Дед и Малыш. Глава 7. Гуркоту мунче

Игорь Поливанов
       «Андрей прав»,- горестно думал он, глядя на бледный, еле заметный прямоугольник окна, за которым была ночь, и в этой ночи испуганное, маленькое, четвероногое, беспомощное и жалкое. «У меня на самом деле, видно, начинается старческое слабоумие. Как я мог не подумать об этом раньше? Позволительно ли в мои годы быть столь легкомысленным? Седьмой десяток завершаю, пора бы уже о душе думать».

       Он снова, вдруг, вспомнил слова старой болгарки и свой ответ на них: «Все равно ты придешь к Богу. – Может быть, когда чокнусь». Он снова увидел себя, сидящим за столом перед небольшим окошком; на подоконнике - кустик герани, весь пронизанный, словно пропитанный ярким солнечным светом, который льется потоком через окно, заливает стол, покрытый старенькой скатертью, его самого. Свет этот, кажется, проникает в него, заполняет его всего, до предела, вызывая в душе безотчетную, почти восторженную радость. Это была радость возвращения жизни после продолжительной болезни. Это, наверное, и было истинное ощущение счастья. Он смеется своим словам – они ему кажутся остроумными.

       А уже через несколько лет, вспомнив однажды этот разговор, он почувствовал мучительный стыд, вдруг ясно представив, как должна была воспринять его слова эта добрая пожилая женщина. Вспомнил, когда уже ничего нельзя было поправить, оправдаться, объяснить, что он вовсе не имел ввиду, что она сама глупая, выжившая из ума старуха, если верит в эти сказки; что он просто сболтнул неподумавши, что был глуп, и попросить прощения. Не мог даже отблагодарить ее, которая в ту ночь, ему, больному, озябшему открыла дверь, обогрела, выходила, кормила в то тяжелое, голодное время. Не мог, потому что не знал, где ее искать, не знал название деревни, ни фамилии ее. Даже имя ее не сохранилось в памяти. Он знал только, что деревня эта находилась где-то в Молдавии.

       Бежать из детдома подбил его приятель Ромка. Он был года на два старше Паши, повыше ростом, и относился к нему свысока, даже, пожалуй, как взрослый относится к ребенку, и Паша безропотно признавал его превосходство. Он чувствовал в нем подавляющую его независимость, самостоятельность. Интересно, что прожив в детдоме более десяти лет с другими детьми, он мало кого помнил, и даже тех, кто остался в памяти, смутно помнил их лица, а вот Ромку помнил ясно, будто расстались с ним недавно. Темно-карие глаза, большой рот, оттопыренные уши. Он от кого-то слыхал, что такие уши бывают у евреев, и долго считал Ромку евреем. Но, в конце концов пришел к убеждению, что в нем текла цыганская кровь. Эта его любовь к лошадям и страсть к перемене мест.
       В их комнате, коек на двадцать, он не помнил, когда появился Ромка, в его памяти он возник вдруг, в одно солнечное июньское утро. Паша в тот день был дежурным по комнате, и после завтрака пришел произвести уборку. Открыв настежь дверь, чтобы выходила пыль, он подмел полы, точнее, проходы между коек, и, согнав мусор к порогу, взял совок, чтобы собрать его. Но тут он увидел муравьев, которые нашли что-то съедобное у порога и суетились, видно решая вопрос, утащить это в муравейник или съесть на месте. Постояв и поразмыслив, как поступить, Паша осторожно забрал у них добычу, и перенес ее вместе с муравьями, которые ни на миг не захотели расстаться с добычей, что по праву принадлежала им, и вынес во двор, положил на землю. Потом вернулся и присел над беспокойно бегающими оставшимися муравьями, в ожидании, когда они поймут, что тут уже делать нечего, и отправятся по своим делам.

       - Что, жалко? - на него упала тень, и он увидел Ромку.

       Он, было, собирался изобразить на лице пренебрежительную мину и смахнуть насекомых в кучу мусора, но Ромка одобрительно сказал:

       - Правильно. Они тоже хотят жить, хоть и маленькие, - и, перешагнув через порог, пошел к своей тумбочке.

       Паша помнил, что именно в этот момент возникла у него симпатия к этому мальчику, и положила начало его привязанности к нему. Он поспешно обмел оставшихся муравьев вокруг, собрал мусор, выбросил его во двор, и когда Ромка вновь появился у двери, спросил:

       - Ты куда идешь?

