В кресле под яблоней

Валерий Липневич
Первая публикация в журнале "Новый мир", 2006, 2, журнальный вариант. Расширенный вариант в Новой Немиге литератрной, 2022, 4-6.

Тонкая белесая пленка облаков периодически открывает и снова прячет свежую весеннюю синеву. Словно ребенок пролил молоко на клеенку небесного цвета и теперь пытается вытирать, но только перегоняет лужицы с одного места на другое. Но вот, вроде, у него что-то получается, и влажная синева заметно прибывает, а молочная облачность сползает к горизонту.
Мозг начинает выдавать метафоры, даже когда его не просят. Свидетельствуя тем самым о комфортном состоянии тела и духа. Можно сказать, что метафора – эрекция интеллекта, радостная декларация о готовности.

Сутки в электричках и на вокзалах, в хаосе людских притяжений и отталкиваний. Два часа в просторной горячей ванне, пакет обезжиренного кефира с московскими пряниками и беспробудный десятичасовый сон. Потом быстрое и комфортное перемещение из города в деревню. И, наконец, блаженное одиночество и одинокое блаженство в кресле-качалке, на толстом, прогретом одеяле.
Сквозь неплотную, молодую листву старой яблони жарко прикладывается к левой щеке неожиданно выглядывающее солнце. Это именно тот случай, когда надо подставить и правую. Напротив  моего кресла, в канаве за ветхим штакетником, могучие вербы. Одна – вольно раскидистая, ветвящаяся, впадающая в небо десятками ручейков, другая – обрезанная, с торчащими во все стороны зелеными прутьями. Третья справа прячет свой ствол за домом, но верхушка тоже видна – светло-зеленым нимбом покачивается над темно-серой шиферной крышей.
Сквозь вербу, что напротив меня, серебрится водонапорная башня на пригорке. Аист с какой-то загогулиной в клюве планирует на ее вершину. Ремонт родного гнезда идет полным ходом. Интересно, а в своей Турции они тоже ладят гнезда? Ведь птенцов-то высиживают только здесь. Родина – там, где рождаются дети. Наконец, и мы стали бывать там, где зимуют аисты. В Подмосковье не видел ни одного.
Между вербами и водонапорной башней, за высоким забором с лобасто выпирающими булыжниками красуется дом моего соседа Иосифа, по-домашнему Юзика, с которым мы и прикатили утром на его белом «Форде». Лет двенадцать назад он разворотил склон, отделенный канавой от дороги, и воткнулся в тяжелую глину мощным, на века, фундаментом. Милиционер-чернобылец, скорее квадратный, чем прямоугольный, провел эту циклопическую акцию на пару с такой же крепкой и неутомимой подругой.
Долго проклинали его деревенские бабки, пробираясь в магазин за хлебом по изуродованной дороге. Нещадно материли, особенно весной и летом, случайные и постоянные прохожие, с трудом выволакивая ноги из цепкой глины. Молча терпели соседи – начальство. Выговаривали свои претензии только иногда, по пьянке. Но Юзика это не смущало. Хотя, когда из окна в окно прострелили его дом насквозь, он стал демонстративно появляться с кобурой на поясе. Никто не подсказал вовремя, что немного левее и выше лежит в земле еще более мощный фундамент панского дома, в свое время угрюмо озиравшего нищую округу.
Деревенские хатки лепились друг к другу, а на улице двум подводам было не разминуться. Да если бы и подсказали, то после некоторого колебания Юзик все равно бы не отважился занять это место, невольно и опасно привлекающее к себе внимание. Ломаная крыша послушно повторяет линию склона, и дом не торчит из пейзажа. Вековая мужицкая мудрость: и быть, и как бы не быть. Именно это обеспечивает приспособление и выживание. Никаких «или». Романтическое «или-или» – для Гамлетов и прочих недоумков, заваливающих трупами сцену истории.
  Словно реализуя упущенную моим соседом возможность, на холме за рекой, напротив бывшего панского дома, поднял свой скромный замок однофамилец и тезка нобелевского лауреата. Замок чем-то напоминает переделкинскую дачу – близость фамилий обязывает. «Ишь не боится красоваться! – замечают мужики. – Смелый парень этот Пастернак!» И непонятно: то ли хвалят, то ли порицают. Скорее, как обычно: и то, и другое. Не лишают героя свободы действовать, но и не отказываются от права на собственное мнение. «А ведь не пан!» – добавляют задумчиво. «Пан не   пан, а грошы доўгія!» – ставит кто-нибудь точку. Тут же вспомнят, что был в деревне, уже при советской власти, в двадцатые годы, поп с такой фамилией. Все с комсомольцами воевал, а ночью за влюбленными парочками охотился и каверзы им разные устраивал. Недолго и пробыл – пару раз ему хорошо приложили. Третьего раза дожидаться не стал. А потом, говорят, и вовсе бросил свое поповское дело. А может, и на Соловки отправили. Так что фамилия эта прославленная появилась на другой стороне реки не случайно, дорожку ей уже проложили.
Странное и страстное желание воткнуться в этот деревенский, нивелирующий мир, бросить ему вызов, возвыситься над ним, хотя бы иллюзорно, на время, пока еще безопасно впитывая в себя зависть и скрытую ненависть, медленно и неотвратимо возрастающую до критической массы. Казалось бы, завелись деньги, стройте в сторонке свои загородные поселения, не дразните бедных и сирых. Нет, сплошь и рядом стараются воткнуться именно в живую деревню, корежа и уродуя ее, чтобы выделиться и утвердиться на ее фоне.
Выделиться – это всегда пожалуйста, мужики никогда не против. Но чтобы утвердиться – с этим всегда проблема. Деревенская жизнь осторожно обтекает такую усадьбу, в лучшем случае не замечая. Сосуществование возможно именно в режиме взаимного исключения из реальности. Любопытно бывает наблюдать, как живут рядом дворец и зачуханная избушка на курьих ножках. Но тем не менее живут, сосуществуют. В господском доме не видят, как сосед колотит перед окнами свою жену, а в мужицком не слышат запаха шашлыков и гомон бесконечных застолий.
Шашлыки, конечно, стали символом времени. Вонь от них стоит всюду, где только возможно. Провонял ими коктебельский парк возле дома Волошина. Даже изящно-интеллигентная Малеевка, когда-то радушно принимавшая всю  литературную тусовку, превращается в выходные дни в одну большую жаровню, вокруг которой кучкуются изголодавшиеся за неделю новые русские. Но сегодня осталось от Малеевки только несколько коттеджей.  Старая дворянская усадьба, где бывал и Чехов, стерта с лица земли. Хозяйка на этих землях жена московского мэра, единственная в России женщина-миллиардер. Пляж стал платным, а рыбу в прудах ловить запретили.

Соседу моему выпали не долгие деньги, но долгие труды, невольно вызывающие сочувствие и уважение. Еще и теперь, по прошествии двенадцати лет, нельзя сказать, что стройка закончена. Бревенчатый сруб обложен кирпичом, плотно настелены – без единой щелочки – полы, розоватой ольховой вагонкой обшиты стены. Над бетонным бункером с гаражом, погребом и хозблоком возникли четыре комнаты и кухня с прихожей. Все сделано добротно, основательно, без модных ухищрений. И все сами, без наемных рабочих, в выходные, праздничные, отпускные дни. Скоро возьмутся и за третий этаж.
  Конечно, с домом бы уже закончили, если бы не двадцать соток земли вокруг. Склон скудного глиняного холма как-то незаметно превратился в райский, с любовью возделанный уголок. Сад, огород, теплицы – все благодарно одаряет, пытаясь хоть как-то возместить потраченное время и силы. Да, трое сыновей – не шуточки. А тем более в начале перестройки. Теперь-то, если здраво прикинуть, занятие это абсолютно нерентабельное. Всю продукцию, что производит семья в течение лета, можно купить долларов за триста. Их проще и легче заработать в городе. Но, возражает мой сосед, процесс не купишь. Смысл его усилий именно в этом процессе наркотически опьяняющем, дарующем счастье, такое необходимое в городской круговерти. Именно на него и был он запрограммирован десятками предыдущих поколений. Но именно в нем, на прощанье, эта привычная мужицкая участь и осознается как счастье, дает последнее, торжествующее цветенье. Дети – уже горожане. И по возможности уклоняются от этого «процесса».
Разнежась от созерцанья своих владений, сосед обязательно процитирует и классика: «Мой уголок, как ты мне милый!» Правда, очень приблизительно и уже не совсем по-белорусски. Да и к тому же он не уверен, какому из двух классиков – Коласу или Купале – принадлежат эти строки. Одной общеизвестной строки Юзику хватает на все случаи жизни. Он даже не подозревает о том количестве строк, которые существуют и постоянно производятся досужей публикой. Любуется он своим уголком с монументального крыльца, смахивающего на мавзолей. Но главная любовь Юзика, его стыдливая радость – пчелы. Несколько десятков ульев на прицепах – вывозит на поля – постоянно в теплом кругу его заботы. Иногда неожиданно вылетающий рой, не утруждаясь поиском места, лепится прямо на него. Он спокойно стоит, довольно улыбается, медленно движется к свободному улью. Рассказывает, что впервые это случилось в детстве. Рой неожиданно обвалился на него – мать растерянно замерла, – а  он ничуть не испугался. Прошел в гудящей и копошащейся шубе на пчельник и начал осторожно ее снимать. Горстями.
  Неожиданное доверие этих загадочных существ навсегда поразило и приковало к ним. Улей стоит даже в городе на балконе. Те же пчелы позволили ему пару лет назад пересесть из неказистого и безотказного труженика «Запорожца» на элегантный «Форд». Прислали его из Германии в обмен на энное количество молочных фляг с медом. В народе сосед мой известен как пчеловод. О том, что он офицер милиции, правда уже на пенсии, юрист, почти никто и не знает. В этом есть своя логика: славу приносит только то, что мы любим, чему отдаемся всем сердцем.
Культурный хозяин – вот, пожалуй, точное определение для моего соседа. Заводились у нас такие в двадцатые годы уже прошлого века. Зиму Юзик тратит  не на преферанс или рыбалку, а  на чтение агрономической литературы. Весной начинает внедрять свои теоретические познания в практику. Все желающим показывает, как делать прививки на плодовых деревьях. В прошлом году у него вызрело три абрикоса на сливе. Моя мама, которая была очень недовольна, что он так близко к улице воткнул свой дом, метров двадцать от нашего, понемногу привыкла к его близкому присутствию, к агрономическим лекциям и консультациям. Оценила и работу пчел по опылению сада – яблони и вишни начали плодоносить каждый год. К тому же Юзик оказался живым воплощением хозяйственного мужчины. С этим идеальным вариантом она разминулась в своей жизни: ни муж, ни сын, ни зять, ни даже любимый внук не смогли воплотить ее мечту. Поэтому, когда Валя, жена Юзика, принималась во всеуслышание за что-нибудь ругать  своего мужа, мама тут же возвышала голос в его защиту. И потом долго ворчала: «Вот бы ей кандидата каких-нибудь наук, знала бы тогда, что к чему. Как за каменной стеной живет». И могла бы добавить – за двойной. До кандидата экономических наук, убедившись, что «ни к чему в жизни не способен, кроме учебы», довела мама собственного мужа, отца. И потом, когда его собирались увести из семьи, стала грудью на его защиту. «Не для того я тебя выучила, чтобы на тебе разные ****и ездили!»

Солнце пригревает все жарче, перемещаясь к верхушке липы. Облака незаметно дрейфуют на восток – за спину, в сторону Москвы. На подоконнике распахнутого окна пышно возлежит белая подушка, отогревая и просушивая свои гусиные перышки. Их собирала еще бабушка, гуси не переводились до последнего. Только когда осталась одна, уже в 80, распрощалась и с коровой, и с гусями. Только к десятку кур с воинственным петухом прибавилась и коза. А как же не держать всё, что можно, пока хватает  сил и здоровья. С этой последней, малой живностью плюс кот и собака я пробыл всего лишь месяц – пока бабушка лежала в больнице. И, мягко говоря, затрахался.

Дым из трубы выгибается к соседям справа. Их хата, такая же, как наша, но только обложенная белым кирпичом, приткнулась у самой реки. Соловьи в кустах щелкают прямо у окон, и ветки черемухи стучатся в стекла. Когда-то здесь жила многодетная семья Барановых. Да и сейчас хотя и не такая обильная, но все же достаточно шумная жизнь продолжается. По всему свету раскатились из родного гнезда дети и внуки.
Старший сын, еще довоенный, жил в Челябинске, недавно умер. Две внучки – от брака средней дочери Веры с очень нетипичным евреем  – перебрались в Израиль, к отцу. Одна вышла за араба и старательно рожает детей с загадочной наследственностью. Другая – еще не замужем – уехала недавно, работает официанткой в кафе, присылает матери сто долларов каждый месяц. Сын самой старшей дочери, Вали, от первой жены – ее зеленый вагончик, в котором она проводит лето, стоит в конце усадьбы – тоже оказался там. Зарабатывает четыре тысячи долларов в месяц. Зарплата не рядовая. Он специалист по электронике, работал в военной промышленности. Так что наши люди есть всюду.
Летом с Валей внучка Даша – от дочки, которая с утра до ночи торгует на рынке. Даша в этом году пойдет в нулевой класс, но главное – характер – уже при ней. Девочка независимая и здравомыслящая. Никаких сюсюканий не переносит. Не бабушка ухаживает за ней, а она за бабушкой. Валя вся больная, недавно похоронила мужа, ходит с палочкой, но никогда не жалуется, всегда с улыбкой на красивом лице. Самое лучшее для нее лекарство – работа в огороде. Посидит, отдохнет – и опять за дело. Я помню ее еще незамужней, веселой и сильной девушкой, которая любила возиться с малышней. Когда она подхватывала на руки, сердце сладко замирало от совсем не детских предвкушений. Стереотип женственности сформировался не без ее участия.
В старой родительской хате осталась самая младшая из послевоенного замеса – Ира. Она занимает большую часть хаты. Меньшая стала дачей, в теплое время года там располагается её сестра Женя, уже бабушка. Родительские сотки работают на всю катушку, сажают все, кто может и хочет. Ира не против, небольшой участок перед окнами ее вполне устраивает. Точнее, устраивал, когда жила одним днем и короткой, хмельной радостью. Вот и теперь слышно, как она что-то выговаривает своему бывшему собутыльнику. Он мужик добрый, трудолюбивый, но с зеленым змием расставаться пока не спешит.

Стены нашего дома сохраняют свой натуральный, серовато-черный цвет. Ему уже полсотни, бревна растрескались, а одно нижнее с южной стороны просит замену. На грядках под окнами поднимается перезимовавший чеснок. Радуют глаз тонкие, поворачивающиеся вокруг оси зеленые стрелки. Дружно зеленеет лук, надувая, как губки, свои прямые трубочки. Нарядными кустиками красуется петрушка. Но это и вся радость – участок выглядит как сирота. Все живое требует заботы и внимания, благодарно отзываясь на их присутствие.
Володя Грек обещал осенью перепахать, взял гонорар вперед, и больше я его не видел. Да и у меня самого появилось какое-то отвращение к физической работе. Даже не знаю, с чем это связано. Хорошо, что есть Вадим, мой еще студенческий друг, который всегда быстро и с удовольствием наводит порядок. Он был любимый мамин помощник, не спорил с ней, все делал, как она велела, быстро, аккуратно. Единственно, что немного напрягал своим вегетарианством – постоянно боялась, что голодный.  Звонил ему вчера, не застал – посевная на собственном участке. Лет десять Вадим уже чистый вегетарианец. Даже на простоквашу, когда-то им так любимую, удается подбить его с трудом. «Упрямый хохол!» – часто жалуется его жена. Но без упрямства в нашей жизни никак нельзя. У вегетарианцев, как замечал Бернард Шоу, единственная проблема  –  с    энергией.  Ее так много, что не знают, куда девать. Что касается физических нагрузок, то здесь, судя по Вадиму, растительная пища себя оправдывает. У меня уже язык на плече, а ему хоть бы что – копает себе и копает. Писать, к сожалению, а может, и к счастью, мой товарищ-поэт перестал. Видимо, мозг требует более разнообразной пищи, чем тело, которое всегда готово к рабству и способно терпеть все, что угодно. Но, разумеется, с набитым желудком – набитым чем угодно.  Просто эту дыру надо чем-то заткнуть. В сущности, борьба за разнообразие и является борьбой за свободу. Не исключено, что  поедание низших существ и есть наш эволюционный долг. Если, конечно, понятие эволюции имеет право на существование. А также тесно связанное с ним и, безусловно, гибельное понятие прогресса.
Там, где вегетарианство – ограничение в материальном потреблении мира, там и религия – вегетарианство духа. Оно часто доходит до голодания, но с ощущением сытости – за счет того, что живот туго подтянут. Сужается круг  переживаний и размышлений, но за счет сужения обретается некая глубина и прочность. Этакая вторая пуповина, соединяющая с Богом – искомым смыслом мира. За него хватаются, как за поручень – чтобы не кружилась голова. В том числе и от недоедания. Так что религиозность Вадима тоже вполне логична. Или, наоборот, вегетарианство – следствие религиозности?
Мы беспомощно висим меж бесконечно-звездными безднами. Занятие это очень энергоемкое. А посему должны потреблять всю таблицу Менделеева. Только благодаря всеядности, мы и стали царями природы. Но, возможно, именно сейчас и нужно умерить свои аппетиты. Ведь скоро мы можем остаться без подданных. Видимо, эволюция и прогресс – именно те каналы, по которым природа сплавляет свои опасные и дурно пахнущие отходы.

Помню, как ел мой дед – всего понемногу, но не меньше пяти-шести блюд. Вот примерное меню его завтрака: горячий овсяный кисель, заправленный поджаренным на сале луком. К нему картошка в мундирах. Потом «яешня» –  пышный  омлет с ветчиной или хорошим куском сала. С пылу, с жару, еще дышащий на сковородке. К ветчине соленый огурец. К омлету обязательно блины. Потом подсоленный свежий творог со сметаной. Тоже с блинами. Ну и чем-нибудь закусить. Каким-нибудь молочным супом. Самый любимый – «затирка»: заваренные мелкие комочки муки, растертой с яйцом. И все должно быть максимально горячим (однажды своей любимой затиркой дед обварил себе язык – бабушка забелила ее кипяченым молоком вместо холодного). После такого завтрака можно немного и передохнуть, поспать часика два-три до обеда – на ногах с шести утра.
Шелтон и Брег получили бы инфаркт от одного знакомства с этим меню. Но в отличие от господ, превосходивших и в разнообразии и в количестве пищи, и помиравших безвременно от апоплексических ударов, мой дед Василь еще в 87 косил чище и быстрее, чем я. Был крепким и стройным, собирался жить до ста. Секрет прост: сколько получил энергии, столько и отдай. Мы бы жили вечно, если бы соблюдали этот закон. И, по здравому размышлению, что может быть богом свободного человека? Пища. Именно поставщики пищи и становились первыми богами – быки, коровы, бараны. Так это и до сих пор. Чего бы мы из себя ни изображали, какими бы духовными и просвещенными ни казались сами себе,  наш единственный бог, явленный в виде привычного и будничного идола – Жратва.  Именно ей мы поклоняемся по несколько раз на дню. Очень незначительная часть человечества ест для того, чтобы жить. Идолопоклонники, которые составляют большинство в любой религии, живут для того, чтобы жрать. Или вегетарианствовать. Это всего лишь рафинированная, интеллигентная форма того же идолопоклонства.
Все боги, к сожалению, превращаются со временем в бесчувственных истуканов и требуют замены. Неизбежная осень и зима идолов. Бог – это постоянно ускользающий из всех религий, живой и влажный смысл мира. Его не существует в природе, но этот несуществующий смысл нам почему-то необходим. Только этому смыслу я готов поклоняться. Не склоняя головы. Ведь пока я жив, я тоже хранитель этой драгоценной влаги. Аминь.  Хотя, видимо, это тоже один из дренажно-канализационных каналов мироздания. Все что подлинно вечно обходится без всякого смысла. Как сине-зеленые водоросли. Не исключено, что именно они и направляют равнодушно в канализацию все, что не нужно и вредно для них.

Самое  любимое занятие – сидеть в кресле под яблоней. Подняться никак невозможно. Блаженное одиночество и одинокое блаженство. На латыни это звучит очень красиво. Забыл как. Только помню, что хорошо. Сидел бы и сидел на ласковом весеннем солнышке, потихоньку испаряясь, поднимаясь  влажным облачком к голубому небу. Как хорошо ничего не делать. Лучше только самое последнее – не быть. Это как десерт нашей жизни. «Без сладкого не останется никто», – название для детектива. Когда мы говорим «умирать от счастья», то невольно и мудро сближаем счастье и смерть. Даже мгновенье счастья исчерпывает смысл жизни. А смерть  дарит счастье даже тем, кто не отыскал его в жизни.
Однажды я отважился взять кресло с собой на речку, благо оно складывается. Поставил в укромном месте возле бурлящей воды. Был такой же мягкий, молочно-солнечный день. Кресло на берегу реки – это, конечно, вызов деревне, ее извечному «что люди скажут?» Но люди копались в грядках. Да и мама, к счастью, была в отъезде. Засек меня Юзик, только что приехавший с друзьями и горделиво знакомивший их с нашими красотами. Вода донесла до меня реплику: «Писатель балдеет!»  Прозвучало не осуждающе и не завистливо. Что же еще делать писателю в этом мире, где все плотно заняты своими делами? Солнце светит, водопад шумит, соловьи поют, народ  работает. А писатель, конечно, балдеет. Возможно, это самое лучшее, на что он способен. Тем более что никаких писателей тут практически не читают. Так что любой член творческого союза разделяет судьбу самого прославленного классика.

