Ассоль

Владимир Степанищев
                Поэзия морозного рисунка

- Поэзия морозного рисунка на стекле, это что-то непостижимое человеческому разуму, - Аристарх уперся разгоряченным лбом своим в прохладные хрустальные узоры окна и продолжал, обращаясь будто бы к ним. - Ее можно поставить, пожалуй, в один ряд с огнем и звездами, ибо на нее тоже можно смотреть вечно. Имея в своем этюднике лишь скупую палитру белого, она вбирает в себя все краски и движения мира, запечатлевая истинную его картину. Мало, что вбирает, она ими жонглирует, если не сказать, колдует и заколдовывает. И колдовство это, природа его не менее необъяснима, чем природа огня или звездного неба. Но если в последних двух явлениях и данностях химики и физики как-то еще разбираются или хотя бы пытаются разобраться, то как, по каким причудливым законам создается рисунок на стекле – загадка загадок. Зажег ли ты синюю спичку, прикуривая сигарету, проехала ли под окнами машина, мигая рыжим поворотником, садится ли малиновое солнце, налетает ли индиговый заряд снега – все отражается, все преломляется, все меняется в этой божественной графике, становясь, превращаясь на глазах в живопись ала прима. Любопытно еще вот что, любезный мой друг Велимир, если сделать качественные слайды с этих шедевров, или пускай даже и голограммы, и выставить их, скажем, в какой-нибудь галерее, выключив свет и подсветив изнутри, то зритель заскучает уже вначале экспозиции. Ценность морозного рисунка в его изменчивости и недолговечности. Это как и с человеком. Если он пусть очень правильный, честный, благородный, и даже, черт с ним, талантливый (хоть такое и несовместимо в одном человеке), но всегда одинаковый – он скучен, как, к примеру, ты. Изменчивость и недолговечность – вот секрет истинной красоты.

- Красота…, - саркастически усмехнулся из дальнего угла темной полуподвальной комнаты-мастерской вышеупомянутый Велимир, пропустив мимо ушей незлобный укол. Он налил себе полстакана, выпил и занюхал коркой хлеба. – Да еще и истинная. Кхе…, поэт хренов. Как ты вообще можешь рассуждать о красоте, сидя в своем вонючем подземелье с единственным полуокном видом на помойку? Я конечно понимаю, если тебе назначено судьбою жить на мусорной куче, тебе, тем не менее, очень хочется пахнуть-таки апельсинами. Оно и ребенку ясно, что в жизни такого не бывает, но кто мешает твоему инфантильному витиеватому воображению хотя бы так себе воображать? Уайльд был прав, когда говорил, что удаются лишь те портреты, где очень много от художника и очень мало от натуры. В конце концов, не живи мы иллюзиями, не видь мы божий мир через призму собственной души, мы бы узрели его ровно таким, какой он и есть, то есть, мусорной кучей, и кто бы из нас тогда, скажи на милость, не задумался бы о самоубийстве, как о лучшей доле? Однако, Господом заложенный в нас страх смерти, проще говоря, трусость (трусость от Бога - хорошо сказал), почти всегда оказывается сильнее вони наших экскрементов.

- Что это за глагол такой «видь»? – раздраженно буркнул Аристарх себе под нос. – И что же на самом деле удерживает нас от самоубийства? Красота или страх? Ведь они оба спасают мир…

     Художник оторвал лоб от окна и на том месте образовалась теперь прогалина чистого и мокрого стекла, но, прямо на глазах, она стала покрываться новым рисунком и, что более всего заинтересовало философа, рисунок этот как-то сам стал органично вписываться в общую композицию морозного полотна. «М-да, - подумал Аристарх, - если бы я и вырвал, растопил бы из своего прошлого всю ту гадость, что случилась со мною за длинную и скучную мою жизнь, то на ее место тут же пришлась бы новая грязь, да еще и поживописнее. Нет уж. Доживу как-нибудь свой век со старым дерьмом». Он отошел от окна и присел к столу напротив Велимира. Эти два старые приятеля-художника со странными именами звали друг дружку Вэл (от Велимира) и Старик (от Аристарха). Раньше его звали Стар – звезда (коей он и был вначале своего творческого пути), но после как-то само собою добавилось это «ик» и стал он называться Стариком. Так и мы будем называть здесь эти два побочные продукта богемы, дабы не коверкать языка, да и не утруждаться печатанием и прочтением длинных затейливых имен нарицательных. Старик налил себе и тоже выпил, занюхав коркой хлеба. Она была единственная, эта корка хлеба, давно уж не имела никакого запаха, и глагол «занюхать» звучал здесь весьма условно. Водка продукт высококалорийный, и друзья, пожалуй, и забыли, когда ели в последний раз. Напиток, однако, заканчивался. Старик поднял бутылку над столом и взболтнул удручающие остатки.

- Хочешь сказать, что надо что-то делать? – вздохнул Вэл. – Не знаю. Ты у нас гений. У меня идей нету, равно, как и денег.
- Нужно позвонить Блохе. Она что-нибудь сообразит, - уверенности, однако, в голосе Старика совсем не слышалось.
- Ну, для этого нужно хотя бы иметь деньги на телефоне. У меня нету, а у тебя? – разлил Вэл остатки по двум стаканам.
- Вэл, - раздраженно поежился Старик. – У тебя высшее гуманитарное образование, ты художник, мать твою, откуда у тебя это вот «нету»? Хорошо, что тебя не пустили в Париж, опозорил бы всю страну своим сермяжным языком.

     Этот укол был гораздо больнее предыдущего. Если бы тогда, в июне 1987-го он выставился бы на Монмартре, как знать, сидел бы он сейчас на этой мусорной куче? Но Вэл то ли забыл, а может и давно пропил свою гордость и снова не обиделся. Он поднял свой стакан, чокнулся с приятелем взглядом и махнул не занюхивая. Старик ответил подниманием бровей, выпил и в сердцах грохнул пустым стаканом по столу, готовый изрыгнуть нечто непечатное, но звук этот совпал со стуком в дверь. Не дожидаясь ответа, дверь распахнулась (замок давно уж кто-то, скорее, сам хозяин, вышиб) и на пороге появилась Блоха. Тане Блохиной было едва за тридцать и, что самое удивительное, она настолько и выглядела. Пьющие женщины стареют довольно быстро, но это правило не распространяется на женщин-художниц. Похоже, только им Господь прощает беспутную их жизнь, ибо они и так страдают. Творчество есть прежде всего страдание. А, может, спасали ее внешность огромные, черные и всегда одухотворенные глаза и неизменно ухоженные смоляные волосы. Маслом писала она так себе, но акварели ее были божественны. Летом она и вовсе прекращала пить, так как, начиная с апреля и чуть ни по ноябрь, торчала на пленере (балуясь, правда, травкой) обучая недозрелых третьекурсников, зато зимою отрывалась за весь год и, кстати, было на что, потому как, из троих приятелей лишь ее листы еще хоть кто-то покупал.

- Тук-тук, ребятки, - весело крикнула она в сумрак мастерской и подняла над головой пакет, в котором что-то спасительно звякнуло.
«Раз звякнуло, значит не одна бутылка», - радостно подумал Вел и поднялся с дивана навстречу гостье.
- А я не одна. Вы позволите двум дамам скрасить на часок ваше творческое уединение?..

     И действительно. Из-за спины Блохи выглядывало почти испуганное субтильное личико, нежностью и красотой своею сразу как-то осветившее убогое жилище Старика. Он вдруг почему-то засуетился, как юноша на первом свидании, ему стало стыдно и за бардак в мастерской, и за полупьяного приятеля, что театрально целовал сейчас девочке руку, которую та даже не умела подать, и за свой возраст - Старику еще было довольно далеко до пятидесяти, но трехдневная щетина на худых скулах давно уж отливала серебром, хоть и весьма гармонировала с вдумчивыми серыми глазами его.

- Знакомьтесь ребята, это Юля, начинающий художник-декоратор ТЮЗа, - передала Блоха пакет Вэлу и сбросила куртку на стул у двери, - а это, Юленька, наши Ван Гог и Гоген, разве что уши друг другу еще не отрезали. Зовут их, правда, не Винс и Поль. Этого вот, - кивнула она на Вэла, суетящегося с накрыванием на стол, зовут Велимир, как Хлебникова, только стихов не пишет, откликается на Вэла, а вот этот, что застыл, как соляной столб, утратив всякие приличия, это Аристарх. Из великих с таким именем нам известен лишь Аристарх Самосский, что задолго до Коперника предположил гелеоцентричность системы мира. Правда, есть еще в истории искусства Аристарх Лентулов, но мастеру он не нравится. Он откликается на Старика. А тебя, девочка, тебя как-то звали в студентах?
- Ассоль, - совершенно смутилась Юля.
- Очень даже точное имя. Соответствует нежному твоему образу. Разреши нам звать тебя Ассоль? У нас тут, конечно, не зона, а новые имена - не есть тюремные погоняла, это, скорее, как наречение при постриге. Мастерская Старика – храм искусства, и лишь с виду убога. На самом деле, это церковь, в которой создавались бессмертные полотна, и неважно, что об этом известно только посвященным, главное, что это правда. Старик, кстати сказать, единственный из нас член Союза. Гуру, если угодно.

     Блоха все трещала и трещала, помогая Вэлу привести стол в хоть сколько-то приличный вид, а Старик никак не мог раскрыть рта, настолько он был поражен красотой нежданной гостьи. Девушка тоже стояла не шелохнувшись, словно кролик перед удавом. Наконец Старика чуть качнуло, и он вышел из транса. Он медленно подошел к девушке и тихо произнес:

- Позвольте мне помочь вам раздеться, Ассоль, у нас здесь тепло, правда, нет тапок, так что вы оставайтесь в сапогах.

     Ассоль молча кивнула, но, видимо от растерянности, не повернулась к Старику спиной, чтобы ему было удобнее снять ее песцовую шубку, и он тоже не догадался зайти за спину. Он подошел близко-близко к ней, положил ей руки на плечи и, снимая шубу, приблизил свое лицо к ее так близко, что даже стал слышать, как колотилось ее маленькое сердечко, а запах…, запах нежных духов и огромного волнения чуть снова не погрузил его в транс. Под пышным песцом пряталась совсем тоненькая фигурка школьницы. Крупной домашней вязки краплаковый свитер с широким и толстым, как у скафандра водолазов, горлом, был длиною с короткое платье из которого торчали (оставим этот глагол за неимением фантазии и словаря синонимов под рукой) детские две стройные ножки в серых пуховых рейтузах. Можно было только удивиться, что не было здесь варежек на резинке. Из горловины свитера торчала (опять это чертово слово, но так оно и было) тоненькая шейка, венчавшаяся личиком ангельской красоты. Бледное, обрамленное пшеничными локонами лицо ее будто светилось изнутри. Губы чуть приоткрытого рта тоже были бледны. Нос был прям и тонок, но маленькие крылья его были словно живые и волновались, как крылья носа лошади. Черт! «Торчали», «лошадь»… (нет, не дал мне Господь дара описывать земным языком неземное, но я тоже, некоторым образом, художник, и пишу то, что вижу, видел, благодаря живописным рассказам моих друзей). Глаза ее были-таки человечьи. Даже слишком человечьи. Они были влажны, зелены, глубоки и прозрачны, как вода в лагунах Антильских островов. Это очень точное сравнение, потому, что чем дольше Старик в них смотрел, тем глубже и безнадежнее погружался. Он просто тонул.

- Ну ровно красавица и чудовище! – окликнула их Блоха. – Оставь девушку в покое, Старик. Она, как минимум, вдвое меньше тебя и уж не менее чем вдвое младше. Идите уже к столу.

     В голосе ее прозвучали ревнивые нотки. Когда-то Блоха и Старик были любовниками, но не в обывательском понимании этого слова. Между художницей и художником не случается бытовой шекспировской любви. Как правило, они влюбляются в одно и то же, в картину, в автора, в направление в искусстве. Лишь это и есть условие их духовного единения, а спаривание (иначе не назовешь) – только побочный эффект, поверхностное следствие глубокой причины. Но как только Блоха «скатилась» (так это называл Старик) в академизм, а Старик «вознесся» к футуризму всех мастей, они просто и тихо оставили друг друга. Вот почему я и не считаю актеров художниками. Расходясь, они скандалят, упиваются скандалом, ровно площадные проститутки, имея целью лишь подогрев затухающего к ним интереса публики. Ну а ревность Блохи была всего лишь обыкновенной бабьей ревностью к молодости, которую ей уже никогда не вернуть.

     Блоха и Вэл устроились на диване, а Старик подал Ассоль стул рядом со своим. На столе потела капельками жира нарезка бекона, маринованные в собственном соку помидорчики «черри» были выложены на чистую тарелку, чисты были и стаканы в коих слезой мерцала приличного сорта водка, хлеб был даже еще теплым.

- Откройся нам, Блоха, - изумился непривычному столу Старик, - что все это значит?
- Я просто заглянула в ТЮЗ и…
- Господи! Что занесло тебя в ТЮЗ.
- А я, Старик, в отличие от вас с Вэлом, старых козлов, иногда-таки шевелю копытами. Я посещаю выставки, театры, и прочие присутственные места и всегда у меня с собой папка с моими акварелями. Совсем случайно я встретила за кулисами Ассоль, по  глазам поняла, что мы одного цеха, показала ей работы, она тут же потащила меня к директору, а тот, уж и не знаю почему, скорее просто глаз положил на Ассоль (тут девушка покраснела до цвета своего свитера), купил у меня сразу двадцать четыре этюда. Пришлось, правда, сделать скидку за опт. Половину грохнула на тряпки с косметикой, но денег хватит еще на пару месяцев, включая ваши тощие рожи. Одно мне не нравится. Как бы директор тот не решил, что теперь Ассоль ему обязана.
- А причем здесь… - закашлялась бедная девушка.
- А притом, дорогая, что ты меня к нему привела, то есть, практически, ну, в его кобелином понимании, конечно, просила за меня. Он оказывал услугу не мне, но тебе, и поверь пожившей на земле женщине, он, не сегодня-завтра, потребует должок.
Ассоль теперь побледнела. Ей было уже (или всего) двадцать, и она не была девственницей, но до сих пор случались ей мальчики-сокурсники и всегда по любви (правильнее, ее иллюзии). На скольких таких похотливых директоров нужно наткнуться в своей жизни, чтобы, больно ударившись (лишь бы не насмерть), упасть с облаков на землю?
- Прости меня, Ассоль, - тяжко вздохнула Блоха. – Я и не думала подставлять тебя. Не могла же я знать, что у этого хряка корзина для бумаг переполнена слюною по тебе. А когда поняла, дело уже было сделано. Да и деньги я уж потратила – не вернешь. В жизни, вообще, ничего не вернешь, девочка.

