Маленькая женщина

Вячеслав Демидов
...Мы положили коробку с кухонным комбайном в тележку и пошли к кассе. Когда до нее оставалось шагов десять, из прохода слева выдвинулась другая тележка. Ее катил плотный высокий парень, катил медленно, так что мы вполне могли бы проскочить.

Но Александр Эдуардович придержал шаг и любезно показал рукой:
– Bitte sehr!

Парень равнодушно скользнул взглядом, и его спина через секунду замаячила перед нами.

– Зачем это вы? – пробурчал я.– Он ведь на добрых тридцать лет вас моложе! Даже “Danke schцn!” не сказал, хамло!

Александр Эдуардович сделал вид, что не слышит.

Когда сидевшая за кассой девушка дала сдачу, он аккуратно и неторопливо принялся убирать деньги в свой маленький, с тремя отделениями, бумажник:  стомарковую купюру в заднее отделение, помельче в среднее, чек вложил в первое. Потом отстегнул кнопочку кармашка и высыпал туда монеты, потом застегнул кнопочку, потом сложил бумажник по сгибам втрое и сунул в предназначенное именно для бумажника отделение сумки, застегнул ее молнию... Он всегда носил эту мягкую черную сумку на левом боку, словно противогаз,- перебросив ремешок накосяк через грудь. Кассирша терпеливо ждала, когда он закончит. Ждала и очередь.

Меня раздражала его неторопливая возня, было неловко перед людьми, и я подумал, что его поведение по меньшей мере нелогично: то любезность к одному-единственному человеку, то пренебрежение многими...

Толкая перед собой тележку к выходу, он говорил, словно отвечая на мою безмолвную воркотню:

– Когда кассирши видят иностранца, а мы с тобой никогда за немцев не сойдем, у некоторых возникает желание чуть-чуть ошибиться в свою пользу. А быстро считать в уме я уже не могу – годы не те. Вот и копаюсь. Я знаю, что очередь ждет. В Москве они давно бы гвалт подняли, а в Берлине молчат. Ты думаешь, немцы не считают потерянные минуты? Очень даже считают. Но каждый немец твердо знает, что когда подойдет его очередь, он будет считать деньги или разговаривать с кассиршей столько времени, сколько ему надо, и никто не сделает замечания.

На улице было свежо. Мартовский берлинский день угас. Дождя уже не было. В крупных каплях на „Тойоте“ отблескивали высокие фонари, освещавшие стоянку. Александр Эдуардович распахнул заднюю дверь:

– Мы ее прямо на сиденье, помягче будет. Ты зайди с той стороны, дверь открой, да пристегни ее ремнем, коробку-то!.. Отлично. Никуда теперь не денется.

Я пошел отгонять тележку.
Когда я вернулся к машине, мотор уже работал. Дворники сметали с ветрового стекла последнюю влагу.

Выруливая со стоянки на улицу, Александр Эдуардович спросил:
– Ты не заметил, как в эмиграции меняется у людей характер?

– Характер не знаю, а вот рулить я стал без лихости. Один раз на тридцать марок накололи, другой на сто двадцать...

– Это верно, но это не характер! Это фотоаппараты автоматические! – засмеялся Александр Эдуардович. – Но я не о том. Я о влиянии изобилия.

– Изобилия?

– Ну, да! Ты вот меня дураком посчитал, что я этого парня пропустил вперед, верно?

– Да что вы!? Почему дураком? Вы ведь его старше намного!

– Именно дураком, но это в тебе советское никак не угомонится. Въевшаяся мысль о всеобщих нехватках-недостатках. Ты даже не понимаешь, как она, стерва, в твоем подсознании сидит. И уходит медленно-медленно... Ты сколько здесь?

– Два года.

– А я семь. У меня уже ушла. А у тебя еще нет.

Навстречу зажегся красный. Дождь хлынул опять. Люди быстро перебегали улицу, прятались под навесом трамвайной остановки.