Раздевшись до пояса, с непокрытой, коротко остриженной и уже серебрящейся головой, несколько великоватой для его роста, сосед мой копает свою грядку. Жены не видно. Она живет в особом ритме: сутки дежурит, трое отдыхает. На лоне природы и тоже с лопатой в руках.
  Да, трудовой союз Белоруссии и России. Она с Брянщины, энергичная, боевая, постоянно пришпоривает своего Юзика – не столько для пользы дела, сколько для удовольствия. Как известно, способы извлечения их в семейной жизни бесконечно разнообразны. Подгоняя мужа, заводится и сама, не удержать – и  то давай сделаем, и это. Самая главная пчелка. Похожа на сильную и прихотливо играющую струю, что неутомимо бьет в перегородивший ее валун. Но убери его – и  она  тоже пропадет.
- Валя, ну как твой «валюн»? – спрашиваю иногда, когда удается застигнуть ее в какой-нибудь статической позе.
- Какой же он мой? Жениться на мне не хочет. Говорит, молодую найду, без детей. Зачем, говорит, мне столько дармоедов.
Решая свои квартирные дела, трудовая многодетная парочка в свое время  развелась и пока еще не воссоединилась на бумаге. Видно, у Юзика есть какие-то далеко идущие планы, а может, ему так психологически комфортнее. Как в том  анекдоте, когда муж заводит себя перед близостью: «Не моя жена, не моя жена!»
- Партизан-подпольщик! – поправляет она локтем упавшую прядку, руки в земле. – Все что-то придумывает, но никогда словом не обмолвится.
- А что – тебе обязательно надо в те же оглобли?
- Так не отпускает! Пашу на него как проклятая!
Хлебом не корми, а дай пококетничать.
Настоящий валун лежит на куче щебня у стены и спокойно ждет своего часа, чтобы занять достойное место в китайской стене пана Юзика.
Я как-то заметил, что тут без крана не обойтись. Сосед возмутился: «Я его один  уделаю!» Я недоверчиво глядел на камешек ростом с нашего пана, но раз в десять тяжелее. Сомневаться далее не отважился – вдруг Юзик возьмется за это дело на моих глазах и мне невольно придется принять посильное участие. Заработать грыжу особого желания нету.
- Валера, хорош балдеть! Не рассиживайся! – подает голос раскочегарившийся сосед. – Копать пора! Влага уходит!
Он стоит, опершись на лопату, отдыхает. Его раскрасневшееся лицо сияет. Он в центре мира, который сотворил сам, и этот мир ему нравится.
Балдеть он позволяет себе урывками и только в такой позе, из которой легко перейти к действию. Да и что такое культура по большому, мужицкому счету, как не балдеж? Краткая и счастливая свобода от трудов праведных. От вечного поклонения идолам Жратвы и Работы.
Я ни разу не видел его откровенно сидящим, созерцающим, хотя есть у него за домом местечко с видом на широкую, высокую вербу, тоже из тех, что посадил когда-то мой дядя Миша – просто загнал колья в весеннюю землю. Но, как говорят, верба – дерево божье, и тот, кто сажает его, – сажает свою смерть. Отыскала она раньше времени и моего дядю. Пришел последним, ушел первым.
Сосед мой – создатель и потребитель вещей, имеющих вполне определенную, по преимуществу пищевую ценность. Вербы наши давно мозолят ему глаза – тень от них закрывает его участок в утренние часы. Мог бы, когда начинал стройку, немного  подвинуть дом дальше от улицы. Но тогда, видимо, упустил из виду, а может, и  сразу задумал лишить наш сад защиты от северных ветров. Давно подбивает  спилить – сколько дров будет! Или хотя бы обрезать.
Я немного переделал пословицу и повторяю, что тот, кто пилит вербу – пилит свою жизнь. Хочешь, говорю, пили, хорошему соседу ничего не жалко, но мое дело предупредить. Вот видишь, мама заставила Володю Грека укоротить крайнюю вербу – и  сократила свою жизнь.
Миф – это самая мягкая преграда, на какое-то время успокаивающая людей слишком активных и деятельных. Он добросовестно помогает старикам обуздывать молодежь, хитро запрягая ее в воз традиции.
Сосед мой на время угомонился. Но все же провел некую компромиссную акцию – сделал круговую насечку у самого корня. Чтобы все-таки достичь своей цели и одновременно несколько уклониться от небесной кары. Тем более что некий мистический опыт у него есть. Рассказывал маме о своем контакте с инопланетянами. Сначала какая-то   вспышка, потом – очень ясно помнит – внутренность летающей тарелки. Он лежит на операционном столе и смотрит на себя как будто со стороны. Держат за руки и  ноги и что-то с ним делают. Очнулся – съехал на обочину, язык не   поворачивается. Оказалось – микроинсульт, немного полежал в больнице.
Чем практичней и приземленней человек, тем доверчивее и шире распахивает дверь своего сознания для всего чудесного. Вымысел – единственный отдых практической души. Поэтому лучшие сказки создает народ – вечный труженик и неутомимый работник. Ничего, кроме сказок и песен, ему и не нужно.

Вверх по улице, рядом с пчеловодом, у следующего столба – дом председателя колхоза. Сначала это был типовой щитовой домик, обложенный белым кирпичом. Но после того, как Петр Васильевич в тридцать лет стал председателем колхоза, – пришли они к власти в одно время с Лукашенко, – домик преобразился. Его словно надули. Появился и второй этаж, и большая, вполне современная гостиная с мягкой мебелью, и подземный гараж. Целый месяц бригада хохлов материлась на  все окрестности. Мама постоянно читала им мораль, но перевоспитать не успела.
Петр Васильевич такой же расторопный и неутомимый, как и пчеловод. В семь утра хлопает дверца его «Нивы» – за рулем всегда сам. Каждую свободную минуту он чем-то занят по хозяйству. Успевает и в саду, и в огороде, при том, что главная забота – колхоз. В районных сводках  наш «Агро-оберег» постоянно на первом-втором месте. «Ничего из-за этого колхоза не видишь!» – недовольно выговаривает ему жена.
Если Петр Васильевич – невысокий, ладный, стремительный, то супруга – создание пышное, зефирно-розовое. Учительница младших классов, хотя образование, как и у мужа, агроэкономическое. Нетороплива, вальяжна. Общается с народом через силу, держит дистанцию. Скорее, правда, не сознательную, а просто от органического отвращения к этой деревенской жизни, к этим бесконечно терпеливым бабам и пьющим мужикам. Сама тоже деревенская, но из западной Белоруссии – «паненка». «Что надо?» – встречает она нелюбезно каждого, кто ткнется в ее дверь со звонком и глазком. Для деревни это еще дикость.
Союз с Польшей оказался менее гармоничным, чем трудовое объединение с Россией. «Я бы ее быстро перевоспитал!» – роняет иногда Юзик загадочно и многозначительно. «Ой, молчи уже, воспитатель!» – обрывает его Валя. Петра Васильевича любят.  «Человек!» – озвучивает  общее мнение  Володя Грек. К супруге его подчеркнуто равнодушны. Дочка внешне похожа на маму, но характером, к счастью, в отца – такая же открытая. Активно осваивает роликовые коньки.

Слева от меня – за погребом и летней кухней, рядом с нашим забором – липа. Она стоит тоже у дороги, но проселочной, размытой дождями и разбитой коровами, куда по неистребимой деревенской привычке вываливают весь органический мусор. Коровья дорога упирается в асфальт, который кончается у председательского дома. Асфальт удобряют только коровы, но так основательно, что скоро зазеленеет. «Папа, скажи им! – жалуется Маринка, дочка председателя. – На  роликах невозможно кататься!»
Нашей липе, как и вербам, тоже лет пятьдесят. В обхвате как ядреная   деревенская баба этого же возраста – один не обнимешь. Дядя посадил их   несколько, но выжила одна. Ветви ее начинаются низко над землей, на уровне   груди. Вся пышная, воздушная, зеленеет по-весеннему нежно.

Лучшая часть моего детства – летняя,  деревенская – прошла   под другой липой, с той стороны хаты, что обращена к соседке Ире.  Коряво-раскидистая, дородная – в три обхвата – она  уверенно  возносилась к небу. Возможно, эта уверенность и спасла ее, когда в двадцатые годы  на корыта и кадушки истребили   почти всю панскую аллею.  Беззащитная, а, значит, и бесполезная красота непонятна мужику. Даже сейчас, когда приезжает мой старший и единственный теперь дядя, бывший и секретарем райкома, и директором совхоза, и директором школы, имеющий два высших образования, первым делом обращает внимание на липу: «Ну, когда же ты ее спилишь? Столько света отнимает!»
Но всё же нашу липу спасла не столько уверенность, а  неказистость, точнее нестандартность. Да и большое дупло у основания. Все ждали, что она вот-вот сама упадет. Но это не входило в ее намерения. К тому же после войны, когда безжалостно валили оставшиеся деревья,  оказалась на новой усадьбе моего деда, нашла хранителя и заступника. Правда, в конце жизни, буквально за пару лет до смерти, они с бабушкой ее все-таки спилили: мол, упадет, сломает забор. Хотя, когда  та же  судьба постигла и старую грушу-дичку, которая не собиралась никуда падать, стало ясно, что дело тут в другом. Липа – была любимица деда, груша – бабушки. Ее цветение приходилось как раз на тот месяц, в котором она родилась. Дождаться нового цветения – всегда было смыслом ее существования в тяжелые зимние дни. Видно, ощущая приближение смерти, они послали впереди себя на тот свет и то, что их радовало здесь. Забрать с собой то, что дорого – давний и понятный человеческий импульс. Ведь умирает не просто тело, а целый мир. Да и как оставлять чужому времени то, что мы любим? Ведь его все равно погубят. Так уж пусть лучше и смерть будет дарована той же рукой, что дарила и жизнь, и ласку. Шли на заклание кони, собаки, жены – все, к чему привыкли и без чего не мыслили себе земного существования. Так, видимо, и наши престарелые вожди забрали с собой и ту страну, в которой им было так хорошо.  А нам оставили Горбачева – мол, стройте, наконец, вместе с ним, все, что хотите и не поминайте нас лихом.

На  вершине старой липы,  в дупле с небольшим отверстием – только просунуть руку – водились летучие мыши. С противным писком своих локаторов они  расчерчивали вечернее небо и резко, будто ударяясь о невидимую твердь, ломали траектории полета.  Снизу, в  основании дерева со временем образовалось  просторное дупло – в  рост человека. Незнакомые прохожие, которые стеснялись заходить в хату, часто укрывались там от дождя. А дождей в нашем детстве было намного больше.  Каравеллы облаков уже с полудня торжественно плыли по небу и доставляли к вечеру влагу с бесчисленных болот. Редкий день без дождя и вольно громыхающей, наводящей ужас грозы – бабушка  закрывала все вьюшки и выключала проводное радио.  После того, как появилось электричество, – в конце пятидесятых, – а болот поубавилось, грозы  стали не такими страшными.
Да и так, без дождя, тоже было приятно постоять в дупле. Его мягкая трухлявая внутренность напоминала серую свалявшуюся овчину. Вероятно, поэтому возникало чувство абсолютной защищенности.  Как будто зимой в тридцатиградусный мороз стоишь себе спокойно в дедовом кожухе – шили  еще к свадьбе – и легкомысленно  выпускаешь  в обреченно  застывший мир облачка тепла и жизни. Стоишь, расслабившись, привалившись  к мягкой спине, чувствуя себя именно той сердцевиной, которой лишилось дерево. Но теперь и ты, как оно когда-то, возносишься высоко в небо, покачиваешь ветвями, шелестишь листвой. Тебя еще нет,  ты еще не родился, а не захочешь, так и не родишься вовсе – останешься навсегда в этой теплой, почти материнской утробе.
Нет уже ни той  липы, ни даже пня, что долго стоял в центре  двора. Сохранилась только в памяти, где она навсегда красуется и благоухает, да еще бледные неказистые оттиски на старых черно-белых фотографиях.
Однажды во время игры в прятки я оказался  в дупле нашей липы вместе с  девочкой. Она металась по  двору, как летучая мышь, не зная, куда приткнуться. «Сюда!» – я  схватил ее за руку, когда она в очередной раз пробегала мимо, возможно и не случайно, и затянул в дупло. Я стоял сзади, закрывая ее,  невольно прижимаясь  к ней.  Упругий мячик ее попки приятно упирался в низ живота. Азарт игры вдруг погас. Девочка  пахла как парное молоко.  Что-то рождалось в наших соединенных телах.  Сердцебиение оглушало. Пересохло в горле. Руки лежали у нее на плечах. Правая медленно начала двигаться вниз, скользнула по талии, еще медленнее и плотнее пошла по бедру.  Невыносимая сладость желанья. Стыдно и больно увеличивающийся в размерах, набухающий тяжестью стручок.  Она сняла мою руку и сильно прижала к  промежности. «Пама-ацай!» – доверительно-ласково прошептала  она. То есть потрогай. Я замер, ощущая неожиданно большую, размером с мою ладонь, пульсирующую  впадину с  упругими валиками по краям.  Худенькая пшеничная девочка с голубыми глазами  и этот огромный провал у нее между ног. Казалось, что он сам по себе, не имеет к ней никакого отношения. Холодок ужаса полоснул по сердцу. Закружилась голова. Будто на краю пропасти. А девочка только случайный и невинный цветочек, отвлекающий внимание. Доверчиво тянешься к нему – и тут же проваливаешься. Я выдернул  руку  и убежал. Мне было почти 12, ей десять.
Видимо, это был именно тот самый, блоковский, бездонный провал в вечность. Попытка пролететь над ним всегда заканчивается одинаково:  бездна спокойно глотает безумца. Она страшнее атомной бомбы, на  появление которой мировая Вагина тут же ответила небывалой экспансией: только при нашей жизни, ровесников Хиросимы,  население земли увеличилось в три раза. Нас уже почти 7 миллиардов. Еще пятьдесят лет  при таких темпах  и  конец света вполне реален.

За моей сегодняшней липой, по ту сторону коровьей дороги, проглядывает белый коттедж размером с небольшой детский сад эпохи сталинизма. Он обнесен сетчатым забором на каменном фундаменте. Именно такова преобладающая мода. Половина участка господская, а половина мужицкая. На господской расположился газон, спланированный по   журнальным образцам, а на мужицкой, как и положено, – картошка, овощи, теплицы под стеклом. На мужицкой половине пашет теща Дуся, с синими от сердечной недостаточности губами. Дом тоже записан на ее имя – скромной пенсионерки. «Теще дом строю!» – постоянно повторял, посмеиваясь, ее разворотливый зятек. Он старательно стрижет по выходным свой газон  и регулярно курсирует на речку и обратно с пятнистой надувной лодкой на   голове. Этакий огромный ходячий гриб.
Трудно догадаться, что на месте этого дома и была горная страна нашего детства – Ямы. Тещин дом, как утюг, разгладил ее складки. Теперь она существует только в нашей памяти. Правда, пару лет назад страна эта напомнила о себе: черная трещина снизу доверху прошла по южной стене. Когда торопливо засыпали и ровняли наши горы, завалили и нагромождение валунов, которое оказалось под северной стеной. Я говорил прорабу, что с одной стороны камни, а с другой – еще не слежавшийся мусор. Он отмахнулся: не мои проблемы, я строю на том участке, который мне подготовили.
На крыльце обычно скучает туповатый ротвейлер и выглядывает, с кем бы  полаяться. Какой-нибудь вольный деревенский пес долго ботает с ним на фене,  пока с презрением не поймет, что имеет дело с фраером, только по виду лишенным свободы, а на самом деле живущим в холе и рабской сытости и лишь для развлечения сопровождающим истерическим лаем всех идущих и едущих. «Ну чего, дурак? Кто тебя трогает?!» Он недовольно отводит морду в сторону, делая вид, что я ему совсем неинтересен со своей моралью.
Как-то вырвавшись, он повалил соседского мальчика, но не тронул, только слюняво дышал ему в лицо, искаженное криком. Испуг лечили по бабкам, вроде отошел, да и ротвейлеру повезло – не пристрелили и не подкинули какой-нибудь отравы. Как раз совпало, что перед отцом мальчика маячила большая должность в районе, и он уклонился от конфликта, способного вызвать нежелательный резонанс. Впрочем, на свободе, гуляя с хозяином, пес довольно добродушен. Но зато на службе выкладывается до последнего – работа есть работа. «Чаппи» за просто так не дают.
У Петра Васильевича выполняет эту же работу существо раз в десять меньшее, с нежным тургеневским именем Ася. Смысл собачьей жизни в деревне вполне очевиден, да и условия ее близки к нормальным. А что под видом любви к собакам творится в городах? Массовая и невротическая потребность в существах более  низкого порядка, на которые, как на экраны, можно безнаказанно проецировать самого себя. Чего не можешь ты, может твоя собака. В охотку лаять на ближнего, оскаливаться и даже кусать. В том числе удобрять газоны, гадить в песочницах и непринужденно совокупляться на глазах у всех.
Когда я  выходил на прогулку со своим терьером, – был такой период в московской жизни, – то Родя тут же пристраивался к болонке из соседнего подъезда. Хотя мы с хозяйкой болонки, приятной немолодой дамой, и пытались помешать их счастью, ничего не получалось. Но толика их удовольствия перепадала и нам. Ведь  не зря же мы так подгадывали время, чтобы пересечься в темном зимнем дворе. Очевидно, что мы невольно отожествляли себя с нашими питомцами.

  На самом краю бывших Ям – всего-то, оказывается, и занимали они с полгектара, – вниз к реке по коровьей дороге стоит еще один дом, точно такой, как у пана Юзика, но из красного кирпича и повернутый скошенной крышей на Север. Почему Юзик предпочел спрятать комнаты от солнца, непонятно. Красный дом стоит на открытом месте, поэтому  кажется гораздо  больше. Тоже три уровня. Продается. Еще без внутренней отделки, только каркас под крышей. Но что-то покупать никто не торопится. Для мужиков дороговато, для господ дешево, им нужны оригинальные проекты по своему вкусу. Пока регулярно сажают картошку, огурчики-помидорчики выращивают. Облепиха на краю участка возле дороги вымахала выше человеческого роста. Строил бывший военный, мой тезка, родом с Алтая, ушел из армии после событий в Азербайджане. Много чего рассказывал. Последний дефолт сбил его с ног. Деньги нужны, чтобы дать сыну высшее образование.
  В тещином доме расположился бывший тренер по борьбе. Представляться не приходил, хотя черепицу свою пристраивал возле нашего забора. Сейчас, говорят, прикупил мясокомбинат. Так что постоянные шашлыки бесплатные.  Друзья, которые частенько наезжают на иномарках, судя по комплекции, тоже борцы. В прошлом. Сейчас они борются на скользком ковре жизни, и, очевидно, довольно успешно. В новое время оказались жизнеспособны союзы, лишенные всякой идеологии, но со своей давно сложившейся иерархией, что позволяет выступать  как  целое. А любое прочное единство в эпоху разброда – залог успеха и процветания.
Но, конечно, союзы, которые скреплены вместе пролитой кровью, самые крепкие и результативные. Тут на первом месте афганцы. Подтягиваются к ним и участники чеченской войны. Уголовники, рискующие соперничать с ними, поневоле в тени – к самым большим и, главное, к почти легальным бабкам им не пробиться. Да и к тому же образования не хватает, не те университеты кончали. Думаю, что не будь этого костяка – более полмиллиона людей, прошедших закалку в Афганистане, словно специально для нашей сегодняшней жизни – современная реальность была бы намного хаотичней и кровавей. В этом можно видеть некую мистическую мудрость нашего престарелого Политбюро. Хотя Советскому союзу и не удалось овладеть важнейшим стратегическим плацдармом, зато  получилось в итоге бесконечно продлить царящую там смуту, которая, в свою очередь, не позволяет прочно овладеть этим плацдармом и США.
Я как-то провел часа четыре за одним столом с бывшим командиром роты спецназа, который легально и с чувством законной гордости выколачивает в упряжке с боевыми друзьями свой миллион баксов, зарабатывая за день больше, чем я за год. Головы работают у них как мощные компьютеры. А к тому же, если надо для бизнеса, готовы убивать без всяких интеллигентских соплей. Особенно уголовников. С глубоким чувством исполняемого долга и с тем же азартом, как поливали с вертолетов «духов». О том, что после такой практики можно испытывать какое-то отождествление с мишенью, и говорить нечего. Это просто работа, деньги.
В течение четырех часов я вскакивал из-за стола раз десять, с трудом гася в себе здоровое  желание трахнуть бывшего афганца бутылкой по башке. Впрочем, ему бы это не повредило. А когда я, будто в шутку, попытался на прощанье ткнуть его кулаком в живот,  он мгновенно обозначил удар: локоть – в солнечное, а кулак –  под нос. Мягко и вежливо, даже с французским аккомпанементом, – «Кес ке се?» – но всё же довольно чувствительно. Притом, что выдул около литра коньяка. Мой кулак все-таки ткнулся по инерции в его железный живот. Обошлось легким ушибом.
Однако, как выяснилось позже, страхи все-таки присутствуют и у этого супермена. Не зря же он возвел вокруг своего подмосковного шале трехметровую кирпичную стену, а жену и дочь без охраны никуда не выпускает. Жене даже не разрешается иметь собственную машину. Вместо этого к ее услугам в любое время дня и ночи водитель-профессионал. Но она хочет сама!  Возможно, именно это желание и накличет, в конце концов, на нашего героя беду: женские желания принимают к исполнению вне очереди.
(Тут стоит признаться, что, видимо, просто пытаюсь замаскировать под чужое женское желание так и не реализованный  импульс  - основательно приложиться к компьютерной башке бывшего командира роты спецназа. Приложиться – одновременно с восхищением и без зависти. Жизнь с постоянным страхом в душе – за нее даже миллион не деньги. И какой  же ты супермен, если боишься?)