    Блоха тяжко вздохнула, вскинув огромные ресницы свои на Старика, в глазах же несчастной гостьи набухли слезы величиною с фасоль.
- Окстись, Блоха! – не выдержал Вэл. – Зачем ты так пугаешь малышку? Если ты сама прошла пару кругов ада, это еще не значит, что и всем такое уготовано.
- Господи, да кто же пугает-то? – возмутилась Блоха, хоть и звучали здесь комариным писком нотки мстительной ревности. - Praemonitus, praemunitus. Просто я видела его поросячьи глазки. Давайте лучше выпьем.
Выпили молча, не чокаясь, словно на поминках, отчего Ассоль почти впала в полуобморочное состояние, но выпила она, от отчаяния, наравне со всеми и теперь щеки ее хоть как-то порозовели, а язык наконец стал оттаивать. Непривычная к полстакану водки залпом, она уже через пять минут вроде как и забыла эту страшную историю о себе. Она впервые была в компании маститых художников и ей стало казаться, что она взобралась на Олимп или, как минимум, Парнас.



                Ассоль

     Когда Юленьке исполнилось тринадцать, сразу после первой менструации, вместо, чтобы пробудиться в ее чреве и душе известным инстинктам и желаниям (а с ними и побочным, так сказать, явлениям интеллектуального, назовем это, толка, от которых родителей и спустя десятилетия бросает в нервную дрожь), в ней проснулся… художник. Она начала сперва с обыкновенных набросков. Литература ли сегодня, история, математика - Юля всегда была с карандашом в руке. Она быстро поняла, что шариковая или там гелевая ручка не дает живой линии и стала пользоваться карандашами большой мягкости - 2М, 3М. Вокруг ее стола всегда было усыпано стружками этих карандашей и россыпью черного графита. Но рисовать спины, профили однокашников и лица учителей ей скоро стало скучно. После школы она выходила на улицу и начинала рисовать все, что видела. Абсолютно все. Старая покосившаяся водонапорная башня, с оторванной одной дужкой качели, разбитый в какой-то аварии самосвал, ветка полыни, глупо выглянувшая на дорогу и, по той причине раздавленная случайной шиной… Ее почему-то интересовала драматургия. Нет ничего оригинального в яркой самодовольной розе на пышном ухоженном кусте, но если ее кто-либо, поранившись до крови, сорвал, а затем бросил и растоптал, испытав, предположим, драму отсутствия возлюбленной на свидании, то такой бутон дорогого стоит. За ним история…, история чувств.

     Двойки в дневнике, вызовы в школу, вечные опоздания домой к означенному времени, – все указывало родителям на этот чертов переходный возраст. Нет ничего глупее, чем в такой период пытаться прижать ребенка к ногтю. Но страшно, что если и хватит ума быть мягким и как-то попытаться сделаться ему другом или подругой – это тоже не поможет. Более, даже обидит девочку: мол она взрослая, а с ней здесь сюсюкаются. В общем, такое время надо просто пережить, даже если зубы твои сотрутся притом до корней. Просто ждать. Ждать и молиться, чтобы дочку не занесло так далеко, откуда не бывает возврата.

     Но, однажды, ее отец, очень даже подло, будучи (простим его, ибо все мы, ну или многие из нас были и, дай нам Господь, остаемся отцами красавиц-дочерей) решил перерыть ее вещи, и… со всех сумок, со всех полок, со всех мыслимых и немыслимых углов посыпались… ее наброски. Буквально тысячи листков. Иные были сделаны даже на автобусных билетах. Какой отец захочет, чтобы его дочь стала художницей? Это вопрос даже не риторический, а просто глупый, но… Ее двойки и ее пропадания теперь были совершенно объяснимы. Папаша, решивши, что из двух зол берут меньшее (наивный…, он полагал, что рисовать - лучше, нежели болтаться черте где и черте с кем), он тут же отвел ее в художественную школу.

     Так уж вышло, что полуспившийся и довольно грязно выглядящий (а какие художники выглядят иначе? Успешные да бездарные?) Александр Палыч Евтух, руководитель единственной в городе изостудии, был мало что талантлив, я видел много талантливых художников, которые и на йоту не могут передать ничего от себя. Учить, передавать умение – вот истинный талант. И он у него был. Правда…, с известным уклоном. Был он, в прошлом, театральным художником и, понятно, тесно ему было в рамках обыкновенного станка с холстом метр на метр. Он требовал, чтобы на листе шестьдесят на сорок виделась «Принцесса Греза».

     Писать маслом - дороговато на расходы и Александр Палыч учил на акварели, пастели и гуаши. Акварель ала прима  получалась у Юли не очень (правда легко удавалась гризайль) - не поспевала за водой (или не чувствовала ее), а вот гуашь… Она поняла пастозность и неповторимость мазка, игру, волшебство цвета и яркость фактуры… Она поняла, что живопись выше наброска. Она стала (а девочке было к моменту завершения обучения всего пятнадцать) настоящим художником. В конце выпускного года, как и всегда так бывало, была положена отчетная выставка, ну, чтобы руководство ДК не думало, что красноносый Евтух лишь пропивает бюджетные краски и ватман. Александр Палыч, охладив свой красный от очередного перепития нос о морозное стекло окна студии, развернулся к аудитории и произнес:

- Друзья! (Он всех называл друзьями, особенно по утрам). Впереди итоговая выставка. Научил я вас чему, или вы сами там чему-то научились – то мне неведомо. Я, вообще, не педагог. Я театральный художник, вышибленный из театра за то… Эх-х… В общем, мальчики и девочки… Покажите не то, что я вам дал, если даже и дал, а покажите мне, кто вы есть. Учителя только делают вид, что все от них. Все от вас. Никакой педагог ничего не может сделать из ничего. Покажите, что вы есть что-то, ну… что-то из себя... На ваших мольбертах приколото по чистому ватманскому листу. У вас есть пять часов, с перерывами на туалеты и бутерброды, понятно, но я хочу увидеть в конце…, не то, чему вы обучились, а именно, кто вы есть на самом деле там – постучал он себя в область сердца, - в той душе, до которой не докопаться и Богу. Задания нет. Тема свободная. Каждый делает все так и настолько, насколько он способен видеть мир вокруг себя и внутри себя.
- А можно о любви? - покраснев, спросила Юля.
- Нужно, дочка, - улыбнулась полуседая, перепачканная никотином и красками борода Александра Палыча Евтуха. – Любовь, это единственное, что движет миром и красит его в те краски, что красят его, ну а мы с вами, художники, лишь копируем… Но это плохие художники копируют, а вот неплохие… Они ее, красоту, слушают и слушаются. Иных этот слух сводит в могилу иль под забор, - смял он в невнятное бормотание этот остаток выступления и прошел в свою коморку, что пряталась за дверцей в углу студии, и где хранилось то, от чего Александр Палыч проснулся только утром, даже толком не осмотрев работы учеников больною своей головою.


     Что имеет в виду взрослеющая девочка, говоря о любви…, я не знаю. Я даже не помню, что имел под этим словом и сам, пребывая в таком возрасте. Но вряд ли Алые Паруса. Этот шедевр (иначе не назовешь) Юли до сих пор висит в клубе на почетном месте в его фойе (администрация клуба, кстати, заплатила за него какие-то даже копейки в виде премии). Юная художница изобразила разорванные, растерзанные бурей паруса совершенно кровавого цвета; шхуна была разбита о скалы и теперь лежала полубоком на песке золотого пляжа; на песке том, спиною к зрителю, но было понятно, кто она, сидела русая девушка и целовала в губы видимо бездыханного какого-то принца. При всей, вроде бы, апокалипсичности картины, от нее веяло таким оптимизмом, будто виделось, что вот еще мгновение, и принц проснется, поднимет девушку на руки и…
«Ассоль!» – воскликнул учитель, взглянув спросонья на это творение;  «Ассоль!» – волновались зрители отчетной выставки; «Ассоль!» - чуть ни хором прошептала приемная комиссия, глядя на этот гуашевый лист. «Ассоль», - так ее и прозвали с первого курса.

     Окончив Театрально-художественный колледж №60, Ассоль, как одна из лучших выпускниц, без взяток, а лишь каким-то божьим провидением попала в ТЮЗ, хотя ей, провинциалке, прямая дорога была в какой-нибудь театришко или клуб в каком-либо захолустье. Учитывая же, что в России захолустье все, что не Москва, включая Питер (как бы ни хорохорилась северная столица - она лишь бледная тень первопрестольной), такое распределение можно было назвать не иначе, как чудом. Другим чудом стало то, что пенсионного уже возраста Матвей Михайлович Флитер, на тот момент главный художник театра, в тот же день, что поступила Ассоль к нему в помощники, съев что-то не то за обедом, угодил в больницу с заворотом кишок, а к утру следующего дня и преставился. Таким вот странным стечением обстоятельств, двадцатилетняя девушка и стала главным художником Московского Театра Юного Зрителя, что в Мамоновском переулке.



                Старик

- А я готовлю декорации для Синей Птицы, - горделиво заявила Ассоль. Непривычная водка непривычно изменила ее природную скромность.
- Сочувствую, - неожиданно отреагировал Вэл. – Метерлинк тебе не по зубам. Он не по зубам даже Старику.
- Это почему же! – заносчиво подбоченилась Ассоль. Слезы ее в момент высохли и глаза воспылали праведным огнем.
- А потому, дочка, - мягко положил руку ей на худенькое ее плечо Старик, что пьеса столь философски сложна, столь перенасыщена образами и метафорами, что не всякому взрослому такое возможно осмыслить. И какой дурак счел эту сказку детской? Разве что ваш тупорылый директор? Маленький Принц и Алиса – детский лепет против Синей Птицы, а ведь и их не любой взрослый догоняет. За что бы ему там ни дали Нобелевскую, дали они ему ее, в конечном счете, за Синюю Птицу.
- Вы недооцениваете детей! Они гораздо умнее взрослых! К тому же, политика театра такова, что большинство спектаклей адресовано взрослой аудитории, но и дети прекрасно понимают и «Собачье сердце», и Записки из подполья», и «Трамвай «Желание», - резко сбросила Алиса руку мэтра со своего плеча, но тут же и испугалась. – Ой, простите меня. Я…, я просто хотела сказать, что…
- Не извиняйся, Ассоль, - разлил водку по стаканам Старик. – Понимаешь? Единственный, на мой взгляд, художник, кто смог бы постичь, интерпретировать Мориса Метерлинка, это Иеронимус Босх. Правда, они хоть и жили в соседних государствах, да только с разницей в четыре столетия. В общем, чтобы создать задник такому спектаклю, нужно написать что-то среднее между «Садом земных наслаждений» и «Страшным судом». Ну и, понятно, если тебе такое и удастся, в чем я, естественно, сомневаюсь, худсовет тебя с треском выкинет на улицу, вычтя из выходного пособия за ткань и краски. Впрочем…
- Что впрочем, что впрочем?! – порывисто схватила Ассоль Старика за руку.
- Давай-ка выпьем.
Старик молча осушил свой стакан, остальные, включая Ассоль, последовали его примеру.
- Ой, Старик, - зачмокал, закусывая помидоркой, Вэл. – Только не говори мне то, о чем я подумал.
- А о чем, о чем ты подумал, Вэл? – обеспокоенно, но и с надеждой прошептала, еле восстанавливая дыхание от крепкой водки, Ассоль.
- А он просто поможет тебе, дочка, - усмехнулась Блоха. - Как я и сказала, красавица и чудовище. А что? Из такой гремучей смеси вполне может что-то и выйти.
Ассоль взглянула на старика таким светом, что…


     Вы не верьте, что от возраста дерево становится негибким, покрывается непробиваемой корою, склизким мхом… Его молодые нежные листья шумят и благоухают до самого последнего дня, буде даст ему Создатель еще одну весну. Пока не вырвет его с корнем нежданным ураганом, не подточат ствол его похотливые насекомые, не снесет обильным паводком в края, где суждено ему будет… Да мало ли причин, на кои, в общем-то, чхать, но главная из которых, точнее, итог которых – конец жизни. Нет таких часов, которые бы однажды не остановились, хоть заводи ты их вечно. Но, пока не время, – все еще может сбыться и статься.

     Старик, свесивши голову набок, с тоскою и улыбкой, которую иной неосведомленный назвал бы и глупой, оглядел свою мастерскую и, не налив никому кроме себя, выпил целый стакан. Ассоль, Блоха и Вэл куда-то вдруг пропали. Теперь он видел только себя, молодого, горячего, способного покорить весь мир.
Старик окончил Строгановку в 1986-ом. Ему было легко, очень легко учиться. Он был талантливее сокурсников на десять голов. На те же десять голов выше он стоял и всех завистей и интриг, коими изобилует любой творческий бульон от драматургии, хореографии, словесности, музыки или живописи, особенно в возрасте нежном, так сказать. На курсовых и даже всего училища конкурсах никто уж и не боролся за первый приз. Всем оставались лишь вторые и третьи места. Было это связано не с тем, что он как-то по-особому писал, лепил, готовил отмывки или макетировал – техника – дело наживное. Он совершенно по-инопланетному, что ли, мыслил. Задавали ли тему Тайной Вечери – и он писал Спасителя, целующего ноги Иуде, считая именно это действо истинным причастием; нужно ли было спроектировать кресло – и он его делал в образе утробы матери, то есть, кресло в виде сидящей женщины с отверстым чревом, руками на месте подлокотников и грудями вместо подголовника; было ли заданием создание коттеджного поселка – он ставил на каждый участок часовню, сопровождая пояснениями, что все остальное нарастет само. Да… Это был скандальный, но великий проект. На центральной площади располагался Храм Апокалипсиса, с эскизами к иконостасу, иллюстрирующеми все перипетии Откровения, остальные же часовни были сориентированы не на восток, а именно к этому храму. Комиссия, поначалу шокированная (мы помним, что это был порог девяностых, еще до перестройки) таким евангелистским видением советского жилья, вдруг узрела в проекте жесткую метафору, атеистическую отповедь религиозному мракобесию и… присудила, уж в который раз, первую премию. В общем, Старик был звездой.
Закончив училище, он не торопился на государственную службу, ибо денег от частных заказов хватало ему и на мастерскую (в Союз его приняли еще студентом), и на стол, и на выезд (как сказали бы в девятнадцатом веке). После случилась перестройка, за ней… В общем, гражданское поприще его так и не коснулось. Да и слава богу. Сколько талантов разбилось о гранит тупости клиента! Недоношено-рожденный капитализм русский стал считать тождеством вкуса кошелек и оттуда, глядя из своего ридикюля, учил профессионалов тому, что хорошо, а что плохо. Так вот и родились великие бездари Шиловы да Глазуновы. Последнего я наблюдал даже и лично. Случилось мне быть как-то в редакции одного популярного издания. Мы обсуждали верстку какой-то статьи с главным художником и тут в кабинет вошел, нет, вплыл Илья Глазунов. На шее у него был шелковый платок, на висках благородная седина, под лохматыми бровями какие-то глазки, курил он тонкую женскую сигарету, но не хамство его поразило меня. Он уселся в черное кожаное кресло, мало беспокоясь, что прервал совещание и начал нести что-то мало относящееся к искусству или культуре. Поразил меня его спутник. Субтильный юноша голубого обличья, согнувшись из-за спины мэтра в полупоклоне, держал в левой руке серебряную пепельницу с крышкой, на которой, я почему-то не сомневаюсь, выгравирован был вензель маэстро, и, как только пепел сигареты Ильи Сергеевича опасно нарастал, угодливо подавал ее ему под руку. Бр-р. Я видел ранние, ленинградские работы Глазунова. Безусловный и неоспоримый талант. Куда же все подевалось? Ридикюль, друзья мои, ридикюль. Хотя, возможно, деградация его началась с того момента, когда он породнился с великим коленом Бенуа. Подобное, оно, как и деньги, и слава, сильного делает сильнее, ну а слабого превращает в…