       - На конюшню, - ответил Ромка.

       - Можно и я с тобой пойду?

       Это было начало их сближения, их дружбы, которая протянулась на два года. А через два года Ромка начал подбивать его на побег. Он тянул его в Молдавию, соблазняя всякими прелестями:

       - Рядом с детдомом там плодоовощная база. Ну, вот как от нашего корпуса до девчачьего. Осенью туда возят яблоки. Ну, прямо, машина за машиной. Полно, горой насыпаны. И вот, как они начинают подъезжать к воротам, машина едет медленно, и тут – не зевай! Цепляешься сзади за борт, подтягиваешься и, пока она доедет до ворот, успеваешь набить полную пазуху, спрыгиваешь и драпаешь, пока сторож не прихватил. Ну, и потом ешь от пуза, сколько хочешь.
 
       Он рассказывал, что там прямо на улице растут орехи, и уже в августе все ребята запасаются маленькими, самодельными ножичками: «Залезешь на дерево, сядешь на ветку, срываешь орехи, ножичком разрезаешь их пополам и вырезаешь белые ядрышки. А то, накопаешь картошки на огороде и печёшь её в костре. Или наберёшь кукурузных кочанов, а потом, когда начинают топить печи, зажариваешь их в топке и грызёшь».

       Паша слушал, но бежать с Ромкой не соглашался, и тогда губы его большого рта змеились, выражая высшее презрение, и он медленно, раздельно говорил: «Трус, боягуз!», - и презрительно сплёвывал на землю.

       И если он все же согласился на побег, то не потому что его соблазнила красочно расписанная Ромкой райская жизнь в Молдавии, не потому что, в конце концов, сдался, сломленный Ромкиным презрением, устыдившись своей слабости. Причина была в другом, и Паша ни за что не признался бы в том даже самому близкому человеку, если б у него такой был. Побег из детдома был крайне редким событием, и он не помнил, чтобы в их детдоме случалось это. Но слышал об этом не только от Ромки, но и от других ребят, и рассказывали они об этом с явным уважением к беглецам, явно признавая их превосходство над общей детдомовской массой, и каждый, может быть, мечтал, что однажды прыгнет на подножку вагона и укатит навстречу приключениям.

       Он представлял, какие разговоры пойдут в детдоме после их побега, и как многие ребята, которые не замечают его теперь, будут вспоминать, какой это Павлик, и, вспомнив, удивляться, что это тот маленький, незаметный мальчик вдруг решился на такой поступок. И, разумеется, он не мог в том признаться Ромке, но знал, что обязательно вернется в свой детдом. Он представлял, как и старшие ребята будут с уважением поглядывать на него и расспрашивать, где он побывал и что видел. И может однажды Катюша остановит его, и, глядя на него, с любопытством спросит, и он будет подробно рассказывать ей, где был, что видел, и каким опасностям подвергался в пути.

       Произошло это где-то в середине марта. Вдруг резко потеплело, быстро сошел снег, подсохли дорожки в аллеях. И Ромка объявил, что пора. Паша, было, заикнулся, что неплохо было бы подождать окончание занятий в школе, но Ромка презрительно скривил губы, подразумевая, может быть, что именно в этом заключается вся прелесть побега, что ты сам прекращаешь эти, надоевшие за зиму, занятия в школе. Однако объяснил необходимость бежать именно теперь тем, что когда совсем станет тепло, то перейдут на летнюю форму, и заберут зимние пальтишки, но и тогда по ночам бывает холодно, особенно, когда едешь на крыше вагона или на подножке.

       - Так продует, что рад не будешь.

       И они принялись готовиться. Подготовка заключалась в том, что в обед они свою порцию хлеба не съедали, а незаметно прятали в карман, и затем Ромка уносил их в конюшню и складывал в торбочку, которую вешал затем в темном углу под крышей.

       Дед до сих пор помнил тот день, когда они в последний раз пообедали и ушли на станцию. Помнил ту тяжесть на душе, помнил, как душа его рвалась назад, как плакала при мысли, что кто-то съест его ужин. Хотелось повернуть назад, но что-то, сильнее его желания, мешало ему это сделать, и ноги, помимо его воли, несли его все дальше и дальше от его дома. Ромка же был весел, и кажется, переполнен энергией, нес сумочку с хлебом, помахивая ею.  Но его запаса оптимизма хватило ненадолго. Даже меньше, чем хлебного запаса.