Пожалуй, единственный рецепт долгой и счастливой жизни – это  никогда ничего не желать от собственного лица. Даже малейшее шевеление «Я» в человеке тут же вызывает плотный огонь объективности. Поэтому «Я» предпочитает невидимые не только другим, но и самому себе, глубокие и крытые ходы сообщений, по которым двигаются наши молчаливые желания к жизни и к свету. Но человеческое «Я», тем не менее, все же часто встает в полный рост и бросается в атаку. Тут уже объективности не позавидуешь.

Синева затянулась тонкой молочной пленкой. Мягкое, нежащее тепло.  Опять блаженно закрываю глаза. Чтобы лучше видеть. Река у меня за спиной,   немного левее, до нее от красного дома метров сто, а от меня и все двести. Она   блестит излучиной, петляет дальше, место так и называется – луки.  «Куда идешь?» – «На луки!»   Ударение на предлоге и поэтому словосочетание кажется одним словом – налуки.  А дачники продолжают добавлять предлоги и идут загорать и купаться уже  «на налуки». «Луки! – постоянно втолковываешь им. – Луки! А  не налуки!»
Несколько лук, крутых изгибов, где река сужается, торопится, чтобы, наконец, вольно раскинуться и передохнуть в большом и глубоком омуте с редкими теперь белыми кувшинками. Там и сегодня можно поймать приличную щуку. Река словно нежится, вбирая в свое широкое зеркало облака и нависшие вербы, пока, наконец,  со вздохом – обречена течь – не устремляется дальше.
Все  еще  медленно  минует  нарядную  баню с  черепичной крышей, расположившуюся    на противоположном берегу.
Но там уже другая страна – «Полифем», детище господина Е.Б. Он был его циклопический и безумно вращающийся глаз. Но некий мужичок-одиссей, глава коммерческого банка, глазик-то выколол, вынудил продать.
«Полифем» создавался в начале перестройки для выживания довольно большой группы единомышленников, обретавших единство в дружном отталкивании от прошлого. Когда не стало от чего отталкиваться и чему показывать фигу в кармане, исчезло и единомыслие. Сейчас каждый откровенно гребёт  под себя и надеется выплыть, только потопив другого. От единомышленников вскоре остался лишь сам господин Е. Б. – отшил даже родного племянника, какое-то время смотревшего на него как на бога. Мыслить в одиночку оказалось намного приятнее и выгоднее. Правда, через некоторое время и сам, в свою очередь, стал жертвой более крутого парня. Сюжет обычный в наше время.  Хотя господин Е.Б. менее всего бизнесмен, скорее безответственно-экспериментирующий журналист. Или еще точнее – мастер художественного пшика. Видимо, все-таки сказалась в нем польская кровь его предков, непомерный гонор и пустое, шумное тщеславие мелкопоместной шляхты. К сожалению, все заработанные деньги уходили на банкеты, фейерверки, на прихотливые маниловские затеи, на издание книг, в которых описывались его судьбоносные свершения. В этих книгах он всегда на белом коне и в позе Георгия-победоносца. «Да я это вранье не читаю! – отзывается о его опусах приятель-издатель. – Он  платит, я печатаю, только и всего».
Будучи настоящим бизнесменом, господин Е.Б. имел бы  миллионы в заграничных банках. Идей у него хватало, да и людей на какое-то время тоже мог завести.  Но собственный завод кончался очень скоро, приходили новые, еще более соблазнительные  идеи, и он снова устремлялся в неизвестность. Последний  проект  оставил господина Е.Б. без гроша в кармане. Если в Америке бандиты все же оставляют человеку машину и квартиру, то у нас забирают все.
  А начиналось все  с того, что «Полифем» реализовал розовую мечту социализма – дал каждому сотруднику по грядке. Некоторое время по инерции горожане даже копались в них. Но постепенно «Полифем» превращался в элитарный источник житейских радостей и удовольствий, доступных за конвертируемую валюту, – от баньки и ресторана на лоне природы до прогулок на лошадях верхом и в колясках. Прикрыто все это приятное заведение вывеской музея старого крестьянского быта и ремесел. Особо ценятся экскурсии с  дегустацией фирменного напитка.
Тихое лирическое место незаметно превратилось в шумное и злачное. «Засрал все окрестности!» – жалуются мужики. Больше всего донимают народ всяческие юбилеи, которые любят отмечать на лоне природы новые и не очень новые господа. Их веселье – с музыкой и пьяными песнями – накрывает весь сельсовет. И половину соседнего – звук по воде летит далеко. Особенно достают они   соседку Дусю, которая здесь постоянно: «Бухают и бухают! Сил моих нет! Услышит меня Бог! Два раза горели, сгорите и в третий!»
Первый раз сожгла баню парочка из Америки. Американка чесала по февральскому снегу босиком и в одной простынке. Гены, очевидно, наши.
  Сквозь «полифемовскую» баню прошли все, кто так или иначе претендовал на власть, на реальное участие в политической жизни – поскольку какое-то время претендовал на это и сам господин Е.Б. Но баня бесследно смывала все претензии и надежды. Тщательно пропаренные, хорошо отхлестанные вениками деятели вместе с потом теряли и политический вес.
В тоге античных амбиций торжественно появляется в бане некий величественный Зенон, а выходит просто какой-нибудь расслабленный  современный Поздняк. Правда, забраковал его сначала сам господин Е. Б., а   потом уже избиратели.
Есть в этой бане нечто таинственно-загадочное. Уже два раза она сгорала дотла, словно не выдерживая температуры распаленных страстей. Я думаю, что иметь такую баньку для замывания оппозиции – мечта любого президента. Хотя, как всегда, все объясняется довольно просто: построенная мужиками, на колхозном лугу, у простой деревенской речки, – санэпидстанция деликатно потупила взор, – банька невольно пропиталась их мыслями и настроениями, честно нейтрализуя, хотя и не совсем понятным образом, замыслы тех, кто в ней парится и бражничает.
По реке проходит сегодня граница между опорой социализма – передовым колхозом – и форпостом нового, еще неизвестного общественного образования, метастазы которого обнаруживаются и на нашем берегу. Любопытно, что и во время войны граница была та же: на том, полифемовском берегу – немцы, на нашем – партизанская зона.
Вместо глубокого тыла, где так приятно было снимать московские напряжения, я оказался вдруг на передовой, на стыке двух фронтов сегодняшней жизни. Не надо ездить ни в какие командировки – сиди себе в кресле под яблоней и веди остросюжетный репортаж.
Как-то субботним вечером я услышал, транслируемую на всю округу,  историю о том, как познакомился юбиляр – начальник районной милиции – со своим нынешним другом, тогда председателем колхоза, а сейчас очень большим человеком. Только что назначенный участковый прикатил на колхозный охраняемый пруд. Не предъявляя никаких удостоверений, приложил разок  сторожа и начал спокойно черпать карпов из пруда.  Он так увлекся этим делом, что не заметил, как прибывший председатель  скатил его мотоцикл с коляской в воду – вместе со всем уловом.   «Вот так начиналась наша дружба! Зато теперь мы как одна семья. А семья по-итальянски – мафия! Так выпьем за нашу родную районную мафию!»
Кстати, Петр Васильевич, наш молодой председатель, участия в банкетах не принимает.  Улыбаясь, говорит, что не зовут. Хотя все это происходит  на его территории и он мог бы появиться и без приглашения. Но как ты будешь требовать дисциплины от людей, если они знают, что ты вчера оттягивался до утра с районным начальством? Тебе, значит, можно, а нам нельзя? Да и без этого в дни зарплаты часто вынуждены заменять пастухов и скотников  руководители среднего звена.
Идея равенства глубоко засела в бывших советских людях и, в сущности, только она и отравляет им жизнь, когда сегодняшние богачи, не скрываясь, кичатся неизвестно как нажитыми богатствами. Только идея равенства и поддерживает небывалую уголовную активность населения. Не знаю, как в Беларуси, но Россия уже вышла на пять миллионов преступлений в год. Тюрьмы  давно побили сталинские рекорды. Да и включите телевизор – на экране постоянная война честных ментов с бандитами, которые передвигаются в дорогих иномарках и живут в роскошных коттеджах. То есть масс-медиа пытаются умиротворить народ телевизионной борьбой за справедливость, чтобы избежать настоящей.

Общественная баня вместе с бывшей прачечной – память о председательстве брата моей бабушки, Михаила Антоновича, – сиротливо сереет на верхушке холма, у подножья которого красный дом защитника отечества. Вот уже три года, как жизнь там замерла. Мыться есть где, бани теперь почти у каждого, а в новых домах и ванны с душем. Но люди лишились общения, еженедельного праздника, подзарядки.
Больше всех потерял я. Потолкавшись там часа три, а то и четыре, я  выходил из бани с зарядом энергии на полгода. Я выслушивал и банщика Сашу, грустного интеллигентного мужчину, бывшего главного инженера текстильной фабрики в Узбекистане, а теперь еще и начальника лесопилки в нашем колхозе.  Выслушивал и пенсионера-геологоразведчика, бурившего скважины на территории всего Таджикистана, родившегося там, тоже в семье геолога, и теперь тоскующего по фруктово-овощному изобилию, по дыням и перчикам, по жаркому солнцу. Выслушивал и строителя Нурекской ГЭС, друга детства Колю, он оставил в Душанбе почку и жену, именно по его наводке  приехали в нашу деревню беженцы из Таджикистана. Выслушивал и колхозного тракториста, и пастуха, и родственников, и просто знакомых. Не было еще такой погоды, таких ветров и бурь, чтобы начисто смести с земли весь этот цепкий деревенский люд. Даже Чернобыль потихоньку перемогают.
Холм, по которому, выйдя из бани, я спускался к дому, казался в сумерках  огромной  океанской волной, готовой перебросить меня через речку в зарослях вербы и ольхи на другой холм  за рекой – то ли грозной волной катящийся в сумерках навстречу, то ли убегающий и уже недостижимый. Блаженно расслабленный, почти невесомый, я задерживался на мгновенье, взволнованно ощущая себя малой и счастливой каплей этого великого и до поры до времени тихого океана.
 Как мало мы знаем и как мало мы значим, даже самые гениальные, на   поверхности этой вечно колеблемой и бездонной стихии. Она разбрасывает   флотилии наших теорий, прорывает плотины догм. Уходят на дно монументы и   мавзолеи, гибнут цивилизации и чудеса света. А человек, заботливо склоняющийся  над зерном, растящий скот и думающий только о пропитании и размножении, всегда жив, всегда готов повторить привычный и неизбежный путь от деревни до города. Чтобы снова вернуться к своим полям и стадам, и начать все сначала.

  Справа от бани, если стоишь лицом к реке, метров двести по гребню холма, лежит, как громадная мохнатая шапка, зеленый массив. Он зарос кустистой липой и барбарисом, шиповником и сиренью, широкими кустами калины и стройными рябинами. Это Кобан – ударение на первом слоге. Старое польское кладбище. Оно песчаное, насыпное, – возможно, и название от глагола «копать». На самой его макушке еще недавно валялись причудливо вздыбленные могучие гранитные плиты – от взорванного в двадцатые годы склепа. Остальная территория была занята памятниками поскромнее, но тоже из гранита – красного, черного. Сейчас остались только из серого замшелого камня.
 На большой плите, лежащей сверху, можно было прочитать, по-польски, что упокоились под ней пан Михал Ельский и Клотильда из рода Монюшков. Невольно представляешь себе эту гордую полячку, которая так комфортно разместилась в девятнадцатом веке (1819 – 1895)  и словно по брезгливости не ступила в двадцатый. От всего прожитого и испытанного ею, от нее самой, прекрасного холеного тела, остались только желтые кости.
Моя первая жена, натура более тонкая и возбудимая, приходила всегда в волнение, когда мы в сумерках возвращались с дальней прогулки мимо Кобана. «Я вижу их всех!» Видимо, сказывались и ноктюрны Шопена, которые мы часто слушали тем летом и осенью в деревенской хате, а  то и просто под яблоней при полной луне – красиво жить не запретишь. Ноктюрны звучали и до, и после, и даже во время близости, особенно после того, как Татьяна стала со временем чувствовать глубже и тоньше и перестала орать на всю деревню, как мартовская кошка.
Когда в отделе жилищных субсидий я впервые увидел свою Машеньку – ту единственную субсидию, которую мне удалось получить, я не сразу понял, почему мне знакомо ее лицо. Только спустя какое-то время, сидя в деревне у печки со своим любимым ноутбуком, и постоянно слушая Шопена, я уразумел, что, конечно, никогда раньше не видел ее  лица. Но, тем не менее, оно мне хорошо знакомо. По той простой причине, что  я его  уже слышал. Глядя на нее,  мне хотелось плакать от счастья.  Позже ее трогательное лицо звучало по разному, но в тот самый первый раз, когда она, не замечая меня, потерянно  стояла у окна, оно звучало как  мой любимый ноктюрн соль минор.   Перспектива рыдать всю жизнь, глядя на эту девушку, меня почему-то не пугала.  Каждый день без ее лица отзывался жестокой тоской.
 Господи, как проще решал эти проблемы мой знакомый уголовник: «Классная телка! Трахнуть и зарезать!»

  Заброшенное, заросшее травой кладбище волновало детское воображение. Земляника, вызревавшая на его откосах, была крупной и сладкой. Тропкой во ржи пробирались мы в оазис этой таинственной, вознесенной над миром тишины. На гранитных плитах грелись пугливые ящерки. Мы забирались на вздыбленные плиты, вбирая глазами эти широкие, но все же помещавшиеся в нас пространства. По широкому заливному лугу, уходя к горизонту, петляла река. Зеленел близкий лес, в котором мы знали каждую тропку, – Зыково. Зубчато чернел самый дальний. Километрах в пяти блестела золотая луковка голубой церквушки. Горячий гранит грел наши босые ступни. Останки чужих жизней истлевали в сухом песке. Тяжеловато-медовый запах кружил голову.
Само это место, поднятое над обыденностью, отстраненное от нее, уже было эквивалентом будущего и так трогающего звучания. И что есть музыка? О жизни летучей сквозная печаль.  Поэтому любое подлинное искусство всегда соотносимо с музыкой. Признаюсь честно: для обыденного употребления мне все еще хватает Моцарта и Шопена.
 
В конце концов, перестройка добралась и до Кобана. Прежний председатель открыл рядом с кладбищем карьер. Щебень был первоклассный, а главное – бесплатный и сразу пошел в дело. Разворачивалось строительство домов для переселенцев из Таджикистана. Целый поселок вырос на холме за домом Петра Васильевича, радуя основательностью построек, ухоженными дворами и огородами.
Русские, татары, казахи, армяне – кого только не принесло из бурлящей Средней  Азии в спокойную Белоруссию. Принесли сюда они свою тревогу и не выплеснувшуюся до конца агрессию. «Душманы! – припечатала их моя мама. – Кто вас сюда звал?» – «Мать, там стреляют. Убивают просто так. Останавливают автобус, выводят и расстреливают – кулябцы памирцев, памирцы кулябцев. А то и просто так – кто кому не понравится. Мать, я не хотел убивать, не брал оружие». – «Почему это у нас никто никого не стреляет?» – «Потому что вы такие умные». – «Уж не такие дураки!»
Помню, татарин Равиль задавал в бане риторический  вопрос: «Ну, кто я?! Родился на Урале, рос на Дальнем Востоке, женился в  Душанбе, сам татарин, а живу среди белорусов?!»
Когда существовал Советский Союз, бывший главным адресом живущих в нем народов, такой вопрос не возникал. Равиль всегда оставался прежде всего   советским человеком, куда бы ни забрасывала его судьба. Таким он и останется  до самой смерти. Так же как в эпоху поздней Римской империи считался   гражданином Рима и любой житель провинции, гордо повторявший – несть ни   эллина, ни иудея.
Рим рухнул, только убедившись, что его политический импульс, самый мощный в истории, уже прочно закреплен в новой религии. Тоталитарный импульс начального христианства, – от хаоса многобожия и многовластия к гармонии единобожия и единовластия, – сохраненный и развитый церковью, докатился до наших дней.
Также и тоталитарный импульс Советского Союза, рухнувшего под бременем этой великой идеи, был подхвачен западным миром и явлен сегодня доктриной глобализма. Как справедливо замечает Александр Зиновьев, сталинский социализм будет казаться раем по сравнению с тем, что ждет наших потомков при двадцати или тридцати миллиардах населения. А наше сегодняшнее существование – оазисом невозможного, ничем не заслуженного счастья.  В нем есть еще место и музыке, и любви. Тому привычному раю, который у каждого поколения за спиной. Но, завлекая в будущее, нас убеждают, что он все-таки еще впереди. И мы расстаемся с прошлым, чтобы навсегда потерять наш единственный рай.
Сегодня рассказывают об ужасах социализма, как в свое время рассказывали об ужасах царизма. Во время последней избирательной компании Ельцина, Светочка, которая периодически включала дома телевизор, как-то пришла в слезах. Вот придут коммунисты к власти, меня, как преподавательницу английского убьют, и ты один пропадешь!..
Полночи утешал. Умеют женщины соединять политику и любовь. Да, от этого шока она оправилась только в Америке. Там выборы не столь отчаянное мероприятие, как у нас. Хотя уже начинают догонять. Безумие российских выборов заставляет ящик корежиться до предела. Поэтому вопрос о власти – это, прежде всего, вопрос о власти над ящиком.  Дайте любому заинтересованному лицу Останкинскую башню только на месяц, и он в два счета перекомпостирует  слабые российские мозги так, как ему нужно. Белое станет черным, черное белым. А все остальное – серо-буро-малиновым. Атмосфера страха, которую продуцирует ящик, заставляет народ прижиматься теснее к любой власти. В самые критические моменты истории это оправдывает себя: растерянно блеющей толпой за отважным бараном  и – глядишь – проскочили по краю пропасти. Любые сильные чувства мобилизуют. Но когда идет пусть медленная, но безусловная стабилизация на всех уровнях, фабрику ужасов следует прикрывать. К тому же люди от всего устают, им надоедает постоянно балансировать на канате. И в том, что их еще по инерции продолжают пугать, начинают видеть слабость и невротические фобии самой власти.
После смерти матери я сразу избавился от телевизора и заодно от мачты телеантенны. Телевизор – старый «Горизонт» отдал за пакет творога, а на антенне даже заработал – зимой все равно бы сперли. В прошлом году, словно предчувствуя скорую разлуку, я прожил с мамой всю осень и невольно оказался в зоне мощного телевизионного воздействия. Что такое телевизор? Чужой человек в доме и даже не один. К тому же все эти чужие и теперь почему-то все больше некрасивые и дурно воспитанные люди ведут себя в моем доме как хозяева. Они самодовольно компостируют мне мозги и учат жить: что есть, что пить, что говорить и думать, за кого голосовать, кого любить, с кем и как трахаться.  Но, извините, в своих четырех стенах я хочу подчиняться только самому себе. Желание, думаю, при нынешней как-бы-демократии вроде бы вполне простительное.
За два осенних месяца в деревне с мамой удалось увидеть только один приличный фильм и то, как ни странно, американский. Правда, еще под занавес сезона, на прощанье, посмотрели с мамой немецкий – «Александерплац», рано ушедшего, сжегшего себя наркотиками Фасбиндера.  Но у него все-таки было ради чего – не просто ради кайфа. Маму до слез растрогал главный герой, который был очень похож на нашего дядю Мишу.
Но зато в ту осень я вдоволь насмотрелся на звездное небо – в то время, как мама включала телевизор и  засыпала под его бубнеж. Созвездие Пегаса вытягивалось по небу в вечном полете над бездонными провалами в вечность. Вторая звездочка в его хвосте – туманность Андромеды.  «Дорогая Андромеда, ты туманная звезда. Ты туманна, ну и что же…» – такие стишки я послал своей любви пятого или шестого класса. Валя Королева. Маленькая взрослая женщина.  «Я думала, ты серьезный мальчик, все-таки отличник», – спокойно сказала она, возвращая образчики моего вдохновения.
Расхаживая по саду, пропахшему рассыпанными в пожухлой траве яблоками, я периодически заглядывал в окно. Ну, вот, мама и заснула – в круге настольной лампы, как в золотом нимбе, ее расслабившееся лицо с серебряной гривкой и властными, даже во сне, чертами. Прощаюсь со звездами, осторожно вхожу, выключаю ящик – мама тут же просыпается. Такая парадоксальная  реакция на раздражители обнаружилась у нее во время войны. Только начиналась бомбежка или обстрел, как она, приткнувшись, где попало, но все-таки не на открытом месте, – под кустом, у копны, – тут  же засыпала. Так ей удалось проспать облаву, когда половину ее подруг,  собравшихся на поляне, обнаружили полицаи. Всех их потом угнали в Германию. После войны часть из них вернулась. Те, кто работал на спиртовом заводе, оказались законченными алкоголиками и скоро умерли.
В последнюю нашу осень, часто забывая даже о белорусской программе со своим любимым президентом, мама много рассказывала о той давно прошедшей жизни, которая – особенности возрастной памяти – стояла вся перед глазами. И волновала так, как будто еще только совершалась. А вчерашний день бесследно падал в глухое беспамятство. Прошлое, сохраненное благодаря энергии  молодости, было прочно упаковано на жестком диске. А для сохранения сегодняшнего энергии мозгу уже не хватало. Выговорившись, она в слезах просила меня больше ни о чем не расспрашивать, но на следующий день снова за что-то цеплялась. И мы опять уходили в то время, где меня еще не было, и ничто не предсказывало моего появления, а была  только ее жизнь, прихотливо прокладывающая путь к сегодняшнему дню. К привычному одиночеству в родительской хате и городской квартире, к нынешней деревне, словно вымирающей по вечерам – нигде ни песен, ни веселого гомона. Все, как в городе, в своих конурках, молча пялятся на экраны. Не зря в деревенских хатах стоит этот дьявольский прибор в том же углу, где и главная икона, только пониже, искушающе близко к малому человеку. Чтобы сделать его еще меньше.  Поэтому поднять голову повыше, задуматься о тайне, о вечности, явленных народу в образе тех же икон, уже просто некогда – сериал за сериалом, событие за событием, реклама за рекламой, бутылка за бутылкой…
Новый карьер с первоклассным щебнем быстро продвигался к кладбищу. Даже когда пошли кости, экскаватор продолжал работать, а машины сновали все так же неутомимо. Если бы не Кучинский, то за месяц перемололи бы все кладбище. Александр Иванович – бывший учитель, в свое время получил срок за нацдемовщину. Всплеск национального сознания в первые годы советской власти породил массовый приток в литературу полуобразованной и очень амбициозной молодежи.  Такого количества поэтов не выдержало бы ни одно общество. Естественно, что их молодая энергия вскоре была направлена на более нужные и практические дела. Тем более что парни были крепкие, деревенские.   Отбыв положенный срок, сокращенный за трудовые подвиги, он вернулся на родину и продолжал работать учителем.  Но стихов уже больше не писал, зато иногда публиковался в районной газете, освещая те или иные недостатки сельской жизни.
Александру Ивановичу уже за девяносто, но темперамент все еще общественный. Жадно смотрит телевизор и регулярно читает газеты, в русле национально-демократической  традиции ругает сегодняшнюю власть.
В сущности, роль интеллигента в народе – надзиратель разума. Рубят мужики   ольху на берегах реки – Кучинский отзывается. Появляется власть и применяет санкции. После того как нашего соседа Баранова оштрафовали на тридцать советских рублей, никто не отважился повторить его акцию. Когда собирается уже сама власть вырубить то же Зыково, Кучинский вспоминает, что в свое время еще земство запретило это делать: неблагоприятная роза ветров, будет выдувать почву.
Интеллигенция, привыкая воспитывать народ в малых делах, в которых он ребенок, претендует понемногу и на главенство в больших. В них народ выступает уже не как сумма ограниченных, необразованных и эгоистичных индивидов, а как единый и глубоко чувствующий природный  организм. Так ребенок  не знает, сколько будет дважды два, но прекрасно чувствует от кого исходит угроза или опасность. И главное – на стороне ребенка его жизненная сила, будущее. А значит и новые знания и новые истины. То есть те же старые, только исполненные в новом материале.
Когда интеллигенция превращается в некий автономный, самообслуживающийся и самоудовлетворяющийся слой, то быстро становится чем-то дурно пахнущим. Именно тогда возникают слова декаданс и постмодернизм. Возникает и вопрос, а не слишком ли много у нас интеллигенции? И всего того мусора, что она производит? Для того чтобы смыть эту красивую и приятную во всех отношениях плесень требуются потом – не только в России – потоки крови. Безответственное уклонение к личному или групповому кайфу в сфере познания неукоснительно пресекаются некими высшими силами. Природа не знает местоимения «я». Ведь и сама она мощное и нераздельное, как мычание, вечное «мы». Комариный писк человеческого «я» ее только раздражает. Поэтому естественное и единственное место интеллигенции – между народом и властью. А роль эта страдательная – между глупостью, сиюминутным интересом одного и упрямым самодурством другой. Только интеллигенция в состоянии сделать их контакт разумным и действенным. Но она все чаще малодушно уклоняется от этой миссии, позволяя власти доходить до абсурда, и даже провоцируя ее  на  это – только так она сегодня в состоянии с ней бороться.
Как только добыча гравия прекратилась, в карьер стали свозить мусор –  в  деревне с ним проблема. Мусор уже современный, на улицу не выбросишь, в  удобрение не превратится. Любая случайная яма заполняется сразу. А тут такая  благодать – ямища. И понеслось! Образовалась настоящая свалка с постоянным   горением и клубами вонючего дыма. Наконец, уже при новом председателе, карьер засыпали, а на улицах через некоторое время поставили контейнеры для мусора. Впрочем, это решение было принято на самом верху и касалось всей Беларуси. Так что таких бесхозных свалок, как в Подмосковье, да тем более в местах массового отдыха, в Беларуси не увидишь. Хотя после воскресного  отдыха горожан на нашем деревенском пляже мусора тоже хватает. Некоторый вклад в наведение порядка с мусором внесла и моя мама: регулярно долбала начальство  своими эпистолами.
Рядом с захоронением людей восемнадцатого и девятнадцатого веков возникло захоронение вещей двадцатого: холодильников, телевизоров, велосипедов, кроватей, детских колясок, газовых плит. Для будущих археологов сочинен небольшой ребус. От карьера осталась ложбина, гектара четыре. На бедной, песчано-галечной почве почти ничего не поднимается. Она еще долго будет копить гумус, медленно возвращая утраченное плодородие.
Кладбище, обгрызенное с краю, где были могилы двух женщин из соседней деревни, расстрелянных немцами, уцелело. На гранитных памятниках ловкие люди сделали бизнес. Но две тяжелые плиты оказались им не под силу. Пару лет назад навели, наконец, порядок и на самом кладбище. Расчистили от кустов и разровняли площадку на вершине. Подняли и уложили плиты, соединив обломки цементом. Поставили деревянный крест.
Возникло нечто арифметически скучное и тоскливое. Ходить туда не хочется. Живописные руины дают больше для понимания происходящего в человеческом мире, чем дежурный новодел.  Ведь не зря же Колизей итальянцы не восстанавливают.

