиянием всех тогдашних французов. В первую очередь, Мериме и Юго.

– Ну нет, – подумал Ведрашко, – когда я стану писателем (а в том, что он когда-нибудь станет всемирно известной акулой пера, ученик девятого «а» не сомневался ни секунды), я буду писать совсем по-иному.

И воображение тотчас же перенесло его лет на пятнадцать вперед – в нереально далекие девяностые годы. Старый кайзер уже, естественно, помер, и Бронзовый Трон в Гранитном Дворце унаследовал … нет-нет, не его неприятно-слащавый отпрыск. На престол своих предков взошел родной внук императора, а в роли регента выступил всенародно любимый рейхсмаршал Штейнберг. Но это, в общем, не важно. А важно лишь то, что юный писатель Владимир Ведрашко живет в продуваемой всеми ветрами мансарде (дура-бабка из дому его, естественно, выгнала) и пишет роман о…

…Ученик девятого класса, если честно, не может представить тему своего будущего сочинения, но ясно видит его темно-малиновый переплет и золоченые буквы заглавия («Повесть о прошлогоднем снеге»). Хотя в самом-самом начале ни переплета, ни титульных букв еще, естественно, нету, а есть лишь толстая пачка покрытой машинописью белой финской бумаги.

Ведрашко бегает по редакциям, пытаясь эту толстую пачку пристроить, но понимания там не находит. Так продолжается целых два года. Юный гений близок к отчаянью, но вот однажды его мансарду сотрясает долгий и громкий звонок.

Юный гений подходит к дверям.

На самом пороге – двое.

Один длинный, в енотовой шубе, второй – маленький, в тесном английском пальто.

– Разрешите представиться, – с достоинством говорит енотовый, – Сигизмунд Хайнц Гиом и, – он показывает глазами на маленького, – Вильгельм Гиероним Лягдарский.

(Услышавший эту короткую фразу Владимир Ведрашко на пару минут теряет дар речи, ибо «Гиом» – это фамилия авторитетнейшего литературного критика, а Лягдарский – всамделишный живой классик, чьи тексты они проходили в школе).

– Вы позволите нам войти? – интересуется слегка оскорбленный его безмолвием мэтр.

Ведрашко поспешно кивает, ибо способности говорить еще не обрел.

Все трое проходят на кухню.

– Так значит вот вы какой! – произносит маститый критик, снимая шубу и оставаясь в негнущихся джинсах, сверкающей кожанке и нежно-сиреневой водолазке.

– Ты, Сигизмунд, не конфузь мне молодого человека, – басит живой классик, тоже снявший пальто и открывший досужим взорам великолепный черный костюм явно лондонского производства. – Скажите, Владимир… как вас по батюшке?

– Викторович, – наконец произносит хоть что-то Ведрашко.

– Скажите, Владимир Викторович, вы в этих хоромах давно живете?

– Третий год, – отвечает Ведрашко.

– А сами откудова?

– Я… местный. Андрианапольский. Закончил 999-ю гимназию и три с половиной курса университета.

– Что вы говорите! – кивает красиво вылепленной головой живой классик. – А по повести вашей не скажешь. Такой кристально чистый язык! Такое дотошное знание жизни народной! Мы с Сигизмундом грешным делом подумали, что вы откуда-нибудь… с Урала. Я правду говорю, Сигизмунд?

– О, да, – подтверждает маститый критик. – Чистейшую правду. Лично мне в написанном вами романе всего больше пришлось по сердцу…

…Чем завершилась беседа трех литературных светил, человечество никогда, к сожалению, не узнает, потому что именно в это мгновение метрополитеновский диктор объявил переход на станцию Марфопосадская, и ученик девятого класса, весьма не по-джентльменски толкнув некогда проигнорировавшую его секс-бомбу, стал усиленно пробиваться к выходу.

II

Пока он ехал в метро, на улице похолодало. «Градусов тридцать», – осторожно прикинул Ведрашко. Хотя за те десять-пятнадцать минут, в течение коих, выбивая ногами веселую дробь, он прождал «девятнадцатого», Владимир свое мнение подкорректировал и решил, что на улице все тридцать восемь.

(Подумать, что сорок, он все-таки не осмелился).

Сквозь щелястые двери автобуса здорово дуло, но, к счастью, на улице Салова в салон набилась целая группа ребят из кулинарного техникума, и в образовавшейся давке Владимир чуть-чуть отогрелся. Правда, тут же возникла новая сложность. Почти все набившиеся ребята были девушками, и у зажатого между их огнедышащих тел Ведрашко тут же случился неконтролируемый приступ эрекции, которую ни дурацкая куртка, ни облегающие импортные штаны ни черта не скрывали.

Впрочем, могучие поварихи случившейся с ним катастрофы вроде как не заметили. Правда, пышечка справа премерзко хихикнула, но кто ж его знает, отчего хихикают эти пышечки, и что там вообще у них на уме?

«А интересно, – подумал Ведрашко, – когда я стану всемирно известным писателем, научусь я описывать внутренний мир таких дур или нет?»

…Ввинтившийся на следующей остановке в салон двенадцатипудовый дядя так припечатал Владимира, что охота рассуждать на отвлеченные темы у него тут же пропала. Ему осталось заботиться лишь об одном: о том, чтобы хотя бы чуть-чуть отпихнуть эту дышащую перегаром тушу, а потом набрать в свои легкие чуточку воздуха.

А еще минут через восемь пришел черед выходить и самому Ведрашко. Кое-как оттолкнув многотонного дяденьку, сквозь трепетный строй поварих он пробился наружу. Потом вприпрыжку промчался сто метров до школы, пулей взлетел на четвертый этаж, вбежал в свою комнату, бросил под койку собранный бабкой рюкзак с вещами и галопом понесся к учебному корпусу.

…Самым первым у входа в класс он увидел фон Бюллова (подпольная кличка «фон Булкин»). Булкин смотрелся в карманное зеркало и методично расчесывал свои недавно выросшие усы. Расчесывать, собственно, было особенно нечего – пять-шесть волосин, но абсолютно безусому В. В. Ведрашко видеть даже такие усы было очень обидно.