       На следующий день подул северный ветер, и к ночи резко похолодало. Ночевали они в пустом вагоне товарного поезда, тесно прижавшись друг к другу, и который завез их куда-то не туда. А на следующий день Ромка потратил много времени, чтобы определить, куда, в каком направлении им надлежит ехать дальше. По расчетам Ромки они должны были быть на следующий день на месте, и на следующий день закончились их хлебные запасы. Обедали они двумя огрызками яблок, которые Ромка подобрал на дороге, обтер о штанину.

       Теперь он, во избежание повторной ошибки, решил ехать только пассажирскими поездами. К ужину Ромка выпросил в одном доме кусочек хлеба, который разделил поровну.
Все же, они добрались до Молдавии, хотя и несколько севернее того злачного места. Куда стремился Ромка. Еще с вечера Паша почувствовал, что заболел. Слабость и безразличие овладело им, и он равнодушно, бездумно следил за Ромкой. Хотелось лечь где-нибудь и лежать не двигаясь, но он заставлял себя идти. Ромка был зол, раздражителен. Когда Паша из-за слабости, и из-за того, что у него окоченели руки не смог запрыгнуть на подножку вагона отходящего поезда, он обозвал Пашу размазней.

       - Лучше бы я сам поехал, без тебя, - сказал он сердито, спрыгнув с подножки, набирающего скорость поезда. – Мы бы сегодня уже спали бы в тепле, и поужинали бы, если б не ты. Вот когда теперь будет следующий поезд? Сегодня ты будешь просить.

       Паше есть не хотелось, но он послушно поплелся за Ромкой к ближайшему дому. Они остановились возле калитки, в ожидании, когда на лай собаки кто-нибудь выйдет. Вышла женщина. Она пошла к ним и сказала что-то по-молдавски. Паша не понял и произнес заготовленную фразу:

       - Дайте…,- на следующем слове он замялся и выдавил из себя, - воды попить.
Женщина, видно, поняла, и вынесла воды в алюминиевой кружке. Вода была холодная, и Паша, через силу, все же одолел половину, и, повернувшись к Ромке, вежливо предложил:

       - Будешь?

       Ромка стоял в стороне и сердито мотнул головой. Они прошли мимо двух домов, и снова остановились у калитки.

       - Попросишь воды – и эту будешь сам пить, - предупредил Ромка. На этот раз вышел мужчина.

       - Чи фаче? – спросил он неласково, разглядывая Пашу.

       - Дяденька, дайте кусочек хлеба…, пыне, - добавил он по-молдавски, как научил его Ромка.

       - Нуй пыне, - сердито ответил мужчина, и пояснил по-русски, - мы в колхозе работаем.

       На исходе была голодная зима 46-47 года.

       Они вовремя вернулись на станцию, вскоре подошел поезд. Ромка не стал рисковать – подсадил Пашу на ступеньки вагона, в котором проводник не открыл дверь, пока поезд еще стоял, и, отойдя чуть в сторону, запрыгнул сам на ступеньки следующего вагона, когда поезд тронулся.

       Паша уселся спиной к ветру, обхватив руками поручни. Болела голова, заложило нос, болело горло, хотелось спать. Поезд шел и шел, постукивая колесами, ветер продувал пальтишко насквозь. Паша в какой-то момент задремал, и когда стало его клонить вперед, дернулся и очнулся. Теперь он прижался к поручням, обхватил их обеими руками и засунул руки в рукава. Видно, он снова задремал на какое-то время, и когда очнулся, то увидел, что плывущая назад земля побелела и идет снег. Крупные хлопья его стремительно уносились назад, и Ромка на ступеньках следующего вагона сидел белый, как снежная баба.

       Уже и проплывающие мимо деревья побелели, и провода между столбами стали толстыми, пушистыми. Смеркалось, а поезд все мчался и мчался, и не видно было конца этому беспрерывному движению. «Где они? Сколько еще ехать?». Он поглядывал на Ромку, который, наверное, мог бы ответить на его вопросы, но он все так же сидел белый, неподвижный, будто вылепленный из снега. Но вот он поднял голову, медленно поднялся, и, тяжело ступая, скрылся в вагоне. Может проводник увидел его, и, сжалившись, впустил? А может то был милиционер? Во всяком случае, для Ромки все позади. Он сейчас в тепле, и может ему дали чаю.