     Старика, хвала Создателю, подобное не коснулось. Не случилось ему лизать ниже спины сильным мира сего. По штату положенную от Союза мастерскую его почти отобрали новоиспеченные нувориши, но он таки успел приватизировать ее на последние сбережения, после чего и пребывал в том состоянии, что застала его Ассоль..., ну и мы с вами. Бизнесмен, что скупил два первые этажа дома, не пожелал, чтобы в полуподвал Старика кто-либо проходил через главный подъезд и даже на свой счет прорубил к нему дверь с улицы. Гости, равно как и хозяин, вели себя тихо, и более никто на мастерскую не покушался. Впрочем, забыт был и сам Старик.



                Синяя Птица

     Теперь Ассоль ходила в мастерскую Старика, как на вторую службу. В театре заканчивала она в шесть, а уже в половине седьмого была у него, в выходные же и вовсе являлась чуть ни в семь утра. Они работали над эскизами. В пьесе было шесть действий, но двенадцать картин. Никто бы не подписал смету на двенадцать задников, но, с виду неопытная Ассоль, воодушевленная тем, что ей помогает настоящий мастер, вдруг обнаружила в себе дар интриганки. Она стала умело использовать зло во благо. Поросячьи глазки директора все более туманились известной поволокою, а она, подогревая напряжение, подсовывала эскизы, один другого опаснее, тот же подмахивал свою подпись почти не глядя. Эскизы, в основном, выполнял Старик, но без ее животрепещущего участия, без ее детской непосредственности и… без совершенно окрылившей его любви (то ли отеческой, то ли юношеской), он ничего бы подобного не создал. Последняя любовь мужчины тысячекратно сильнее и ярче всех предыдущих. Крепки ее когти, мощны ее крылья и беспощаден ее клюв. Если юноша способен ради первой любви на все по своей глупости и слепоте, то последняя любовь крепка мудростью и зрячестью и уж точно способна на совсем все (включая и отречение от любви ради любви).

     Оборотной стороной запоздалой любви Старика было то, что все положительные герои и героини на эскизах получались у него похожими на Ассоль, а все отрицательные на директора (хотя он и в глаза-то его не видел). Это не ново для художника, вообще. И Тициан, и Эль Греко, и Рубенс, и Мурильо, и Рафаэль, и сотни, тысячи иных художников, создавая женские образы, будь это хоть дева Мария, всегда писали своих возлюбленных (Рафаэль, правда, писал свою мать). Но главное «сумасшествие» Старика заключалось в том, что он вдруг стал всерьез верить, что завладев Синей Птицей (а ею для него была Ассоль) он постигнет Душу Вещей, Животных и Стихий. Я уже говорил, что последняя любовь в жизни мужчины самая крепкая, но она же и самая опасная с точки зрения помутнения рассудка. Собственно, душа разрушается не от любви, а от запредельной разности потенциалов (да простится мне здесь термин из физики). Диссонанс в двадцать пять лет неразрешим в принципе. Сорокапятилетний может любить двадцатилетнюю исключительно как дочь, но тогда его сексуальное к ней влечение превращается в неприемлемый для него инцест. Выход, в смысле опуститься ментально до уровня подруги, впасть в юность – не выход, потому, что мужчина выглядит тогда, как минимум, смешно, но больше, одиозно. Старик почти совсем потерял сон. Это странно… Эротические видения с участием Ассоль посещали его не тогда, когда она была рядом, окутывая его неповторимым ароматом своего тела, лаская слух переливами веселого своего щебета и смеха, пронизывая электрическими разрядами при всяком невольном соприкосновении рук, а именно ночью, когда  Ассоль, буквально валясь с ног от дневного творческого напряжения, уезжала домой. Как часто душою порывался Старик предложить ей остаться, тем более, ему чудилось (или так оно и было на самом деле), что бездонные глаза ее умоляли его об этом, но табу, епитимья, наложенная им на себя добровольно, всякий раз брала верх над плотью, и Ассоль растворялась в вечернем воздухе, оставляя Старику очередную жаркую липкую бессонную ночь.

     Однако, однажды засиделись они за работой до глубокой ночи. Ассоль снимала однушку где-то в Гольяново, а мастерская Старика находилась на Бакунинской. В принципе, по синей ветке метро минут двадцать и еще столько же на автобусе от Щелковской, но только метро теперь было закрыто а, следовательно, нужно было вызывать такси. Старик уже взял было трубку телефона, как вдруг, узкая бледная ладонь Ассоль легла на рычаг аппарата. Несчастный стоял к ней спиной, отчетливо понимая, что происходит. Он обреченно опустил руку с пульсирующим гнусавыми короткими гудками желтым пластиком. Гудки эти били в унисон ударам его сердца, приводя все тело в состояние тревоги, если не паники. Ассоль подошла сзади так близко, что у Старика потемнело в глазах. Она мягко высвободила трубку из безвольной руки художника и положила ее на рычаг, но ужасные звуки не прекратились, они будто переселились в его виски и продолжали дребезжать, разрывая череп. Ассоль прижалась к нему всем телом, положила голову ему между лопаток и погладила седые волосы.

- Я люблю тебя, Аристарх, - тихо прошептала она. – Не поворачивайся, прошу тебя, - упредила она его движение развернуться. – Мне так проще говорить. Я никогда и никому этого не говорила… Точнее…, не говорила первой, а если совсем честно, никогда не говорила так искренне, потому, что вовсе, оказывается, никогда и не испытывала любви, настоящей любви, той, которую разбудил во мне ты. Не отвечай, прошу тебя, - обхватила она ветвями тоненьких рук своих его грудь. – Я собьюсь и не скажу всего, что так давно хотела сказать… Я полюбила тебя с первого мгновения, но тогда я вовсе не понимала этого. После мне мешало преклонение перед твоим талантом, потом…, потом разница в годах… Как же много мне, глупой провинциалке, понадобилось времени, чтобы понять, что нет у любви никакой разницы в возрасте, в таланте. Вообще нет никакого возраста. Любовь живет вне пространства и времени, любовь, это Синяя Птица, счастье в чистом виде, любовь, это Душа Света… Когда я все это поняла, я подумала, что этого достаточно. Довольно только быть рядом с тобою, глядеть на тебя, на то как ты вдохновенно работаешь, слушать, как точно, как красиво рассуждаешь ты о литературе, о живописи, о музыке. Мне нравилось смотреть, как смешно пьешь ты чай, не имея терпения дождаться пока тот остынет, как вкусно ешь самый обыкновенный бутерброд, с каким удовольствием, если не сказать, вдохновением ты куришь, мне даже…, - тут она нежно хохотнула, - нравилось, как искренне, наотмашь, ты чхаешь. Но стоило мне лишь раз, нечаянно коснуться твоей руки и, невольно, в пылу работы прижаться щекой к твоему плечу, любовь моя наполнилась совсем новым смыслом и желанием. Я поняла, что есть еще Душа Тела, и Душа эта вряд ли меньше Души Света. Я стала желать тебя… Желать так страстно, что та, первая, платоническая любовь, потонула, растворилась в этой страсти. Я вдруг поняла, что любовь Души – любовь ущербная, неполная, ненастоящая. Она, что луна против солнца, светит лишь отраженным светом. Любовь без страсти – не любовь. Обожание – возможно, - преклонение – пускай и так, но это не любовь. Теперь же я знаю, что за ночь с тобою я, словно мифическая героиня, готова заплатить жизнью…

     Она вдруг замолчала. Спина Старика взмокла, пот струился со лба по закрытым векам, серебру щек, живому, беспокойно вздрагивающему кадыку. Он слышал теперь не только свое, но и ее сердце, которое на один его удар отвечало двумя своими. Даже если представить, чтобы Старик не испытывал бы к Ассоль ровно тех же чувств, то, согласитесь, разве нашелся бы в мире мужчина, что смог бы устоять перед таким признанием, будь он хоть женат и трижды верен супруге? Но Старик был холост, свободен и… бесконечно влюблен. Все его табу рухнули в одночасье, как карточный домик, рассыпались, словно песчаный замок, поглощенный неумолимой приливной волною. Он медленно высвободился из кольца ее рук, развернулся к ней лицом и, опустившись на колени, прижался губами к ее животу, через блузку. Ассоль порывисто расстегнула ее и с силой притянула его пылающую голову к разгоряченному своему телу, потом она задрожала испуганной ланью и… вдруг обмякла. Она скользнула вниз и оказалась на коленях перед ним.

     Все произошло на обляпанном красками и усеянном эскизами полу. Случилось это в ночь с пятницы на субботу, но до утра понедельника, спроси их о чем, они вряд ли бы и вспомнили. Единственным фактом, говорящим о том, что все это был не сон, являлся портрет обнаженной, в ультрамариновых тонах. Ассоль на холсте этом не лежала, не сидела, не стояла, она взлетала в звездную высь, а за спиной ее, словно живые, трепетали, будто даже слышался их шелест и хлоп, индиговые крылья Синей Птицы.



                Душа Ночи
 
     Глядя на этот удивительный по экспрессии, по композиции и цвету портрет, не нужно было обладать особенной проницательностью, чтобы догадаться, что именно произошло недавно в этой мастерской. Достаточно только взглянуть даже не на картину, а на Старика, который теперь сбросил, казалось, лет двадцать, не меньше, и глупой улыбкой своею буквально освещал полутемную свою мастерскую.

- Да-а, батенька, - вроде бы и безо всякой ревности, а просто с женской ехидцей переводила Блоха взгляд с работы на Старика и обратно. – Когда загонишь этот шедевр за миллион баксов - двадцать процентов мои.
- С какого это перепугу? – сосредоточенно чесал подбородок Вэл, не отрывая взгляда от холста. В нем явно шевелилось что-то похожее на зависть, но непонятно, то ли мастерству друга, то ли юношеской его любви.
- Как это с какого? - плюхнулась на диван Блоха. – А кто, давайте-ка припомним, низвел эту Афродиту с Олимпа в сею Гефестову преисподнюю? Налей-ка нам лучше по маленькой. Старик так не писал с тех пор, как мы с ним познакомились. Тогда, правда, вдохновляла его совсем другая муза. И денег, кстати, я в те златые поры с него не брала.
- Ну ты даешь, Блоха, - разливал Вэл по трем стаканам. Это ж сколько нищий Саврасов должен был отвалить грачам, Шишкин медведям, или Суриков нищему, которого усадил почти голого на снег для «Боярыни»?
- Ты не путай, трепло ты эдакое, неуч. Грачи сами к нему под окно прилетели, медведей Шишкин после дописал, без натуры, нищий, тот и корке хлеба был рад, а тут специальные, так сказать, действия, к тому же, Ассоль тебе не грач, не гризли, и не бомж какой. Она, как видишь, Синяя Птица у нас тут.
Нет. Все-таки это была ревность и довольно лютая.
- Ну да, ну да, - огрызнулся Вэл. – она просто Синяя провинциальная Птица. Такое в народе и юриспруденции называется сводничеством, дорогая, и, кстати, карается по закону.
- Экий ты дурак, Велимир…
- Ну хватит вам уже, - присел счастливый и сегодня солнцеликий Старик к столу. Картина все равно не продается.
- Ну, это, положим, дело твое, - подняла стакан Блоха, - но сие не отменяет твоего мне долженствования, Старик. Черт. Тебе даже теперь имя это как-то не к лицу. Так и хочется сказать, Стар. Твое здоровье.

     Вэл тоже поднял свой стакан, но Старик демонстративно и даже где-то брезгливо отодвинул свою порцию в сторону, сказавши при этом сакраментальную фразу: «Водка пачкает душу». Блоха и Вэл изумленно переглянулись.
- Мутант, - крякнул один.
- Идиот, - пожала плечами другая.

     Друзья, не сговариваясь, не стали чокаться, оба перекрестились и выпили молча, с пафосно-скорбными лицами. Закусили.
- Так вернемся к нашим баранам, Старик, - повеселела Блоха, - к твоему передо мной долженствованию. За двести тысяч, что ты мне тут задолжал, я заказываю тебе свой портрет. Обнаженной, естественно.