– Хэллоу, Ген, – ничем не выдавав испепелявшей его сердце зависти, поприветствовал он фон-барона, – как там сегодня Аллочка?

– Говорят, что лютует, – степенно ответил Булкин. – В желтой кофте пришла. Предзнаменование нехорошее.

(«Аллочкой» за глаза называли преподавательницу английского языка Аллу Кербер – суровую пятидесятилетнюю тетку, которую вся их 999-я школа боялась до нервных обмороков).

Булкин как в воду глядел. Алла была в желтой кофте, крупных розовых бусах и засохшей позавчерашней косметике. Более верные признаки неминуемого Великого Гнева выдумать было сложно.

– Гудмонинг, чилдрин! – пророкотала Аллочка, стремительно заходя в класс.

– Гудмонинг, чича!– вразнобой стуча стульями, нестройно ответили ученики.

(Доброе утро, дети!
Доброе утро, учитель!)

– Ви шел бегин ауа лессон, – продолжила Алла, – виф э вери интрестин фим, – сделав краткую паузу, она подошла к доске, взяла кусочек обернутого в клетчатую бумажку мела и аккуратно вывела, – вэ нейм ов вэ фим из ЛАНДОН. ЛАНДОН из вэ кэпител ов Грейт Бритэн. Итс вери оулд, биг энд бьютифул таун…

(Мы начнем наш урок с очень интересной темы. Она называется «Лондон». Лондон – столица Великобритании. Это очень большой, очень древний и очень красивый город… )

Пока шел процесс объяснения, Алла была почти не опасна и Ведрашко (подпольные клички – «Ромашкин» и «Лютиков-Цветочкин») позволил себе немного расслабиться. За что тут же и поплатился.

– Вэдряшко, репит вот ай сэд! – услышал он гневный голос Аллочки.

(Ведрашко, повторите то, что я сказала!)

– Э? – еле слышно проблеял Ведрашко, полностью погруженный в рассматривание металлической змейки на платье сидевшей на передней парте Петровой.

– Вэдряшко, континью вэ сентенс: «Ландон воз фаунд ин…»

– Ин найтин сиксти фо! – торопливо ответил Владимир.

– Во-о-от? – удивилась Аллочка.

– Ин найтин сиксти фо, миссис Кербер.

– Сиддаун. Ту. Вери бэд3.

(– Ведрашко, закончите предложение: Лондон был основан в...
– В тысяча девятьсот шестьдесят втором году!
– Что-о-о?
– В тысяча шестьдесят втором году, миссис Кербер.
– Садитесь. Два. Ответ отвратительный).

Владимир независимо пожал плечами, с достоинством сел и вновь погрузился в рассматривание металлической змейки Петровой.

Аллочка же вызвала новую жертву – худого, как жердь, д’Орвиля. Природный француз д’Орвиль английского, как это ни странно, не знал совершенно и заикался и мямлил не хуже Ведрашко. Однако, «сиддаун, ту» от Аллочки не услышал. Дело здесь было в том, что дед д’Орвиля был эрзац-генералом, причем – в отличие от геройски погибшего деда Ведрашко – эрзац-генералом действующим, до сих пор протиравшим штаны в кабинетах Генштаба.

Так что никто из преподов ниже четверки Французу не ставил. В прочем, и выше – тоже (ибо было не за что).


…На этот раз д’Орвиль вернулся на место вообще без оценки, а грозная Аллочка, как ни в чем не бывало, продолжила:

– Олл райт, нау плиз, ви хэв ноу тайм, ви хэв ноу тайм, ви хэв ноу тайм! Вэ некст пат ов ауа лессон вилл би консёнд ту контрол ов ёр хоум вокс. Пэтрова, стенд ап энд тел ас эбаут вэ Джносонз. Хау биг э Джносонз фэмили из? Хау олд из вэя грэндфавэ? Вот из вэ нейм ов э Питез литл систэ? Плиз спик. Ви а вейтинг фо ёр ансэ.

(Все хорошо, но у нас нету времени. Следующая половина нашего урока будет посвящена проверке домашних заданий. Петрова, встаньте и расскажите нам про Джонсонов. Насколько велика семья Джонсонов? Сколько лет их деду? Сколько лет младшей сестренке Питера? Пожалуйста, рассказывайте. Мы ждем вашего ответа)

У смышленой Петровой ответы просто отскакивали от зубов, и запутанную генеалогию Джонсонов она знала не хуже собственной. Алла влепила ей «файф».

– Тупая зубрилка, – прошипел завистливый Бюллов.

– Она не зубрилка, – тут же вступился за соседку Ведрашко, – она просто очень-очень способная, и у нее почти что феноменальная память.

– Ой, блин, нашелся защитничек! Сидит здесь и дрочит… все семь уроков.

– Что-о?!! – драматическим шепотом возмутился Цветочкин.

– В пальто, – спокойно ответил фон Булкин.

– Вэдряшко! – в очередной раз прогремел голос Аллочки. – Хэв ю гот энаф?! Иф ноу… энд ю реалли вонт энавэ «банан» джаст спик ит ту ми. Ай шел би глэд ту грант ёр риквест.

( Ведрашко! Вам мало? Если хотите еще одну двойку, просто скажите. Я с радостью удовлетворю вашу просьбу.)

Самые бессовестные из подхалимов захихикали (среди них, к сожаленью, была и Петрова).

В каком-то смысле это хихиканье и спасло Ведрашко, ибо умасленная подхалимажем Аллочка ограничилась голой угрозой и нового «ту» напротив его многострадальной фамилии не выставила. Более того, насытившаяся лестью и кровью Алла к концу урока заблагодушествовала и стала подробно рассказывать классу о своей имевшей место одиннадцать лет назад трехдневной турпоездке в Лондон.

Заболтавшуюся англичанку прервал звонок. Следующим уроком была физика.


