Эбаут майсэлф

Анатолий Холоденко
Когда для смертного умолкнет шумный день
         И на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень
         И сон, дневных трудов награда,
В то время для меня влачатся в тишине
          Часы томительного бденья:
В бездействии ночном живей горят во мне
          Змеи сердечной угрызенья;
Мечты кипят; в уме, подавленном тоской,
          Теснится тяжких дум избыток;
Воспоминание безмолвно предо мной
          Свой длинный развивает свиток;
И с отвращением читая жизнь мою,
          Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
          Но строк печальных не смываю.

Рекомендуемый саундтрек:
http://prostopleer.com/tracks/4462538HvaB

Я родился очень давно и этого замечательного момента, к сожалению,  совсем не помню, а первые мои сохраненные памятью впечатления вашего восприятия не поразят, поэтому загружать вас, пожалуй, начну со старших классов школы, где я и мой вечный спутник и товарищ Олег, впоследствии оказавшийся евреем, пребывали в перманентной оппозиции к классу, где мы, черт возьми, все десять лет учились. За это меня лично хотели бить два раза, причем первый раз - удачно. Дело в том, что моего юного товарища еврея обидели злым словом. Я, конечно, вызвал обидчика для разговора и этот гад, имени которого я не помню, саданул меня кулачищем в глаз, посадив на него мой первый, подтверждающий мою мужественность фингал, сразу сделавший меня и значительнее, и старше.
А второй раз меня хотел бить в морду одноклассник Максименко, высокий красавчик, лидер и фаворит класса. Он, разъярившись на меня за уже забытое что-то, нервными кругами ходил вокруг моей чистой, умытой, доверчиво смотревшей на него физиономии.
Понятное дело, такое лицо бить было никак нельзя и я, не дождавшись, ушел с миром -  с тех пор били меня, подлым ударом в глаз, только однажды, сколько я живу, хотя, бывало, я и нарывался, о чем речь  впереди.
Из родительского гнезда я выпал в семнадцать, сразу после школы, случайно услышав во дворе о существовании Азовского Морского Пароходства, откуда запросто ходили его корабли за наглухо перекрытый партией и правительством бугор.
Наступил день и с перрона Южного вокзала города Харькова мои ненаглядные, все годы совместной жизни жестко собачившиеся между собой родители прощально помахали мне руками, теряя блудного сына навсегда. В мой  домашний неуют и щемящее юношеское одиночество я  возвращался теперь только в редкие отпуска, по дежурному зову растрепанного чувствами сердца.
А в городе Жданове, нынешнем Мариуполе, меня захватила моя первая учеба в  ШМО - так по-старинке называли в городе школу морского обучения, не без основания окликая курсантов мореходной школы шмотами. Эти бравые шмоты, мои новые товарищи, так и не стали моими друзьями, быстро разобравшись, кто есть кто и что почем. Вместо того, чтобы приблатниться и петь одну песню со всей этой брутальной матросней, я, обнаружив в местной небедной библиотеке роскошный том пушкинской, пахнущей тайным праздником, поэзии, нагло поселил его под своей сиротской подушкой, вдыхая аромат несравненных стихов,  как только улучал момент, тем самым  отдыхая от интересного по экспрессии и универсальности, но достаточно однообразного и примитивного мата. Однако, универсальный матликбез,  легко приобщивший бы меня к суровому мужскому миру, я осваивал не без труда, то и дело замыкаясь в своем хорошо освоенном, уютном личном мире, куда не ступали обутые в "гады" ноги вчерашних выпускников советской заплеванной улицы, что, конечно, ставило меня с ними по разные стороны условного барьера, откуда все это пестрое кодло и совершало свои, больно ранившие душу, набеги в стиле "и откуда ты такой взялся?".
А однажды - мне этого век не забыть - меня проведать приехал отец, не без труда обнаружив меня где-то в коридорах школы. Мы прошлись по территории, я показывал свою комнату и наш быт, мой крепкий еще тогда папа, как всегда, избегая нежностей, не принятых у нас, чинно, слегка прихрамывая и чуть заваливаясь, шагал рядом, а потом, когда мы исчерпали весь запас тем и слов, я проводил его к остановке и вновь остался наедине с наглой шайкой курсантской шпаны, тотчас же посмеявшейся над моим  ковылявшим по жизни и оттого выглядевшим всегда поддатым отцом. Суки, они не знали, а я не говорил, что его нетвердая, шаркающая походка стала такой от приклада немецкого фельдфебеля, изувечившего позвоночник моего пятнадцатилетнего тогда отца  в третьем его побеге из немецкого плена.