     Вэл в изумлении открыл рот, но тут же сложил его в скабрезную ухмылку любопытства. Жизнь художника лишь в апостериорных выдумках досужих искусствоведов насыщена и интересна. Если соотнести секунды восторга творческого озарения с годами и даже десятилетиями беспросветно-кислой бытовой патоки или, в лучшем случае, безудержного пьянства и неразборчивого секса, то это даже не ложка, а лишь капля меда в бочке дегтя. Озаряют такое безотрадное существование, кроме творчества, еще удовольствие от общения с товарищами по цеху и… такие вот двусмысленные мизансцены. Глядя на то, с какой непоколебимой решимостью Старик тыльной стороной ладони отодвинул стакан с водкой, логично было бы предположить, что сейчас он пошлет Блоху куда подальше, но, вопреки ожиданиям, он тихо произнес:
- Хорошо. Но у меня два условия. Во-первых, ты, Блоха, сейчас выпиваешь эту бутылку водки одна, в одну харю, во-вторых, ты, Вэл, подбираешь свои задние копыта в передние, и валишь отсюда, чтобы раньше девяти вечера я тебя не видел.
- А…, - несколько растерялся Вэл.
- На! – шлепнула Блоха по столу пятисотенной купюрой. – Как сказал мэтр, до вечера, чтобы духу здесь…

     Глаза Блохи блестели. Кто знает, в чем больший успех конечного результата, в вдохновении автора или в вдохновенной экзальтации натуры? Таня молча налила себе полный стакан и тут же осушила его. Затем она взяла нетронутый стакан Старика, влила в него остатки и снова опрокинула. Во время всех этих действий, она не отрывала своих огромных черных, а теперь еще и пылающих непонятно какой страстью глаз от Старика. Она стала раздеваться даже не дождавшись пока уберется Вэл. Тот, почуяв, что здесь явно слишком наэлектризован воздух, схватил деньги и поспешил к выходу. На пороге он обернулся, тихо буркнул себе под нос: «Психи чертовы», и прикрыл за собой дверь. Старик, не обращая никакого внимания на эту возню, крепил на станке свежий подрамник горизонтально. Рядом, слева, он поставил этюдник с палитрой, еще не высохшей после недавней работы над Ассолью. Ему почему-то стало жаль пачкать эту память (ей богу, я бы выставлял рядом с мировыми шедеврами и палитры, на которых смешивались божественные краски к ним, если б только они сохранялись), и он достал откуда-то из-под дивана чистый лист лакированной фанеры, взял в руки кусок сангины и лишь только теперь взглянул на Блоху. Та сидела уже абсолютно без одежды и расчесывала сверкающие черной искрою локоны своих шикарных волос.

- Ночь, - тихо произнес Старик, сосредоточенно глядя на обнаженную натуру. Блоха, как приятельница, для него больше не существовала. – Истинно, Ночь.
- Ч-что? – даже на таком коротком слове язык Блохи начал заплетаться. Бутылка водки в течение дня и бутылка водки разом, доложу я вам, это не одно и то же.
- Мне нужно, чтобы ты сыграла Душу Ночи, - безапелляционно заявил Старик.
- Ты опять бредишь Метерлинком, милый, а я просила свой, именно свой портрет, - капризничала больше для вида (или же просто от паров водки) Блоха, а сама, тем временем уже входила в заданную роль.

     Как точно, с какой тонкой интуицией определил Старик образ Тани, как образ Ночи. Была она так же бледна и худа, как и Ассоль (только на голову выше ростом), но кожа ее уже не выглядела столь свежей, как десять лет назад. Кожа эта не скрывала, и даже подчеркивала всю анатомию ее тела. Ключицы, ребра, кости таза, чашки коленей, все будто кричало о том, что хозяйке за тридцать - если не ночь, то закат девичьей жизни, хотя, плоский живот и вполне еще крепкая грудь говорили за то, что девушка еще не рожала. Впрочем, все эти эстетические нюансы важны, может, для вожделеющего глаза слепого невежды. Глаз же художника, приготовившегося писать, лишен всякой похоти, кроме высокого нетерпения творить. Во время работы, его никогда не тронет эрекция. Даже если он прописывает самые интимные места, поставь он натуру пускай в самую, что ни на есть, эротичную позу. Если он, конечно, художник, а не торговец своими картинами, поэт, а не книгопродавец:

Блажен, кто про себя таил
Души высокие созданья
И от людей, как от могил,
Не ждал за чувство воздаянья!
Блажен, кто молча был поэт
И, терном славы не увитый,
Презренной чернию забытый,
Без имени покинул свет!
Обманчивей и снов надежды,
Что слава? шепот ли чтеца?
Гоненье ль низкого невежды?
Иль восхищение глупца?

     Обнаженное тело Блохи сейчас все было будто предназначено к тому, чтобы подчеркнуть буйство, сумасшествие огромных черных ее глаз. Именно глаза и были целью Старика. Он боялся, что Таня будет смущаться сравнением с Ассолью, потому и влил в нее бутылку водки, потому и прогнал Вэла, но он опасался напрасно. Блоха не утратила своей раскованности и не перестала быть художником. Она все прекрасно понимала, и все делала, как надо. А водка… Водка, как раз, ей только мешала, непрестанно утягивая пронзительный и вдохновенный взор натуры в похотливый. Старик бросился к выключателю, потом задернул шторы и в мастерской наступила ночь. Далее, он открутил пятисотсильный софит от штатива, бросил его на пол и осветил Блоху снизу. Она лежала в живописной позе пантеры. Порывшись в шкафу, он достал черного атласа драпировку и заставил голую Таню выгладить ее утюгом. Когда она снова легла, Старик наконец-то остался доволен. Почти доволен. Он вдруг перенес софит за спинку дивана, дав, тем самым, заполняющий таинственный свет, а перед натурой поставил и зажег толстую, оплывшую почти до основания свечу. Теперь все.  Он отбросил сангину, отказавшись от наброска, схватил кисть и стал писать глаза, боясь, что потеряет главное. Успел. Тут он повторил, если не превзошел, кисть Врубеля. Это были глаза и Демона, и Сирени, и Пана, и Царевны Лебедь. Остальное же… Рука просто летала по холсту. Иногда, оставив кисть, он доводил сфумато пальцами, снова брался за кисть… Он творил, как безумный, и не сразу услышал мольбы Блохи, нет, не о том, что ноги затекли. Ей просто хотелось в туалет. Старик раздраженно махнул рукой, отпуская несчастную, и закурил, отвернувшись от холста. Мастер не имел привычки подправлять не видя натуры. Он развернулся уже когда Блоха его окликнула. Она снова была в надлежащей позе, за исключением одной детали. Левая рука ее, что ранее лежала на бедре, теперь располагалась между ног, да и взгляд глаз ее был уже вдохновляем вовсе и даже далеко не искусством. Но Старик давно уж все это прописал. Сейчас он был занят драпировкой. Его занимали удары, рефлексы, блики. Теперь очень важно было передать дрожание пламени свечи – так и только так картина оживет. Не многим из художников удавалось подобное. Лучше Рембрандта, пожалуй, никто такого и не делал. Рембрандта и, теперь…, Старика.
- Finita la comedia! – наконец воскликнул художник и тяжело опустился на стул, совершенно без сил.

     Блоха, тоже еле живая, ибо все члены ее тела буквально одеревенели, с трудом села на диване. Два сеанса по три часа можно выдержать лишь имея огромную, запредельную мотивацию. Блоху спасало удивительное удовольствие, восторг, который она испытывала, глядя на то, как творит мастер, и ей так хотелось, чтобы портрет этот победил бы, вышел бы в сто, в тысячу раз лучше, ярче, гениальнее, портрета Ассоль. Уж если не в постели, то здесь-то она ее превзойдет… Девушка долго растирала руки, ноги, все тело. Она не спешила не только потому, что почти не могла двигаться – ей было страшно: а вдруг она проиграла… Наконец кровообращение восстановилось, натурщица медленно подошла к станку и встала между Стариком и холстом. Прошло, наверное, минут пять, или больше, гробового молчания. Наконец, Блоха повернулась к не менее, чем она, истощенному Старику и буквально набросилась на него ночной безумной птицей. Она, одним движением расстегнула и стянула с него джинсы и, усевшись верхом, впилась губами в его губы. Странно, но влюбленный в Ассоль Старик не оказал никакого сопротивления.

     Если б вам, друзья, случилось бы видеть два эти полотна рядом (я-то видел), то вы бы заметили, что второе, при всем портретном сходстве с Блохой, было-таки портретом Ассоль. С юридической точки зрения, совокупление на стуле было изменой. На самом же деле, обладая сегодняшней натурой, он обладал Ассолью, ночной ее ипостасью. Самое любопытное и, рационально необъяснимое, что «Душа Ночи» (так он и назвал работу) действительно превзошла «Синюю Птицу», но разве виной тому не любовь к Ассоль?



                Директор

     Измена, тем не менее, и есть измена и, как любая измена, рано или поздно, обнаруживает себя, хоть запрячь ты ее в зайца, в утку, в яйцо, в иглу... Мужчины (возможно и женщины, тут я несведущ), переспав на стороне, так сказать, оправдывают себя, успокаивают совесть свою идеями не ими, но Создателем придуманной полигамности, необъяснимым порывом, творческим взлетом, насильно навязанным, тайком подмешанным действием феромонов, в конце концов, не имеющим ничего общего с похотью, но… другого названия этому действу, кроме как измена, так и не придумано. Создавая эскиз Сада Блаженств, Старик поместил в центре его портрет обнаженной Ассоль, а в центре эскиза к Дворцу Ночи располагалась Блоха. И хотя Старик не решился показать Ассоли «Душу Ночи» в подлиннике, девушка, кажется, все поняла. Она ведь тоже была художником. Впервые в жизни она познала самое гадкое из чувств на земле – ревность, ревность не как следствие заунывного предположения, а как осознание свершившегося факта. В сказке, когда Тильтиль открывал всякие двери во Дворце Ночи, он отворил на секунду и ту, за которой прятались болезни. Тогда успел выскочить только Насморк. Но, может, Метерлинк не сообщил нам, что была отворена и еще одна дверь?..

     В чем самая гнусная сущность ревности? В невозможности доказать, с одной стороны, в страхе начать разговор на эту тему, с другой, ну и, самое отвратительное, в этой вечной, липкой и прилипчивой надежде, что все, возможно, и не так, что, а вдруг, и не было ничего. Когда-то я считал самым разрушительным для души чувством, страх, но это лишь до той поры, пока не познал ревности. Страх затрагивает, пусть и основной, но лишь единственный инстинкт, инстинкт самосохранения. Ревность же… Она потрясает все здание души твоей, всей твоей сути, целиком, от низкого Тщеславия до высокого Самосознания, от темного Прагматизма, до светлой Веры. Сам Господь Бог не может противостоять торнадо Ревности, становясь (черт уже знает почему, он-то здесь причем?) основным виновником и мишенью ядовитых стрел, что посылает во все стороны обманутый (или горько заблуждающийся, тут уж неважно) человек. Любовь, друзья мои! Любовь – великое счастье и… сама смерть. Нет ничего выше и…, вместе с тем, унизительнее любви.

     Увидев эскизы, а с ними, как я уже сказал, познав ревность, что куда больнее (я лишь могу догадываться) дефлорации, Ассоль прекратила визиты в мастерскую Старика на целую неделю, оправдывая такое странное свое поведение загруженностью в театре. Отчасти, так оно и было. Директор, будучи человеком размеренным и прагматичным, тем не менее, начал уже уставать от собственного, даже самому себе необъяснимого терпения. Любви ведь не только все возрасты, но и все души, от самых высоких до самых низких, покорны. Если поначалу им руководила только похоть, то теперь душу его стали тревожить чувства доселе ему неведомые и даже поэтические. Он почему-то стал даже и задумываться.

     До не столь далеких пор, жизнь Льва Исаича Цыцкина (в театре его называли скорые на геги актеры, по сложносочиненной аббревиатуре от Л.И. Цыцкин, Лицыцкин) представляла собою строго расчерченный график, а мозги – калькулятор с кучей функций, из которых больше всего была ему по сердцу кнопка «%». К искусству же он имел отношение весьма даже косвенное. Успешно торгуя парфюмерией, в масштабах, правда, довольно серьезных, он вдруг решил стать и основным поставщиком театральной косметики на Москве, приобщиться, так сказать, к Мельпомене. Все начиналось прекрасно, но его, в общем-то чистенький разум, в который раз подвела, затуманила любимая кнопка - накинул не те проценты, а, скорее, не тем людям. В результате он лишился своей фирмы, ее активов и пассивов, но, в последний момент, помогла родословная от реки Иордан и уже успевшие завязаться знакомства в театральном мире. Лев Исаич, отвалив последнее из потом и кровью нажитого, очутился вдруг директором, пускай не самого престижного, но все же Московского театра. Тут уж было не до амбиций - благо, голову не оторвали. Эксклюзив на поставку театральной косметики пришлось отдать как раз тем, кто и отобрал у него бизнес. От директора, в отличие от художественного руководителя, требуется пускай и довольно много, но кроме одного – любви к искусству. Это ни необходимое, ни достаточное, и, вообще, никакое условие - любовь к искусству. Любовь к деньгам? – да, но в интересах театра, разумеется. Мудрость в том, чтобы искренняя привязанность к собственному достатку не мешала привязанности остальных участников творческого процесса к театру и драматургии, вообще, ну и к кассовым его сборам, в частности. МТЮЗ лишь номинативно числился детским и, соответственно, имел затраты и издержки взрослые. Однако, статус «детского учреждения» давал кое-какие послабления как в федеральных налогах, так и в госрасценках, и тут любимая кнопка директора вновь заработала во всю силу своей изворотливости. Но, то ли искусство так развращающее действует на не осененные дланью Мусагетовой  души, то ли, и вправду, театр, есть некий храм - как-то размяк мой Лева, занежился. А тут еще и этот херувимчик.

     Без любви, а так, из простой физиологии, случался Лев Исаич в своей хлопотливой жизни со многими женщинами. Подворачивались даже, прости господи, и назойливые мальчики, но он, воспитанный в правильном семействе, не оскоромился. Брак, как таковой, его и вовсе не привлекал. Если, другой раз, и задумывался он о нем, то лишь не более, чем как о хорошей сделке. Только вот понятия его о хорошей сделке никак не коррелировали с ипостасью вечной, до гроба, ответственности. Но тут…, тут появилась Ассоль. Даже в первом приближении она была непохожа ни на кого, к кому он прикасался до сих пор. А чем дальше, тем более охватывало его чувство неизъяснимое, совершенно непохожее на все движения тонко-нервической души его (кроме любви к деньгам, понятно), что он испытывал до встречи с ней.
В общем, он все более чувствовал в себе потребность видеть Ассоль как можно чаще, всегда. Для того и стал придумывать ежеутренние и ежевечерние совещания, творческие отчеты, в коих мало, что и смыслил. Сегодня Ассоль была особенно грустна, и потому вдруг представилось ему (так уж банально мыслим все мы, мужики), особенно беззащитной и, следовательно, доступной.