                Глава вторая
                Место действия – Андрианаполь
                Время действия – 22 января 1979 года

                I

Физику в девятом «а» классе вел Миша. «Мишей» физика звали почти что в глаза, потому как официальное наименование «господин учитель» не подходило к нему совершенно. И если, скажем, прочие преподы в особо торжественных случаях, пусть неохотно, но надевали положенную им по Уставу форму, то Мишу в серебряном вицмундире представить было попросту невозможно. Потертые брюки, растянутый свитер, немытые длинные волосы и вечно измазанный мелом лоб –– так и только так мог выглядеть их преподаватель общей и частной физики, и никакого другого препода ученики девятого «а» не желали.

Если Аллу боялись, то Мишу любили. Если перед англичанкой заискивали, то Мише, напротив, слегка покровительствовали.

У самого В. Ведрашко отношения с Мишей складывались трудно. Причем –– по прямо противоположной причине запутанности его отношений с железной Аллой. Ведь если железная Алла Ведрашко открыто чморила, то добренький Миша, напротив, безбожно переоценивал его скромные физмат-таланты.

Например, пару дней назад необычно серьезный Миша подошел к нему на большой перемене и, как всегда, глядя в пол, пробурчал:

–– З-знаете что, В-владимир, –– Миша чуть-чуть заикался, –– если в-вам на уроке вдруг станет н-неинтересно, вы раскройте Маклеевские лекции п-по физике и ч-читайте.

Ведрашко в ответ заалел и промямлил нечто невразумительное. Дело здесь было в том, что не только признанные интеллектуалы, вроде Светки Петровой или Генки фон Бюллова, но даже честный трудяга Герка Грумдт разбирался в общей и частной физике явно получше, чем Лютиков-Цветочкин. Но упрямый, как черт (при всей свой внешней мягкости), Миша почему-то именно Лютикова продолжал считать новым Эйнштейном.

Этот Мишин каприз опирался на чистой воды шаманство: Ведрашко, напрочь не зная физики, умел просто угадывать Мишины мысли. Вот и на этом уроке лишь только Миша, прервав поток объяснений, припудрил мелом надбровье и громко спросил:

– Господа, как вы д-д-думаете, экспериментальные подтверждения закона К-кулона имеются для любых значений «эр»?

– Для любых! – прогудел в ответ класс.

Миша разочарованно пожал плечами (мол, типичные варвары!) и со значением посмотрел на Ведрашко.

Ведрашко уверенно вскинул руку.

– Да-да, – кивнул Миша, – прошу вас, Владимир.

Ведрашко поднялся и отчеканил:

– Я думаю, что закон Кулона-Амонтона не имеет экспериментального подтверждения ни для очень больших, ни для очень маленьких расстояний.

– Со-вер-шен-но верно! Со-вер-шен-но верно! – расплылся в улыбке физик и, отвернувшись к доске, снова начал выстукивать формулы. Ведрашко сел, привычно царапнул взглядом по металлической змейке Петровой и, почти не таясь, погрузился в спрятанный в томе Маклеевских лекций детективчик.

В это время типичные варвары не дремали: неугомонный фон Бюллов принялся зычно доказывать, что, ежели мы постулируем, что электрическое поле внутри одноименно заряженной сферы должно быть равно нулю, то легко выведем из этого факта и справедливость закона Кулона для любых расстояний. Миша зычного Булкина опровергнуть не смог, но, следуя давней привычке всегда и во всем сомневаться, попытался выстроить хитрую схему, при которой электростатическое взаимодействие затухало бы не по основному закону электростатики, а поле внутри сферы все равно бы оставалось уравновешенным. Но здесь на помощь к фон Булкину пришла С. Петрова, и они – в четыре руки – отметелили бедного Мишу, как бог черепаху. Загнанный в угол препод не думал сдаваться и, привычно припудрив мелом лоб, пробормотал, разглядывая длинную вереницу формул:

– А все же з-здесь есть к-какое-то наебательство.

Класс ошарашено замер. Миша, пусть с опозданием, но осознавший, ЧТО ЖЕ он ляпнул – тоже.


…Спасение пришло, откуда не ждали: сперва коридор сотрясла великанская поступь очень властного и очень рослого, ступающего на всю пятку человека, потом оглушительно хлопнула дверь, и в залитое солнцем пространство класса вломилась исполинская фигура Джорджа. За спиной у фигуры потерянно переминался с ноги на ногу какой-то маленький и худенький мальчик.


«Джорджем» в 999-й гимназии называли директора. Называли, естественно, тайно. Было бы несколько странно обращаться по имени к человеку в чине действительного статского советника, что соответствовало воинскому капитан-майору.

Джордж был мужик неплохой, но выглядел, как и положено очень большому начальству, свирепо. Он был единственным из преподавателей, постоянно носившим форму, и его золоченые галуны, отливающие сталью погоны и огромный орден Святаго Андроссия с алмазной панагией наводили немало страху на неофитов.

(Ученики старших классов, великолепно знавшие безудержную доброту директора, над этими страхами тихо посмеивались. Но новичков все равно пробирало).

– Га-аспада! – густым полковничьим басом на весь их пятый этаж гаркнул Джордж. – С позволения… гм… глубокоуважаемого Михаила Витальевича я прерву ваш урок и представлю вам нового… гм… коллегу, – он выцапал из-за спины маленького и утвердил его перед собой. – Прошу любить… гм… и жаловать: Симон Питер Лягдарский – бывший житель Ошской пятины и, опережаю ваши вопросы, внучатый племянник всеми нами любимого классика литературы. Ну, а с этой самой минуты еще и полноправный… гм… ученик нашей… гм-гм… замечательной школы.

Худенький мальчик потупился.

В классе повисло настороженное молчание.

– Ну что же, – продолжил Джордж, – уважаемый Симон уже, видимо, может занять свое место, а я с вашего… гм… позволения откланяюсь.

Джордж подошел к самой двери и вдруг, обернувшись, спросил:

– Не сожрете мне новенького?

– Не-е, не сожрем! – нестройно ответил класс.

– Ну смотрите… смотрите! – погрозил длинным пальцем директор и, звякнув медалями, вышел.

А худенький мальчик уселся за одну парту с жердеобразным д’Орвилем.