На освящение креста приезжал даже ксендз из Минска – могучий, породистый мужчина. Вероятно, именно такими и были миссионеры Ватикана. Узы целибата поневоле накладывали на них обязанность по улучшению породы обращаемых в христианство язычников. Каждая религия шагает по земле, совмещая духовное с телесным. Любопытно, что в священники и в стражи порядка отбирают людей одной и той же комплекции, что косвенно свидетельствует о близости устремлений и  церкви, и государства. Игнасий (или Игнаций) Мостицкий, довоенный президент Польши, любил повторять, что один ксендз заменяет двести полицейских. К сожалению, в России и двести попов не в состоянии заменить одного милиционера.  И если государство представляет собой разумно-строгую, отцовскую власть, то церковь мягкую, эмоционально-материнскую. А, как известно, лаской от человека можно добиться очень многого.  Тем более от малого, несмышленого или просто глупого. Не зря же народная пословица гласит: «Дураки ласку любят!»
Мы как раз с Володей Греком – это фамилия, а не кличка – пилили на дрова ту самую вербу, которую он изуродовал под маминым руководством. («Так страшно было лезть, ну как в первый раз на бабу!») Володя сыпал анекдотами, легко таскал меня на пиле, предвкушая будущую бутылочку и теплую беседу. Если я не смеялся, он переспрашивал: «Ну, понял, в чем дело?» Я подтверждал. Он недоверчиво посматривал на меня и начинал новый анекдот. Любимый телеперсонаж Володи – Михаил Задорнов. Его шутки он неутомимо повторяет и объясняет народу.
Пару лет назад Володя вернулся из города, где у него жена и двое взрослых парней. Помещаются все в одной маленькой однокомнатной квартирке. Последние годы, когда завод захирел, работал сантехником в домоуправлении. А работа  известно какая: создает все условия для скоростного спуска на дно жизни. В итоге жена выгнала: пока пить не бросишь, не возвращайся. Детишки, лбы что  надо – папины, под метр девяносто – тоже поддержали: такой ты нам не нужен.
Куда деваться? Ну конечно, домой, в родную хату – мать-то не выгонит. В колхозе он тоже сантехником – на ферме, к тому же готов браться за любую работу, кто бы чего ни предложил. Потому что для нормального психического самочувствия ему нужна минимум бутылка в день. Или три бутылки вина. Ровно столько он и зарабатывает. Поэтому матери никаких денег не дает. Проблема не в том, что он пьет, а в том, что мало получает – хватает только на водку. Именно в этом отличие российского народного пьянства от иностранного. Если наши еще и наскребут на выпивку, то на хорошую закуску уже не хватает. Хорошо, а может, и не очень, что жена тоже из родной деревни: встречаются каждый выходной. В основном, использует его тоже  по хозяйству.
Только мы с Володей разогрелись, глядь – из-за липы выплывает шляхетная компания с тем самым ксендзом, возвышающимся на целую голову. А так как он находился в центре группы, то могло показаться, что у всего этого скопления только одна голова и есть.  А остальные просто тело широкого и странного существа. Говорят, там были даже родственники панов Ельских, что живут сейчас в Польше. Один из фамилии Ельских, Франтишек, заседал в Четырехлетнем сейме, принимал активное участие в подготовке восстания 1794 года, был членом временного правительства Литвы в 1812-м. Наши Ельские – люди мирные, музыканты, литераторы. Поглядывая на эту компанию, мы с Володей продолжаем пилить. Они остановились между домами председателя и пчеловода, напротив водонапорной башни. Какой-то незнакомый седой мужчина начал им что-то рассказывать.
«Давай пока перекурим, – деликатно предложил Володя, – не будем мешать». Несмотря на внешность разбойника, особенно когда отпускает бороду и она виноградными гроздьями – настоящий грек – скульптурно отягощает нижнюю половину лица, Володя человек чуткий и нежный. Поэтому, вероятно, и нуждается в постоянном восстановлении равновесия между организмом и грубой средой. Свою мать, Надежду Ивановну, он до сих пор называет на «вы», даже когда с ней ругается, хотя другие братья,  младшие, по-деревенски привычно «тыкают».
  Да, на месте серебряной водонапорной башни, за которой Володя тоже   присматривает, находился панский дом, похожий, судя по картинке, скорее на   сарай с высокой тяжелой крышей. Был построен лет триста назад и сгорел в   прошлую войну. До  сих пор в народе сохранилось за ним название «палац», дворец. Не столько из-за внешнего угрюмого вида, сколько из-за его начинки – обилия дорогих и красивых вещей. «Чаго там толькі ні было!» – часто вспоминал мой дед, которому приходилось там бывать. До войны кое-что из панских вещей можно было найти почти в каждой хате. Но все, к сожалению, сгорело вместе с деревней и самим «палацем». Хотя сегодняшние дворцы – новых и русских и белорусов – по внешнему виду и по начинке намного превосходят тогдашние.
Господин Е. Б. предлагал нашему Юзику пятьдесят тысяч долларов – до дефолта – плюс дом в другом месте, если он согласится оставить так бездумно занятое им историческое место. Юзик не согласился. Господин Е.Б. не расстроился: «Восстановим на том берегу! Какая разница!» Тем более что опыт аврального восстановления, в частности панской криницы, у него уже был.

До периода активной химизации сельского хозяйства все спокойно пили воду из речки. Мягкая, вкусная вода быстро утоляла жажду. Только в самую жару или по праздникам отправлялись за родниковой водой. В дубовой  позеленевшей колоде под раскидистой черемухой вода была всегда кристально чистой и холодной.  Можно было долго глядеть, как плясали песчинки в пробивающейся наверх струйке. После нескольких глотков ломило зубы от холода.   Со временем, когда после осушения болот ближнее русло реки окончательно пересохло, соседи – Баран, Грек, Бахур – выкопали криницу поближе, метров десять от дороги. Вместо колоды поставили цементное кольцо. Правда, в половодье и какое-то время после приходилось ходить к старой. Дед мой новой криницы не признал – «Смярдиць!» – и всегда посылал меня в панскую. Через некоторое время  наш сосед Коля, который сейчас строит церковь, сын старого Барана, закончил строительное училище и возвел крышу над бетонным кольцом. Так возникла и существовала себе скромная криничка на дне бывшего русла, не подозревая, что со временем станет телезвездой.
Когда поставили водонапорную башню, о панской кринице совсем забыли, дорожка к ней заросла, а возле нее в опасной близости расположился телятник, а потом и свинарник – плановое хозяйство демонстрировало свободу, недостижимую для рыночной экономики.  По проекту сначала это был птичник, чего никак не должно было быть, погубили бы реку. И тут тоже не обошлось без Кучинского – он писал во все инстанции. К началу перестройки от птичника-телятника-свинарника не осталось ничего, кроме яростных зарослей крапивы – выше головы – и неистребимого запаха. Пустующее помещение быстро растащили по кирпичику, по дощечке. Народ пустоты не любит, в этом он согласен  с природой.  Таджикские переселенцы попробовали было возродить панскую криницу – она рядом с их домами. Поставили колодезное кольцо, углубили – но вода быстро пропала.  Теперь на этом месте глухие заросли черемухи, а цементное кольцо плотно забито мусором. Да, как любил говаривать Кучинский: «Няма таго, што раней было!» Ни вровень с берегами рыбной реки,  ни кристальной родниковой водицы.


Господин Е.Б., как и все мы, тоже когда-то был просто товарищем – бойким журналистом из молодежной газеты, деятельным, как Чичиков, и затейливо мечтательным, как Манилов. Он только под занавес советской власти сумел к ней адаптироваться. Универсальной формой приспособления как наиболее соответствующей типу его личности и характеру власти стал большевистский аврал во всех видах деятельности. Объектом приложения его незаурядной активности могло быть что угодно – от срочной организации комсомольской выставки до создания необычного пионерского лагеря. Лагерь, собравший знакомых и друзей «кролика», проработал только месяц. Там мы с ним и познакомились. Армейский опыт начальника столовой – вершина моей жизненной карьеры – очень пригодился для должности завхоза.
Одного месяца вполне хватило, чтобы уже больше никогда не иметь с господином Е. Б. никаких общих дел. Единственным плодотворным итогом этого летнего «отдыха» стало несколько разводов и одна свадьба.
Через несколько месяцев после этого мероприятия я столкнулся с бывшим своим начальником в конторе нашего колхоза. Е.Б. находился в состоянии очередного аврала, посвященного созданию красочной наглядной агитации. За это председатель помог оформить маленькую хатку в нашем сельсовете.  Когда Е.Б. повез меня хвастаться своим приобретением, – на председательском газике – я несколько удивился. Если пройти от его домика по утоптанной тропинке метров сто до речки, потом по трем мостикам над ветвящимся руслом и подняться на горку, то вторая хата слева окажется нашей. Соседи. Напрямую – от порога до порога – метров триста. К счастью, укрыты от лицезрения друг друга прибрежными зарослями.
От мостиков и бурлящей воды под ногами он пришел в восторг. Остановился у криницы, зачерпнул ладонью воды – понравилась. Когда уже собирался повернуть назад, я предложил подняться и еще немного пройти – для полноты представления. Остановились у нашего дома, зашли в сад, угостил его  сладкими яблоками, потом зашли в хату – еще были живы и дед, и бабушка.
Да, видимо, в жизни каждого человека есть некие значимые личности, чье присутствие неизбежно, хотим мы того или нет. Обычно это антиподы, которые помогают нам лучше узнать самих себя. С таким антиподом и свела меня жизнь. Я на этом берегу – с народом, он – на том, с господами.
На обратном пути Е.Б. задумчиво молчал, что для него редкость.  Молчание было понятно:  беспокоило продолжение моей дружбы с его тогдашней женой, что естественно вытекало теперь из нашего непредвиденного соседства.  Дружба завязалась именно в том лагере, который он организовал летом. А теперь  он еще  своими собственными руками сделал нас еще ближе. Я бы на его месте тоже задумался.
Возможно, именно поэтому он и не стал заходить в свою хатку – понравилось место, а сама избушка не имела никакого значения. Говорят, при немцах здесь у своей любовницы хоронился староста. Я еще помню ту носатую благообразную женщину со странной кличкой Попка и тремя детьми от разных отцов. Так что место, можно сказать, тоже историческое. Правда, выкупить его желающих почему-то не находится. Возможно, пока.

Однорукий ледащий мужичонка – руку отхватило молотилкой – был при немцах рассудительно выбран мужиками на вроде бы совсем безобидную должность: в хозяйстве, мол, от него все равно никакого толку. Принцип известный, так выбирали и в Учредительное собрание, так выбирают и в нынешние Думы. Вскорости Безрукий – кличка – подвел под расстрел самых основательных мужиков: посевную срывают! Колхозы немцы распустили только через год: «О, коллектив! Гут, гут!» В следующей партии должен был пойти на расстрел и мой дед. Это информацию добыл мамин крестный сын Витя, он еще жив, когда встречаю, останавливаюсь перемолвиться парой слов. Было ему тогда лет пять, и он просидел незамеченный под столом в той самой хате, где совещался и, как и положено, пьянствовал актив новой власти. Дед предусмотрительно скрылся в лесу. Правда, пробыл он там совсем немного.
Через  три дня Безрукого похоронили. Это были самые малочисленные похороны. Только жена и дети. Даже мать не пришла.
Отправил Безрукого на тот свет партизан из нашей деревни – Солодуха, по кличке Бык. Его жену незадолго до этого староста выдал немцам. Как ни ловчил, ни прятался Безрукий, все же от пули не ушел. Мама невольно оказалась свидетелем это события. Она как раз несла сдавать молоко – при любой власти от мужиков требуют одно и то же. Поэтому они и не видят смысла ни в каких переменах. Двое незнакомых вооруженных парней в желтой литовской форме остановили девушку и строго спросили: «Где староста? Почему молоко еще не отвезли?»
Потом рассказывали, что они застали его в хате, недалеко от которой уже лежал в засаде Солодуха. Он вел свою охоту и знал все путаные дорожки, по которым, уже чувствуя скорую гибель, осторожно и хитро передвигался Безрукий. Видимо, игра со смертью давала ему какое-то острое и мстительное наслаждение. Ведь он мог уехать на родину жены, где никто ничего не знал  о нем. Но уходить от своей судьбы Безрукий явно не собирался. В считанные месяцы всеми презираемый калека превратился в царя и бога. С этой вершины можно было и падать. Только плохо, что не все еще заплатили за его унижения, не все. Особенно из тех, кто не обделен природой.
Зайдя в хату, в которой вяло текло небольшое застолье, парни тоже задали свой вопрос. Один мужчина в пиджаке, накинутом на плечи, показался им подозрительным. Безрукий не любил показывать свою покалеченную руку и прятал ее под пиджаком. «А? Старосту? Мигом доставлю! Налейте хлопцам! Присаживайтесь!» – мужчина с улыбкой шагнул к двери, рванулся, пиджак упал на пол.  «Стой, гнида!» Как же, остановишь! Догони сначала. Безрукий, да не безногий. Он запетлял по улице, резко свернул в проулок, потом на тропку к спасительному лесу. Хотя и там было кому его встретить. Парни в желтой форме выскочили за ним, сгоряча пальнули несколько раз вдоль улицы – пули просвистели рядом с мамой. «Опять ушел, сволочь!»
Солодуха услышал выстрелы и поднял винтовку. Тут Безрукий и выскочил.  Чешет, чешет-то как! Давай, милок, давай, подергайся напоследок. Надоесть лежать. Хоть Солодуха и с одним глазом, – на другом бельмо, как у колхозного быка, потому и кличка Бык, – тем не менее, стрелок первоклассный.  А тут как в тире. Главное  место выбрать. Черная отчаянная фигурка смешно топочет слева направо. Красота! До цели метров сто, любимая дистанция. Небольшое упреждение. Давно тебя, мамка, по головке не гладила. Гулкий удар кнута. И еще один, ломанувший тщедушное поганое тело уже в паденье. Даже коровы знали эту его любовь к двойному удару. Их шкура долго его помнила. Стоило ему только поднять кнут, как они разбегались.
Солодуха еще немного посидел. Мишень не шевелилась. Поднялся и ушел, не стал подходить к убитому. Вот и все, Танюха, вот и все… Рассказывали, как ее везли по селу. «Прощайте бабы! Не поминайте лихом!» И девочка с куклой на руках… От этой куклы он и заплакал, сам делал. Приклеил волосы изо льна, Таня пошила платьице. Только год назад все это и было…

Удивляет в этой истории не то, что старосту все-таки пристрелили, а то, как гнулись до последнего и заискивали перед вчерашним ничтожеством. Заискивали, конечно, не перед ним, а перед властью. Заискивали так, как  привыкли заискивать и до этого – перед любой властью. Зачарованные ее магией, безропотно приняли свою судьбу сильные и молодые мужчины. Поворот был так резок, что они не успели его осознать. Воспитанные неторопливостью крестьянской жизни, они оказались не готовы к быстрым и точным решениям. Только один, Кузьма, когда их лениво вели на расстрел солдаты какой-то армейской части, расположившейся в нашей деревне на отдых, рванулся в сторону, где паслись кони. Солдаты не были карателями, дали бы убежать и остальным. Но отважился на это только один. Прячась за конями, Кузьма проскользнул к реке, переплыл, добежал до Зыкова, переночевал в хате моего двоюродного деда, а потом – с  помощью бутылки, которая постоянно приходит на помощь нашему человеку в трудную минуту, на какое-то время уладил отношения с Безруким. Правда, вскоре испортил отношения с партизанами: уклонился от сталинской мобилизации. От партизан ушел, да попал к немцам – в  отряды самообороны. Чтобы ни в кого не стрелять, – вечная мечта мужика, – не получилось. Так и понесло по свету.
Рассказывали, что в начале девяностых Кузьма приезжал из Америки, посмотрел перед смертью на родную деревню. Больше всего его поразил Минск – огромный современный город. «Мы ж там про вас ничего не знаем!» Но зато мы все знаем про них.