- Все свободны, - деланно-устало закончил Лев Исаич вечернюю литургию. – А вас, Юлия Валериевна, я попрошу задержаться ненадолго.
 Ассоль побледнела, если такое было возможно при ее теперешней бледности, и опустилась на стул. Лев Исаич поднялся из-за стола, противно пискнув колесиками своего кресла, чуть задержался у стекла серванта, придирчиво оценивая свое мутное в нем отражение («надо приказать помыть стекла», - промелькнуло в его быстрой голове), и присел рядом со своим главным художником, опершись локтем на спинку ее стула. Ассоль отшатнулась и натянулась струною.
- Вы, Юлия Валериевна, в последние дни как-то мне не нравитесь, - вкрадчиво, но где-то и по-отечески приступил он.
- Что-то не так с декорациями? – цеплялась она за призрачную надежду, что задержали ее по делу.
- Ну что вы, что вы… Мне очень нравится, как вы работаете, да вот и Анриэтта вас хвалит. Говорит, что вы внесли свежую струю в новые постановки, что ваш юношеский перфекционизм придает взрослым спектаклям детскую свежесть. Я о другом, - с диким скрежетом о паркет пододвинул он свой стул ближе.
Юлина струна готова была лопнуть. Так сердце ее колотилось лишь раз в жизни, неделю назад, когда она признавалась в любви Старику (ну может еще когда искала свою фамилию в списках принятых в колледж). Лева поднял ладонь над ее взмокшей спиною, но не коснулся, а остановил в сантиметре. Ощутив тепло его руки, Ассоль впервые подумала о тепле, как о мерзости.
- Мне нужно идти, - резко встала девушка и рука директора, как подстреленная птица плюхнулась на сидение стула, хранившее еще ее тепло. – Простите, Лев Исаич, но мне правда совершенно необходимо сейчас быть в другом месте.
- Ну, конечно, конечно, - обмяк Лицыцкин, - поговорим в другой раз, как у вас будет время.

     Ассоль пулей вылетела из кабинета, а директор глупо, с глупой же улыбкой ласкал теперь то место на стуле, где только что сидела его любовь. Может фетишизм и заболевание, но у него вполне объяснимые корни. Во всяком случае, на следующей планерке стула этого в кабинете уже не было.



                Подруга

     Ассоль в минуту добежала до Маяковки и, словно напуганная мышка, юркнула в норку метро. «Две остановки, пересадка, еще две остановки, и я «дома!», – никак не унималось ее сердечко. В минуту какой-либо угрозы мы кричим «мама», Ассоль же только и шептала: Старик, Старик, Старик и бежала к нему. Она бежала домой. Мама ее умерла год назад от совсем неоправданного, неожиданного инфаркта, отец же (тут уж сами решайте, предал он дочку или нет), после похорон супруги, не явившись даже на поминки, пришел домой, отрезал шнур от настольной лампы, снял оплетку, обмотал голые провода, один, вокруг шеи, другой, вкруг головы, и… воткнул вилку в розетку. Когда собака умирает от голода и тоски на могиле хозяина, мы умиляемся восторгом и протекаем слезою, когда же человек поступает похоже, мы называем это малодушием, а церковь и вовсе запрещает положить такое «оскверненное», с их точки понимания верности и веры, тело рядом с «праведно» почившей супругой. Благо, сегодняшним кладбищем не ряса распоряжается. Что до меня, так я, напротив, возродил бы обычай хоронить иных за оградой погоста, и первыми в моем списке отлученных были бы… попы. Всем нам, понятно, нужно кушать, но подъедаться на больных душах, куда как богопротивнее, чем кормиться, скажем, на счет плохого здоровья людей. Впрочем, врачей я бы тоже хоронил за оградой (оговорюсь, коммерческих врачей, но и попа, не всякого же на выселки…). Спасают ли душу и тело поп и врач? Спасают, возможно…, но для чего, как не для продления страданий… Вот уж кому действительно необходимо еженощно разбивать лоб об пол, дабы пустили его за ограду. Аминь.

     Предвижу, предчувствую упрек, мой читатель, нет, не за врачей, господь с ними и их липовой клятвой – за попов. Попробую защищаться. Беспроигрышной была бы линия защиты, если б я просто указал на богатство (никакому олигарху и не снилось), золотопарчовой и златоглавой православной церкви и на сытую благодать розового куска мяса выше наперсного креста ее пастырей на фоне голодающей России, но мне и не нужен такой сверху лежащий и всякому очевидный прием. Я понимаю и принимаю монастырь, который сам, тяжким трудом своим кормит себя, а, случись что лишнее, отдает страждущим. Это и есть служение (пускай хоть и самому себе). Служение, это когда отдают, а не когда берут. А теперь пойдите, окрестите внука, осените божьим благословением брак дочери, или закажите отпевание на кончину матери… Хорошо, если останетесь после этого в штанах. Лепта вдовицы прекрасна по своей сути, идее, но та ведь отдает последнее Богу, а вот кто забирает это последнее… Столкнулся я как-то с батюшкой в магазине. Тот расплачивался за бананы уж больно характерной мелочью. Обыкновенно, они несут подаяния, сборы со свечек и записочек в банк и меняют там на удобные и «чистые» ассигнации, да и то не сами – посылают папертных служек, а этот вот даже поленился. Бананов ему вдруг страсть как захотелось по пути в сберкассу. Государство грабит своих подданных цинично, спаивает с размахом, но хотя бы честно. Пускай и говорит, что все во благо наше, да, при этом, так прозрачно врет, что даже и вызывает, порой, снисходительное уважение. Другое – поп. Он, как грязная чайка рыбу из мутной воды, выхватывает из постылой жизни израненную душу, обгладывает ее до костей, но за пустую просвирку и ложку кагора обещает несуществующее царство. Да даже ежели и есть такое царство, им-то откуда знать? И, главное, кто им даровал право даровать, так сказать, вечную жизнь? Который искренне верует, тому поп не нужен, не нужен и храм, и бронированный Мерседес предстоятеля всея Руси не нужен. Аминь! Мать их так….

     Простите меня, друзья…, отвлекся, заигрался. Попы, а проще, лицемерие всегда вызывало у меня тошноту. Вера же в единого Бога падает ниц пред богоданностью Любви. Любовь, истинная Любовь, в отличие от Веры, не требует себе доказательств, поклонений, любовь это жертва, всегда жертва, но и истинное спасение тоже. «Плевать, - говорила себе Ассоль, - плевать, что изменил. Главное – чтобы не разлюбил. К черту! Я останусь мила с Блохой, я даже поцелую ей ноги за то, хотя бы, что она познакомила меня с ним, что дала мне новый дом, в общем-то, совсем новую жизнь. Я знаю, что так случилось, и я знаю, что эта тайна умрет со мной». С такими мыслями она толкнула никогда незапертую дверь мастерской Старика и… увидела на диване… Блоху. Хозяина не было.

- Я пятый день жду тебя, - ошарашила Блоха Ассоль. – Присаживайся. Старик скоро будет. Он ушел за водкой.
- Он же…
- Да-да, милая, за водкой. Он квасит уже неделю. Полагаю, ты не последняя, кто приложил к этому руку.
- Но я…
- Но ты…, - наслаждалась замешательством девочки Блоха. – Ты его бросила, малышка. Сначала ты растопила лед его сердца, а после, вильнув хвостиком, сбросила золотое яичко на грязный пол.

     Только опытная, очень опытная женщина (а может и каждая? Я, должен сознаться, ничерта не понимаю женщин) может так все перевернуть с ног на голову. Сама совратила, сама спровоцировала пьянство, но виновата не она – другая. Блоха встала, подошла к гостье, взяла ее за руку и подвела к столу.
- Сядь, - приказала она. – Ты, девочка, даже не понимаешь, в какой мир окунулась. Старик – не человек. Он гений, а гении - не люди. Если ты ревнуешь, а я вижу, что так оно и есть, то ты постучала не в ту дверь. Думаешь я не знаю, почему ему так удалась эта работа?
С этими словами она подошла к станку и сорвала с него полотно. Ассоль увидела теперь «Душу Ночи» в подлиннике. Она окаменела. Это был шедевр. Блоха выдержала нужную паузу и продолжала:
- Знаешь почему этот портрет превзошел твой? – Блоха теперь была серьезной и говорила (так, во всяком случае, казалось) искренне. – Он безумно влюбился в тебя. И если бы ревность не застила тебе глаза, ты бы увидела, что написал он тебя. Неважно, кто был натурой. Водила его рукою только ты. А ты, вместо того, чтобы возрадоваться, просто и банально бросила его.
- Я…, я не…
- А-а-а! – ввалился в мастерскую Старик. В пакете позвякивали бутылки. – Гигиена и Панацея? Излечивать мертвое тело? Я, блин, вам не Лазарь, ядрена-матрена. Я вам не Феникс Аравийский, душу вашу так… Я труп смердящий.
Старик, двигаясь как-то боком, пролетел сквозь мастерскую и плюхнулся на диван.
- Ассоль!…!…!… (тут не стану переводить), - крикнул он в пустоту, - Дарби Мак-Гроу! Дарби, подай мне рому!..
- Это же последние слова Флинта! - удивилась, скорее, испугалась Ассоль (девочка действительно все еще жила сказками и книжками).
- Крыша едет не спеша, - улыбнулась Блоха, и присела у головы Старика. Она приподняла эту голову и положила себе на колени.
- Асс-соль…, - пьяно проблеял Старик, погладил Блоху по колену и, по-детски чмокая губами, обхватил ее бедро обеими руками, - ты меня убила, Ассоль? Ну и правильно. Мертвое должно умирать, иначе оно превращается в плесень. А ты еще найдешь себе кого… Черт! – вдруг сел он на диване, так и не понимая, где Блоха, а Где Ассоль. - У меня нет сил уйти силой, блин, воли… Мне нужно еще выпить…
Блоха молча поднялась, выставила на стол одну из бутылок водки, что принес Старик, открыла ее, налила полный стакан, медленно подошла к совершенно обескураженной Ассоль и тихо произнесла:
- Теперь ты понимаешь, что такое настоящая женщина для Настоящего Художника? Смерть и жизнь.
Выдавив из себя это, она обреченно улыбнулась и направилась к выходу. Раскрыв дверь, Блоха обернулась и сказала:
- Береги его, дочка. Возможно, ты лучшее, что стряслось с ним в его странной жизни. Не думай ни о себе, ни обо мне, думай о нем. И помни… Я, грешная, пыталась победить, каюсь, но победила ты. Победу защищать в сто раз тяжелее, чем завоевывать. Останемся друзьями, и я тебе помогу. Клянусь.
- Стой, стой! – воскликнула Ассоль. Она подлетела к порогу, бросилась на колени и… поцеловала пальцы ее ног в босоножках.
- Помни, малыш, - где-то даже чересчур пафосно (такая уж театральная вышла мизансцена) произнесла Блоха. – В твоих неопытных руках душа Настоящего Художника.
Ассоль оглянулась. Настоящий Художник, осушив стакан, снова упал на диван и…, простите, стал блевать.



                Друг

     Вэл пребывал в странном настроении. Если вы, как и я, бездарь, то вы меня (ну и его) поймете. Бездарность – не порок. Бездарность, это состояние души миллионов и миллиардов. Девяносто девять и девять из всех живущих на земле, бездарны. Беда не в том, что люди неоригинальны, в принципе. Беда в сравнении. Если посредственность рядом с посредственностью, то что ему волноваться? Достаточно взглянуть в телевизор, чтобы увидеть, с какой нарочитой внимательностью бесталанность облизывает себе подобного, называя его звездою, зная точно, что он не задержится с ответным лизанием. Другое, когда ремесленник около гения. Пушкин, это и понятно, погрешил против правды лишь ради красоты идеи, приписав всякую там непотребность, оболгав несчастного и, в общем, талантливого Сальери. Но давайте извиним гения (я о Пушкине). Он же не то хотел сказать… Он же не о яде… Точнее, он о яде зависти говорил, о претензиях к распределению мест: «Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и выше. Для меня так это ясно, как простая гамма». Вэл завидовал. Зависть, друзья мои… Сильнее любви только зависть. Ошибся. Зависть (на пару с ревностью), пусть на йоту, но  слабее таки любви. Эдак или иначе, Вэл завидовал.

     Они учились на одном курсе. Вэл, ничтоже сумняшеся, сдавал курсовые эскизами Стара. Даже диплом об обустройстве детской площадки был кисти и идей Старика. Не знаю, случалось ли кому из вас быть вечно вторым, но, однажды, от этого начинает горчить. Прав был Цезарь: лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме. Вэл был вечно вторым. Он владел техникой, знал историю искусств, копировал, кстати, лучше, чем его друг, но… он был бездарен. Что есть такое, бездарность? По этимологии, вроде, это как отсутствие дара. Рисовать, писать, можно обучить и обезьяну. Другое – творить. Вэл не знал что есть творить. Мило присоседившись к гению, он мог бы жить вечно. Да вот беда… Всякая серость, однажды, неясно с каких мотивов, вдруг хочет стать гением сам. Когда он глядкл на эти два портрета, что-то в нем перевернулось. Было как-то, давно, с какого-то бодуна, он переспал с Блохой. Но завладеть Ассолью… Это была глупая идея, но что прикажешь безумному уму?
Старик был совершенно невменяем. После, как проблевался, он допил чертов налитый Блохой стакан, отвалился на диван и теперь стонал, будто его поджаривали на сковороде. Забудем про то, что говорил Достоевский о стенаниях, Старику реально было плохо, и он не ждал жалости к себе. Ассоль прибрала за ним, к удивлению своему не ощутив понятного при такой ситуации омерзения, вымыла руки, села у изголовья, положила седую его голову себе на колени, приготовившись к долгому терпенью, и тут… в амбразуре двери мастерской появился Вэл.