                II

…Популярный писатель Владимир Ведрашко так никогда и не смог объяснить, почему почти все события того давнего года отпечатались в его памяти по минутам. Сколько жизненно нужного и жизненно важного случилось потом и было напрочь забыто! При каких, например, обстоятельствах он издал свою первую книгу, популярный прозаик помнил смутно. Как пробил свою первую экранизацию – не помнил совсем. Где и как напечатал свой пятый, наконец-то пробившийся в топы роман – мог припомнить только урывками. И за что, например, генерал Чегодаев в июне 2004-го запретил ему пользоваться своим личным сортиром и тем спас ему жизнь, Владимир не смог бы сейчас поведать даже под дулом пистолета. Но он до последнего вздоха помнил, как после урока физики они бежали всем классом в столовую и по дороге играли в снежки.

При тридцати с чем-то градусах снежки лепились не очень, но это ребят из девятого «а» не останавливало. Первым начал валять дурака Герка Грумдт, запуливший снежком прямо в лоб д’Орвилю. Генеральский внучок не на шутку обиделся и отреагировал ассиметрично: то бишь нашкрябал на подоконнике рассыпчатой снежной крупки и высыпал ее за шкирку фон Бюллову. Будущий видный государственный муж не остался в долгу и запузырил ему снежной сферой в ухо. Полминуты спустя снежками кидался весь класс.

А еще через пару минут произошло непредвиденное: один из снежных снарядов перелетел через забор и оказался на стройке, кипевшей или, скорее, учитывая суровость стужи, едва-едва теплившейся рядом с 999-й школой. При этом снаряд с издевательской точностью спикировал прямо за шиворот несчастному рекруту из Двадцать Четвертой Стройроты.

Последствия этой ошибки были фатальными: оскорбленная рота практически в полном составе выдвинулась на огневой рубеж и засыпала школьников градом снежков. Дело пахло полным разгромом, но вовремя подоспевшие на поле брани девятые «б», «в» и «д» почти что уравновесили силы и превратили этот блицкриг в кровопролитную войну на истощение.

Переменчивое военное счастье мало-помалу начало поворачиваться лицом к гимназистам, но их перевес все не мог стать решающим, потому что у фанатично оборонявшихся строителей имелось чудо-оружие: а именно – коренастый черкес-крановщик, очень метко пулявший снежками с высоты двадцати пяти метров. Невинные с виду снежки били оттуда, как камни, и ощутимо прореживали ряды гимназистов.

И здесь вдруг случилось событие настолько ужасное и настолько глупое, что вовсю полыхавшая битва сама собой прекратилась.

…Этот худенький новенький (внучатый племянник писателя) перепрыгнул через ограду и начал осторожно подкрадываться к крану. В руках у новенького была лопата. Несмотря на эту, явно очень ему мешавшую громоздкую штуковину, писательский отпрыск лихо запрыгнул на лесенку и начал бесстрашно взбираться наверх. Ловкостью он не отличался и, держась за ступеньки одною рукой, полз наверх на редкость неуклюже.

План новенького был очевиден: засевший на башне снайпер давно уже выбрал все ближние запасы снега и вынужден был набирать материал для снежков с крыши своей кабины. Пара взмахов лопатой – и лишившееся боеприпасов чудо-оружие поневоле замолкнет.

…Через пару минут этот план был близок к осуществлению: достигнув кабины крана, Лягдарский-младший сперва зашвырнул на нее лопату, после чего и сам, нелепо болтая ногами в огромных ботинках, подтянулся на обеих руках и встал рядом со своим орудием. Секунд тридцать спустя вся крыша крана была очищена от снега, и только у самого-самого края белела нетронутая девственная полоска. Отчаянно труся, новичок потянулся к ней самым кончиком своей лопаты, удачно спихнул ее вниз, но, возвращая лопату к себе, совершил одно-единственное неверное движение, из-за чего повалился на спину и заскользил по крыше.


…В самый последний момент Ведрашко закрыл глаза и услышал лишь «..б твою мать!», синхронно вырвавшуюся из полутора сотен глоток.



Подойти к распростертому у подножия крана телу он тем более не решился.


В прочем, Симон упал на огромный сугроб и – на этот раз – выжил.


                Глава третья
             Место действия – Андрианаполь
      Время действия – 11-12 марта 1979 года

                I
А все-таки странно, что убежденная снобка фон Нейман, упорно делившая все человечество на людей «своего» и «не своего» круга, вдруг пригласила к себе на днюху всех парней из их класса (кроме, естественно, Грумдта). Всех-всех-всех. Даже только что выписавшегося из больницы Лягдарского.

Впрочем, последний, как говорится, что был, что – не был. Весь вечер внучатый племянник классика сиднем сидел в углу и не произнес ни слова. А говорил в основном Генка Бюллов.

Генка в тот день был в ударе и вовсю фонтанировал хохмами.

Некоторые из его шуток были с душком. Однажды он, например, удивительно точно скопировал выправку кайзера и попросил со всемирно известным гвардейским акцентом:

– Догогие дямы, вы бы не быи стой юбезны пгезентовать стагикю одну гю-моч-ку гогячительного?!

«Догогие дамы» заржали и шутливо отшлепали Булкина по грешным губам салфеткой. Тайный смысл проведенной дамами экзекуции заключался в том, что подобные шутки очень опасны и де могут их всех довести до цугундера. А особую сладость и экзекуции, и передразниванию придавала почти стопроцентная уверенность в том, что времена изменились, и никаких криминальных эксцессов за этой невинной остротой не последует.

Придурок Француз, приревновавший Булкина к успеху, попытался сменить его в роли рассказчика и провалился.

– Кроче… ну это… – с трудом начал он, – мы с Гансом… кроче… зашли… в один… кроче… супер-пупер-крутейший ночник. Ну и там…. кроче… один сука-охранник нас с Гансом… кроче… спрашивает: «Молодые люди, а вам уже исполнилось восемнадцать?». Ну, а Ганс… вы ведь знаете Ганса? (Никто из собравшихся о таинственном Гансе ни сном и ни духом не ведал). Ну, а Ганс, он… кроче… как сунул ему прямо в харю визитку… кроче… своего папашика… ну, и этот охранник прямо на входе… кроче… и обос… обделался.