И вот теперь побег из плена докучливой родительской опеки уже, в свою очередь, осуществил я, повязавшей меня жесткой зависимостью  почти армейского устава  "мореходки". 
Все счастливо завершилось спустя десять месяцев пребывания в ее обшарпанных стенах, когда мне объявили,что я попал в избранное число лиц, которым "открыли визу". Суровая реальность политического противостояния "восток - запад" диктовала так называемому "Особому отделу" необходимость тщательного отбора лиц, которым наблюдательные отцы-командиры давали ответственные рекомендации, имея ввиду как общую учебную успеваемость, так и личную дисциплинированность. Таинственный "Отдел" отсеивал сомнительных элементов, имевших  судимых родственников, а также тех несчастных, у кого были родственники за границей. Судимый родственник, по логике, мог, воспользовавшись родственными отношениями,  схоронясь где-нибудь на судне, с концами дернуть за бугор от преследований уголовки, а родственник за границей, наоборот, мог помочь дернуть тебе.
Был еще пунктик анкеты, долго напрягавший мои надежды: 
" Были ли ваши родственники в плену либо в оккупации?"
Но суровые кадровики, к счастью, простили мне преступное пребывание в фашистской Германии моего совсем юного  тогда отца.
Моя первая заграница роскошно открылась мне на теплоходе "Фролово"- латаном-перелатаном суденышке, переданном нам   в конце войны  по так называемому "ленд -лизу" едва ли не на один переход с соответствующим ситуации грузом помощи от американских союзников.
Спевшаяся на удачных бизнес-спекуляциях дружная команда бережно содержала свой раритет, в связи со своей ветхостью ходившем недалеко - в Средиземку и, чаще всего, в сверхвыгодную Италию с ее влет уходившем в нашей стране мохнатым для вязания, копеечным  в Италии, махером, трехдолларовыми джинсами и пижонской искусственной  костюмной тканью под названием "кримплен". Я, еще практикант,  быстро погружался в суть и смысл работы советского моряка, зарабатывающего официально свои жалкие сто рублей в месяц и потому вынужденного, чтобы прокормить себя и свою семью, тайно провозить на продажу за границу всевозможный левый товар типа меховых шапок, наручных часов, фотокамер, приобретая на вырученную валюту все, чего так не хватало в нашей выросшей на тотальном дефиците и низкопоклонстве перед Западом стране. Надо сказать, что семьи предприимчивых моряков далеко не голодали - матрос первого класса, к примеру, на счета которого, сразу по факту отшвартовки от родимого причала, капал один жалкий доллар в сутки, мог за двухнедельный рейс официально приобрести "нетоварное количество, исключительно для нужд семьи" пару джинсов, килограмм пряжи, несколько метров понтового резиноподобного кримплена, что по совокупности итога продажи тянуло на тысячу, не менее, полноценных тогда еще рублей. 
Однако, парадокс состоял в том, что попытки продажи левого товара за бугром и официально приобретенного за границей у нас  всеми возможными инстанциями  сурово пресекались. Все приобретенное в магазинах забугорья  необходимо было, сразу же по прибытию из увольнения на берег, вносить в соответствующую декларацию, неся для ознакомления первому помощнику капитана, святой обязанностью которого было недопущение как факта контрабанды, трактовавшегося очень широко, так и факта спекуляции, то есть элементарной продажи вполне законно приобретенного моряком товара, разлагавших моральные основы поведения советского моряка. Официальную продажу частного барахла в нашей стране осуществляли комиссионные магазины, с готовностью принимавшие к себе на реализацию любой модный товар, но при том обязанные предоставлять для соответствующих проверок фамилии засветившихся на позорном деле перепродаж членов семей моряков, после чего по итогу фактических доказательств советскому моряку, как организатору спекулятивных сделок, позорящему свое высокое звание, навсегда закрывали визу. Моряки, включая самого первого помощника и даже капитана, крутились, как могли, сдавая за процент все импортное шматье жировавшим  на всем этом всевозможным хищным барыгам, профессиональным спекулянтам и прочей шушере, выросшей впоследствии в уважаемых столпов нации и разнообразных акул отечественного капитализма. 