- Это не Блоха выскочила отсюда, как ошпаренная? Я давненько ее такой не видел. А что с нашим Леонардо?
Вэл присел к столу, налил себе водки, взял стакан и обернулся на станок.
- Во, черт! Он показал тебе это? Ну, блин… Совсем с катушек слетел.
- Это не он, это она показала. А ты, Вэл, скажи мне…, ты тоже видишь в ней меня? – в глазах Ассоль стояли слезы. Старик продолжал тихо стонать.
- О, да, малыш, это, вне сомнений, ты. Я всю жизнь, что помню себя, хотел быть похожим на него. Техника у меня даже лучше, и цвет я чувствую лучше. Он, представь себе, до сих пор, в трудных местах, путается, где теплое, а где холодное. Чертов гений…
- Как странно, - задумалась Ассоль. – Вы оба сто лет его друзья, но лишь сегодня, повторяю, оба впервые назвали его гением. Нет…, кажется, Таня назвала его еще и Настоящим Художником.
- Видишь ли, Ассоль, - поднялся Вэл со стула, достал с полки второй стакан, и разлил на двоих. – Выпьем, и поговорим.
Выпили. Девочке сейчас это было даже необходимо. Старик перестал стонать. Теперь он тихо сопел, положив между ее коленкой и своей щекой две ладошки, словно ребенок. Ассоль впервые ощутила к нему еще и незнакомое ей материнское чувство, хотя, до сей поры, даже после близости, чувствовала себя не иначе как его дочерью.
- Ассоль, - почесал в затылке Вэл, и снова разлил по стаканам. – Видишь ли… Все мы тут художники. Рядом с Караваджо, Боттичелли, Рафаэлем, жили и творили тысячи художников, что владели ремеслом не хуже, а может и лучше них. Так в чем же секрет того, что какие-то имена остаются в веках, а прочие тают в этих же столетиях? Почему, милый сердцу Старика Босх, забытый на целых два века, вдруг вспыхнул? Ответ лишь в одном слове – «Настоящий» Настоящим Художником нужно родиться, им нельзя стать, этому невозможно научиться. Я, повторюсь, владею техникой ремесла лучше, чем он, но настоящий ли я? О, нет. – Вэл ткнул своим стаканом в стакан Ассоль и, не дожидаясь ответа, выпил. Ассоль, загоревшись ожиданием рассказа, выпила тоже, хоть для нее это была почти смертельная доза.
- А я?.., - явно «поплыла» Ассоль. – Я настоящая?
- А ты взгляни сюда, - вскочил на ноги Вэл, порылся в стопке холстов, и поставил под станок «Синюю Птицу». – Смотри! Смотри внимательно! Что ты видишь?
- Себя…, - побледнела девушка. – Я вижу себя там и здесь.
- Настоящую?
- Кажется да…
- Боже! Ей кажется! Да пойми ты… Нельзя, невозможно написать портрет другой, лучше, чем портрет первой, не думая о первой. Знаешь почему вышло лучше? Здесь ты позировала сама, доступная, тут – другая, но то, что он все время думал о тебе, но не видел тебя, распалило его настолько, что, как и всегда с ним, он создал шедевр. Твоя ревность, есть бестолковая провинциальная глупость. Ты – настоящая. Твой талант именно в этом. Просто быть настоящей. Еще десять минут назад у меня были мысли напоить тебя и овладеть тобой. Так, из заскорузлой соей зависти. Но я… не настоящий, а ты настоящая, и принадлежишь ты только ему, Настоящему Художнику…
Какая-то излишняя, натужная пафосность звучала в его голосе. Любопытно, минутами назад такое же слышалось и в словах Блохи. Такое дело… Часто, если уж сам никто, восторг по поводу гения уже как бы и приобщает, почти приравнивает тебя к нему. Выскажитесь пиететно в сторону Матисса или Моне – и вы уже, в глазах обывателя, конечно, почти и в одном ряду с ними. Смешно, но если и станете их критиковать – эффект тот же. Вэл поднял глаза от пола… Ассоль, обвивши голову Старика руками, тихо спала. Старик перестал сопеть.
- Пойду-ка я, сниму проститутку, - вздохнул Вэл, допил бутылку прямо из горла и направился к двери.
- Ты настоящий, - вдруг услышал он за спиной. – Ты настоящий друг, а это немало, это здорово.




                Работа

     Когда эскизы, ну, в первом приближении, были готовы (особенно удались «Кладбище» и «Царство Будущего», о тех портретах я уж и не говорю), Ассоль показала их художнику по костюмам. Та, вначале, впала в истерику, ибо все это шло вразрез с ее клишированным видением пьесы. Но, обладая феноменальным чутьем (то ли на успех, то ли на скандал) и видя директорские подписи на эскизах, успокоилась и приступила к работе. Она, догадываясь, что у Ассоль карт-бланш, затребовала аренду голографической установки для создания спецэффектов образов Души Света, Воды, Огня, Материнской Любви, Блаженств  и, особенно, Цветов на кладбище. Епархия отнюдь не костюмного художника, но ей тоже хотелось кусок от пирога, а влюбленной Ассоль было не до боданий. Директор, пусть все это, как он уже понимал, выливалось в копеечку, тем не менее, лез из кожи вон, отыскивая деньги на постановку. Хоть похоть (и даже, мы тут предположили, где-то и любовь) и серьезный мотив, но он вдруг почувствовал, что этот спектакль может произвести фурор на богемной Москве. Грядущие аплодисменты узких театральных специалистов его мало занимали. Теперь он, в меркантильном воображении своем, видел, как очередь страждущих попасть на премьеру змеею выворачивается из Мамоновского своим хвостом на Тверскую, и простирается там аж до самой Большой Садовой. Случаются люди, для которых деньги выше любви.

     На ткань контуры эскизов были перенесены Стариком и Ассолью вдвоем, а вот, так сказать, раскраска потребовала привлечения внешних ресурсов. Конечно, можно было бы сканировать эскизы, довести их «до ума» в Фотошопе, и использовать печать по баннерной сетке, но Ассоль настояла, чтобы все делалось дедовским способом. Уж больно сильно еще владели ее воображением Бакст и Врубель (школа старика Евтуха). Она всерьез (возможно и небеспочвенно) полагала, что полиграфия, – мертворожденный ребенок. Старик теперь снова завязал пить, Вэл и Блоха еще немного поваляли дурака, поначалу не очень веря в эту затею, но, увлекшись задором странной этой парочки, тоже завязали (почти завязали) с питьем и теперь все были, с головы до пят, в брызгах аэрографов. Работа над эскизами, доложу я вам, это единственное сладкое место в творчестве театрального художника. Все остальное – чертов адский труд. Мы с вами присутствуем на какой-либо постановке от силы два, ну три часа, но одному богу известно, сколько людей, сколько средств и, главное, сколько сил приложено к этим двум-трем часам.

- Ты достал меня, маэстро, - рухнул задницей на какой-то ящик Вэл.
- И меня, сучий ты потрох, - упала прямо на доски сцены Блоха.
- Работать, мать вашу! – откликнулся Старик с лесов. – Мы тут с вами что, помидоры выращиваем, или все же искусством занимаемся?
- Искусством занимаешься ты, в постели с Ассоль, - огрызнулась Блоха, - а мы тут так, мимо проходили.
- И свечку держали, - поддержал подругу по несчастью Вэл.
- Господи, да вам ли мне говорить? – оперся перепачканными краской локтями о шершавые поручни лесов Старик. – Искусство, это, ядрена-матрена, труд, чтоб я сдох. Это весело, конечно, кинуть набросочек жалким людишкам, а творения, друзья мои…, творения следует творить. А что есть такое творить? Труд, батеньки вы мои, исключительно и только труд. Лето на излете, Скоро сезон, а мы на третьей сцене торчим уже неделю. Вот что там у тебя, Вэл, в правом нижнем? Это что, Хлеб? Это, прости господи, медуза какая-то. И этот человек еще утверждает, что лучше меня чувствует цвет?
- Прости, дружище, но это и вправду медуза, - устало улыбнулась Блоха.
- Ребята! – вещал, будто дьяк с клироса, Старик. – Мы на пороге уникального события. Метерлинк трижды перевернется в своем гробу. Слово – ничто против кисти. Слову нужно говорить, доказывать, апеллировать, оппонировать… Кисти же нужно лишь одно - быть правдой.
- Я его и люблю, и ненавижу, как такое вместе? - пробурчала Блоха.
- Я испытываю к нему ровно столько же, но я, в отличие от тебя, нормально ориентирован. Пойдем работать, что ли, - вздохнул Вэл.
Взаимовыручка в среде художников – вещь спорная. Вот вы смотрите на картину, и восторгаетесь ею. Ну да. Только вы смотрите восторгаясь, а вот художник смотрит с одной мыслью: почему не я? Почему этот сюжет, этот цвет не пришел ранее в мою, именно мои голову, сердце и руку? Ну, это лишь в том случае, если художник почти равен вам. В случае же со Стариком…. Ребята отчетливо понимали, что ниже него на порядки. Особенно теперь, когда он влюбился в Ассоль.
- Старик, - прогнусавила Блоха сквозь респиратор, - у меня умбра заканчивается.
- А ты что, не знаешь, как смешать охру с сажей и изумрудом?
Да…, Старик знал свое дело. Теперь он «красил» (при таких масштабных работах простим этот глагол) звездное небо, но тут он вдруг схватился за правый бок и повалился на настил лесов. Ребята могли бы и не заметить, но его аэрограф полетел вниз, окатив сцену ультрамарином.
- Старик! Старик! – била Блоха наотмашь художника по щекам.
- Черт, Таня…, больно же, - очнулся Старик и приподнялся на локтях. – Старый я стал. Уж и на детские раскраски не способен.
- Ты, - Старик, держался за бок, а Блоха терла ему виски, - знаешь, что это? Это, блин, печень. А знаешь почему? Нельзя так резко завязывать. Дай-ка сюда фляжку, Вэл.
Блоха насильно влила в горло Старика водку.
- Нам нужны помощники. Мы так не сладим. Я верю в смерть в полете, но только хотелось бы и закончить. Где эта чертова Ассоль?
-  Я здесь! - поднималась по шаткой лестнице девушка. Она была бледна и ее трясло, словно эту же лестницу. Она бросилась к Старику. – Простите меня, друзья! Я теперь не уйду отсюда, пока все не закончится! Умру, а не уйду!
- Ну да. Еще одного трупа нам здесь недоставало, - в общем-то обрадовалась Блоха.
Вообще, когда работаешь над чем-то огромным, так сказать, изнутри, - ты теряешь ориентацию во времени и пространстве. Смею предположить такое же чувство, к примеру, в космонавте, что выходит в открытый космос для каких-либо мелких сиюминутных задач. Он крутит там какую-то гайку, а вокруг него вся Вселенная, но ничего кроме гайки он не видит, и вряд ли понимает себя в тот момент частью этой Вселенной. Так и художник, «раскрашивая» круп лошади, вряд ли в тот момент думает о всаднике, не говоря уже обо всей батальной композиции. Но это я о том художнике, что «красит». Автор же всего полотна, он, словно Господь Бог, держит в голове и сердце всю картину целиком, а это тяжко даже для Бога. И если вдруг заныло, скажем, в печени – это лишь невроз – отражение, проявление общего перенапряжения в наиболее уязвимой точке.
Водка подействовала (как и всегда с ней) благотворно. Старик сел и потребовал сигарету. Закуривши, он с каким-то особым вдохновением выпустил струю дыма вверх, долго посмотрел на нее и… вдруг вскочил на ноги. Струя дыма легла поперек звездно-птичьего неба задника…
- Я понял! - воскликнул он, будто ребенок, на минуту потерявший, а теперь увидевший маму. – Нужен Млечный путь! Он даст глубину небу! Не было глубины, мать вашу! Птицам не в чем было парить! Ассоль! Быстро мне аэрограф, белила и кобальт! Блоха! Мне нужны блики справа на каждом крыле каждой птицы! Вэл! Добавь сажи в ультрамарин и быстро к краям! Затемнить до черной дыры! Вперед!
 Ассоль пулей бросилась вниз, радуясь, что все обошлось, Вэл, ворча, что вечно ему самое скучное, тем не менее, повиновался, Блоха же потянулась по-кошачьи и изрекла:
- Пускай мне теперь кто-то скажет, что водка – зло…



                Прогон

     Работа близилась к завершению. Ох и длинная была эта работа. С первой встречи этих странных людей давно уж сошел снег, отцвели тюльпаны и ирисы, за ними сбросили свои фиолетовые кудри пионы, опал жасмин, набухли сокровенной своей тайною розы, взметнулись к небу атлантами и кариатидами мускулистые стволы георгин, потускнело небо и поблекло солнце. Близилось открытие сезона. Труппа, вернувшись из разгульной поездки-турне по городам и весям, репетировала скучно и невыразительно. Как ни странно, но при всей этой почти полугодовой подготовке, самым слабым звеном оказались именно актеры. Синюю Птицу можно сыграть стандартно: милый Пес, подлая Кошка, взбалмошный Огонь, лицемерный Сахар, храбрый Тильтиль и мягкая Митиль… Что же до Души Часов, Души Света, Духов Плюща, Дуба, Кипариса, Тучных Блаженств, Великих Радостей, то это можно просто проговорить и провыть, потому как, дети, один черт, ни черта не поймут сложных аллюзий и аллегорий. Так думали актеры, так думал, к сожалению, и режиссер, пока прогонял все это без костюмов, спецэффектов и декораций, на пустой сцене. Как-то так случилось, что режиссер даже не был в курсе о декорациях, точнее, не думал даже и предположить, что ему предстоит увидеть.

     Чудо случилось тогда, когда рабочие сцены стали отлаживать механические свои действия. Из «чужих» присутствовали, кроме творческих и технических исполнителей, только режиссер и директор.
Взвился в голубых облаках занавес и глазам немногочисленных зрителей предстала хижина дровосека. Минимум декораций – лишь две кроватки детей, стол и пара стульев, задник же представлял собою изображение огромной ржавой тюремной решетки как бы изнутри камеры, за решеткой этой ярко пылал праздник рождества в богатом доме богатых детей. Директор и режиссер испуганно переглянулись. Ассоль стояла на сцене в правой кулисе и комментировала действие в микрофон:

- Появляется фея Берилюна, она дарит Тильтилю шапочку с волшебным алмазм и, как только Тильтиль надевает эту шапочку и поворачивает алмаз, все окружающее чудесно преображается: старая колдунья превращается в сказочную принцессу, бедная обстановка хижины оживает. Появляются Души Часов, Души Караваев, Огонь предстает в виде стремительно двигающегося человека в красном трико. Пес и Кошка тоже приобретают человеческий облик, но остаются в масках бульдога и кошки. Пес, обретя возможность облечь свои чувства в слова, с восторженными криками «Мое маленькое божество!» прыгает вокруг Тильтиля. Кошка жеманно и недоверчиво протягивает руку Митиль. Из крана начинает бить сверкающим фонтаном вода, и из её потоков появляется девушка с распущенными волосами, в как бы струящихся одеждах. Она немедленно вступает в схватку с Огнем. Это Душа Воды. Со стола падает кувшин, и из разлитого молока поднимается белая фигура. Это робкая и стыдливая Душа Молока. Из сахарной головы, разорвав синюю обертку, выходит слащавое фальшивое существо в синей с белым одежде. Это Душа Сахара. Пламя упавшей лампы мгновенно превращается в светозарную девушку несравненной красоты под сверкающим прозрачным покрывалом. Это Душа Света. Раздается сильный стук в дверь. Тильтиль в испуге поворачивает алмаз слишком быстро, стены хижины меркнут, Фея вновь становится старухой, а Огонь, Хлеб, Вода, Сахар, Душа Света, Пес и Кошка не успевают вернуться назад, в Молчание, фея приказывает им сопровождать детей в поисках Синей Птицы…
Тут еще нет новых костюмов, нет актеров, но голографическая установка трудится вовсю, имитируя воду, воздух, огонь, и поверх всего этого бледным привидением, то появляется, то снова исчезает образ прекрасной белокурой девочки, ради спасения которой и нужно отыскать синюю птицу. Звучит музыка не только Саца, но и Чайковского, и Грига, и Римского-Корсакова.