Обе «дамы» (и Светка, и Ленка) дисциплинированно захихикали, давая понять, что смешнее обделавшегося при виде визитки охранника ничего на свете и быть не может. Черные глазки Француза благодарно замаслились, и всю глубину своего провала он так никогда, похоже, и не понял.

…Потом принесли крюшон, от которого В. В. Ведрашко, бывший в те времена воинствующим трезвенником, с негодованием отказался. Потом, не дыша, водрузили на Ленкин проигрыватель принесенный Французом свежий диск культовой группы «The taste of the Hell», но, поелику «Тэйсты» лабали бескомпромиссный хард, танцевать под который было решительно невозможно, их, чуть сконфузившись, через пару минут заменили на отечественную группу «Путь к солнцу».

Две трети собравшихся все равно при этом не танцевали – не умели.

Среди все же осмелившихся выйти на подиум безраздельно царил д’Орвиль, восемь лет занимавшийся бальными танцами, а сущеглупый фон Бюллов, сдуру решивший посостязаться с Французом в дрыгоножестве под музыку, несколько раз наступил Петровой на ногу и с позором ретировался.

Потом приглушили свет и включили «Битлз». На середине «Сержанта Пеппера» ушлая Ленка уединилась в соседней комнате с Костей Стругацким, а оставшаяся за хозяйку Петрова тоже укрылась с кем-то за занавеской.

Умиравший от ревности В. В. Ведрашко незаметно приблизился к закрывавшей Петрову шторе, чуть-чуть отодвинул и – зыркнул.

…Петрова стояла одна. Ее светящееся круглое личико, переполненные грустью глаза и скромное серое платье навсегда запомнились будущему художнику слова, запомнились настолько ярко, что в своих, прямо скажем, неважных текстах он не раз и не два пытался передать переполнявшее его в тот вечер чувство, но сделать этого так и не смог.

Не хватало таланта.

                II

Когда Булкин с Ромашкиным в полтретьего ночи залезли по водосточной трубе на родной им четвертый этаж спального корпуса, вся их пятьдесят пятая комната уже, естественно, беспробудно дрыхла. Вся. За исключением Грумдта. Грумдт сидел на кровати и по-петровски печально смотрел в окно.

Он с таким интересом рассматривал открывавшиеся за черным стеклом пейзажи, что даже умудрился не заметить обоих горе-альпинистов.

– Гер, ты чего? – спросил его запыхавшийся Бюллов.

– Да так… все нормально… – еле слышно ответил Герка.

– Ты из-за Ленкиной днюхи что ли куксишься? – продолжил фон Бюллов. – Да наплюнь и забудь! Скука там была смертная. Бухала практически нету, девах всего двое, музон, блин, такой говеный, что уши в трубочку заворачиваются. Сперва там Француз все порол какую-то ахинею, а потом…

– То-то вы и скучали… – скривился Грумдт. – До трех часов ночи.

– Гер, – вспылил Генка, – да наплюнь и забудь! Не бери себе в голову. Ты, кстати, слышал последнюю хохму? Там, короче, один чудак на букву «эм»…

– С кем она танцевала? - перебил его Герыч.

– Ну с этим… с Французом…

– А заперлась потом с кем?

– Да ни с кем.

– Не п..ди.

– Ну… с этим… ну с Костей… Стругацким.

Генка ждал, что Герка ответит: «Вот сука!», но Герка просто лег лицом вниз и больше не произнес ни слова. Смертельно уставший фон Бюллов тоже рухнул на койку и минут через пять захрапел во всю ивановскую, и только грустный Владимир еще часа два простоял перед черным окном, не только ничего не говоря, но даже и не меняя позы.

Рядом с ним на облупленном подоконнике лежал зачитанный том «Миннезингеров» и горела тонкая стеариновая свечка.

Закончилось это двухчасовое стояние странно. Ведрашко вдруг вытянул правую руку и ровно минуту (время он засекал по наручным часам) продержал ее над пламенем свечки.

После чего загасил свечу и заснул, как ребенок.


                Глава четвертая

            Место действия – Андрианаполь
           Время действия – 19 марта 1979 года

                I

Ровно неделю спустя заполярная стужа вдруг сменилась дружной весенней оттепелью. Еще утром одиннадцатого мороз лютовал под «минус тридцать», а через день потеплело до «минус двенадцати». Прохожие заулыбались и, широко распахнув надоевшие шубы, весело щурились на солнце. И хотя почти все они соглашались, что райские «минус двенадцать» – лишь передышка, а потом опять приморозит так, что мама не горюй, природа их не послушалась, и еще через пару дней райские «минус двенадцать» сменились божественными «плюс четыре», неглубокий снег стаял, и все эти страшные многомесячные холода окончательно стали историей.

…Ведрашко с фон Бюлловым гуляли в тот день по Кулагину острову. На этой дальней окраине, настолько дальней, что снег там еще до конца не растаял, располагался храм св. Пантелеймона, принадлежавший к греческой ортодоксальной церкви. А вот, что оба друга забыли у этих восточных схизматиков, требует отдельного пояснения.

За последнее время Генка жутко увлекся религией. Понятно, что Булкин не был бы Булкиным, если б предметом его увлечения стало банальное лютеранство или католичество. Генка подался в греческие ортодоксы  и сутками пропадал в их крошечной церкви на Кулагином поле. Особое восхищение Булкина вызывал местный отец настоятель – прирожденный, если верить бесчисленным Генкиным россказням, мудрец и софист, блестящий оратор и непоколебимый столп веры.

Как и всегда, очередной своей блажью Генрих перезаражал практически всех: и Замирайло, и д’Орвиля, и Грумдта, и нечистого на х… Костю Стругацкого, и падкую до эзотерики Ленку, и даже доселе считавшуюся железной материалисткой Петрову. Ведрашко держался дольше их всех – почти две недели, но девятнадцатого капитулировал и пошел на Кулагин.


                II

Отец-настоятель (он же отец Мисаил) удивил Ведрашко неожиданным для мудреца избытком телесности. Широкие плечи, массивная шея, длинный пористый нос, дирижаблеподобное брюхо и выглядывавшие из-под рясы остроугольные кончики модных ботинок – все это разительно не соответствовало тому образу бессребреника и аскета, что возникал из бесчисленных баек Генки.