       Паше хотелось пить, но теперь бы ему выпить горячего чая. Горло заложило, болело, и ему казалось, что если б он выпил горячего чая, ему стало бы легче. А может и в его вагоне дверь не заперта?

       Превозмогая слабость, помогая руками, он поднялся, дотянулся до ручки, подергал ее – нет, дверь была заперта. Он снова опустился на ступеньку. Может постучать в дверь? Теперь, когда он не видел перед собой сидящего Ромку, он почувствовал какое-то облегчение, словно освободился от тяжелого груза. Он почувствовал себя свободным, независимым, вольным самому решать что делать, как поступить. И когда поезд стал замедлять ход и остановился, он, не задумываясь, сполз со ступенек и встал в снег на одеревеневшие от холода и долгого сидения ноги. Поезд будто только ради этого остановился – тут же медленно тронулся, и вагоны один за другим поплыли мимо него. Когда последний вагон прошел, он успел увидеть, как в открытую дверь небольшого здания шагнул мужчина в форме железнодорожника, и закрыл за собой дверь.

       Все слабее постукивали колеса удаляющегося поезда, и его окружила какая-то особенная тишина, какая бывает только когда падает снег. Снег уже не летел, а тихо падал крупными хлопьями. Все было бело вокруг, и лишь едва серел сквозь снег лес по ту сторону полотна. Паша с трудом взобрался по невысокой насыпи, перешел через пути и подошел к зданию, похожее на небольшой вагон в два отделения. В одном отделении дверь была приоткрыта. Он вошел в небольшое помещение зала ожидания с диванами вдоль стен. Здесь было так же холодно, как и снаружи.

       Он вышел и потихоньку подошел к освещенному окну рядом со второй дверью. Он увидел мужчину у стола у противоположной стены. Тот что-то писал. Он потянул за ручку двери – она легко подалась, и чуть замешкавшись на своих непослушных ногах, он вошел в небольшое помещение, и в лицо его пахнуло теплом. Он покосился вправо и увидел красную от жара железную печурку, и за ней, между печкой и столом кровать-односпалку. Посмотрел на мужчину, который молча, выжидательно уставился на него.

       Со слабой надеждой на чудо, что этот незнакомый дяденька уступит ему кровать возле печки, он спросил:

       - Далеко до деревни?

       Мужчина понял и ответил:

       - Чинч километер, - и перевёл на русский, - пят километры, - и продолжал смотреть на Пашу с той же выжидательностью. Паша постоял ещё немного, не решаясь оставить это благодатное тепло, повернулся и вышел, тщательно прикрыв за собой дверь.

       Дорога начиналась от здания полустанка и, хоть и слабо, но чётко выделялась дальше уходящей белой лентой между возвышавшимися по сторонам деревьями. Паша пошёл по этому ровному, белому ковру, чуть ли не покалено утопая в мягком, еще не успевшем слежаться, снегу. От движения, и еще, наверное, у него была температура, он быстро согрелся, и скоро ему стало жарко так, что он расстегнул пальтишко. Он шел, механически передвигая ноги, со странным безразличием, зная одно, что надо идти. Сколько он шёл? Вот за деревьями мелькнули огоньки, а потом лес кончился, и перед ним открылось белое, под снегом, поле, за которым чернели дома деревни, с освещенными кое-где окнами. Он брёл как во сне, лишь зная, что впереди его ждет тепло, и к этому теплу несли его ноги. Уже не видно было дороги, и он пошёл напрямую, на светившиеся окна. Перед ним встало неубранное поле кукурузы. Оно стояло стеной выше его, покрытое снегом, скрывало от него огоньки. Он свернул влево, обошёл поле и пошёл вдоль него, и почувствовал снова под ногами дорогу.

       И вдруг перед ним возникла высокая белая фигура, будто одетая в белый балахон с остроконечным капюшоном. Он видел где-то в журнале одетых в такие капюшоны и знал, что это люди ку-клукс-клана, которые убивают негров. Казалось, что фигура двигалась ему навстречу. Страх морозом прошёл по спине. Он остановился и фигура остановилась. Постояв немного, он снова пошёл, и фигура двинулась ему навстречу. Превозмогая страх, он медленно шёл, пока не стали сквозь поредевшую завесу снега более чёткими очертания фигуры,  и он понял, что это всего лишь распятие, которые он уже видел днём, которые зачем-то ставят в начале деревни. Они почему-то даже днём вызывали у него страх, и теперь он робко обошёл его стороной, сделав большой круг.