     Предстает Дворец Ночи. Через затемнение появляется задник в виде ночного неба, где, кроме портрета Блохи (Старик перенес ее сюда, как образ, Души Ночи) вместо звезд, на фоне млечного пути мириады синих птиц. Благодаря наложенной голограмме, они будто и вправду летают.
- Во Дворце Ночи первой оказывается Кошка, чтобы предупредить хозяйку о грозящей опасности, - продолжает Ассоль, - приходе Тильтиля и Митиль. Ночь не может запретить человеку распахнуть врата её тайн. Кошке и Ночи остается только надеяться, что человек не поймает настоящую Синюю Птицу, ту, что не боится дневного света…, - продолжает комментировать Ассоль.
Вспыхивает яркий луч света и задник сереет, как бы показывая, что все это не настоящие Синие Птицы.

     Далее шли сцены Леса, Кладбища, Сада Блаженств, Царства Будущего… Каждый задник представлял собою как отдельное произведение искусства, так и страницу всей книги. Ночь, Сон, Смерть, Ужасы, Деревья, Животные, Тучные Блаженства, Детские Радости, Лазоревые Дети..., все, буквально все предстало глазам зрителя только в одной лишь живописи. В общем, демонстрация аксессуаров обернулась настоящим спектаклем, который мог бы собрать стадионы даже без участия актеров. Когда дали свет, директор сидел раскрыв рот, уставившись в одну точку, а режиссер, напротив, нервно дергался и глаза его бегали вверх-вниз и вправо-влево и, вообще, по всему было видно, что пребывал он в пограничном волнении. Он все сделал неправильно! Он вообще не понял пьесы! Она не о детях и поисках счастья! Она о том, что все, что мы видим – иллюзия, неправда! Все гораздо хуже и гораздо лучше, чем есть! Он схватился за телефон, созывая всю труппу на репетицию, затребовал все костюмы и реквизит и приказал никому из техников не покидать театра, пока не закончится репетиция. Прогон закончился далеко за полночь. Виновники «скандала» сидели на креслах заднего ряда амфитеатра и… спали, Ассоль на его груди, а Старик, уткнувшись в пшеничные ее локоны.

- Старик, - вдруг совершенно несонным голосом, будто только претворялась спящей, тихо произнесла Ассоль, – а чем тщеславие отличается от честолюбия?
- А!.., - вздрогнул Старик. Он таки спал. - Тщеславие от честолюбия чем? – зябко пожал он плечами, зевнул, почесал наждак своего подбородка и на минуту задумался. – Ну-у… Тщеславие, попробуем так, это гордость, которой всегда тем больше, чем меньше к ней оснований, и оно всегда кишками своими и вонью, соответственно, наружу, так сказать. Не имея за душой ничего, человек стремится показать, что обладает всем, оттого нелеп и смешон, а нам с тобой, так просто гадок. Что же до честолюбия… Ну, скажем, ни один талантливый, повторюсь, талантливый художник никогда не посмеет, даже в голову не придет ему утверждать, что всего достиг сам, собственным трудом. Он точно знает, что получил этот дар (или проклятье, учитывая, сколь несчастны художники в большинстве своем) с молоком матери прямо от Создателя. Однако, он гордится божьим этим даром, как своей собственностью, щедро раздавая его, при этом направо и налево. Это и есть честолюбие, то есть, обладание своей честью и, одновременно, любовь к ней и гордость за нее.
     Тщеславие и честолюбие… Знаешь, соотношению подобных понятий даже названия не придумано, разве что в глубоко-научной семиотике обзывают их как слова из одной семантической категории каких-нибудь там одноместных предикаторов. Словари же обывательские, так сказать, огульно относят их к синонимам, но это уже полная чепуха. Понятия эти столь же «похожи», как одиночество и уединение, ремесленничество и ремесло, безвременье и вечность… Это в значениях. В результатах же, тщеславие паразитирует и разрушает, тогда как, честолюбие творит и созидает. Тут их смело можно называть антонимами.
     Все бы и ничего, не будь тщеславие опасным, вообще, всем, а честолюбие, порой, бесплодным, направленным таки только на себя. Есть одна древнегреческая притча о сребролюбце и завистливом.
- Расскажи, милый, - поуютнее устроилась Ассоль на его груди. – Только так, чтобы я не чувствовала себя, как сейчас, тщеславным ничтожеством, прячущимся за спиной гения.
- Глупости какие. Слушай:
«Некий эллинский царь пожелал узнать, кто из двоих хуже, сребролюбец или завистливый. Призвал он их к себе и говорит:
- Просите у меня каждый, что вам угодно, но знайте, что второй получит вдвое против желания первого.
Долго препирались сребролюбец и завистливый, чтобы не просить первым. Царю надоело слушать их брань, и он приказал завистливому говорить первому. Подумал завистливый и говорит царю:
- Государь! Прикажи выколоть мне один глаз».
Вот так-то.
- Я понимаю, - улыбнулась Ассоль, - что ты говорил здесь о честолюбивом и тщеславном. А вот ты, Старик? Если бы тебе приказали быть первым, что бы ты попросил?
- Ничего, - не думая пожал плечами Старик. – Честолюбивый и так имеет, что имеет. Ему не нужны подачки от царей. Они даже недопустимы, пагубны для его чести, ну а тщеславный… - пускай получает вдвое от своего ничто.
- Я ничтожество, Старик, - тяжко вздохнула Ассоль. – Мне так стыдно, что я так горжусь этими декорациями, тогда как они вовсе и не мои.
- Ты говоришь такие глупости, что мне даже лень тебя разубеждать, - погладил Старик по щеке озабоченную и усталую Ассоль. Ты, и никто другой, только ты сделала этот спектакль.
- Я?! – в морских глазах Ассоль вдруг разбушевалась буря. – Если бы не ты, я бы налепила всякой мазни! Я дура! дура! дура! Я тщеславная дура! И сколько мне еще нужно пройти, чтобы стать хоть сколько-то похожей на тебя!
- Не преувеличивай и не преуменьшай, детка, - я лишь помог. Я ведь и сам не видел сути этой пьесы, пока не встретил тебя, пока не напитался твоим талантом. Жаль что ты девушка, ибо девушке-художнику вдесятеро сложнее пробиться и, какая глупость, лишь потому, что она девушка. Впрочем, если, и дай тебе бог случится тебе родить, ты сама оставишь это грязное и бурое от крови поле брани. У войны неженское лицо.
- Старик! – порывисто схватила его за руки Ассоль. – Если я и рожу, то только…
Она уткнулась ему в колени и тихо заплакала.



                Буриданов осел

     Проблема буриданова осла состояла, я полагаю, вовсе не в том, что трудно было выбрать, а именно в том, что решить ту простую задачку было никак и невозможно (или легко, это глядя потому, как понимать ситуацию в целом). Скорее, дело было так, что обе кучи сена были абсолютно равны количеством, а качеством и вовсе не различались, ибо взяты были от одного стога. Беда несчастного животного заключалась не в дилемме его желудка, коему было все равно из каких яслей есть, а в раздвоении помыслов головы его, что хотела все сразу, но, направившись к одной копне, он неизбежно терял бы другую. Не право и возможность выбора погубили его, а обыкновенная жадность ума. Философская же мораль из этой притчи только одна: иногда предпочтительнее избрать смерть, нежели принять решение, проще отказаться от всего, чем владеть только половиной. Простая мысль о том, что часть меньше целого погубила немало талантливых душ и тел. Достигнув чего бы то ни было, если достигнутое не есть все без остатка, редко кто на земле успокаивался. Если, дойдя до Индии, Александр и повернул свои легионы домой, то вряд ли из разумного «довольно». Он просто увидел, что остался без зубов и когтей – войско его устало, военачальники деградировали, боясь, что погибнув, не успеют насладиться подаренными им провинциями и богатствами. Но, проявив такую слабость, он и был отравлен (версия об укусе малярийного комара не выдерживает критики, ибо император был единственным из всего окружения своего, кого тот укусил, а сие никак невозможно). Но это, пожалуй, единственный случай разумного (хоть и трагичного) решения буридановой проблемы. Другие не останавливались никогда: Наполеон и Гитлер, Колумб и Кук, Годунов и Мнишек…, это о фигурах в разной степени одиозных. Но были и такие, как Пифагор и Сократ, Данте и Мор, Галилей и Коперник…. Все они, как и тысячи здесь непоименованных, кто от смерти насильственной, а кто от мук телесных и душевных, закончили свой век трагически не по персту божию, а лишь исключительно благодаря тому, что съевши одну охапку сена, кидались и на другую. Ослы, прости господи…

     Извинимся, не станем тревожить прах великих…, обратимся на себя. Я лишь хочу поставить знак тождества между выбором, жадностью и невозможностью разрешения оных, в принципе. Вот, скажем, нравятся вам сразу две женщины. Одна – живая, огнеглазая брюнетка с сильным характером, стальной целеустремленностью и запредельным темпераментом и другая - субтильная блондинка с бархатной кожей, голубыми глазами и нежностью такой, что, чудится, хватило бы на все человечество. Это, согласитесь, не только неодинаковые копны сена, это даже две различные культуры, два непохожих биологических вида, если хотите. Так и что? Разве мы не чувствуем себя здесь буридановыми ослами? Разве не хочется нам и того, и того и, желательно, разом? Кто стоял перед подобным выбором, тот поймет меня. Самое трагичное еще и в тенденции, что даже овладев обеими, нам вдруг хочется теперь вон ту, рыжую, что, мнится, соединяет в себе достоинства двух предыдущих, плюс и еще что-то. Не стану судить тут за женщин, ибо не ведаю их менталитета хотя бы по простым гендерным причинам, но, догадываюсь, в душе их творится нечто схожее, и даже в более клинической форме, ибо на карте замужество – цель, смысл и итог жизни.

     Вы возразите, что цель жизни - счастье? Ну какая же однобокость… Счастье не в обладании, а в стремлении к обладанию. Счастье невозможно без сравнения, а сравнение без выбора. Принятое же раз и навсегда решение делает человека несчастным по определению, ибо не с чем больше поставить рядом достигнутое. Как удручающе-скучно понятен мир. Нет и никогда не было никакой дилеммы – есть только страсть иметь все, а это, как мы увидели, невозможно:
«Окинул взором Александр свою империю и… заплакал, ибо нечего больше было завоевывать». Действительно ли Каллисфен описал эту мизансцену, глядя на императора мира, или сие миф, то нам неведомо, но понятно нам, что проблемы буриданова осла – иллюзия.

     М-да… Отвлекся я. Я хотел лишь сказать, что иногда отказаться – есть единственное верное решение не только для того, чтобы не мучиться выбором, но затем, хотя бы, чтобы не сделать несчастным объект своего выбора. Старику вдруг стало отчетливо ясно, что оставляя Ассоль для себя, он лишает ее карьеры, как минимум, а что он может дать ей взамен кроме московской прописки в полусыром полуподвале и нищенского полу-существования в полу-пьянстве полу-творчества…
Старик по-отечески нежно и, вместе с тем, с грустью смотрел, как усталая, но счастливая Ассоль собирает свою сумочку. Работа закончена. Что дальше? Когда итожишь полугодовой напряженный труд, да еще на фоне безумной любви, невольной измены, вновь любви - чувствуешь опустошение. Заоблачно-творческий, пускай и прекрасный полет был-таки разовым, разовой ли была любовь? Метерлинкская Кошка раздирала своими когтями сердце Старика. Так ведь бывало с ним сто раз. Он влюблялся в женщину только на время работы и любовь покидала его с последним мазком, но теперь было не так и это его убивало. От тяжких мыслей пробудил его скрип двери.

- А-а…, вот ты где, виновница всех бурь, любопытная хранительница ларца Пандоры, - в дверном проеме показалась сальная и счастливая, словно блин на масленицу, физиономия директора Лицыцкина. – Не пройдешь ко мне в кабинет? Мне нужно кой-что обсудить с тобой. Нас, я сегодня в этом убедился, ждет аншлаг, возможно и, скорее всего, европейское турне…
- Но, простите, директор, здесь вся заслуга Стар…, Аристарха Ивановича, - побледнела Ассоль, кивая в сторону Старика, но, скорее, прося у него помощи.
- Ну не скромничай, Юля. Мы благодарны Аристарху Ивановичу за поддержку и консультирование, но отвечаешь за все ты. В том числе и за провал, не приведи господь случиться подобному. Пойдем.

     Он взял Ассоль под локоть и повел к себе в кабинет. Девушка обернулась умоляющим, даже кричащим взором, и… они исчезли за дверью. Старик же… Старик оставался бездвижен, безмолвен, парализован. Пустота… Вот он, момент истины! Настал час расплаты! Наивно было думать, что тот карт-бланш, выданный Ассоль на все лето, был бесплатным реверансом со стороны директора. Такое можно было бы еще ожидать от режиссера, как от человека к искусству имеющего непосредственное отношение, но у того в руках нет ничего, кроме дирижерской палочки. В руках же Цыцкина все финансы, краски, холсты, оборудование, в общем, все то, без чего художник, будь он трижды гений – ничто. Где бы были сейчас Левитан, Врубель, Серов, если бы не Мамонтовы, Морозовы да Третьяковы? Смею предположить, что таких имен мы бы с вами, досужие обыватели, и вовсе не знали бы. Справедливости ради – не знали бы мы имен как художников, так и их покровителей. Не стоит идеализировать отношения меценат-артист, всяко меж ними бывало, но и, согласитесь, в тех купцах еще оставалось благородство, честь (наверное). Сегодняшний же… Что случилось с купцом теперешним?.. Отчего это он, обладая несметными богатствами, бесплатно и икнуть не в состоянии?.. Да просто он все тот же буриданов осел, что не выбирает, а пожирает все, что ни лежало бы перед ним. Он разучился смотреть на художника, как на дитя божье и видит теперь в нем лишь станок для печатания денег. Такие же ничтожества, как Цыцкин, что своего капитала не имеют, а обладают лишь правом витиеватого росчерка под финансовыми документами, способны лишь на то, чтобы укладывать в свою постель таланты, и даже не за их одаренность, а просто чтобы обозначить право владения, эдакое осовремененное средневековое право первой ночи.