...Вскоре после переезда из Москвы в Берлин, я увидел на Фридрихштрассе возле „Русского дома“ плакат. Сообщалось о гастролях певца, песни которого лет двадцать назад были на всех магнитофонах. И на моем тоже. Мог ли я не пойти послушать свою молодость?

Зал был полон. Хлопали каждой песне. Я сидел, опустив глаза. У меня цепкая музыкальная память. Они звучали во мне, как двадцать лет назад, эти мелодии. Было жалко старого человека на сцене, сдвигавшего тональности, чтобы приспособить их к голосу, которого уже не было. Я искоса взглянул на своего соседа. Наши взгляды встретились, и он сделал печальную гримасу. Певец пел на “бис”.

Когда на сцену вынесли корзину цветов, все зааплодировали и встали. Поднялись, хлопая, и мы. Занавес опустился, зрители медленно потянулись к выходу. Крупная дама бесцеремонно раздвигала людей, стремясь к одной ей ведомой цели. Мой сосед остановился, пропуская ее. Не ожидая этого “стоп”, я толкнул его:

– Извините, Бога ради!

– Да не за что, это я виноват...

Оказалось, мы оба москвичи. Только Александр Эдуардович – невозвращенец, а не отстоявший два года в очереди перед германским консульством легальный эмигрант, как я. Он был в служебной командировке, когда рухнула стена. На следующий же день перешел в Западный Берлин и, как тогда говорили, “сдался”. Он спросил, где я живу. И в ответ сказал, что построит свой маршрут так, чтобы проехать мимо моего дома. Я стал отказываться, но он проговорил тоном, не допускающим возражений:

– Это ведь не я вас везу, а она едет. Ей все равно, куда.

С тех пор мы время от времени встречаемся, несмотря на разницу лет. А сегодня он попросил помочь выбрать кухонный комбайн – подарок жене на день рождения. По какому-то поводу, уж не помню, какому, он рассказал, что его отец был русским, а мать еврейкой. Еврейкой была и жена Александра Эдуардовича, Сима. Он вызвал ее в еще существовавшую ГДР, выправив приглашение в Красном Кресте. Она привезла свидетельства о рождении – ее и его.

...Радио передавало какую-то темную, грустную мелодию. Вел саксофон, ему тихо вторила подсурдиненная труба. Срезая веером воду, ерзали перед глазами по стеклу дворники. Мокрая, веселая парочка бежала по тротуару, не разжимая объятий, явно пытаясь проскочить на зеленый, – и вдруг оба застыли, как бы натолкнувшись на невидимую стену. И тут же стали целоваться. Красный свет перед нами сменился  желтым.

– А ты? – спросил Александр Эдуардович, включая передачу. – Останавливашься на красный?

– Привык. Не хватает еще дикарем выглядеть. Кстати: что вы о нехватках говорили? – вспомнил я.

– Да вот...– Александр Эдуардович на миг замолчал, приглядываясь в боковое зеркальце, чтобы перестроиться. – Понимаешь, многие наши советские черты характера происходили именно от нехваток. Помню, на аэродромах пассажиры всегда наперегонки бежали к трапу, потому что выйдет командир корабля, скомандует стюардессе: “Вот от этих больше не сажать!” – и кукуй сутки, а то и поболе. Конечно, у всех билеты, у всех право, – да только какое там право, когда интуристов сажают. Или кого еще, для кого первый салон отгородят, никого туда не пускают, хоть там и места свободные. А дверь в продовольственный открывается? Толпа рычит, рвется, все друг друга отпихивают! Да нет, не друг друга – враг врага, вот как! Номера в очереди на ладошках да на тыльной стороне писали!..