Однако же, помимо всего этого товарно-денежного ажиотажа, меня весьма задействовала и захватила ежедневная рутина,  сразу дававшая  понять, что входит в рабочий формат профессии под названием "палубный матрос". Короче, вся моя морская практика свелась к многочасовой, отупляющей мозги обивке ржавчины металлической палубы специальным, для того и созданным "клеваком"- это была мой ржавым железом оплаченный билет на восхитительный праздник пребывания в  уже щедро забрызгавшем мое сердце открытом море.
Практика сменилась постоянной работой, черной, грязной, но и  классной, чистой и красивой тоже, но уже позже, в качестве вахтенного рулевого на капитанском мостике, контролирующего  в бинокль чистоту линии горизонта, а также выполнявшего команды вахтенного помощника  капитана в бесконечных, казалось, рейсах за трубным  прокатом в итальянский Торонто, за  контейнерами в египетскую  Александрию, а потом и за пределы Средиземноморья -  через всю Атлантику, по реке Святого Лаврентия в Америку за зерном...  Но вот однажды, подгадав под завершение моего очередного отпуска домой, бдительный мариупольский военком успел выудить меня из моих морей  стандартной повесткой о призыве на воинскую службу. Косить от выполнения воинского долга было противно, но воинский начальник уже направлял меня на некие подозрительные курсы рулевых-сигнальщиков  и мне прозрачно намекнули о моих ближайших перспективах трехлетней почетной службы  на подводном флоте, после чего, в связи с определенной секретностью войск, мне светил фиг, а не заграница. Конечно же, я мгновенно слег в больничку "подлечить застарелый радикулит", откуда уже победно вышел с диагнозом, исключающим всякую подводную секретностью, но, как быстро выяснилось, вполне подходящим для прохождения службы в стройбате, куда я соответственно и загремел.
Служить пришлось в военной части грузинской столицы, представлявшей собою, по  сути, обыкновенный завод по производству железобетонных конструкций, не имевший  никакого отношения к вооружению страны. Тем не менее, всех нас, растерянных, неуверенных ни в чем новобранцев, вскоре "привели к присяге", предложив "перед лицом своих товарищей" поклясться свято выполнять воинский устав и  все требования и приказы лихих стройбатовских командиров.
Куда было деваться - мы свято поклялись. Однако, оглядевшись и присмотревшись, я быстро понял, что, вопреки приблизительным ожиданиям, после блеска и фейерверка заграничных впечатлений моя служба  сильно напоминала отбывание срока в колонии для заключенных, тем более, что определенная часть моих новых товарищей только что из зоны откинулась, честно отдав ей по своему понимаемый долг, после чего в нормальные войска, вооруженные чем-либо опаснее лопаты, их призывать не рекомендовалось.
Кстати, именно лопатой, в первую же мой рабочую вахту, меня и вооружили. И сейчас, спустя годы, я вижу жуткую "картину маслом"- чумазая бригада одетых в рваные, промаслившиеся фуфайки стройбатовцев  до утра пляшет без сна и отдыха вокруг бьющегося в агонии стального вибростола, формируя нанизанные на арматуру бетонные плиты, одну за другой отправляющиеся  крановщиком в клубящийся паром бокс на просушку. В этом боксе, спустя несколько месяцев, я впервые увидел,  больно оценив скоротечность и хрупкость человеческой жизни, расплющенный до толщины древесного листа труп молодого, крепкого моего сопризывника,  прилегшего в расчете на полчасика  понежиться спиной на теплой плите, на которую крановщик, по окончанию обеденного перерыва, ударно навалил еще несколько тяжких тонн...
Командир роты закусил удила, потрясая кулаками, всерьез обещая изувечить всякого, кто в целях отдыха посмеет приблизиться к проклятому боксу.