На оперативный простор наши бессмертные Чичиковы и Маниловы вышли в начале перестройки. Дружно рванули телегу российской державы в разные стороны и тут же скрылись под ее обломками. Маниловы там и остались, а Чичиковы быстро выбрались и энергично приватизировали остатки. Видимо, из всех большевистских авралов, это был самый уникальный. Но господин Е.Б. все же явление особенное – то ли Чиманилов, то ли Маничичиков. Поэтому его собственная личность испытывала явные нагрузки на разрыв. Или, скорее, все же Маничичиков. Тогда перенапряжения легко снимаются с помощью достаточного количества мани-мани.
В начале перестройки господин Е.Б. сделал важное социальное открытие: мы можем хорошо жить, только демонстрируя себя миру. На том берегу, во владениях «Полифема», развернулась в начале девяностых бурная стройка. В то время как на этом берегу остановилось даже строительство остро насущного детского сада и культурного комплекса.  Деревня уже несколько лет стояла без клуба.
Помню лето 1994-го, когда вся колхозная техника, в том числе и комбайны на полях, стояла без горючего, а юркий грузовичок то и дело сновал с одного берега на другой, – в объезд десять километров, – бесперебойно доставляя камень, песок, цемент, плиты, черепицу, дерево – недостатка не было ни в чем.
Два Николая – Макович и Макась (имена строителей надо сохранить для истории) – работали с утра до вечера, терпели все втыки и выволочки любящего показать свой нрав господина. А что делать? Тут все-таки живые деньги. Николаи только что вернулись из Норильска, куда уехали весной на заработки. Вроде чего-то заработали, но два месяца сидели, чтобы получить деньги хотя бы на билет обратно.
Недели через две возникла беседка на столбах, с черепичной крышей, с полом, уложенным квадратными цементными плитами, с деревянной лавкой, с красочным стендом, посвященным истории панского дома и его владельцев. Привлекала и схема уникальной водной системы, существовавшей здесь когда-то. А на этой схеме – знакомое круглое лицо господина Е. Б., стоящего в лодке в позе смиренного инока-перевозчика. Уложенная плитами дорожка вела к первым кладкам. Параллельно ей была возведена невысокая каменная стенка, подпирающая склон. В центре беседки осталось наше старое бетонное кольцо. Правда, его прикрыли по периметру толстыми досками – в виде восьмиугольника. Какое-то время висела и католическая иконка. Вода, как ни странно, тоже сохранилась. «Ну как, – спросил я у соседа Коли, который с женой и тремя детьми вернулся в то время со стройки законсервированной АЭС в отцовскую хату, – сколько, по-твоему, простоит эта беседка? Не разнесут ее?» – «Там же иконка висит. Да и рядом с дорогой».
Видно, это соображение, что рядом с дорогой, и оказалось решающим. Поставили бы на месте панской криницы – не устояла бы. Правда, иконка скоро исчезла. Кто-то пресек экспансию Ватикана. Не исключено, что убрал ее тот же Коля – он активно исповедует православие и даже помогает приезжему священнику в проведении богослужений. Говорит, что как помолится, так просто небывалая сила в руках просыпается. Как будто бутылки две выпил.
С тех пор исконную мужицкую криницу вполне успешно выдают за панскую. Хотя только взглянув на план, понимаешь, что тогда  на ее месте было русло реки. Но кто вникает в такие тонкости. Главное, что  есть куда привести и что показать. Тем более что к природной красоте добавилась рукотворная. А «Полифем» смог превратить ее в конвертируемую валюту.
Вот так и стала наша скромная криница музейным экспонатом. Был даже позыв сделать ступеньки с дороги к первым кладкам. Но маршрут экскурсии не  предполагал этот подъем и спуск. Так что вместо лестницы осталось только нагромождение камней и бетонных обломков, мимо которых люди протоптали  новую тропку.
Правда, некоторые экскурсанты, особенно иностранцы, – именно они и составляют основной, валютный контингент, – так и норовят выбраться из старого русла наверх. Помню любопытные мордашки японцев, которые добрались до тещиного дома и с удовольствием прошлись бы по деревне. Бойкая женщина-экскурсовод забежала  вперед и завернула их, как стадо телят.

В прошлом году один иностранец с головой, как у дауна, как-то летом остановился напротив моей хаты и сделал пару снимков очень крутым фотоаппаратом.  Странно, почему он выбрал мой дом? Ведь дом пчеловода намного представительней. Почти европейский. Понаблюдав за ним из зарослей крапивы, как туземец за Миклухо-Маклаем, я натянул штаны и пробрался к нему. Радушно улыбнувшись, осведомился: «Кэн ай хэлп ю?» Иностранец с удивлением уставился на меня. По явно возросшей самооценке я почувствовал, что начинаю превращаться в музейный экспонат. А почему бы и нет, надо потребовать, чтобы и меня включили в экспозицию: еще живой современный поэт-верлибрист. Но могу и рифмовать. А также могу принимать во время осмотра различные позы. Йоговские, например. Для позы лотоса у меня не так ноги вставлены,  а вот позу трупа – запросто. Для музейной публики  она самая предпочтительная. Ведь с таким экспонатом можно делать что угодно. Особенно симпатичным женщинам. Разумеется за валюту.

Некоторый опыт демонстрации самого себя я получил еще при советской власти.  В профкомовском профилактории «Братцево» я занимал комнату графа. Небольшая такая комнатка – 48 метров, плюс фонарь 30. За месяц пребывания там я заплатил 24 рубля с копейками.  Ни в каких домах творчества так вкусно не кормили, как на этом островке барской жизни, чудом сохранившимся  в пределах московской кольцевой.  Ведомственные оазисы и заповедники позволяли при советской власти получить все возможные удовольствия и без денег. Главное было куда-нибудь воткнуться. На тот момент я был членом московского Комитета литераторов. Обычно утром, когда я еще изволил почивать после ночного бдения, без стука распахивалась дверь и показывалась старушка-экскурсовод – здание историческое.  «Ой! – восклицала какая-нибудь непосредственная девица. – А граф настоящий?» Ее тут же прерывал кто-нибудь более здравомыслящий: «Дура, это же артист!»

Видимо, удивление  иностранца с фотоаппаратом было вызвано контрастом между внешностью бомжа – небритый, в мятой выгоревшей рубахе, в грязных штанах, босиком – и моим непринужденным английским, которого – спасибо Светочке – хватило бы на десяток фраз. (Пусть будет у нее все хорошо в ее Америке.)  Иностранец оказался из Англии и объяснил на вполне понятном русском, медленно подбирая слова, что его заинтересовала моя хижина. Я гордо приосанился.  «Чем же?» – высказал я вполне понятный интерес. «У нас… таких… давно уже… нет! Это… как будто… путешествие… машина времени!» Меня немного задела та неприличная радость, с которой он поведал мне это. Ясно. Оказывается, что и у них чего-то нет. Отрадно. Тем более – уже. У нас-то ведь еще нет.
Думаю, что господин Е.Б. пошел слишком трудоемким и затратным путем. Жизнь проще. Нам не нужно себя приукрашивать. Не нужно ничего строить. Чем хуже – тем лучше. Чем дешевле – тем убедительней. Наши экскурсии могут быть страшнее любого фильма ужасов. Но это уже чисто чичиковский бизнес. Маниловские красивости он исключает.
На прощание англичанин сфотографировал меня своей крутой камерой на  фоне моей родовой достопримечательности. А я-то, дурак, подумывал, где бы раздобыть деньжат на модернизацию. Беречь, все беречь в первозданности.
Я решил, что если уже выбрался за калитку, то надо бы заодно и окунуться. Поэтому невольно двигался рядом с англичанином в сторону кладок.  Мое сопровождение вызвало у него некоторое беспокойство. Майкл – мы успели познакомиться – остановился, опустил руку в карман и протянул, натужно улыбаясь, круглый синий значок с изображением Шекспира. Мол, на, если ты такой образованный, и отстань. Надпись гласила: Шекспир один. Или точнее – единственный (Shakespear is the one). Я улыбнулся и сказал, что  я тоже единственный в своем роде.  Хотел добавить, что три моих книжки есть в лондонской библиотеке имени Скорины. Но подумал, что он все равно не поверит. Майкл помрачнел и явно заторопился к своей группе, хвост которой волочился по вторым кладкам. Чтобы не вызывать международного скандала, пришлось приотстать. Думаю, что Майкл остался в полной уверенности, что общался с сотрудником КГБ. В Беларуси это ведомство сохранило  свое гордое историческое название и не выдает себя малодушно за филиал ЦРУ.

Тем же летом я встретил у нашей криницы и молодого долговязого немца, который умывался и чистил зубы возле нее. Ни кому из местных такое и  в голову не могло прийти. Для умывания – река.  Впрочем, немцы всегда славились первобытной простотой бытового поведения. Во время войны наших людей поражало не столько холодное и механическое зверство, сколько эта непривычная простота. Сидят себе солдаты на берегу, галдят, гогочут, играют в карты и тут же, не отходя, справляют все свои естественные нужды. А рядом наши бабы, отворачиваясь и плюясь, полощут белье. Сейчас такую непосредственность можно наблюдать только в какой-нибудь Анголе. Ну, солдаты, ладно, – плебс он и за границей плебс. Но поражали и офицеры, особенно наших девушек, которые уже начали шушукаться по поводу одного светло-русого красавчика. Бабам-то что? Война не война, враг не враг, а они, знай себе, поглядывают да выглядывают. Но после того как наш красавчик прошел по селу, на каждом шагу попердывая, как конь, девушки зажурились и шушукаться перестали.
Хорошо сказал мой дед, грубовато, но точно: «Почему мы, русские, непобедимы? Потому что далеко срать ходим!» Себя он тоже причислял к России, ведь родился еще при царе, когда о праве наций на самоопределение еще ничего не знали и на вопрос о национальности отвечали застенчиво: тутэйшые мы. Я думаю, что в формуле моего деда есть вполне здравый и глубокий смысл. Чувство брезгливости по отношению к телу выдает ориентацию на доминирующие духовные ценности. Именно ради них русские готовы презреть и загнать в подполье все телесное. А также спокойно жертвовать своим телом ради неких отвлеченных и дальних целей. Человек, который не любит и даже презирает свое тело и все, что с ним связано, никогда ничего не боится. И потому всегда побеждает. Это, конечно, христианская установка. Оно всегда проповедовало приоритет духовности над телесностью.

Думаю, что комментарии к избранным высказываниям моего деда Василя могли бы составить целую книгу. Ее, конечно, дополнила бы книга и о его любовных подвигах, до последнего отравлявших жизнь моей бабушки. Когда она  была  помоложе, то случалось, что на голову соперницы выплескивала содержимое помойного ведра. Это оказывалось самым действенным средством. Общаться с женщиной после такого ароматического душа не позволяла деду брезгливость. «Смярдиць! Смурод!» – были любимые формулы его неудовольствия. Нюх до старости был у него очень острый. Говорят, что это напрямую связано с уровнем сексуальности. Но бабушка также знала, кого можно обливать помоями, а кого нельзя.  Видимо, с ее помощью дед просто избавлялся от слишком надоедливых поклонниц. Время было бедное на мужчин, а дед по своей хромоте – попал топором по колену – оказался невоеннообязанным. Хотя наши деревенские дамы и не читали Монтеня, но тоже, видимо, разделяли его мнение о том, что женщина, которая не переспала с хромым мужчиной, лишилась в своей жизни если не всего, то очень многого.

Молодой белобрысый немец, плевавший в ручеек, что вытекал из криницы был явно из личных гостей господина Е.Б. также, как и жена немецкого посла, с которой мы как-то пересеклись на опушке леса. После небольшой косноязычной прелюдии – первой включается у меня программа разговорного литовского – я сумел прочитать ей несколько строф из переведенного Рильке «Выхожу один я на дорогу…»
            Einsam tret ich auf den Weg, den leeren
            der durch Nebel leise schimmrt bricht…
А последние строки – мы сошлись с госпожой Шарлотой  –  у Рильке  даже лучше,   чем у Лермонтова:
            …und ich w;ste, wie die immer gr;ne
            Eiche fl;stert, d;stert hergeneigt.
Хотя, может, это немецкое «;» слишком сладко и чувственно. Что тоже выдает немецкий приоритет телесного над духовным – даже в таком поэте как Рильке. И ничего не меняет то, что формально он австриец.  Подлинная родина – это язык. Даже то, как высоко поднимаются немцы в своей духовности, тоже может свидетельствовать о том, что им нужно от чего-то оторваться. Чтобы не видеть никакого дерьма и не слышать никаких запахов. Если не суждено быть лучше прочих, то уж выглядеть получше хочется. Вполне понятно и простительно.  Возможно, грубость языка и простота нравов – именно то необходимое условие, благодаря которому и возможны высокие редкие взлеты, – есть что-то абсолютно-незыблемое, от чего можно оттолкнуться изо всех сил, под ногой оно не провалится. Тем  более что низкое – тот же Гитлер – остается только самим немцам,  а на высокое  претендуют все. Восхищаясь их духовностью, теми вершинами, на  которые они могли подняться, мы одновременно льстим и самим себе – тем, что это нам тоже нужно и понятно.
Нет, все же не зря я писал дипломную по «Дуинским элегиям» и осилил толстенный том комментариев к ним. Месяца два долбил. Сейчас, правда, не в состоянии понять даже свои собственные записи тех лет. Так что благодаря господину Е.Б. я имел возможность немного повыпендриваться. Даже на международном уровне.  А однажды на нашем деревенском пляже пересекся с коллегой филологом, огненноволосым и ярко-голубоглазым немцем. Он специализировался по Рильке и тоже читал тот толстый том комментариев.  К моменту нашей встречи его судьба сделала неожиданный финт: он занял пост одного из директоров фирмы «Фольксваген». Она была в глубоком нокауте и лихорадочно искала нетривиальные решения. Все же на этом посту филолог не удержался. Вскоре после его визита к господину Е.Б., который показал ему коллекцию старых машин, от его услуг оказались. Жалко. Видимо, в качестве просто филолога Гюнтер не сможет больше попасть на наш пляж.  Все-таки это был единственный интеллигент – в нашем понимании этого слова – из той разношерстной иностранной публики, что какое-то время паслась на вилле господина Е.Б. Под конец  Лера, его мудрая и терпеливая жена, приходила в отчаяние: напоить и накормить их невозможно. Начинают пить и закусывать в полдень и не останавливаются до полуночи, пока не удается выпроводить. Однажды съели и выпили все что было в доме – месячный запас. Такое впечатление что приехали из какой-то голодной страны, в которой к тому же сухой закон. Видимо, заправлялись впрок. Халява – святое дело и у них.
 
Да, после перестройки красоты и культуры возле нашей скромной криницы прибыло. Но красоты и культуры не органичной, навязанной. Культуры господской, требующей для своего поддержания чрезвычайных усилий. А мы знаем, как во всем мире плебс мстит этой культуре за свое сытое и цивилизованное рабство. Чужая культура и красота сразу исчезают, как только прекращаются усилия по их поддержанию. Бесконечные руины по всему миру  самое убедительное подтверждение этой мысли. Но все же хочется верить, что память о былой культуре и красоте как-то немного сказывается и на общем уровне. Ведь сегодняшние коттеджи гораздо шикарнее в массе тех господских домов, что существовали на просторах российской державы в начале века. Да и крестьянские дома поосновательнее.
 Тем не менее, привередливые бабки поминают создателя этой красоты самыми последними словами. Здесь именно тот случай, когда красота не поддержана пользой. После всех усовершенствований, чтобы зачерпнуть ведро воды, надо ложиться на край колодца, опуская туда голову и придерживаясь рукой за другой край.
Ох, эти бабки! Вконец оборзели. Водопроводную, с хлоркой да ржавчиной, пить не хотят, а упрямо тащатся к источнику и поминают творца недобрым словом. Только и слышно от них:  да чтоб  тебе, да чтоб тебе! Вместо того чтобы растить в себе правовое сознание и после требовать законную долю в доходах от родной водицы. Да плюс страховку от риска подцепить неведомую импортную болезнь. Да плюс страховку скота – от  того же ящура английского. Выйдут, выйдут скоро бабки на оперативный простор!
Правда, первое время все завидовали пенсионеркам с того берега, где развернулась стройка века – новые хозяева выдавали им по литру молока да оплачивали то, что накрутит счетчик. Морально-материальная компенсация за беспокойство на старости лет бабкам понравилась. Все счетчики начали бешено вращаться: 50, 100, 200 киловатт! Возможно, именно поэтому красивый жест оказался таким коротким. Так же, как и дармовая чарка на Ивана Купалу – только разок и расщедрились.
 