Мы давно уже свернули с магистрали и ехали по узкой, длинной боковой улице. Он притормозил и мигнул фарами встречной машине, которая показывала, что хочет итти на ле-вый поворот:

– Пусть себе. Нам спешить некуда. Средняя по городу все равно сорок, как ни гони... “В одни руки больше двух бутылок не отпускайте!” – передразнил он.– А вспомни, какое это ужасное ощущение – это предчувствие, что вот сейчас, когда до прилавка остался всего один шаг, эта толстая баба у весов вытянет шею и на весь магазин гаркнет: “Касса, за масло больше не выбивать!” И в очереди стояли – грудь к спине, чтоб ни миллиметра зазора, чтоб никто не просочился! Вот отсюда взаимная ненависть. Как могу я его пропустить вперед себя, если мне после него – шиш? А? И нет больше интеллигентности, когда дележка идет...

Он замолк. Я тоже молчал. Я знал эту его привычку: внезапно умолкать, чтобы лучше построить следующую фразу. В эти мгновения его нельзя было перебивать вопросом – он сердился, выходил из себя, а когда успокаивался, прежнего разговора уже не было, он говорил скучно и плоско.

– И ведь что самое отвратительное,– он поглядел на меня,– ты понимаешь, самое отвратительное, что это непроизвольное, инстинктивное это желание оттолкнуть было свойственно и мне. Да, да, я был совсем не такой, как сейчас, и уж, поверь мне, в московские времена я этого парня ни за что не пропустил бы. И не парня тоже.

Он свернул к тротуару. Напротив виднелся его подъезд. Он выключил мотор, погасил фары, расстегнул привязной ремень, но не брался за ручку двери. Я ждал, что будет дальше.

– Был со мной один случай, который не выходит из головы. Не могу избавиться от этого воспоминания. Раскажу тебе, чтобы ты понял, почему у меня эта дурацкая привычка – пропускать. Ты не торопишься? Ну и хорошо. Так вот.. История эта была ужасно давно, лет тридцать назад, а может и больше. Мы жили в “хрущобах типа баракко”,– помнишь, так называли панельные пятиэтажки? Ах, я забыл, что ты жил в башне! Да, тебе повезло. У нас же и кухня, и уборная, и ванная были такие маленькие, что не то что автоматическую стиральную машину нельзя было поставить – простая круглая “Вятка” не вмещалась. А потом сушка, глажение...

Александр Эдуардович положил руки на руль и стал глядеть прямо перед собой, как будто там, за темным ветровым стеклом, на экране разворачивался кинофильм.

– На наше счастье, в микрорайоне довольно быстро построили общественную прачечную, с заграничными стиральными машинами, сушильными шкафами и широченными вращающимися катками для глажки. Ходить туда было моей обязанностью. По субботам я складывал грязное белье в два громадных чемодана, шел на автобусную остановку, потом минут пять ехал, потом еще минут пять, то и дело останавливаясь, шел к зданию прачечной. Парень я был не хлипкий, но чемоданы – ужасно тяжелыми... 

Он опять на секунду умолк, прикрыл на мгновение глаза:

– Прачечная была двухэтажная, с самообслуживанием и без. На первом этаже “без”, так что и делов-то там было сдать и уйти, но я предпочитал самообслуживание. В “без” надо было пришивать номерки, а это для моей вечно пребывающей в командировках жены было неразрешимой проблемой, да потом еще не исключались пропажи, вроде той, как у одной нашей приятельницы: вместо великолепных простыней, которые она привезла из турпоездки в ГДР, ей выдали какое-то бязевое тряпье... На втором этаже шумели машины само-обслуживания. Если люди стояли уже на лестнице, это значило примерно полтора часа ожидания, а если не стояли, то все равно на втором этаже на стульях надо было сидеть минимум полчаса до своей очереди. Когда она подходила, белье взвешивалось – определялось число машин и сумма оплаты. Квитанций дежурные тетки никогда не выдавали, но мы и не требовали, довольные, что томление позади. Может, они нарочно устраивали эту очередь? В одну машину не влезало ни у кого, брали две, три, а я – так целых пять. Хорошо, если все были в одном ряду, а когда нет, приходилось суетиться по всему залу. И еще было важно – захватить корзины: их всегда нехватало, и скандалы начинались уже с них...

– Корзины?