Понять эти эмоции было можно, только представив момент его встречи с горячей кавказской родней, мгновенно слетевшейся в часть по страшному поводу этой  отчаянно бессмысленной и такой  молодой смерти. Однако, наш командир справился - это было частью его вечной личной войны с дикой ордой дважды в год сменяемых, на все способных новобранцев, самых наглых из которых он, вместе с заместителем по политической работе, беспощадно и  кроваво мочил сапогами в своем кабинете. И это, как ничто другое, помогало ситуацию поправить и изменить - конечно, если негативные факты вскрывались. Но так было не всегда - некая группа сплотившихся вокруг своего полукриминального лидера ребят нашла возможность, тайно покидая, переодевшись"в гражданку", пределы военной части, грабить, сокрушая ломами замки, винные лавки и магазины сытого в те годы города Тбилиси, ставя в тупик рыщущую среди темных гражданских лиц грузинскую уголовку. Ночные волки уносили, конечно, все, что могли, включая кассу. Потом отвязные перерожденцы закатывали в ближайшем кафе шумные пьяные пиры, прокучивая в дым все добытое ночным разбоем.
В такой непростой, сильно напрягавшей мою еще неокрепшую психику  обстановке,  я решился на внутреннюю  конфронтацию, хоть как-то оправдывающую мое пребывание здесь, начиная день с тренировок на имеющейся в этой стройбатовской тюряге поросшей ржавчиной  спортивной площадке, куда, похоже было,  никто еще, даже сдуру и по пьянке, не забредал. Впрочем, как оказалось, в этой атмосфере культа насилия я повел себя вполне по понятиям, то есть адекватно, быстро нарастив впечатляющие бугры многообещающих мышц, что, впрочем, не помешало двум горячим азербайджанцам из старослужащих попытаться поставить меня, "молодого", на место, чтоб особо не зарывался. Удар в глаз, полученный мною в процессе диалога наших полярных миров,  на месяц кроваво закипел на белке моего глаза и, этой же ночью, пока я спал,  "донецкие", мои земляки, наплевав на привычную дружбу народов, мочили  в кровь зарвавшихся азербайджанцев.
 А наутро, завершая историю и ставя в ней точку, в своем кабинете  всех зачинщиков бил подковами свои добротных офицерских сапог  наш любимый командир роты, как всегда напару со своим верным, также не лишенным хороших сапог, помполитом.
 Однако, при выматывающих силы ночных сменах надежда на успех моего физического прогресса была минимальной. Осмотревшись, я подал рапорт командиру о своем желании перевестись "на разгрузку". Так называемая "разгрузка" была, на первый взгляд, самым каторжным местом стройбата и командир, инспектируя это несколько на отшибе стоявшее подразделение, прекрасно это знал, тем не менее подписав необходимое распоряжение, способствующее кадровому пополнению бригады, где мало кто надолго задерживался.
И было понятно- почему... Практически каждый день к воротам нашего завода прибывали вагоны и платформы со щебнем, песком и цементом, которые необходимо было- кровь из носа! - вовремя, чтоб не прерывался производственный процесс, разгружать. Разгрузка всех этих многих и многих прибывающих рельсами тонн  производилась исключительно вручную силами пятерых брошенных сюда как на войсковую атаку ребят, не являвшихся, бывало в пределы родной военной части по несколько суток, пока не завершалось их личное, с ломами и лопатами в руках, сражение. Всякий, кто хоть однажды видел этот рабочий, граничащий с подвигом, процесс,  не мог не уважать  его отчаянных исполнителей. Уже на следующий после рапорта день ухмыляющаяся, обшарпанная солдатская братва вручала мне работой отполированный до блеска лом, в два приема обучив меня отбивать замки, опрокидывающие по обе стороны насыпи целыми составами прибывающие стройматериалы. Однако, этими точечными ударами дело отнюдь не кончалось - половина щебня и большая часть песка не ссыпалась, пока ты с силой не сдвигал их лопатой по двустороннему склону - час за часом, сутки за сутками, платформа за платформой. Но все это были цветочки, по сравнению с процессом разгрузка цемента, прибывающего сюда в цистернах. Прибывал он под разгрузку горячим, в виде мелкодисперстного по завязку порошка, который приходилось отсасывать мощным компрессором, изо всех сил поддерживая его пудовый наконечник. Трудовой подвиг осложнялся тучами столбом стоящей, рвущей легкие ядовитой и  горячей цементной пыли, способной сжечь кожу до  кровавых пузырей, от чего приходилось защищаться двумя-тремя гимнастерками, натянутыми на молодое, на любой предел способное в те годы тело. В момент работы добровольному, но пока полному сил потенциальному инвалиду в лице любого из нас требовалась предельная самоотдача, у каждого из нас сходило семь потов, сжигались килограммы живого веса, пытку этим адским трудом выдерживали  не все. Но тот, кто, упрямо стиснув зубы, все выносил, в бригаде  становился  своим, характером  и волей доказав заслхуженную, почти блатную исключительность, под предлогом нескончаемого аврала позволявшую плевать на все утренние и вечерние проверки и построения, наряды, смотры, марши с песнями и даже политзанятия с чтением дурацких газет.