Когда оба друга зашли к нему храм, отец Мисаил был занят – служил по покойнику. Отпевание было богатое. Пожалуй, слишком богатое для этой окраинной церкви. И полированный гроб из цельного красного дерева, и нестарая, но очень полная вдовица в распахнутой настежь шиншилловой шубе, и переминавшийся рядом с ней с ноги на ногу холеный пятнадцатилетний отрок – все это в заброшенном храме смотрелось странно. Как бриллиантовая диадема на нищенке.

А вот друзья и родственники покойного – все, как один, в дешевых болоньевых куртках, нечищенных черных ботинках и немодных очках с большими диоптриями – выглядели здесь органично.

(«Вдова из торговли, а все остальные – научники», – осторожно прикинул Ведрашко).

Научники были людьми невоцерковленными и держали зажженные свечи, как первокурсница – сигарету. Один – самый маленький и по-стариковски беззубый – брать свечку категорически отказался и, прислонившись к колонне, пошмыгивал носом и не знал, куда девать руки.

– Скорбь наша по-человечески понятна, – нараспев произнес отец Мисаил, – но мы должны помнить, что земная кончина есть лишь переход к жизни вечной, и не позволять своей скорби становиться отчаяньем. Придите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира. Аминь.

Отец Мисаил отдышался и выдержал паузу.

– А сейчас, – произнес он слегка изменившимся голосом, – я вложу в правую руку усопшего текст Святой Разрешительной Молитвы, и сразу же после этого все родные и близкие смогут проститься с рабом Божьим Ипполитом. Первой подходит вдова, потом ее сын, потом остальные родственники, потом все друзья и сослуживцы. Верующие целуют святую икону, возложенную на перси усопшего, неверующие – только лоб.

Настоятель приподнял кончик расшитого савана, покрывавшего тело покойника до середины, ловко засунул под него какой-то свиток и отошел чуть в сторону.

– И каждый от дел своих или прославится, или же по-о-остыдится, – заголосили с хоров незримые певчие.

Первой – с бесстрастным, как маска, лицом – подошла так и не снявшая шубы вдовица. Вторым – ужасно конфузившийся пятнадцатилетний отрок. Третьим подвели под руки старика лет восьмидесяти – очевидно, отца, пережившего сына. Четвертым пошел самый маленький и без свечки. Приблизившись к гробу, он громко всхлипнул, но потом взял себя в руки, молча ткнулся губами в мраморный лоб и убежал за колонну.

Потом народ повалил настолько густо, что полированный гроб стал почти что не виден, и лишь где-то минут через восемь, когда толпа прощавшихся схлынула, отец Мисаил возвратился ко гробу, задернул лицо покойника саваном, посыпал (что показалось Ведрашко особенно диким) его крест-накрест землей и прокричал:

– Господня земля и исполнение ея, вселенная и все живущие на ней!

И сразу – как по команде – два стоявших поодаль могильщика подняли крышку и с деликатной поспешностью заколотили ее гвоздями.

– Святый Боже, Святый крепкий, Святый безсме-е-ертный, по-омилуй нас! – вновь громко запели так ни на минуту и не умолкшие певчие. – Агиос о Фэос, Агиос исхирос, Агиос афанатос, элейсон имас! – отозвался по-гречески о. Мисаил.

«Гм-гм, – тут же подумал Владимир, из чьих глаз ручьем текли слезы, но язвительный ум продолжал выискивать несоответствия, – а как эти хилые интеллипупики сумеют справится с полированным многопудьем гроба?»

И словно в ответ на эти грешные мысли к высокой скамейке с гробом приблизились шестеро служек, без видимой глазу натуги взвалили его к себе на плечи, и этот огромный сверкающий параллелепипед – гроб-дом, гроб-корабль, гроб-дворец – неспешно поплыл к стоящему у дверей катафалку.


                III


– Искренне рад вас видеть, Генрих, – очень по-доброму произнес о. Мисаил, проходя в боковую комнатку, убранную неожиданно по-светски. – Генрих и… как звать-величать вашего друга?

– Владимир Ведрашко, – подсказал Генка.

– Очень, очень приятно, – кивнул настоятель. – А какое, ежели не секрет, у вас, Владимир, вероисповедание?

– Если честно, то никакого, – несмело (и именно из-за этого - с излишней развязностью) ответил Ведрашко, ужасно стеснявшийся своей висевшей на перевязи руки, за километр вонявшей дегтярной мазью. – Но мой дед, бригадный генерал Гиероним… был униатом. А бабушка, Ангелина Карловна – католичкой.

– А вы, часом, не внук знаменитого генерала Ведрашко?

– Если честно, то внук, – признался Владимир.

– Крайне, крайне приятно! Кто же в нашей державе не знает, что именно беззаветное самопожертвование вашего пращура во время злосчастной Ревельской битвы спасло нашу армию от разгрома.


– Да-да, – устало вздохнул Ведрашко, на днях получивший банан именно за Ревельскую битву и с тех пор разговоров на эту скользкую тему избегавший.

– Ну что ж, – улыбнулся углами своих неестественно красных губ отец настоятель, – внук героя, как это и пристало герою, немногословен. Но на прощанье я все же хотел бы заметить, что земные перегородки до самого Неба, скорее всего, не доходят, и униатство, а равно и католичество ваших пращуров вряд ли могут считаться непреодолимым препятствием в почитании Бога Единаго по обычаям Греческой Церкви. Но это решать, безусловно, вам, и никому ниже Господа вмешиваться в этот выбор не пристало. А, что касается вас, мой милый Генрих, – неестественно красные губы отца Мисаила раздвинулись, показав белоснежные мелкие зубы, а около глаз собрались многочисленные морщинки, – то у нас еще остается малая толика времени, кою я бы хотел, как всегда, посвятить комментариям ко Святому Писанию. Вашему спутнику, – улыбка исчезла, – это будет, боюсь, не интересно.