– Ну, да, такие большие, пластмасовые, с двумя ручками, в них выгружалось постиранное, чтобы перенести в отжимочный барабан, потом в сушильный шкаф, а там и на гладильный каток. Выжимать досуха, как здесь, те стиральные машины не умели. Так вот, у тебя заканчивается стирка, а корзины нет, – смотришь по залу: у кого-то стирка только началась, им еще ждать тридцать пять минут, а возле каждой машины уже по корзине. Подходишь, просишь дать. Визгливо так отрезают: “Вот еще! Нам самим нужно!” Идешь к дежурной, она наводит порядок, получаешь корзину, хотя вообще-то тебе нужно минимум три, и томительное ожидание, неразбериха в зале, этот визг – все сливается в нечто такое, от чего ты взвинчиваешься и готов кидаться на всех...

Мне хотелось узнать, чем закончится история, и я вполуха выслушивал технологические тонкости самообслуживающейся стирки, выжимки и сушки, рецепты равномерной загрузки отжимочного барабана и сушильного шкафа, мысленно низко кланяясь судьбе, избавившей меня от постижения подобных премудростей.

– ...некоторые свое сырое белье совали прямо в гладильный каток, не желая терять время на сушильный шкаф. Правилами это запрещалось, потому что такое белье приходилось пропускать два-три раза, замедляя и без того черепашью очередь. Передо мной стоял бедно одетый мальчик лет семи. Он все время озирался, а маленькая женщина у отжимочного барабана успокоительно помахивала ему рукой. Я заметил их, еще когда взвешивал белье. Женщина была худая, измученная, некрасивая, в поношенном пальто и повязанном по-деревенски шерстяном платке. Возле них стоял фибровый чемоданчик, – помнишь, были такие чемоданчики с блестящими металлическими оковками на углах? Сколько там помещалось белья? Должно быть, сняли со своих постелей две простыни да два пододеяльника с наволочками... Мысль эта пронеслась тогда и погасла, а тут опять шевельнулась. Тем временем женщина подошла к мальчику, толкая перед собой по полу корзину с отжатым бельем. И в самом деле, белья было у них – кот наплакал. Они уже имели право гладить, и женщина, взяв из корзины простыню, развернула ее, чтобы запустить в каток. И что тут со мной случилось, какой черт дернул меня за язык? “Надо сначала высушить, а потом уже гладить! – резко сказал я. – Выньте свою мокрую простыню!” Я нажал аврийную кнопку обратного хода и...

Александр Эдуардович сглотнул слюну. Было видно, как не хочется ему говорить, но фильм в темноте за ветровым стеклом продолжался, и желание избавиться от тягостного воспоминания было сильнее фильма...

– Я бросил простыню ей в корзину, и тут случилось то самое, что не дает мне покоя и никогда не даст: по щекам женщины покатились слезы. Она плакала тихо, беззвучно, робко. Слезы катились по ее впалым щекам и падали куда-то вниз. Она их не вытирала. Она раскрыла фибровый чемоданчик и запихнула туда все выстиранное, которого было так мало, что не пришлось даже уминать. Она защелкнула замки, взяла сына за руку и медленно пошла прочь. Ни она, ни мальчик не оглянулись... А я? Я пустил каток и принялся гладить. Мне ведь надо было управиться с кучей всего. А потом мы стали невозвращенцами. И только здесь, в магазине “Альди”, когда я с двумя пакетами молока встал в длинную очередь, и когда впереди стоящий мужчина с доверху нагруженной тележкой показал мне рукой, чтобы я шел прямо к кассе, и все другие в этой очереди повторили его жест: “Пожалуйста, идите!”, меня вдруг пронзило воспоминание об этой маленькой женщине и ее катящихся по щекам слезах. Пронзило, чтобы никогда уже больше не отпустить...

Он вздохнул, открыл дверцу и повернулся ко мне:

– А здесь что – здесь каждый знает, что и на него хватит, и на соседа, и еще на тысячу человек. И пропускает с улыбкой. И я от них научился. Может, даже переучился. Но ты уж не бурчи мне, когда я кого-нибудь еще раз пропущу...