Аврал в действительности, рано или поздно, всегда имел свое завершение и когда мы сбрасывали и откачивали последние тонны материала, питавшего всегда жадно алчущий  организм завода, наступало наше блаженное затишье, в котором мы часами могли валяться на теплом тбилисском солнце, прерывая такое  редкое безделье только обедом, ужином или неконтролируемой никем самоволкой в гражданской одежде, нагло висевшей в наших рабочих шкафах.
За полгода до "дембеля" я отослал все необходимые анкеты в родное пароходство, без проблем и проволочек с готовностью принявшее  повзрослевшего меня обратно под свое сияющее заграницами крыло. Кадровики, не без удовольствия поглядывая на мою бравую, сформированную стройбатовской каторгой, фигуру, направили меня на перспективный по козырным итальянским портам пароход, где я, вопреки всем своим и чужим ожиданиям, безнадежно, обидно, чуть ли не в первом же рейсе, спалился. Все обрушилось с подачи одного проклятого дня, когда мне навязали ведение судового магазина - так называемую "артелку". Питание судового экипажа, конечно же, всегда было бесплатным и достаточно разнообразными, вкусным и сытным - иначе судовой кок просто не приживался, но все необходимые продукты он получал из рук ответственного лица - артельщика, не говоря уже о сигаретах, выдаваемых в счет зарплаты сверх программы. Как раз сигареты болгарской фирмы "БТ" и расстреляли выстрелами в упор мою так перспективно возрождающуюся морскую карьеру. Конечно же, я  выдавал их всем желающим под отчет и под подпись, но однажды, а потом и не однажды, устав от ситуаций, когда очередной полуночный матрос или механик толкал меня с просьбой "дать чего-нибудь покурить", я стал выдавать ключ от кладовой "на доверие". И вот наступил день, когда ко мне под утро постучался мой товарищ, стоявший утреннюю вахту.
"Послушай-ка,- сказал он, растолкав меня, сонного, - здесь, за дверью, один докер-итальянец готов купить у тебя блок сигарет."
"Не вопрос!"- кивнул я в сторону своего дежурного запаса, выглядывающего из под койки. Товарищ, неспокойно переступая с ноги на ногу, аккуратно положил мне на койку свои, как оказалось, сребренники.
Дверь за ним закрылись.
"А шо то у вас?"- тотчас же послышалась сакраментальная и поныне звучащая у меня в ушах фраза, мгновенно сломавшая мою стрелой летящую жизнь, сейчас фатально принадлежащая - я понял это мгновенно - вездесущему первому помощнику, необъяснимо как прогуливающемуся по коридорам нижней палубы в пол-пятого утра. Через четверть часа я был вызван к нему в каюту на беседу.
"Мы понимаем,- сказал он мне, поигрывая желваками своего, отстраненного от моего суетного мира, лица, - доказать факт преступной продажи блока сигарет трудно, но, в связи с произошедшим, я, первый помощник капитана по политической части, обещаю, что все комсомольцы нашего экипажа проголосуют единогласно за исключение тебя из судовой комсомольской организации по недоверию, а это, чтоб ты знал, гарантия закрытия тебе заграничной визы навсегда. В случае же, - тут он обнадеживающе поднял палец, - если ты лично и добровольно признаешь факт продажи по твоей инициативе и умыслу, есть большой шанс отделаться закрытием визы на полгода-год...
 Подумав, я, конечно, выбрал " меньшее зло", тут же на с готовностью подсунутой бумаге, описав, не без присущих мне литературных способностей, весь момент своего падения.
В этот момент  группа судовых коммунистов, взбудораженных первым помощником, их секретарем партъячейки, бесплодно обшманав мои апартаменты, испытали настоящий шок, заглянув  в артелку, ключ от которой у меня перед тем изъяли, ибо по итогу торопливой проверки вскрылась недостача почти сорока блоков привычного под небом Италии контрабандного товара.