Несмотря на ясно высказанный намек поскорее убраться, Владимир твердо решил пропустить его мимо ушей и – вместе с Бюлловым – терпеливо прослушал двухчасовой комментарий отца настоятеля к истории Иова на гноище.

Комментарий, действительно, был блестящий. Настолько блестящий, что даже слепило.

                IV

Сладкоречивый отец Мисаил ужасно не понравился Ведрашко, и порога ортодоксальной церкви он больше ни разу в жизни не переступил. В отличие от фон Бюллова, еще несколько дней там буквально дневавшего и ночевавшего, а потом вдруг куда-то исчезнувшего. Начиная с вечера двадцать четвертого, Генрих не появлялся ни в школе, ни в храме и на звонки домой не отвечал.


                Глава пятая

                Место действия – Андрианаполь
                Время действия – 25 марта 1979 года


                I

«Дорогая Светлана! – каллиграфически вывел Ведрашко. – Прости, что это письмо не от твоей мамы (как ты, вероятно, сначала подумала), но…»

Писать левой рукой было трудно. Обожженная правая, привычно воняя дегтярной мазью, безвольно висела на перевязи и для тонкой писчей работы была непригодна. Но – как вы, наверно, уже догадались, – отнюдь не эти мелкие технические сложности мешали писать бытовое письмо без пяти минут художнику слова. Мешало другое.

Дело здесь было в том…

…Ведь все мы, читатель, в глубине души знаем, кто нас любит, а кто – не очень. Даже самый сердечно тупой человек, кто ему друг, а кто – враг, распознает безошибочно. И то, что Петрова его не только не любит, но даже и не испытывает к нему элементарной симпатии (зародышевой плазмы любви), без пяти минут инженер человеческих душ понимал безошибочно. Но – несмотря на все это – он точно так же не мог не писать идиотское это послание, как утопающий не может не ухватиться за соломинку, прекрасно при этом зная, что весу в нем четыре с половиной пуда, а соломинка и комара не удержит.

«Я, естественно, понимаю, – высунув от старательности язык, продолжил Ведрашко, – что того, что Поль де Кок называл «ответным чувством», ты ко мне не испытываешь. Но мне ведь этого и не надо. Просто видеть тебя, просто слышать твой голос, узнавать тебя по звуку шагов – счастье настолько неслыханное, что в сравнении с ним любые амурные радости ничего для меня не значат».

Последняя фраза очень понравилась Владимиру. У него даже появилась надежда, что он все же сумеет пленить Петрову красотой пусть не тела, но слога. Минут через пять несмелая эта надежда стала почти уверенностью – перо его так и летало, сравнения становились все более красочными и развернутыми, и будущий литератор верил: он все-таки завоюет Петрову, надо только очень-очень стараться и написать не хуже, чем классики.

                *****

…Вот и сейчас почти все свои силы Владимир тратил на то, чтобы решить, как ему лучше выразиться: «беспардонная сентиментальщина» или «сентиментальная беспардонность»? Какое-то время ему даже казалось, что монетка его любви встала сейчас на ребро, и в какую именно сторону она завалится, зависит от точности выбранного эпитета.

Потом он вздохнул и продолжил:

«Светка, поверь, что я не раз (как выражаются господа алкоголики) хотел «завязать», но это у меня не получалось. Но я больше не оскорблю ни тебя, ни себя беспардонной сентиментальщиной, вроде той, что стекла с моего пера чуть выше. Для этого я слишком уважаю тебя и слишком…»

                *****

…Часов через шесть, когда требовательный художник слова посчитал свой Великий Труд наконец-то законченным, он запечатал его в обычный конверт и написал на нем черной пастой: «С. В. Петровой».

                II

Запечатав конверт, В. Ведрашко доплелся до ямы метро, пересек под землею весь город, поднялся наверх, дождался нечастого по выходным «девятнадцатого», минут за двадцать доехал до школы, минут тридцать-сорок простоял в нерешительности на пороге жилого корпуса, потом все же вошел, отыскал черный стол с крупной надписью «Почта» и вложил свой конверт в ячейку с литерой «П».

– Ведряшко, ай нид фо ё хелп, – вдруг прогремел за спиной у него чей-то жутко знакомый голос.

(Ведрашко, мне нужна твоя помощь).

– Вот? – еле слышно промямлил Ведрашко, разворачиваясь к свой классной и с ужасом чувствуя, что гордый язык Стивенсона и Байрона выветрился из его памяти совершенно.

– Ведряшко, ви’в гот э сиреос трабл виф ё френд Генрих Бюллов. Тел ю вэ труф… – здесь даже Алле вдруг стало понятно, что день нынче воскресный, обстановка – сугубо партикулярная и рыцарское англосаксонское наречие звучит сейчас слегка неуместно. – Понимаешь, Владимир, – продолжила она по-ливонски, – с твоим другом фон Бюлловым творится что-то неладное. В школе его нету, дома трубку никто не подымает. Мы пытались звонить на работу отцу – отец в командировке. Пробовали связаться с его матерью… ну, что такое его мать, ты знаешь.

(Ведрашко, у нас появились большие проблемы с твоим другом Генрихом Бюлловым. Говоря откровенно...)

Здесь Алла вдруг замолчала и посмотрела Ведрашко прямо в глаза. В глазах у железной Аллы стояли слезы.

– Понимаешь, Вова, – пробормотала она, – согласно инструкции мы просто о-бя-за-ны официально заявить о его пропаже. Со всеми вытекающими. Но я и Жора… мы с Георгием Максимилиановичем решили все-таки подождать до вечера. Ты ведь знаешь, где Бюллов живет?

– Да, миссис Кербер.

– За пару часов обернешься туда и обратно?

– Конечно.

– Как только что-нибудь выяснишь, сразу звони Георгию Максимилиановичу. Вот номер его телефона. Вот мелочь на дорогу.

– Хорошо, миссис Кербер. Только мелочи мне не надо. Я и так позвоню.

– Да возьми ты этих несчастных полшекеля, – недовольно помотала головой англичанка. – Мелочь ему не нужна. Тоже мне… Ротшильд!

– Хорошо, – согласился Ведрашко, хорошо понимая, что препираться из-за грошей сейчас не ко времени.