Если не в состоянии придать жесту достойную длительность, то лучше обойдись без жеста. Краткости не простят. Хотя в виде компенсации господин Е. Б. мог бы как-нибудь распорядиться, чтобы залили в криницу и чистого спирта. Это обошлось бы ему долларов в двести, а славы было бы на века.
Первым обнаружил бы чудо природы Володя – он каждое утро ходит с пластиковой бутылкой за водой. Водопроводную не пьет. Глотнул бы, еще мрачный со сна и в думах о насущном похмелье. «Не понял!?» – со своим привычным ударением на втором слоге.
Внимательно оглядел бутылку. Глотнул еще разок, настороженно.  «Ё мое!»  Сделал пару глотков посмелее. Опять оглядел бутылку, заулыбался. Потом приложился основательней. С трудом оторвался, ласковым взглядом обвел все вокруг. Наклонился над бетонным кольцом, тоже учуял живительный, бодрящий запах. Увидел лягушку с беззащитно-белым животиком кверху – ясное дело, непривычные к  такой жидкости. Продолжая улыбаться и понемногу потягивая, вдруг задумался.
Напьешься, будешь рассказывать – никто и не поверит. Спьяну, мол, и не такое пригрезится. Рванулся в ближайшую хату, к Ивану, что присматривает за музейным  экспонатом и подметает дорожку перед экскурсией.
Иван пристал к соседке Ире лет пятнадцать назад, когда она после долгих   странствий по просторам нашей, тогда еще советской родины, вернулась домой. Была Ирочка в семье самой красивой, вся светилась нежностью и добротой. Таких и за порог нельзя выпускать, не то что в белый свет. Однако вариантов не было: восемь классов с плеч – и вперед, в люди. Окончила в Минске кулинарное училище. Потом Севастополь, БАМ. Периодически мелькала дома – каждый раз с новым мужем. Родители растили ее первого сына. Потом, наконец,  вернулась еще с  одним, но уже насовсем.
«Пуздрочка, – расплылся в улыбке старый Александра (все дети от второй жены были у него под кличками), – вот и ты! Дождался наконец! Думал, уже не увижу…»
Выйдя на пенсию, он постоянно пребывал в состоянии приятной расслабленности – самогоночка своя, не нормированная. Он прошел всю войну, был ранен, выпустил в мир одиннадцать детей, перевернул на тракторе полземли и теперь мог позволить себе расслабиться, пускать оставшиеся годы, как песок сквозь пальцы. Да и на пенсии хватало работы. Никогда не брал коня в колхозе – буду им еще кланяться! Всегда под лопату посадит и с лопатой выкопает свою картошку. А кусок не маленький – с полгектара.
Дети выросли такие же работящие, основательные. Институтов не кончали, все те же восемь классов и училище. Тем не менее, со всеми жизненными задачами справились: создали семьи, вырастили детей. В основном у всех по двое. Только у самого могучего, поскребыша Коли – мать родила его в сорок пять – трое. Никто не сидел, не пьянствовал. Лишь Ира, связавшись с Иваном, нарушила семейную традицию. Но вот уже год, как Ира не пьет. Закодировалась. Новость эта постоянно возникает в соседских разговорах – хорошие новости не портятся. Купила в дом цветной телевизор – больше для Ивана, чем для себя. Сделала ремонт, понемногу взялась за воспитание своего бывшего собутыльника. Пару раз его выгоняла, но потом снова принимала.
Потеряв боевую подругу, Иван  с горя стал выпивать еще больше – и  за нее. Если принять во внимание, что на «Полифеме» Ира стоит у самогонного аппарата и наливает экскурсантам положенную им для дегустации чарку, то ее поступок можно назвать просто подвигом. Как любую героиню, хотя бы и местного масштаба, величать ее отныне следует только Ириной Александровной. Тем более  что она пополнела, похорошела – словно убрали мусор с поверхности криницы и та снова ловит своим чистым глазом голубое небо и бегущие облака.
Да, так вот Володя и устремился к Ивану. Тот, конечно, как всегда, никак не может подняться и мается в состоянии абстинентного синдрома. Он пастух на  «Полифеме». Под его началом с десятка полтора коров и столько же коз и овец. Да еще первый друг – любимый козел Федя, который умеет все, что умеет Иван: курить, пить из горла, высоко закидывая голову, и читать, то есть жевать,   газету, предварительно погоняв ее рогами. Все это козел охотно демонстрирует   иностранцам, которые радостно фотографируются с ним в обнимку. Правда,   главного природного удовольствия с некоторых пор Федя лишен – за буйный нрав.  После того, как загнал одну полуголую девицу на дерево. Пасет свое стадо Иван с напарником – через день – и  сорок долларов имеет.  Как раз на сорок бутылок плодового вина. Крепких напитков не любит.
Выбрасывая деньги на фейерверки и презентации, на зарплату господин Е.Б. денег жалеет: мол, сколько ни дай, все равно пропьют. Так что лучше пропить их самим. Размахнулся сначала «Полифем» на сотни голов – господин Е. Б. на закате советской власти тесно общался со знаменитыми председателями колхозов и считал себя крупным специалистом. Но хозяйство вести – не языком трясти. Или еще чем-то. Стадо теперь именно такого размера, который удобен Ивану. Да и пасет он его рядом с домом.
- Иван, дело ест! – именно так, с твердым «т», произносит Володя и заглядывает  в распахнутое и только прикрытое тюлевой занавеской окно.
- Ай, Володька! Сам помираю.
- Слушай сюда! На! — Володя протягивает ему свою бутыль.
- Не, Володька, у меня от холодной воды зубы заходятся.
- Глотни! – приказывает Володя командирским голосом, каким пользовался на сборах, когда гонял свою роту десантников.
Видимо, военная карьера была бы для него вполне приемлемым вариантом. Я совсем недавно узнал, что мы с ним в одном военном звании – капитаны. Но я-то штабная крыса, а у него тридцать прыжков с парашютом. Последний был не совсем удачный.
  Выталкивая своих бойцов в открытый люк, Володя пришел в такое игривое состояние духа, что решил попробовать сопротивление забортного воздуха ногой. Поток так дернул его, что Грек летел, кувыркаясь, до самой земли и приземлился на колени. После этой травмы у него начали дрожать руки, а лечение алкоголем усилило симптомы до такой степени, что удержать стакан в одной руке он не в  состоянии. Пока не пришел к власти Горбачев, гоняли его на сборы ежегодно. Так что Михаил Сергеевич лишил его регулярного и  оплаченного  развлечения. Тем более что на сборах он вел трезвый образ жизни – все-таки командир. Да и знал себя: стоит глотнуть, так уже не остановится.  Но зато уж гонял своих партизан, говорят, как никто.
- Глотни! – еще суровей повторяет Володя.
- Ну что толку? – упирается Иван и вялой рукой, только чтобы отстал от него этот настырный Грек, берет бутылку. Нехотя делает маленький глоток. Ничего не понимает. Еще один, посмелее. Лицо расцветает. Усы довольно топорщатся. – Ну, Володька, сукин кот, артист, бля! Заходи! Сейчас сало достану!
- Иван! Тут дело не простое, не до сала! Такой воды полная криница!
- Ай, Володька, заходи скорей! У кого брал? Не армянская. Кристалл!
- Иван, выходи, пить потом будем!
Иван прикладывается еще раз. Ну что с этим Греком делать будешь – не  отстанет!
Иван человек мягкий, спорить не любит, быстро находит компромисс.
- И  мне ж за водой надо.
- Бери два!
- Другое еще полное.
- Выливай!
 Ну, думает Иван, Грек уже допился. Вот она, белая горячка. Надо бросать, пока тоже не чокнулся. Иван выливает ведро чистой воды в борозду. С пьяным спорить – что  со столбом танцевать. Опасливо поглядывая на Володю, идет рядом с ним. Вроде не такой и пьяный. Видно, тут уже бзик начинается. Тогда только понюхать достаточно. Что водка с людьми делает. Нет, все, кодируюсь… через месяц… К  Иркиному дню рождения…
Володя с Иваном молча спускаются к музейному объекту, качающему валюту из карманов доверчивых иностранцев. Иван медлит, тактично оттягивает ту минуту, когда правда явится во всей своей безутешности. Может, Грек еще и сам одумается. Придумал же – полная криница водки! Видно, хорошо принял вчера. А неплохо бы! Никуда бегать не надо, унижаться.
- Ну, давай, Иван! Вытекает же. Заткнуть бы чем…
- Иван наклоняется над криницей, принюхивается – вроде не пахнет. Да мне-то что, я за водой пришел. Наклоняется, топит ведро, вытаскивает.
- Ну, глотни! – командует Грек.
- Володька, – жалобно говорит Иван, помаргивая глазами и кривясь лицом оттого, что его вынуждают сказать человеку неприятное. – Ну что ты из меня дурня  строишь?
- Ваня, будь другом, глотни! – умоляет Грек. В его голосе уже надрыв, он готов сорваться в истерику. Вот же люди! Правду говоришь, а не верят!
Иван с раздражением ставит ведро на лавочку, на которой любят посиживать и покуривать ночью малолетки. Курите – ладно, травитесь. Но окурки-то зачем в криницу бросать? Поймал бы которого – утопил. От резкого движения вода плещет через край. Иван делает стойку, как охотничья собака, поймавшая запах дичи.
Осторожно приседает на корточки, касается поверхности губами и начинает медленно, как конь, тянуть в себя обжигающую не только холодом жидкость.
- Ну, Володька… – Иван наконец отрывается и ошеломленно замолкает, пытаясь понять суть происходящего. – Может, там пошла какая самогонная реакция? – Он тычет пальцем в глубину цементного кольца. – И мы теперь без воды останемся?
Надо же, о воде тоже беспокоится.
Володя поднял пол-литровую банку, обернул ее несколькими тут же сорванными лопухами и пытается заткнуть отверстие, через которое утекает драгоценная жидкость.
- Краник нужен. Есть у меня подходящий. Батона надо позвать, – вспоминает Володя о друге, который живет за тещиным домом, наискосок от них.
Леша, по кличке Батон, классный печник, в основном пасется в Подмосковье. Трезвый – тихий, задумчивый, похожий на девушку. Возможно, потому и Батон – по фене. А может, потому что плечи округлы, как у батона. Иногда бывает трудно понять, на каком основании человек получил ту или иную кличку, но всегда точную, в соответствии с собственной, иногда скрытой и от самого себя сутью. Но уж когда выпьет, то круче его в деревне не найдешь, готов ввязаться в любую драку, не взирая на лица. Поэтому иногда приносят его домой чуть живого. А уж когда пропьет свои баксы, начинает колотить мать, пока не пропьет и ее пенсию. Потом заставляет ее бегать по соседям, одолжаться.  Потом успокаивается и уезжает опять на заработки.  «Сколько еще выдержу, не знаю», – привычно жалуется Валя, его мать, Надежде Ивановне. Уж она-то поймет, хотя и не дает Володе денег на пропой. Да и руку на мать тот не поднимает.
- Да подожди ты со своим Батоном. Первым делом надо Полковника позвать, – добавляет Иван и своего приятеля. Вместе с ним часто выпивают  у того  в хате и на молодую жену которого он давно положил глаз.
- Народ надо звать! – торжественно произносит Володя голосом уже заметно  расслабленным.
- Может, это потому, что Ира пить бросила? – продолжает осмыслять природное явление Иван. – Или потому, что наш Коля церковь строит?
Вот народ, обязательно им надо причину отыскать.
Коля – это именно тот богатырь-поскребыш, Ирин брат. На холме, где когда-то стояла большая каменная церковь, разрушенная во время войны немцами, – партизаны использовали колокольню как наблюдательный пункт, – он построил вместе с сыном свою маленькую. Осталось только купола жестью покрыть.
- Не наше, Ваня, это дело. Не туда думаешь. Решать надо.
А что тут можно решить? Варианта только два: или спокойно сидеть и пить, разделяя радость с подходящим народом и наблюдая, как они реагируют на это чудо природы, или делать долгосрочный запас для самих себя. Повергала в растерянность сама невероятность происходящего. Понятно, что делать, когда на столе бутылка, две, ну, даже три. А тут тебе полтонны манящей и такой   необходимой для жизни влаги…
- Вот, Володька, как жизнь поворачивается. Вот это перестройка! Давай еще приложимся!
- Ну, давай. Только с Батоном как же?
- А, с поддоном твоим. Пусть свои доллары пропивает. Вот что я думаю, Володька! – внезапно осеняет Ивана. – Это американцы! Сделали подарок Горбатому. Чтоб народ его лихом не поминал. И такая вода теперь, думаю, во всех криницах Советского Союза! Или, может, только СНГ?..

Помню, как в апреле, когда лягушки уже прилипали друг к дружке и, присев на корточки, можно было видеть бесконечно подпрыгивающие сдвоенные экземпляры, я встретил у последнего дома на том берегу, где жил когда-то брат моего деда, и нашу сладкую парочку – Иру с Иваном. Они шли от Полковника, где тоже что-то дегустировали. Ире было плохо – пульс нитевидный, с перебоями, круги под глазами. В деревне я часто выступаю как практикующий врач – меряю давление, даю лекарства. Ведь не зря же мой племянник окончил три курса мединститута.
Пока я выписывал ей устный рецепт, Ира в каком-то неожиданном женском прозрении жалобно-трогательно попросила: «Не дукуй ничего про нас!» То есть не пиши, не рассказывай.
Такого словечка я никогда и не слышал. Да и в белорусском словаре его нет – потом нашел в польском. Но мама это слово знала. В тот момент Ира, вероятно, впервые ощутила всю неприглядность своей жизни, ее колеблющееся трепетанье на краю обрыва – увидела со стороны,  холодновато-внимательным, чужим и трезвым взглядом. Такой она не хотела остаться в слове, в памяти –прежде всего потому, что это не соответствовало бы ее сути, тому внутреннему образу, который каждый человек лелеет в глубине своей души.
  Ведь все мы как зерна, которые не признают своих сегодняшних побегов в той скудной и твердой почве, куда случайно упали. Мы всегда больше, чем есть. В нас всегда живет будущее,  с набором его возможностей и вариантов. К тому же мы всегда смотрим на себя изнутри. Себя внешних мы не видим, а любую попытку пристегнуть нас к тому образу, который доступен чужому глазу, отвергаем как несостоятельную.
 Вспоминаются герои фильма Михалкова-Кончаловского, которые увидели себя на экране, то есть со стороны, холодно-объективно, и дружно возмутились неправдой этого изображения. Вероятно, именно поэтому художественные произведения с идеальными и придуманными героями находят больший отзвук в читательских душах.
Не замечая внешнее в себе, люди часто цепляются за внешнее в других, хотя очевидно, что и в отношении к другим надо также исходить из своего   внутреннего, затаенного, сберегаемого. Чтобы обнаружить такое же и в чужой   душе…
Так что, Ирочка, если попадется тебе вдруг этот текст, особо не гневайся, ты сама виновата: все-таки сумела изменить свою жизнь и сама изменилась к   лучшему. А такое событие надо закрепить в памяти потомков. Ведь бумага со   словами на ней часто живет дольше, чем наши бренные тела  и память о нас близких и родных.
Скрипнула калитка со стороны липы. Показывается старший Грек – Аркадий. Направляется к веранде, но замечает меня в кресле под яблоней. С трудом встаю, улыбаясь, иду навстречу. Бутылочка наготове, в чулане, не забыл про соседа. Все-таки за домом присматривает, да и после долгой разлуки какой-то дружественный жест обязателен.
Аркадий движется как манекен, небольшими шажками. Крупное лицо с тяжелым красным носом невозмутимо под черной кепкой. Помню, ему достаточно было постоять на берегу, убедиться, что дети его заметили, и повернуть назад. Они тут же бросали все занятия и неслись домой, один за одним обгоняя отца.
Грек что-то несет в матерчатой сумочке. Видно, банку молока. Это уже Надежда Ивановна послала. Когда я заходил за ключом, она была приклеена к очередной мексиканской серии и взглянула на меня так жалобно, что я не смог совершить эту ничем не оправданную жестокость – оторвать ее от экрана. На какой-то час она забывает обо всем, живет в роскошных интерьерах, влюбляется в латиноамериканских красавцев, переживает за обиженных женщин. Потом еще не раз обсуждает с соседками события очередной серии, светлея лицом, поднимая в  улыбке почти всегда опущенные уголки губ.
Лицо у Аркадия  осмысленное, не в запое. Он полмесяца пьет, – именно настолько хватает пенсии, – полмесяца отдыхает, восстанавливается. Во время запоя он не потребляет ничего, кроме спиртных напитков. Собственная методика голодания и очищения организма. Проверена опытом десятилетий. После алкогольных инъекций  он дня три пьет только молоко.
Аркадий Иванович первым в деревне, лет тридцать назад, купил «Жигули». Поросята, телята, которых выкармливала Надежда Ивановна, и позволили ему стать владельцем личного транспорта. Но как сел за руль, так и покатился вниз. К своему дому подъезжал пьяным до такой степени, что не мог выйти из машины. Жена с трудом отрывала его от руля и тащила в кровать. Через пару дней он приходил в себя, просил на коленях прощения у товарищей по партии, обещал, что больше  в рот не возьмет. Но вскоре все повторялось.
Обессиленный, он лежал в постели, пялился в телевизор, повторяя периодически только одно слово: «Мана!» С ударением на последнем слоге. Касалось оно и наших хозяйственных успехов, и полетов в космос, и художественных фильмов.
Особенно не любил он почему-то Штирлица.
Ну, хорошо, спрашивал я у него, наши космические успехи – мана, то есть вранье. Но американские? Они ведь и на Луне были. «Мана! Все мана! Договариваются между собой, чтобы людей дурить! Кто ж их проверит? Мана!»
Пересекаюсь с гостем возле зацветающих тюльпанов. Дружно поднимают свои лобастые головки в начале мая.
- Ну, как дела, Аркадий Иванович?
- Дела известные. Я же с алкоголем связан, – неожиданно формулирует он свой недуг. В такой формулировке это уже не медицина и физиология, а социология и политика. Связь с алкоголем – это звучит как строка обвинительного приговора. Встать, суд идет. Десять лет без права опохмелиться.
Он стоит неуклюжий, как несгораемый шкаф советского образца, выкрашенный коричневой краской. С трудом верится, что у нас в гостях, на золотой свадьбе бабушки и деда, он водил своих раскрасневшихся партнерш с каким-то ресторанным шиком, неожиданным в колхозном шофере, всегда серьезном и даже мрачноватом. Но, тем не менее, на прощальном балу в подмосковном санатории Дорохово, рядом с моей сегодняшней Рузой,  был даже отмечен хрустальной вазой за лучший вальс. Долго красовалась на телевизоре,  потом сплавил кому-то за бутылку.
Аркадий протягивает мне сумочку:
- Надя тут вам банку молока послала. Кислое. Вечером, если желаете, и свежего можно.
- Коровы уже в поле?
- С прошлой субботы. Травы хватает. Тут у вас работы… – Критически оглядывает мои захламленные владения. Розетки одуванчиков – в  самый раз на салат – радостно зеленеют на новых территориях. – Пойду договариваться насчет коня.  Может, посадим завтра.  В хате все в порядке?
- Не было никого.
- Я проходил, посматривал. К соседям вашим лазили, – он кивает в сторону тещиного дома. – Без сторожа, такой домина.
          - К пчеловоду не лазят.
          - Тоже пробовали. Как раз на октябрьские. Ну, надо же так получиться! – лицо Аркадия немного оживилось. – Тут он как раз и подкатил, со старшим сыном. А те уже на стене были, хотели через второй этаж добраться. Ну, говорят, отбанили их по первое число. Все в крови были. Не наши, грабенские.
- Спалят.
- Вот насчет этого ничего не могу сказать. Милиционер все-таки. Да и сын в милиции. Побоятся. Ну, счастливо оставаться.

Надежда Ивановна, Гречиха по-уличному, может и проходила, заглядывала. А чего ему сюда ходить, если нечем поживиться. Но все хотят казаться лучше, чем есть. Аз тоже грешен. Но бывает, что хочется – или надо (чтобы не раздражать ближних)  – казаться хуже, чем есть. Есть в этом тоже какая-то сладость.
 Ладно, бутылочка еще постоит, не испортится. Видно, что на связь с алкоголем выйдет после того, как посадят картошку. Прямо после семейного обеда в честь  завершения посевной. Картошку посадили, значит, и следующую зиму переживем. Приедет младший Аркадик из соседней деревни, с женой и двумя уже взрослыми дочками. Володя за плугом. Будет спорить с отцом,   ругаться, обижаться на мать, что защищает батьку, что все еще признает его за   хозяина и прислушивается или делает вид, что прислушивается к его указаниям.
Комплекс Эдипа у Володи налицо. Кроме матери, ему некого любить в этой жизни.
Придет с того берега, где «Полифем» и жена давно умершего Надиного брата – Фенька. Точнее,  прикатит на велосипеде. Ей уже под восемьдесят, но это единственный способ передвижения, который она признает. Может, поэтому такая худенькая, моложавая, почти без седых волос. В сорок осталась без мужа, подняла троих детей, построила им квартиры, да вот только не успела младшему купить машину, – на  «Запорожец» тот не соглашался, – как грянула, по ее выражению, перестройка.
Денежки и пропали. Но с велосипедами ей везет: уже третий выиграла в лотерею. Сын тоже потихоньку приспособился к новой жизни – держит большое хозяйство в пригородной деревне, продает творог на рынке. Разъезжает уже на иномарке. Поэтому мать завела и вторую корову: «Помогу, чем могу, пока силы есть». Сил ей еще хватает и на колхозную работу: берет бураки, ходит на уборку картошки. Несколько лет подряд урожаи в колхозе небывалые: 500-600 центнеров  с гектара. Сорт «ласунак» (лакомка), клубни по килограмму. Расплачиваются с людьми натурой, десять процентов от выработки. Ходят все, кто может и не может. Но в лидерах, конечно, Фенька. Больше чем две тонны засыпали в ее погреб с колхозного поля. Не считая того, что она в обед и после работы прихватит с собой. Говорят, в колхозе очень хороший агроном, хотя Юзик ее постоянно и  критикует. Правда, достается от него всем –даже самому Лукашенко.
Но есть у Феньки и горе, которое всегда с ней. Его-то и пытается забыть в неустанной работе. Старший сын, единственный из всей родни сумевший поступить в институт и успешно закончить его, попал в Сибирь по распределению. Писала во все инстанции и все-таки добилась, чтобы его вернули домой, поближе к матери. Однако избыток волевого начала наказуется особенно строго. Жизнь по большому счету не любит, когда ей очень сильно перечат. Для каждой активности есть свои русла с оптимальной скоростью течения. Поэтому любые насильственные действия оборачиваются в конце концов против самих носителей этого избыточного начала. О чем постоянно свидетельствует и трагический опыт истории. Хотя, конечно, история не аргумент: она, как и жизнь в целом, готова свидетельствовать о чем угодно.
В Сибири у сына все налаживалось, сразу получил ответственную и перспективную работу, появилась даже невеста. Сорванный с места, возвращенный к матери, он долго тыкался туда-сюда – без городской прописки, без связей. Устроился наконец в какой-то второразрядный институт, жил дома, в деревне, часа три уходило на дорогу. А на работе, как неженатого, постоянно гоняли по командировкам. Получил после гриппа – не вылежал – воспаление  паутинной оболочки мозга и в этом почти бессознательном состоянии попал под электричку. За неделю до свадьбы.
Помню, незадолго до его гибели мы разговорились – в темноте, на моем любимом островке, где я обычно прогуливался перед сном. Он  шел домой от последнего автобуса,  и я порадовался, что как-то незаметно вырос рядом умный, интеллигентный человек, правда с несколько неустойчивой и слишком ранимой психикой.
Впрочем, это у них наследственное. Тот же младший Аркадик, его двоюродный брат, у него явные способности и к технике, и к музыке. Ему, конечно, надо было учиться дальше, но скоропалительная женитьба, в результате которой он оказался в семье алкоголиков, где пили все, загнала в тупик. На работу не ходит – колхоз самый бедный в районе, зарплаты не смешные, а слезные. За такие деньги работать не хочет. Немного зарабатывает на ремонте – в  армии был авиатехник, справляется с любыми машинами. Вдобавок еще и парикмахер. Стрижет по дешевке – за бутылку – полдеревни.  Как-то и меня подстриг. Маше понравилось. Жена устроилась в школьную столовую – с  голоду не умирают. Да и мама не забывает своего любимчика. То и дело что-нибудь подбрасывает. Хотя, конечно, отдавать свои трудовые и пенсионные рубли которые она сберегает от мужа пусть и любимому сыну, для нее очень большое переживание – давление зашкаливает. Но никаких лекарств, кроме пирамидона, не признает. Сосуды пока выдерживают и 240 на 120.
  Я не видел Аркадика лет десять и невольно вздрогнул, когда протянул мне руку какой-то изможденный, почерневший мужик. Тот заметил мою оторопь и криво усмехнулся: «Не узнаешь?» Ему только сорок, но даже внешне видно, что это больной и измученный человек, прогоревший до пепла.
  Кажется, совсем недавно свежий и румяный мальчик с мягким, женственным лицом – копия мама – стоял на свае с удочкой в руке и говорил парнишке рядом, что с девочками надо дружить: «Когда вырастешь, не надо будет знакомиться!»
  Нет, не надо с ними знакомиться ни до, ни после.
  Но есть у Надежды Ивановны и свой маленький счастливый островок, на котором она немного отдыхает от переживаний за своих пьющих и гибнущих на глазах мужчин. Это внучек Димка – сын среднего сына Вити, уже не пьющего. Дима не только унаследовал семейные музыкальные способности, но и превратил их в профессию – он  певец, внешне маленький Киркоров. Первая любовь моей восьмилетней племянницы, растаявшей, как воск, от его исполнения популярной тогда песни «Кладочка узенькая, а вода холодненькая». Он часто приезжает к бабушке на «Тойоте», иногда она слышит его по радио. На мой взгляд, ему не хватает эгоизма, амбициозности, без которых в высоко конкурентных сферах трудно добиться большого успеха. От такой же добрый и отзывчивый, как бабушка. Изначально не хищник, но добыча.