Я пожимал плечами, показывая свой журнал записей, где отметились только дневные курильщики. Ночные же, вынесшие все, ставили только символические, явно не соответствующие реальности цифры. Короче говоря, все это время меня по ночам нагло грабили заслуженные морские специалисты, ветераны труда, среди которых была, к ужасу первого помощника, пара вообще некурящих, привлеченных открывшейся халявой, коммунистов. Был организован тайный, в отсутствии подозреваемых, мирно кукующих на вахтах, тщательный обыск их личных кают и у лучшего матроса, ударника комтруда, обнаружилась пара незадекларированных, невесть как оказавшихся в тумбочках, заграничных часов. Пароход гудел, как улей, назревала революционная ситуация, для разрешения которой требовался верный, надежный стрелочник. Ранний утренний гость, мой товарищ,  втихоря умолял меня его не сдавать, попросив свидетельствовать, что он здесь был не при чем, а просто проходил мимо, аппелируя к тому, что у него семья, а у меня, как известно, ни кола, ни двора. Я кивал, соглашался  и, если что, обещал его прикрыть.
В кают-компании срочно созвали комсомольское собрание, вызвав на ковер виноватого меня. Правильно инструктированный энергичный комсорг из электриков метал громы и молнии, рассказав присутствующим о моем злодеянии, не совместимом с высоким званием советского моряка. Раздавленный внезапно свалившимся несчастьем, я, по окончании жестких разборок, вынесших мне гневный вердикт недоверия, скрылся в своей каюте на несколько суток, изредка, движимый вторичными потребностями, выползая в столовую, где натыкался на застывшие, опущенные лица своих вчерашних веселых товарищей, опасавшихся ко мне подойти и, тем более, сказать пару хоть каких-либо слов... Все, включая меня, понимали, что, по приходу в родной порт, меня ждут очень большие - вплоть до уголовки - проблемы и единственно верным решением было бы, дождавшись ночи, через иллюминатор или фальшборт птичкой рвануть по воде - на новое весьма перспективное в те времена жительство в замечательную во всех отношениях итальянскую республику.
 Я, конечно, не сделал эту гадость, мгновенно выбросив сумасшедшую мысль из горячей головы, чувствуя - не моя это судьба, да и вам не читать бы этих, равно как и других, для неправильной, но любимой страны написанных строчек... И еще я чувствовал определенную ответственность за свои действия, ибо я и все мои  товарищи были жестко повязаны негласным правилом, согласно которому весь экипаж, пригревший под своим крылом беглеца, ни за что ни про что подлежал служебным разборкам и неизбежному расформированию, если вообще не к закрытию доступа к этим сытым загранрейсам, кормившим их семьи.
  А в городе Жданове, нынешнем Мариуполе, меня ожидало суровое судилище, собранное из десятка симпатичных инспекторов отдела кадров, которые, глядя на мою честную физиономию, вопреки ожиданиям, проголосовали, с учетом моего ничем не замутненного прошлого и пролетарской биографии, за закрытие визы мне сроком на год. Однако, грозный, воплощающий Фемиду Старший инспектор, вооруженный инструкциями, вспыхнул свечкой и, ненавидяще глядя на ангела со сломанным крылом в моем побледневшем лице, внятно прошептал:
"Ах, вот вы как? "
И, уже громче, насыщая голос металлом - " Силой власти, данной мне, я лично закрываю матросу Холоденко визу на пожизненный срок!"
Инспекторы застыли, опуская глаза.
Уверен, вместе со мной они чувствовали, как стремительно уходила под воду, обрушенная блоком скверных болгарских сигарет, несравненная моя Венеция, рушились, крошась в камни и пыль, великолепные соборы Неаполя и Генуи, навсегда таяли, растворяясь в тумане, волшебные, подернутые легкой дымкой вечной мальчишеской мечты, острова Греции и Кипра...
Свой, уничтоженный прямым попаданием мир, я стал по крупицам восстанавливать в городе, способном затмить и заменить все существующие красоты подлунного мира. Да, вы уже догадались - я уехал в Санкт-Петербург.                  
   
                               (Продолжение неизбежно следует)