       В крайнем доме светилось одно окно, и он направился к нему. Он подошёл к низкому штакетнику, дошёл до перекошенной, приоткрытой калитки и вошёл во двор. Тявкнула собака. Он увидел напротив двери дома её будку и остановился, не решаясь идти дальше. Собака ещё тявкнула, но из будки не вылезла, не желая покидать нагретое местечко. Тогда он осторожно прошёл вправо и подошёл к светящемуся окошечку. Он увидел стол, на столе светящуюся керосиновую лампочку и за лампой фигуру женщины, а перед ней на столе книгу. Она читала.

       Паша осторожно стукнул пальцами в стекло. Женщина выглянула из-за лампы, посмотрела на окно, видно неуверенная, что слышала стук. Он постучал громче. Она приподнялась, наклонилась через стол к окну. Он приподнялся на цыпочки, прислонившись лицом к стеклу, чтобы она его увидела. Старуха с широким, морщинистым лицом, с минуту, щурясь, смотрела на него, потом он видел, как она пошла к двери и сам поспешил ей навстречу. Он обогнул угол и остановился, опасаясь собаки. Дверь приоткрылась, высунулась голова, и сказала:

       - Иди, не бойся – собачка не тронет. Чего надо?

       Паша подошел к двери, и просительно, как можно жалобней, попросил:

       - Тетенька, пустите переночевать. Мне холодно.

       - Заходи, - открыла двери женщина.

       Он прошел темные сенцы, открылась дверь. Он помнил, как пахнуло на него теплом, помнил, как хозяйка помогала снять мокрое от таявшего снега, тяжелое пальто, как стягивала с него промокшие ботиночки. Она предложила ему поесть, но он отказался, и тогда она посадила его на лежанку русской печки, и когда он улегся, натянув на себя одеяло, почувствовал на своем лбу ее тяжелую, шершавую ладонь, и услышал слова старухи:

       - Гуркоту мунче.

       Почему-то на всю жизнь остались в памяти эти незнакомые слова, что в переводе на русский означало «бедный мальчик», как он узнал позже.
Что было дальше, он не помнил. Был ли он все это время в беспамятстве, или просто память не сохранила, что было с ним в этот промежуток его жизни, но удивительно ясно запомнился день его выздоровления.

       Запомнился этот яркий солнечный поток света, льющийся через окошко, ярко-зеленый кустик герани на окошке, и чугунок на столе, от которого шел пар. Помнил, как он живо приподнялся, чтобы заглянуть в чугунок в радостном предвкушении чего-то вкусного, увидел красную поверхность содержимого и вообразил, что в чугунке тушеная картошка с мясом, которую он где-то когда-то ел, но забыл когда и где. Но это была просто тушеная картошка, густо посыпанная сверху мелким красным перцем. Но все равно было очень вкусно, и он с наслаждением вдыхал пар, идущий от тарелки. Она положила ему полную тарелку.

       Хозяйка сидела сбоку за столом и смотрела, как он ест, и это не стесняло его. Она была болгаркой, не толстая, но вернее сказать крупная, плотная, крепкая старуха с широким лицом, толстой, морщинистой шеей, с большими руками, пухлыми в запястье, руками крестьянки, всю жизнь проработавшей на земле. Она с трудом говорила по-русски, но, пока он ел, она рассказывала, как он сильно болел, так сильно, что она испугалась, что он может умереть, и что ей придется отвечать за него, и она пошла в сельсовет, а потом привела «фершала», и он приходил делать ему уколы.

       Потом она принесла от соседей чернильницу и ручку, положила на стол лист бумаги и позвала его:

       - Гай, иди, будешь писать письмо.