Аркадий Иванович выходит на улицу через вторую калитку у веранды, напротив дома пана Юзика. Тот стоит на улице возле своего валуна с маленькой цветной кошечкой – «риской» – на руках. Кошечка Ирина, но повадилась рожать под крыльцом у пчеловода-милиционера. Несколько раз он оказывал ей необходимую акушерскую помощь. Отсюда, вероятно, и сердечная привязанность. Именно чувство благодарности и отличает животных от людей. Так что человека можно определить просто: неблагодарное животное.
 Здороваются, перебрасываются с Греком ритуальными фразами, обычными не только в деревенском обиходе, когда ничего не сказать при встрече неприлично, а лезть в душу не принято. К пчеловоду Аркадий одолжаться не ходит – тот все равно не дает. Да и связь с алкоголем у него деликатно-скрытная, как с любовницей. На виду у других он никогда не пьет, пьяный нигде не валяется. Процесс глубоко интимный. Бутылки прячет обычно во дворе. Выходит с думой на челе, отпивает, сколько положено, и опять укладывается. Но бывает, что процесс осложняется и ему приходится побегать по селу в поисках денег для своего «тринквилизатора».
  Проблема у него одна – утрата смысла жизни. Главный, биологический смысл реализовал к сорока – создал семью, родил и вырастил детей. Никакого значимого личного смысла в дальнейшем существовании не нашел. Ни к чему не прикипел сердцем, ради чего стоило бы жить. Профессии, крепко привязывающей и помогающей бороться со временем, не приобрел. Материальных потребностей, ради которых суетится трезвое большинство, как тот же Юзик, также не развил. Машина на какое-то время заткнула брешь в прохудившемся днище жизни. Ну а что дальше? Тоскливо тянуть годы, пока не приберет смерть?
В сущности, его пьянство от избыточно трезвого, вульгарно материалистического взгляда на мир. Edite, bibite, post mortem nulla voluptas! Ешьте, пейте, после смерти никаких удовольствий! Потому что все суета. Он постоянно раздражается, когда жена отправляется в церковь, а потом умиленно пересказывает происходящее там. «Дурость! Тут рай! Все тут! И пекло  тоже!» Правду говоришь, соглашается жена, ты – мое пекло. «Да и ты не рай!»
Все возможности, которые он ощущал в себе, уже погибли. Что вы можете предложить такому человеку, кроме алкоголя или наркотиков?
Вся трагедия в том, что мы часто умираем задолго до своей физической смерти. Быть живым до конца – тоже дар, талант и мудрость одновременно.

Водку Аркадий Иванович берет обычно у армянки в доме через дорогу. В долг. Вообще-то она русская, но была замужем за армянином, сбежавшим в начале перестройки из Баку. «Ой, ему там показываться нельзя – убьют прямо на аэродроме!» Тут он стакнулся с бывшим председателем. Вскорости, избавившись от всего отягощающего – свиней, овец, коров – интернациональная компания – жажда наживы не знает национальностей – развернула активную торговую деятельность. Засевали что-то только для вида. Зато на складах было все, что угодно. Колхоз, адаптируясь к новым условиям, действовал как торговая фирма. Работала простая мужицкая логика: надо делать то, что выгодно. Зачем выращивать хлеб и мясо, если проще его купить? И надо сказать, что благодаря этой торговой деятельности колхозу удалось подняться на ноги, построить и склады, и коровники, приобрести технику. Так что Петр Васильевич получил хорошее наследство. Только вот не успели с детским садом и культурным центром – сиротливо торчат так и не подведенные под крышу стены.
Потом, как это обычно бывает, что-то не поделили, рассорились. Армянин уехал, бросил свою русскую жену с уже взрослой, диковато-красивой и избалованной дочерью. Председатель пытался выгнать их из колхозного домика, но безрезультатно. По совету моей матери армянка наняла адвоката. Правда,   пришлось продать пианино – «Это такой удар для дочки!»   Он добился для них статуса вынужденных переселенцев. Теперь она получает небольшую пенсию – никогда нигде не работала – и  делает свой маленький бизнес. Покупает какой-то спирт и разводит  его до безопасной консистенции водопроводной водой. Ее конкуренты на другом конце села добавляют для забористости даже куриный помет.  Расплачиваются с армянкой кто чем может – если нет денег, сгодятся и натуральные продукты. Несут ей и молоко, и яйца, и сало. На маленьких грядках под окнами она выращивает только зелень, все остальное несут страждущие.
Ходит к ней и Полковник – настоящий, бывший собкор московской военной газеты – и  его боевая подруга Тамара. Тот же Иван, когда не находит чего получше. Но человек номер один, конечно, Аркадий. В любое время дня и ночи стучит в форточку и получает то, что требует страждущее тело и томящийся дух. Таким образом его пенсия  просто прибавляется к ее пенсии.
Дочка армянки, с красивым русским именем Анна, вся в мечтах о заграницах и принцах, – а ей уже за тридцать, – валяется у телевизора, потом на деревенском пляжике, добиваясь между делом аппетитно-шоколадного загара, который периодически демонстрирует на минских улицах. Вырванная из привычной среды, она не может, да и не хочет пускать корни в новой, чужой. Только все сильней и сильней, как лиана-паразит, обвивает тело стареющей, но все еще суетящейся, не сдающейся матери.
 
Полковник живет в бывшем доме моего двоюродного деда Ивана. Большая карта Советского Союза в горнице расчерчена вдоль и поперек – от Львова до Сахалина, от Новой Земли до Кушки. Как-то залетели в наши края на лето – по наводке господина Е.Б. – и  прикипели. После смерти деда купили дом, стали обустраиваться. Но счастливо пожить в собственном доме успели совсем немного. У жены обнаружилась страшная болезнь. Помню, как мы с  Е. Б. копали ей дол – после того и не приходилось заниматься общими делами. Нет, вру, помогал еще обшивать  стены вагонкой в комнате с камином, вокруг которой, лепясь друг к другу,  выросло еще с пяток новых помещений.
Породистая, интеллигентная женщина выглядела рядом с нашим воякой какой-то потерянной. Да и он рядом с ней совсем не смотрелся, даже в парадной форме. Это были, как часто случается, две арии из двух разных опер. Ее партия звучала вполголоса, но все равно, чтобы разобрать его партию, приходилось напрягаться.
Она создала и поддерживала светски-интеллигентный круг общения. У них часто гостили летом и москвичи, и ленинградцы. Полковнику дарили книги с автографами, даже посвящали стихи – правда, тогда он был еще капитаном, в  стихах Загорин, у которого “погоны свежеспиленно блестят”.
Она была дочерью председателя райисполкома, а он парень из простой   крестьянской семьи – правда, уже с новенькими лейтенантскими погонами. Недели в мае хватило им для того, чтобы увлечься друг другом и бездумно броситься, как в десантный люк самолета, в совместную жизнь. Полет был прекрасен. Внешне он был вылитый Дуглас Фербенкс, кинокумир двадцатых годов, фотография которого стояла у ее бабушки на комоде. Вероятно, это и определило выбор. Сыграла подкорка. Шутки ее чаще всего неудачны.
Книжная уездная барышня – а  такие почему-то не переводятся – долго опускалась на парашюте своих романтических представлений. Встреча с землей была неизбежна. Но и тут она не расквасилась. Видимо, именно романтизм дает упругость, так необходимую в жизни. Хотя и поздно, но все же поняла, с кем бросилась в самое опасное приключение. Потихоньку взяла все в свои руки. Поколебавшись почти до сорока, все же родила от своего Дугласа. Бледный и слабенький мальчик понемногу окреп на деревенском козьем молоке. Бабки, которые его поили, до сих пор называют его уменьшительно-ласково: «Андрейка!» Он вырос, выучился, окончил университет, – геофак, на память о путешествиях отца и матери, – женился и недавно  сам стал отцом.
Первое время после смерти жены отец таскал его с собой по командировкам, воспитывая в казарменной строгости. Помню, как высокий тоненький мальчик молча и быстро сметал со стола крошки – такой же щеткой, как и в солдатских столовых. Сразу после выхода на пенсию Полковник осел здесь, рядом с дорогой для него могилой.
В это время начал и «Полифем» разворачиваться. Какое-то время был правой рукой господина Е.Б. – завхозом и сторожем. Вот только удачно жениться не получалось. Обычная картинка тех лет: впереди за руку с сыном вышагивает он сам, а сзади, как восточная женщина, какая-нибудь очередная жена – молодая, неприкаянная, никак не могущая понять, чего от нее хотят.
Ну не могла же выпускница ПТУ успешно играть ту же роль светской дамы, незаметно лидируя и направляя, как это ловко выходило у его жены. Новенькая сама всем сердцем жаждала руководства и мягкого воспитания. Но Полковник на то и полковник, чтобы давать четкие и невыполнимые приказания. После того как одна из жен оторвала от его городской квартиры комнату, в загс водить он их перестал.

Чего ни коснись, все вызывает осыпи воспоминаний. Однако надо проведать и содержимое погреба. Извлек из-под стола на веранде новый, плетенный не из проволоки, а из ивовых прутьев кошель. Работа Юрочки. Это не имя – кличка по отцу. Ему под семьдесят, а так и помрет в отсвете отцовской жизни.   Живет-работает он исключительно на жидком топливе. А так как он мастер на все руки, особенно для расплодившихся нынче дачников, то горючего ему хватает. Живет он в бане, куда вытеснила его тоже пьющая подруга жизни – Фигура, как он ее называет.
Мама как-то угощала Юрочку после очередной работы и терпеливо поддакивала его горестным историям. Но, видимо, устав от этого потока пьяной болтовни, вдруг высказалась неожиданно резко: «Все-таки есть Бог!» Для нее Бог, как и для многих людей, начиная с Пифагора, прежде всего справедливость, которая неуследимыми путями так или иначе являет себя миру.
Юрочка немного опешил: какая связь между его Фигурой и теми страданиями, которые он от нее принимает, с самим Богом?
- А ты вспомни, как был после войны бригадиром строительной бригады.
- Да, было время! Еще сплю, а бабы уже в сенцах с торбами и бутылками!
- Вот эти бабы тебе боком и выходят!
- А что я? Хоть одну пальцем тронул? Мне своей хватало.
- Как ты с этих баб, вдов с детьми-сиротами, последнее тянул!
- Сами ж несли!
- Потому и несли, чтоб не кобенился. А то ж работа была твоя, обязанность.
- Мало что сам кормился, пил и ел сколько влезет, так еще и Тамаре своей, Фигуре, просил налить в бутылочку да завернуть в газетку. Вот и распились на   вдовьих слезах, и детей за собой потянули. Есть Бог!
Юрочка обиженно замолчал, выпил уже налитую стопку и, косо поглядывая на остатки в бутылке, с трудом поднялся и молча вышел. Пока опять нужда не пригонит. Теперь-то делает ему заказы и «Полифем». И  на кошели, и на корзины, и на веники  для бани. Так что он стал пореже заходить к своему, как он говорит, прокурору. «А чего ты обижаешься? Что я тебе – неправду говорю?»
Последние годы мать говорила «правду» все чаще и всем, кто того заслуживал. Не обделяла и близких. А как известно, обиднее правды и нет ничего на свете.
Поэтому и страдают за нее всего больнее. Потому что она – лишь жесткий и холодный взгляд снаружи. До нутра она не добирается. А когда добирается, то еще больнее и безутешней. В лучшем случае она в состоянии вымостить круг квадратиками или вписать его в квадрат. Истина круглая, а правда квадратная. Зато понятная. С острыми и ранящими углами.
 
Оставляя глубокие  следы на еще мягкой, но уже кое-где растрескавшейся земле, – между розетками одуванчиков проглядывают кустики клевера, – прохожу к погребу под крутой двускатной крышей, покрытой рубероидом. Передняя и задняя стенка возведены из кирпича, добытого при разборке птичника-телятника-свинарника. Стенки возводил Батон с помощью Гендоса (кличка)  - сына Юрочки.  Он продолжил отцовскую традицию, укрепив ее периодическими отсидками в казенных домах. Женился рано. Также, как и Аркадик, попал в пьющую семью. Да и в какую другую семью может попасть пьющий с малолетства парень. Жена его на первый взгляд даже красивая – высокая, статная. Лишь дегенеративный, скошенный и как будто сразу теряющийся подбородок выдает неблагополучие. В период между отсидками – мелкое воровство на дачах и в колхозе – соорудил четырех парней. Девочка – пятая – появилась от шабашника, с которым слюбилась его Оксана, пока он в очередной раз отдыхал от семейных забот и бесплатно лечился.


«Привет, Оксанчик!» – окликал, помню, ее на кладках здоровенный бугай-шабашник. «Ну за…ал!» — отзывалась расплывающаяся в улыбке Оксана, как всегда босая, но в каком-нибудь импортном, просвечивающем прикиде из секонд-хенда, присылаемого в сельсовет и положенного ей как многодетной матери. Рядом со своим шабашником не было у нее и следа той привычной хмурости, что отмечалась при муже. Оксана вся светилась, лицо играло улыбкой,   множились ямочки на щеках. Ей было хорошо рядом с ним, таким сильным и   уверенным. С доходягой Гендосом не сравнить. Он дал ей новое и всегда заманчивое ощущение – быть просто женщиной. То  есть слабой и беззащитной.  С мужем ей поневоле приходилось быть только сильной. Господи, как она от этого устала!
Потом, на следующий год, когда Оксана, уже с ребенком на руках, околачивалась возле вагончика шабашников, матерился он. Без счастливой улыбки. «Чтоб я тебя больше не видел! Поняла? А то резьбу сорву! Б… придорожная!»
Оксана уходила молча, наклонив голову, прижимая к груди ребенка.
Вот и вся любовь.
Несмотря на незапланированную девочку, со своей Оксаной Гендос не расстался. «Я ее, суку, до матери-героини доведу! Одна врач в колонии бралась вылечить меня от туберкулеза, если бы я остался у нее. Я не согласился, здоровьем пожертвовал, а она мне вот что устроила!»
Для начала, сразу по возвращении, он по пьянке спалил хату. Чудом остались живы: соседи увидели пламя, разбудили, вынесли детей, пока Оксана с Гендосом, еще не протрезвев, таращились на огонь. Вот так закончился их очередной медовый месяц. Какое-то время жили в сарае, охотно принимая все, что приносили  им как погорельцам. Ждали, что колхоз отстроит – блочные стены уцелели. Но Петр Васильевич отказался восстанавливать даже под нажимом из района: в колхозе он у меня не работает, да и работы для него нет – куда ни поставь, надо еще двоих, чтобы присматривали.
Фигура не пускала невестку даже на порог – живите как знаете. Юрочка и хотел бы, да в бане у него не поместятся. Дети рыскали по деревне в поисках пропитания и прячущейся от них, опять беременной, матери. Часто можно было видеть: мальчик лет шести лихо катит детскую коляску, рядом с ним другой, поменьше, с бутылочкой молока для ребенка, а позади еще двое, что-то жуют на ходу.
Как-то моя мама тоже их чем-то угостила и посочувствовала:
- Ну, зачем вам  девочка еще! Вот эта мама ваша!
- Нормально! – отозвался старший. – Мы справляемся. А подрастет – трахать будем!
Четверть века назад это словечко – переводческая калька с немецкого «бумсен» – употреблял только товарищ Е. Б. Сейчас оно привычно в деревне любому возрасту, да и по сравнению с исходным глаголом, сохраняющим всю мощную энергетику важнейшего природного действия, просто неприлично интеллигентно. Поэтому легко звучит по поводу и без повода, низводя до нуля свое первичное сакральное содержание. Опасно колеблющийся мир первой покидает тайна.  Беззащитное женское тело, вывернутое наизнанку, – на  всех экранах и витринах.
Власть вскоре все-таки добралась до бесхозных детей, Оксану лишили материнства. Она особенно не переживала. А дети просто радовались: «Нас в интернат забирают! Там пятиразовое питание!»
  Теперь Гендос с Оксаной, как молодожены, живут в другой деревне, у ее матери,  сохраняя преемственность стиля жизни. Говорят, Оксана опять родила. На противозачаточные средства денег нет, а аборты вредны для здоровья – никогда не делала.

На погребе жарко. У противоположной стены полки со старыми журналами. «Новый мир», «Иностранная литература», «Москва»  «Молодая гвардия» «Юность». Шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы. «Вологодские бухтины» Василия Белова, «Степной волк» Германа Гессе, больничная повесть Солоухина, его же «Письма из Русского музея», блестящие эссе Турбина, «Затоваренная бочкотара» Аксенова, повести Гладилина, стихи Рубцова и Вознесенского…  А вот и родной «Нёман» с Маркесом и моей изуродованной подборкой.  Одна дама, работавшая в Главлите, позвонила и посоветовала срочно снять несколько стихотворений, уже отмеченных цензором. Если он сделает это сам, то я попаду в список нежелательных авторов. Незадолго до этого мы провели с ней только один день и одну ночь, которые остались в памяти навсегда. Поэтому  повторять их не было никакого смысла.
На старой газовой плите стопки книг. Есть и томик Сталина, довоенные и послевоенные альманахи. Почему-то мышам они не нравятся.  «Лицом к лицу с Америкой» Никиты Сергеевича. От него уже только шаг к Борису Николаевичу.
Самое интересное занятие – перелистывать старые издания. Чем тоньше журнал – для того, чтобы угнаться за быстротекущим временем, – тем он смешнее. Особенно веселят газеты, даже относительно недавние. Историкам нашего времени будет чему посмеяться.
Над немецкой алюминиевой кроватью – немалая ценность по нашему времени – потолок заклеен картинками из «Огонька». Здесь было стойбище подрастающего племянника, старательно глотавшего всю перестроечную литературу. Бросается в глаза письмо в распахнутом журнале, где автор переживает за бедных старушек-пенсионерок, получающих только восемьдесят рублей. Даже если не учитывать, что на каждый полученный рубль в Советском Союзе приходился еще рубль бесплатных товаров и услуг, то сумма, по сравнению с сегодняшними пенсиями, достаточно приличная. Мама получала восемьдесят шесть рублей. Пятьдесят откладывала каждый месяц на книжку. В итоге тоже внесла шесть тысяч на нужды прогресса. Безвозвратный заем капитализма у социализма.  Или попросту грабеж. Миллионы советских людей сложили свои сбережения и купили новый социальный строй. Для детей. Пусть хоть они жизни порадуются. А мы-то уж как-нибудь доживем, не привыкать. Но что-то как раз у молодежи особой радости не наблюдается. Не считая образованной элиты и тех, кто тратит папины денежки. Остальным предлагают работать с утра до вечера только ради скромного существования. Иметь все быстро и сразу не получается. Отсюда и бандитизм, агрессия, наркотики и пьянство. В России пять миллионов преступлений в год, и ведь за каждым стоит не один человек
Синий довоенный томик Хемингуэя. Как он сюда попал? Первый сундук, который дед закопал в огороде во время войны, был набит книгами. Только он и сохранился. Сундуки с остальным добром исчезли. Я еще помню эти растрепанные тома на пожелтевшей бумаге. Как говорила бабушка: «За книгами света не видел!» Хранится у меня и одно его стихотворение, написанное уже за восемьдесят. Муж убил жену, сделал сиротами десять детей. Такого в нашей деревне никогда не было, потрясение выплеснулось на бумагу. Дед застенчиво вручил мне листок в клеточку, исписанный химическим карандашом: «Как думаешь, может, в газету?»
Хемингуэй на фотографии в довоенной книжке совсем не похож на привычного нам автора: молодой черноволосый красавец, то ли турок, то ли   азербайджанец. Прошло всего четверть века, и он стал модным безволосым  писателем. Так же безрезонансно печатала тогда довоенная «Интернациональная литература» и Джойса, и Пруста. Правда, Пруста остановили, как только на страницах романа появился барон Шарлюс со своей нетрадиционной сексуальной ориентацией.
На алюминиевой кровати переплетенные экземпляры отцовской, когда-то засекреченной диссертации. Помню, как мама вечерами редактировала ее, исправляла многочисленные ошибки и погрешности стиля. Ведь среднее образование отец не получил, так и остался с довоенной семилеткой.  А после войны – работа, семья, тут не до учебы. Когда мама  решила, что ему надо поступать в институт, то просто купила диплом об окончании вечернего техникума. Так бы и до докторской дотянул, если бы не инфаркт.
Рядом с томами диссертации толстенная расползшаяся папка с моими рецензиями на стихотворные рукописи, приходившие в «Неман». Сначала я взялся за них всерьез, в полном оперении филологического образования, но авторы отчаянно заверещали и даже стали жаловаться в ЦК. Потом я понял, что каждому начинающему автору нужна не столько публикация, сколько пару ласковых слов и уверенность, что его прочитали. То же сейчас наблюдается и в интернете: сотни тысяч авторов бесстыдно хвалят друг друга. Это просто психотерапия. Профессиональные писатели – тут уже борьба за рынок – предпочитают выяснять отношения и, при возможности, опускать собратьев.
Тут же покоится и папка с ответами из московских редакций, куда я исправно посылал свои стишки лет с четырнадцати. Надо бы сжечь, да что-то рука не поднимается. Документальные свидетельства полной невменяемости и ослиного, дедовского упрямства. Надо будет отдать Лере. Возможно, когда-нибудь она и на самом деле превратит мою хату в музейный экспонат. Любой нормальный человек, получив с десяток таких ответов, начисто забыл бы о своем дурацком увлечении. Но, видимо, здравый смысл тут не помощник. Человек чувствует, что в нем, как на дне океана, работает никому не видимый вулкан и постепенно поднимается к поверхности новый остров. Его скоро отметят в лоциях, а потом, возможно, нанесут на географическую карты. Но даже если он останется под водой, изменение донного рельефа тоже будет как-то отмечено. Хотя бы им самим.
Хорошо сказал об этом минский поэт Федор Ефимов: «Пусть ничего-то из тебя не вышло, но что-то вышло там – внутри тебя». В Минске он достойно представляет русский характер в литературе. В свое время он оказался единственным членом Союза писателей БССР, кто послал письмо с протестом против высылки Солженицына. Даже Быков отмолчался.  После того, как ему лаконично сообщили, что в завтрашней «Правде» его подпись стоит под текстом противоположного содержания. Конечно, в отличие от Ефимова, Быкову было что терять. Зато Солженицын ему этого не простил. Незадолго до своего юбилея он даже отрицал знакомство с бывшим другом: «Быков? Дима? Василь? К сожалению, не знаком». Когда журналисты, думая, что это просто старческий склероз, предъявили ему их общий новомировский снимок, где они в обнимку, нобелевский лауреат  только пырнул их злобным взглядом. Больше к нему не приставали. Очевидно, что христианские ценности он исповедовал только на словах. В меру их нужности.
Что ж, как заметила одна русская поэтесса, которая тоже бывала в нашей деревне, «судьба дается соразмерно тем силам, что в себе таишь». Но в русском характере, сужу  по той же поэтессе, этих сил больше. Гражданское мужество – качество нередкое в России. Хотя и питается часто энергией заблуждения. Оно, безусловно, превосходит любой талант. Но только на короткой дистанции современности. Со временем талант все-таки обгоняет. Он рассчитан на марафонскую дистанцию. Достаточно припомнить Пушкина.  Ведь талант – это не квадратура круга, а сам круг, явление иррациональное, вполне соотносимое с реальностью.
Сидя на  этой самой алюминиевой  немецкой кровати, поэтесса читала нам  с Вадимом  стихи.  Деревенская хата, наша первая  осень, вдохновенные, в полный голос строки. Как будто перед чутко внимающим  залом. Неестественность снимается таким же вдохновенным вниманием Вадима, тоже поэта, моего давнего товарища и первого редактора. Он тоже очарован Татьяной.
Перед глазами теперь и она, артистично исполняющая свой текст,  и  красная моя рубашоночка, только что выстиранная поэтессой и висящая на вешалке в высоком окне старой казармы на Новослободской.  Створки окна распахнуты. Утреннее летнее солнце заливает комнату. Я  лежу на красном  жестком  диване. Рубашка  с короткими рукавами прихотливо  колеблется в воздушных потоках и то и  дело грозит улететь.  На широком, с метр,  подоконнике  другого окна цветет «огонек»,  ванька мокрый,  любимый цветок моей бабушки. Я, как только увидел его,  сразу  почувствовал себя, как  дома. Через два дня мы уже не расставались. «Оказывается, я могу стирать мужские рубашки!» Да, это открытие терпеливо дожидается всех женщин.  Зеленые щи получались у нее отменные. Таких я больше нигде не едал. Да и кислые были хороши. Но их, правда, успели оценить до меня.  Очевидно,  что если бы девушек вовремя и удачно выдавали замуж, то и поэтесс было бы намного меньше.  Надо открыть брачную контору при литинституте и  принимать на учебу только тех, кого не удалось  никому пристроить.