     Мысли?.. О, нет! В голове Старика не было сейчас никаких мыслей, но вот картины, одна одиознее другой, мелькали перед его глазами адским калейдоскопом. Муки, что он испытывал, Отелло с Арбениным даже и не снились, ибо не имел он права ни задушить, ни отравить, но и сцена, что разворачивалась теперь в его воображении его просто уничтожала. Не дай вам бог испытать последнюю любовь! Ее нельзя забыть, нельзя отпустить или убить… Избавиться от нее можно только убив себя.



                Торги

- Ага-а! Вот вы где, голубки! – ввалились в кабинет Алисы здорово уже навеселе Вэл и Блоха. – А где королева бала? Сегодня ее день…, ночь, точнее. Какой, блин, успех! И это еще до премьеры! Ну и не без нашего скромного участия! Правда, мессир?!
- Правда, - глухо отозвался несчастный художник и отвернулся к раскрытому ночному окну.

     Осень стояла теплая и пахла почему-то весною. Пустынный двор между Мамоновским, Трехпрудным и Малым Козихинским был тих и свеж, листва на ясенях уже позолотилась, но еще не готова была пролиться прощальною слезою. Ночь была просто переполнена любовью и оттого Старику делалось еще больнее.
- А ну, Старик, давай-ка к столу, - все еще не замечала перемен в лице мастера Блоха. – Хватит тебе уже поститься. Дело-то сделано? А где, черт подери, Ассоль-то?

     Наконец нервы Старика не выдержали. Он метнулся к двери, выскочил в коридор и грохнул ею так, что с потолка посыпалась штукатурка.
- Что-то случилось, слышь, ты, Блоха…, - изумленно поднял брови Вэл.
- Случилось…, - сокрушенно наморщила лоб девушка. – Случилось то, что должно было случиться. Векселя предъявлены к оплате.


     Старик метался по ночным коридорам театра, словно слепой, натыкаясь на таблички то «Гримерная», то «Светотехник», то… Наконец он уперся лбом в золоченую надпись «Директор» и застыл. Прислушался. Тишина. Тишина навалилась на Старика и сдавила ему горло. «Они…, они ничего не обсуждают, - стучало в его висках. – Они… в приватной комнате… Она…, она подчинилась...». Старик медленно развернулся и побрел прочь, не видя дороги.


- Как тебе это, Юленька? – прервал наконец молчание (то самое молчание, на которое и «напоролся» мой герой) директор. Это, заметь, только начало, это лишь разовая премия, по итогам работы, но если спектакль пойдет на ура, ты будешь получать и дивиденды с кассовых сборов. Такое у нас, правда, не в практике, но я, думаю, смогу что-нибудь придумать для тебя.

     Ассоль отложила приказ о своем премировании и тяжело, даже горько вздохнула. Ей было совершенно понятно, к чему все это ведет. Было ли ей страшно? Конечно, но страх этот заглушала обида: «Ну почему! Почему он не вступился за меня! Почему не вырвал из грязных лап этого студня! Он ведь знал! Знал зачем директор потащил меня к себе!».
- Я вижу здесь только свою фамилию, Лев Исаевич, тогда как, я повторюсь, мой вклад в работу весьма даже символичен против того, что сделали Аристарх Иванович, Велимир и Таня, - с трудом взяла себя в руки Ассоль.
- Ну так это и решаемо, дорогая, - елейно разулыбался директор и с знакомым уже нам скрипом придвинул свой стул к ее. Теперь рука его не остановилась в сантиметре от спины девушки, а боязливо, но неумолимо легла ей на плечо. – Дело в том, что они же, друзья твои, у меня в штате не числятся, и мне придется придумать кой-какие ходы, так сказать, чтобы выписать им деньги, но для тебя я готов пойти даже и на служебные нарушения.

     Видя, что Ассоль, вопреки ожидаемому, не сбросила его руку, Лев Исаевич заметно приободрился и чуть погладил несчастную девушку около шеи. Шантаж и подкуп – скипетр и держава таких вот повелителей мух, но Цыцкин действовал сейчас нестандартно, через ее друзей, разумно опасаясь, что прямым наскоком крепость не одолеть. Тем более, что она сама заговорила о них. Практически, она за них просила. Ассоль же не напряглась, не натянулась струною – она просто окаменела. Мне стыдно признаться в своем литературном цинизме, но мне ужасно любопытно, что чувствует девушка, испытывающая омерзение, но решающаяся покориться. Мужчине, я знаю, попади он, в силу обстоятельств, в подобную ситуацию с рыхлой начальницей, довольно просто крепко выпить, но вот так вот, без анестезии…. Конечно, случаются люди беспринципные, точнее, с принципами целей, оправдывающих любые средства, но это, конечно, не наш случай. Я искренне полагаю, что Ассоль сейчас не понимала, что происходит на самом деле и лишь подливала масла в огонь, продолжая играть чужую партитуру:
- Лев Исаевич, я девушка пускай и молодая, но неглупая…
- О, конечно, конечно, Юленька, - еще ближе скрипнул стулом директор. – Кто бы стал спорить после такого-то успеха.
- Так вот, - твердо, даже с каким-то металлическим звоном произнесла Ассоль. – В приказе на мое имя значится сумма в четыреста пятьдесят тысяч. Потом всякое может случиться, от «некогда», до «не сложилось», «нужно подождать удобного момента» и тому подобное, поэтому я хочу, чтобы вы немедленно отдали бы мне эти деньги для ребят, наличными, а там, либо, как вы говорите, придется придумать кой-какие ходы, либо я верну вам из своей премии. Я знаю, что у вас всегда есть наличные на текущие расходы. Извольте принести. Я отнесу их сейчас ребятам, а потом… вернусь…, - упала она голосом. Металл его иссяк.

     Директор же, напротив, воспарил к облакам. Как это ему знакомо…, товар-деньги-товар. И как это у меня язык повернулся, где-то посредине своего повествования заподозрить в этом человеке нечто похожее на любовь?.. Он, оставив завоевания стула и руки, пулей бросился в приватную комнату, где скрывался его личный сейф (официальный, директорский, находился в кабинете, и через минуту вернулся с пачками банковских билетов в означенную сумму. Он вывалил их на стол перед купленным товаром. Ассоль лихорадочно сгребла деньги в охапку и кинулась вон из кабинета, бросив напоследок: «Я скоро».
- Скоро…, - закатил к небу глаза директор Лицыцкин.


     Ассоль влетела в свой кабинет и, без сил, рухнула на стул. Пачки рассыпались вкруг нее желтою осенней листвою.
- Ассоль, что случилось? - подскочила к девушке Блоха. – Ты так бледна, словно приведение увидела.
- У-ви-де-ла, - тихо и раздельно проговорила она, глядя в одну точку. – Это ваше.
- Что это ваше? – не сразу поняла Блоха.
- Вот это, - безвольно повела рукою на деньги на полу Ассоль.
- Ты…, ты что, дочка? Выклянчивала для нас гонорар? – опешила художница.
- Именно, - стал трезветь и Вэл. – Кажется, у нас тут праздник наметился.
- Ты что, - не обращала внимания на реплики Вэла Блоха, - просила за нас?
Она тяжело опустилась на пол, точнее, на пачки своих теперь денег, и закрыла лицо руками.
- Вот дура-то…, - простонала она, - ну какая же ты дура…
- Вы заслужили…, а мне еще предстоит…, - сокрушенно опустила Ассоль голову на грудь. - Все равно, Старик меня бросил, а так мне… и все равно…
- Бросил?! – взвизгнула Блоха и вскочила на ноги.
Она подлетела к столу, налила полный стакан водки и вернулась к умирающей.
- А ну пей! - приказала она и подождала, пока та не выпьет до дна. Ассоль проглотила водку, как воду. – Ты что, дура набитая, не понимаешь, что он тебя…, он не смеет поломать твою карьеру! Ну, глупенькая, - смягчилась Блоха, заметив, что глаза Ассоль налились вдруг праведным гневом.
- Карьеру! – выкрикнула Ассоль, будто выстрелила в воздух. – Я люблю его, черта старого, а он!.. А он отправляет меня…

     Тут девушка не выдержала напряжения и… разрыдалась.



                Эпилог

     Старик слонялся по темным коридорам и этажам полночного Московского Театра Юного Зрителя седым привидением. До того дня седая лишь на висках, шевелюра его теперь, особенно в отсветах полной луны, таинственно заглядывающей в пыльные стекла лестничных пролетов, серебрилась тусклым окладным серебром. Казалось, он более уже не испытывал никаких эмоций, он просто бродил тенью себя самого. Нет-нет, друзья, никогда не влюбляйтесь в последний раз – смертельно, это слабо сказано…, это уничтожает вечную душу, а такое больше смерти. Как узнать, что вот эта вот любовь и есть последняя?.. Уверяю – вы поймете, но будет поздно.
Наверное, ноги сами принесли. Старик снова стоял перед дверью с золоченой табличкой «Директор». Кажется, он что-то начал припоминать. Перед глазами вдруг что-то пролетело, какой-то вихрь, он явно ощутил на лице прохладное какое-то дуновение, словно от крыльев. «Синяя Птица, - пронеслось у него в голове. Синяя Птица! – застучало в морозных висках. – Синяя Птица! – услышал теперь он свой собственный хриплый голос…

     Старик, вряд ли понимая, что делает, с силой ударил пяткой по двери в районе замка, но дверь почему-то не растворилась, а, слетев с петель, плюхнулась на пол вся целиком. Картина же, которая предстала его взору, повергла его если не в шок, то в изумление и, похоже, вернула в реальность.
На директорском кресле сидел, понятно, директор. Только был он, как бы это…, слегка перевязан что ли… Он весь был обмотан телесного цвета скотчем, точнее, приклеен к своему креслу этим скотчем. Он глупо и дико таращил глаза и мычал, ибо скотч не менее трех раз был обмотан и вкруг его головы через щель рта. На директорском столе, справа и слева, вполоборота к директору восседали Вэл и Блоха. Что отличало их от известных героев? – тени от себя они все-таки отбрасывали. Напротив директора, на дальнем конце стола совещаний сидела Ассоль. Услышав грохот падающей двери, она испуганно вскочила, но увидев, кто это, бросилась в его объятья и… в который уж за сегодня раз разрыдалась. Старик крепко прижал девушку к своей груди, но взгляд его недоуменно перескакивал с Блохи на Вэла и обратно.

- Ну что, педофилишка, будем присягу приносить или будем мычать? – выгибала кошкой спину Блоха.
- Может у него плохо с артикуляцией, - усмехнулся Вэл, щелкнул выкидным ножом и поднес лезвие ко рту директора.
Тот весь залился потом, а глаза чуть и вовсе не повыпрыгивали на столешню.
- Слышь ты, жертва аборта, - грозно произнесла Блоха. - Мы у тебя в штате не числимся, найти нас просто не будет никакой возможности. Пытали и убили тебя какие-нибудь конкуренты, или может крыше своей ты не заплатил. По такому бесполому существу как ты, не то, что уборщица, родная мама плакать не станет, и уж какой там, чтобы следствие вести. Ты либо поклянешься своим иудейским богом или тельцом золотым, черт тебя разберет, кому ты там поклоняешься, что оставишь девочку на окладе и в покое навсегда, либо я стану резать тебя медленно… И знаешь почему? Когда-то я убила такого, как ты, что хотел мне устроить карьеру в обмен на постель. Ну вот, - вздохнула Блоха (Вэл отвернулся, потому, что чуть не взрывался от еле сдерживаемого хохота). – Я его зарезала сразу. Перерезала сонную артерию. И, ты не поверишь, до сих пор жалею, что он так легко отделался. Раз – и все. Но теперь я взрослая. Я больше не допущу такой ошибки. Ночь длинная. Я стану делать маленькие, но очень бо’льные надрезы и ты медленно, как раз к началу рабочего дня истечешь пятью литрами своей протухлой крови, ты, друг мой, откинешься, склеишь ласты, так сказать. Напоследок я бы отрезала тебе и член, не будь ты мне столь гадок. Вэл, дай-ка мне твой, так сказать, скальпель. Ну да, мне нравится слово скальпель. Оно ведь производное от слова скальп? Начну-ка я с твоей плешивой шевелюры…
Тут Вэл не выдержал и разразился диким хохотом.
- Таня…, Таня…, - не мог сдержать он слез, - ты…, ты  зря… стараешься. Ты посмотри, он же в обмороке. А если…, если дашь труд своим ноздрям потянуть воздух…
Да-а. Страх – великая сила. Директор, прежде чем отключиться, что называется, обделался.


     Поэзия морозного рисунка на стекле, это что-то непостижимое человеческому разуму. Ее можно поставить, пожалуй, в один ряд с огнем и звездами, ибо на нее тоже можно смотреть вечно. Имея в своем этюднике лишь скупую палитру белого, она вбирает в себя все краски и движения мира. Мало, что вбирает, она ими жонглирует, если не сказать, колдует и заколдовывает. И колдовство это, природа его не менее необъяснима, чем природа огня или космоса. Но если в последних двух явлениях и данностях химики и физики как-то еще разбираются или хотя бы пытаются разобраться, то как, по каким причудливым законам создается рисунок на стекле – загадка загадок. Зажег ли ты синюю спичку, прикуривая сигарету, проехала ли под окнами машина, мигая рыжим поворотником, садится ли малиновое солнце, налетает ли индиговый заряд снега – все отражается, все преломляется, все меняется в этой божественной графике, становясь, превращаясь на глазах в живопись ала прима. Ценность морозного рисунка в его изменчивости и недолговечности. Изменчивость и недолговечность – вот секрет истинной красоты. Но это не все. Выше изменчивости и недолговечности блистает синей Вифлеемской птицею… случайность.
Больше никогда в жизни Ассоль не сделала ничего похожего на тот феерический спектакль, что поставили в 2008-ом даже на Бродвее. Не будь того директора, не будь страха расплаты и надежды уйти от нее, не будь этих странных троих алкоголиков, что может одни и сохранили понятие об истинной дружбе, не было бы и Синей Птицы. Синяя Птица не там, где-то в сказках. Она прямо под носом, в морозном рисунке на стекле, который неизвестно как появляется и непонятно почему исчезает.
- Арти, - теперь Ассоль так называла Старика, - иди уже на кухню, Машенька давно уснула. Плеснуть в кофе коньяку?
- Да, конечно, родная.

     Старик положил рядом со спящей дивным сном белокурой их дочкой синего плюшевого попугая, и они пошли пить кофе.


30 марта 2012 года