       Он уселся на место, где он ел картошку, она на свое место сбоку у стены, и скомандовала:

       - Давай пиши. - Паша окунул перо в чернильницу. – Здоровья тебе и успехов в твоей службе, дорогой мой унучек Коля. А шлют тебе привет и наилучшие пожелания куманек Петр.…Написал? Куманек Павел…

       Само слово «куманек» ему показалось смешным. На втором куманьке он не в силах сдержаться улыбался во весь рот, а когда послал привет унуку Коле четвёртый куманек, он уронил голову на лист бумаги, и хохотал во все горло. Отсмеявшись немного, успокоившись настолько, что смог собрать губы в серьезную мину, он обмакнул перо и выжидательно посмотрел на хозяйку, выражая готовность продолжать дальше. Она смотрела на него серьезно и продолжала ровным голосом, будто ничего не случилось:

       - А еще шлет тебе горячий привет куманек Илья…, - и Паша снова уронил голову на лист бумаги, содрогаясь от смеха. Он помнил, что у этого ее «унука» было много куманьков, чуть ли не на пол страницы, и он еще раза два прерывал писание, пока, наконец, не перечислил их всех. Само письмо было коротеньким, не более как на пол странички, в котором сообщались основные новости деревенской жизни. О нем она даже не упомянула.

       Дед снова увидел ее лицо, широкое, морщинистое, словно вылепленное из глины, лицо старой болгарки, серьезный, терпеливый взгляд ее глаз, в ожидании, когда этот, сидящий перед ней глупый мальчишка, перестанет смеяться. Бедная женщина. Он не знал ничего о ней, о ее прошлом, но не надо было быть провидцем, чтобы узнать, что выпало на ее долю. Две войны, революция, смерть мужа, и, наверное, кого-то из детей, голод и еще голод. И в эту голодную весну она открыла дверь ему, чужому мальчишке. Обогрела его, выходила, и кормила, пока он жил с ней. Конечно же, ее давно нет на свете, давно предстала перед Богом, если он есть, и он простил ей все грехи ее, за ее страдания здесь, в этой жизни.
Впервые у деда появилось желание вознести молитву к Богу о душе ее, но он не знал, как это делается, и даже не знал имени ее. Он знал лишь одну молитву «Отче наш», которой она же его и выучила. Он помнил, как сидел на краю лежанки, свесив босые ноги, и повторял за ней слова молитвы. Повторял весело, стукая пятками о теплую стенку печки, желая прихвастнуть своей памятью, как он быстро запоминает.

       - Нельзя болтать ногами, когда читаешь молитву, - строго сказала она, и он послушно перестал стучать пятками.

       Благодаря ей, он выучил эту молитву, и не раз, когда ему было очень плохо. Читал ее про себя, с надеждой, что Бог все же есть, и услышит его и поможет. Обычно по вечерам она зажигала лампу, клала перед собой и читала Евангелие. Это была единственная книга в доме, и ее она читала, когда он постучал в окно.

       В тот же памятный день, вечером, зажегши лампу и раскрыв Евангелие перед собой, она позвала его:

       - Иди, послушай, - и принялась читать. Читала она медленно, чуть ли не по слогам.

       Она прочитала в тот вечер ему главу, где говорилось о том, как Иисус накормил пятью хлебами пять тысяч человек. Дочитав до конца, она подняла голову, и посмотрела на него поверх очков.

       - Бабушкины сказки, - заявил он авторитетно. Взял бы и бросил нам с Ромкой с неба буханку хлеба, когда мы есть хотели, - и он дурашливо загоготал своей шутке.

       Она некоторое время смотрела на него, и видно, не найдя ни чего, чтобы убедило его, сказала:

       - Все равно ты придешь к Богу.

       И тогда он высказал те слова, которые много раз позже вспоминал со стыдом. Теперь, конечно, он понимал, как должна была воспринять слова глупого мальчишки эта старая, мудрая женщина. Наврядли она придала им какое-то значение. Но вот относительно ее предсказания, он последнее время довольно часто вспоминал его, испытывая неясную тревогу. И теперь с грустью вспомнив слова Андрея, подумал, что, наверное, настало его время, которое имела ввиду старая болгарка, что он, кажется, «созрел».

       Он все чаще думал об этом, и с каждым разом в душе его  рос протест, упорное неприятие, что человек, наделенный разумом, выделенный из всех живущих на земле существ, появляется на свет лишь для того, чтобы осознать, что он смертен, и уйти в небытие, исчезнуть бесследно, навсегда. И это неприятие присуще не ему одному, а всем людям живущим, и когда-либо жившим на земле. И так же у всех живущих и когда-либо живших, есть и было неясное ощущение постоянного присутствия какой-то невидимой силы, невидимого разума, во власти которого они прибывают. Именно это ощущение есть начало всех религий на земле.

       «Надо бы все же почитать внимательно Библию, Евангелие», - подумал дед, и отложил исполнение своего намерения до зимы, когда нечего будет делать.

       Продолжение следует...