– Лак ту ю, – перекрестила его Аллочка. – Ай белив ин ю, Вова.

(Удачи! Я верю в тебя).


                Глава шестая
                Место действия – Андрианаполь
                Время действия – 25-26 марта 1979 года


                I

Фон Бюллов жил близко, на Эрмитажной. В подъезде с отсутствующим консьержем стояла точно такая же, как и в доме Ведрашко, поломанная галошная стойка, и зиял потухший лет двадцать назад камин, а на гулкой парадной лестнице сохранились даже медные прутья, некогда придерживавшие ковер (в парадной Ведрашко и сами ковры, и медные палки-держалки были смыты потоком истории еще в прошлое царствование). На парадной двери фон Бюллова сохранился еще один раритет – дверной молоточек. Ведрашко чуть-чуть отдышался, а потом осторожно взял молоток за отполированную столетиями ручку и постучался три раза.

Не отозвался никто.

Ведрашко ударил еще раз пять и вновь – без малейших последствий.

Ведрашко заехал по двери изо всей дури, а потом разыскал современный звонок и вызвонил долгую трель.

– А маладой барин нету, – услышал он за спиной гортанный голос возвращавшейся с рынка странной бюлловской домработницы (не то филиппинки, не то монголки).

– А где он?

– Нэ знаю.

– А когда он придет?

– Нэ знаю.

– А когда он ушел?

– Нэ знаю. Дай мне пройти.

Ведрашко почтительно сдвинулся в сторону, домработница приблизилась к двери, опустила кошелки, достала огромный кованый ключ, вставила его в замочную скважину, пару раз провернула, чуть-чуть приоткрыла дверь, нагнулась за сумками и – лишь проводила взглядом Владимира, с мальчишеской ловкостью уже проскочившего в полуметровую щелку.

– Сто-о-ой, ты куда?! – заорала не то филиппинка, не то монголка, но Ведрашко уже миновал коридор и вломился в открытую Генкину комнату.

                *****

…Генка был дома и смотрел свой шикарный импортный видик. По видику шли «Приключения лейтенанта Лорингеля».

На крошечном телеэкране высокая леди Эстрелла о чем-то оживленно беседовала со своей низенькой и толстенькой матерью.

– Но он же так беден! – с укором сказала мать.

– Ах, маменька, вы ничего не понимаете! – кокетливо прошептала леди, которой согласно сценарию должно было быть лет восемнадцать, а на деле – сорок с хорошим хвостиком.

– Все мы в молодости совершаем ошибки, – печально вздохнула маман.

– Ах, маменька, это была самая сладостная ошибка в моей жизни!

– Привет! – наконец обозначил свое присутствие Ведрашко. – Как ты можешь смотреть эту муть?

(В это время на телеэкране лакей в министерских бакенбардах широко распахнул инкрустированную самоварным золотом дверь и произнес: «К вам князь Беневоленский!»).

– Ты ничего не понимаешь, – не отрывая глаз от экрана, ответил Генка, – за эти два дня я просмотрел уже сто двадцать пять серий и никуда не уйду, пока не осилю оставшиеся сто двадцать восемь.

– Алла с Джорджем волнуются, – осторожно напомнил Ведрашко.

– Скажи им, что все будет нормально, – все так же не перемещая взгляда, продолжил Генка. – Как только я завершу свой просмотр, я сразу вернусь к вам в школу.

– Когда это будет?

– Наверное, в среду. А, может, и в пятницу.

– А раньше нельзя?

– Нет, Вовка, вряд ли. Короче, давай не мешай, начинается самое интересное. В среду увидимся, – очень грубо ответил Генка и замолчал, алчно вперившись взглядом в экран.

На крошечном телеэкране лейтенант Лорингель и штабс-капитан Фарлакс заключали свое знаменитое пари на четыре гинеи.


                II

Ведрашко недоуменно пожал плечами и (а что он мог еще сделать?) вернулся на улицу. Поравнявшись с ближайшей телефонной будкой, он открыл дверь, снял тяжеленную трубку, сунул в узкую щелку монетку в четыре агоры и навертел номер Джорджа.

– Да-да, я вас слушаю. Фон Кобенц у телефона, – раздался из трубки встревоженный голос директора.

– Господин фон Кобенц, это… Ведрашко.

– Рад вас слышать, Владимир. Вы были у Бюллова?

– Был. У него все нормально.

– А почему он не на занятиях?

– У него… инфлю... енция. Во вторник он будет.

– Ты мне точно не врешь? – сурово спросил директор.

Больше всего на свете Владимиру хотелось свалить на широкие плечи Джорджа всю правду, но сделать этого он не решился. О чем не однажды потом пожалел.


                III

А на следующий день перед первым уроком к нему подошла непривычно серьезная Светка Петрова и протянула белый конверт с крупной надписью: «В. В. Ведрашко».


                IV

"Здравствуй, Вова! – прочитал он, раскрыв конверт в своем личном интимном чуланчике, располагавшемся под самой крышей (раньше здесь тискались парочки, но одинокий влюбленный их всех за последние два-три месяца выжил). – Ты зря извинялся, я сразу поняла, что письмо не от мамы (мама шлет авиа). И еще ты зря так часто использовал глагол «завязать». Ведь это не только любимое слово «господ алкоголиков», но и мое, хотя я, вроде, не алкоголик (по крайней мере, пока).

Ну, а если серьезно, то мы не можем быть вместе. Тому есть сотни причин, но главная из них заключается в том, что я люблю твоего друга Генриха. Он ничего об этом не знает, и ты – если ты действительно меня любишь – ничего ему об этом не расскажешь. Если скажешь, то станешь моим врагом.

Вот такие дела.

Прости, если сможешь.

Твоя Светка".

                *****

Черный день получения этой записки Ведрашко будет помнить до самой смерти. И только лет через двадцать тревоги и радости взрослой жизни наконец-то сумеют чуть-чуть приглушить нестерпимую горечь того понедельника.            


                КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ 

ПРОДОЛЖЕНИЕ В "ТРИ ПИСЬМА НИОТКУДА" ПОЛНОСТЬЮ