Стянул старое ватное одеяло с крышки люка, открыл. Пахнуло могильным холодом. Бабушка всегда опускалась туда как на тот свет. Пышная белоснежная плесень. Свет, рожденный во мраке. Осторожно спустился по железной лестнице. Стою, глаза  привыкают к темноте.
  Картошка не подмерзла, не проросла – только звездочки ростков. Немного влажная. Поднял наверх пару кошелей из отсека для семенной. Пусть оживает. Картошку покрупнее отобрал для еды. Добавил пяток свеколок, две морковки. Достал банку компота из чернослива – хранилась не на виду, не для незваных гостей. Из того же схрона извлек и баночку огурчиков-корнишонов. Сажала мама, солил уже я. Проверил состояние  вина. Мама делала очень сладкое.  А я решил все-таки получить настоящее красное сухое. Хотя банальная Изабелла не лучший исходный материал. На одной фляге крышку сорвало – там было больше сахара. Но песок не попал внутрь, я еще сверху надел два пакета. Вторая была закопана глубже и крышка осталась. Я ее до конца не доворачивал. Наверное, в этот раз уже не такая кислятина. Ладно, потом разберусь. Где-то спрятана десятилитровая банка с яблоками.  Просто прогрел банку, заполнил ее только что снятыми антоновками и закрутил.  Правда, к Новому году банка взорвалась. Но уже тогда яблоки были похожи на моченые. Что там, интересно, сейчас. Не люблю  ходить в магазин, люблю спускаться в погреб.
За два раза перенес все на веранду. Заглянул в хату, подложил дровишек  – аккуратно нарубленных обрезков яблони и вишни. Это работа Вадима, с такими дровами я возиться не могу. У него просто талант все утилизировать и всюду наводить порядок и чистоту. В сущности, соответствует его профессии редактора, с которой он отважно расстался в разгар перестройки и вволю хлебнул долгожданной свободы. Какое-то время еще «побюрался – была такая кормушка при литфонде, выступления от бюро пропаганды литературы. Но скоро все кончилось. В том числе и внутренние издательские рецензии, и бесконечные переводы с языков народов СССР. Как-то пару лет назад глянул список ушедших за год московских братьев-литераторов и содрогнулся: могучие мужики от сорока до пятидесяти, так и просидевшие свой талант в кафе дома литераторов, пропивая хоть и не очень большие, но легкие деньги. Как только изменился социальный климат, они тут же и вымерли, как динозавры. Вадима спасла хозяйская жилка от украинского замеса. Иначе он тоже бы просто загнулся в эти годы, живя не только без регулярной приличной зарплаты, но и вообще без никаких денежных заработков. Их отсутствие он пытался компенсировать дарами земли, которые частично выращивал или привозил от украинских родственников. Мед, подсолнечное масло, орехи. Но для жены – и  особенно для подрастающих дочек – это оказалось настоящим испытанием. Я  не знаю никого из своих знакомых женщин, кто был бы в состоянии терпеть мужа, не приносящего в дом никаких денег. Тем более в наше время, когда все на них помешались. Ну, может быть, еще только Инна – жена моего приятеля-оппонента Германа. Инна, конечно, случай абсолютно уникальный. Да и жена Вадима – Настя – именно тот сказочный случай, когда что ни сделает муженек, то и хорошо.  Если бы их скрестить с Инной, то получилась бы женщина, на которой и я  бы  рискнул жениться. В семейных баталиях между младшими и старшими Настя всегда на стороне мужа. Их брак выдержал испытание временем. И очень не простым. В то время, как многие семьи  и с несравнимо большим достатком, просто развалились  в эти сложные годы. Дочки еще успели получить бесплатное образование. Живут тоже очень скромно, но осмысленно. Каждая – в соответствии со своей генетической программой.
Думаю, что Вадим мог бы стать культурным и успешным хозяином вроде Фета. Хотя убеждает меня, что лучше всего быть наемным рабочим – думать о работе только в определенные часы, а в остальное время предаваться размышлениям и созерцаниям, чтению любимых поэтов, тоже в высшей степени упорядоченных – Тютчев, Фет, поздний Пастернак и Заболотский. Конечно, если работать часа четыре и при этом зарабатывать на жизнь. Землю попашешь, попишешь стихи. А если так, как вынуждены работать сейчас – на двух работах, с утра до вечера? Тут уж любой папаша при всей своей хитрости ничего не попишет. Да и читать перестанет. Но и в эти годы Вадим выкраивал деньги на книги, предпочитая недоесть, чем не дочитать. Да и книг, в отличие от меня, не продавал.

Беру пустое ведро, подхватываю кошель с картошкой и свеклой – вымыть в речке – и вперед. Многострадальная моя калитка, доберусь до тебя летом. Молодая крапива у штакетника – и  с этой и с той стороны. Нежно-зеленая сныть в канаве. Завтра будут роскошные щи со сметаной. Тяжеловесно-дородная верба слева от дорожки окружена молодой порослью вишни и чернослива.

Вербы в небо забросили сети,
нынче крупные ловятся звезды.
Что-то манит их к нашей планете
через все миллиардные версты.

Вадим воспел именно мои вербы. Но что  это? Какой-то бобр обгрыз мою матерую вербу. Свежая круговая просечка с полметра над землей. Белеет влажная древесина. Дерево пока ничего не ощущает, доверчиво зеленеет. Глянул на вербу справа – над ней совершена та же экзекуция. Только с помощью пилы «Дружба». Надрез почернел, видно, сделан еще прошлой осенью, после того, как я уехал. Дерево тоже пока зеленеет, но все откровеннее клонится на хату. Придется убирать. Вот засранец. Что ж, без присмотра одинокие мои вербы скоро станут жертвой соседской агрессии. Хорошо, что моя липа приносит Юзику какую-то пользу – он вешает на нее маленький улей для ловли роев. Да и во время цветения пчелы активно обрабатывают ее.
Бобр Юзик, он же засранец, голый до пояса, тоже собирается за водой. Машет мне со своего мавзолея и выходит через железную калитку в каменной стене. Видел, что я  обнаружил его художества. Ждет моей реакции, хитровато поглядывает. Не  дождется. Главное в жизни – умение держать паузу.
На  фоне грубого серого камня хорошо смотрится его белый «Форд». К счастью, догадался позвонить Юзику сразу, как проснулся. Он только собрался в гараж. Давай, говорит, через полчаса у меня.
Сорок минут комфортной езды – с заоконными плоскостями широко стелющихся зеленых просторов, с сиянием солнца, уверенной настойчивостью тепла. Все-таки у нас под Минском ощутимо теплее, чем у меня в Подмосковье.
Летом 1998-го  я эмигрировал из Москвы, где прожил 17 лет, в Россию. 50 километров от кольцевой и – вековая тишина. Лес, река, грибы, ягоды, рыбалка. И главное – обилие красивых женщин, радующих глаз, куда ни пойдешь.  Да, Руза – жемчужина Подмосковья. Теперь я с полным основанием называю себя бело-рузским поэтом.  «Вполне европейский город!» – с удивлением отметил Боря, тот самый тезка нобелевского лауреата. Он пару раз доставлял меня на своей «Шаран» от ветхой деревенской калитки до железной двери подъезда. Боря знает, что говорит – был и в Европе, и в Америке. Только красавиц у нас, конечно, больше, чем во всей Европе. Да и откуда им  быть, если в свое время сожгли больше миллиона ведьм. Наши ведьмы, к счастью, еще с нами. Мы даже  можем позволить себе экспортировать их на Запад.
Один знакомый литератор, перебравшийся в Германию  благодаря своей национальности, но сохранивший за собой минскую квартиру, недавно рассказывал такую байку. Стоит как-то на Унтер-ден-Линден с приятелем, всем доволен, сыт, одет, бесплатное муниципальное жилье, пенсии хватает, немного под мухой, и, конечно, жалуется: нет красивых женщин! Ходок был еще тот.  «А вот!» – приятель кивает на проходящую, явно красавицу. Та оборачивается и гордо  бросает: «Я русская!»
Но вообще-то с красавицами, видимо, через пару поколений будет напряженка. Так же, как и на Западе, скоро будут доминировать браки по расчету. Любой урод сможет купить себе Василису Прекрасную. Но дочка его окажется тоже уродом. Это, к сожалению, можно  наблюдать уже и в Рузе. Но зато и колотят они своих красавиц нещадно – за то, что замуж не по любви выходят.

Что-то сегодня Валентины не видно.
- Юзик, что с женой сделал? Почему прячешь от народа?
-  А зачем она тебе?
- Спрашиваешь! Зачем такая женщина в такой чудесный день!?
- При деле. Бульбу перебирает.
- Жена обязана трудиться – и день, и ночь.
- Так ухайдакается днем, что спит без задних ног, не добудишься.
- А ты и рад сачкануть. У тебя только одна забота – мои вербы положить.
- Ну, когда мы их уберем? На провода скоро упадут.
- Твои проблемы. Но  условие: если ты у меня пилишь на «вэ», то и я у тебя пилю на «вэ».
- Что это ты собрался пилить? – хитровато-настороженный огонек вспыхивает в его голубеньких свиных глазках с белесыми ресницами..
- А что понравится!
Бобр мой, видно, догадывается, что я имею в виду, но раскрывать свою осведомленность не торопится. Шутки шутками, но с этими писаками надо держать ухо востро, того и гляди окажешься героем какого-нибудь пасквиля. Потом за всю жизнь не отмоешься.

Проходим мимо бункера справа, на Ирином участке. Передняя стенка из такого же камня, как и у Юзика. Остальные стены утоплены в пригорке. Черные железные ворота, а над ними, как глаза, пара стеклокирпичей. Но глазики повреждены, молодежь все проверяет на прочность. Им нужно настоящее наследие, а не такое, что разлетается от первого удара.
Здесь строит себе дачку Петр Александрович, Ирин брат – их у нее всего пятеро.
В этом бункере – по проекту гараж – Петя и ночует вместе с женой, когда приезжают на выходные. Помещение без окон, но с некоторым комфортом: стены оштукатурены, оклеены обоями, есть масляный обогреватель, газовая плита.
В отличие от моего соседа, Петя жену не эксплуатирует. Создание более нежное и никак не рифмуется с бетономешалкой. Но, очевидно, на подвиги все же вдохновляет. «Не могу без работы!» – оправдывается друг моего детства и  юности. Вот уже семь лет все свободное время проводит на объекте. Осталось   только поставить сверху деревянный шалаш. Тут уже придется потратиться, одному  не справиться. Тем более что кое-какие денежки появились, шофер-дальнобойщик. Старый «Москвич» отдал сыну, сам передвигается на «Ауди». Есть небольшой участок на Ириных сотках – земли ей не жалко. Сажает и картошку, и свеклу, и морковку, и капусту. Растут у него и огурчики. Да, процесс не купишь. В теплице под пленкой не ленится выхаживать и помидоры. Хотя в основном привозит их из Крыма или Украины. Говорит, что там стоят целые поля, пропадают – убирать невыгодно. Да и Вадим рассказывал, что пропадают богатейшие урожаи. Ну, все-таки, хоть опять в землю возвращаются, отдают почве то, что забрали – да еще и с процентами, от солнца.
Петр Александрович – человек интеллигентный, но не от книжной учебы, а от природы. Только он один избежал традиционного строительного училища. После восьми классов рванул в противочумную экспедицию в Каракумы. Отец не пускал, Петя уперся. Старый Александра – звательный падеж еще работает в белорусском – после некоторого размышления уступил и даже дал денег на дорогу. Тем более что куда-то надо было смыться обязательно – загнал пульку из пневматического ружья в мягкое место учительскому сыну. А ружье, в свою очередь, украл в одном из минских тиров. Прибрать, что плохо лежит – это святое, Бог не наказывает.
В Каракумах днем ловили сусликов, а ночью гонялись на машине за сайгаками, дезориентируя их мигающим светом. Мясо сушили на жарком солнце, меняли на кумыс.  Кадрились к молодым казашкам. Был он и в Спитаке после землетрясения – самые тяжелые впечатления. До сих  пор не может забыть, как свои же армяне вырывали у мертвых золотые коронки изо рта.
Петр Александрович прекрасный рассказчик. Когда отпустил небольшую бороду, стал похож на последний, культовый портрет Хемингуэя. «Да, мне говорила одна женщина», – многозначительно улыбается он. Но папу Хэма не читал. Во-первых, некогда, а во-вторых – что бы тот мог поведать такого, чего Петр Александрович не знает в этой жизни?
Когда-то всучил ему свою книжечку с надписью: «На память о нашем прекрасном детстве». Задним умом сообразил, что детство было у нас все-таки разное: одно – у  первого и любимого городского внука, другое – у мальчика из многодетной и бедной семьи, забывающего о любой игре, когда раздавался голос матери: «Чугун  на столе!»
Ведерный чугун с густым картофельным супом, заправленным луком и салом. На второе молоко. Хлеб по норме – как в армии. Армейские – люминевые – миски и такие же ложки. Так что любая казарма и общежитие принимали их как родных, одаривали деликатесами и комфортом. Проблем адаптации у них не возникало. Периодически долетал до нашего двора вопль опоздавшего, бегущего со всех ног к столу: «Ужо  яду-уць!»
Петр Александрович не только не допускает никакой собственной бестактности, но не замечает и чужую. Он осторожно и мягко обволакивает собеседника. Видно, поэтому и женщины, не при супруге будь сказано, к нему неравнодушны. Да и он к ним. Возможно, когда-нибудь мы объединим по-соседски свои усилия и напишем книгу о его жизни. Право каждого человека на книгу о своей жизни должно быть записано в Конституции. После прожитой жизни должна оставаться книга в библиотеке и дерево в Роще Памяти. А перестройку и благоустройство нашей жизни надо начинать с кладбищ. Это самые уродливые кладбища в мире. Разобраться с этой проблемой можно поручить церкви. Первым делом избавиться от оград которые противны не только всем постулатам, но и духу христианства.

Слева от бункера большая береза в мелкой весенней листве. Мой отец спас её от первого  мужа Веры того самого нетипичного еврея, который сейчас со своими дочками проживает в Израиле.  Он торопился в баню, веники у тестя кончились и он, не  долго  думая, склонил молодую березку у калитки, чтобы тут же превратить ее в веник. Но проходивший мимо отец не дал совершиться этому варварству.
Справа от бункера, с нашей стороны, старая могучая верба, тоже из тех, что посадил мой дядя, – просто воткнул колы в весеннюю землю. Женька, младший Ирин, привязал к одному из толстых суков веревку – тарзанку – и  теперь это стало одним из любимых вечерних развлечений. Видно, днем хватает и других развлечений, главное из которых – река.  Женька с концом веревки взбирается на крышу бункера, отходит, на сколько позволяет веревка, разгоняется и отважно бросается вниз. Маятник подбрасывает его вверх, Женька  на мгновенье зависает. В этот момент и надо оторваться, чтобы приземлиться на кучу песка у забора Юзика. Иначе грохнешься об асфальт.
Тарзанки в нашем детстве не было. Но зато и у них нет кое-чего, что было у нас. Колхозные кони, шалаши, казаки-разбойники, постоянная игра в войну, даже футбол – все это куда-то исчезло. У них много музыки, курева, карт, секса – обнимаются с поцелуями   под струей водопада, не обращая внимания на проходящих. Очевидный сдвиг в сторону пассивного кайфа.  Драк тоже поменьше, но когда дерутся, мозги отключают.  Злобно схватываются с чужаками, защищая свою территорию.
- Эту вербу с тарзанкой тоже надо убрать. Поубиваются еще. О! – Юзик замирает. – Соловей! Слышишь?! Во дает, прямо под Иркиным окном. Раз!.. Два!.. Три!.. Четыре!.. Пять колен! – Сосед мой останавливается, лицо расплывается в  блаженной улыбке. Спина и живот у него розовые, на голове красная бейсболка. Весь он приятно расслаблен, доволен. Осторожно – по бетонным обломкам – спускаемся к роднику. Черемуховые гроздья уже набухли, глядишь, скоро и пыхнут одуряющим, хлорпикриновым запахом.
  - Не слышал, что в прошлом году старший Ирин, Виталик, сотворил тут? Дал Ивану «черемухи» в нос, а потом кулаком – вырубил. Я его в сознание приводил, мог бы и загнуться. Дыхание сделал, по точкам прошелся.
- Наверное, Иру поколотил.
- Ходила с синяками. Ревнует, как молодой. Говорят, какой-то американец дал ей визитку, обещал вызов прислать. Выхватил эту визитку, порвал.
- Да, Иван такой.
Помню, как-то вечерком шел к ним за творогом и заглянул по дороге через окошко в горницу. Там никого не было, только бубнил включенный телевизор, но через открытую дверь на кухню было видно, как Иван обнимает Иру за талию и что-то ласково ей говорит. Я решил немного пошутить. Захожу, говорю озабоченно: слушай, Иван, прохожу мимо твоих окон, глянул – а  там какой-то мужик Иру обнимает. Пригляделся, а это ты оказывается.
Иван услышал, вероятно, только первую половину моей шутки. Сразу потемнел, ощетинился, грозно воззрился на Иру. Не сразу мы его убедили, что мужик тот был он сам. Он расслабился, натужно заулыбался и голосом, дрожащим от недавнего возбуждения, сказал как-то очень жалобно и серьезно: «Ты не шути с этим, Валерка!» Ира сдерживала улыбку, но чувствовалось, что ей приятно. Как не любить такого человека? Тем более что и красавец. Похож на Никиту Михалкова, заметила моя мама. Только, конечно, выросшего не на Николиной горе.

Опустив голову в колодец, Юзик ложится на доску, зачерпывает ведро.
- По пьянке можно окунуться. Спикируешь головой вниз, так и не выберешься. Надо одну плиту выбить. – Он ставит ведро на лавку. – Балдеж! А скоро вишни пойдут цвести, яблони! Красота! Пчелки мои за работу возьмутся! А там уже первый медок. Чего-то уже нанесли. Девятого посмотрим. – Радость переполняет его, и он щедро излучает ее в мир.
Вообще-то, он человек общественный, привыкший по роду службы всегда быть в центре внимания, приходить на помощь. В прошлом году спас незадачливого рыбака, глушившего рыбу током, – тот сам оказался в воде под напряжением. Юзик первым прибежал на крик, сунул в руки ему сухую палку и выдернул на берег. «Больше не будет рыбу губить!» Как же. Тот полежал в больнице, оклемался – и опять за провода.
В границах своего участка Юзику не хватает всестороннего признания. Он качает его со стороны. Любил, невинно прихвастывая, порассказать о себе моей маме. В чем-то он как ребенок, а Валя только поругивает и совсем не хвалит. Вот поэтому, вероятно, он на ней и не женится.
Легка на помине. Валентина появляется на дороге, задерживается на бугре – ноги  азом, руки фертом. Соблазнительная бабочка.  Ладно, пусть Юзик пилит мою вербу, согласен.  Нет, все-таки уступлю Пете. Он  поглядывает на нее более плотоядно. Когда Валя без мужа, а он без своей супруги и под мухой – эти состояния связаны – Петя то и дело подбивает клинья, хотя и с пьяными, но вполне серьезными намерениями.  «Ты одна, я один…  Ну, так что, Валя, когда?» – «Что когда?» – будто не понимает она. – «Ну, это самое…» – «Что это самое?» – «Ну, это… – «Не понимаю, чего ты хочешь!» – «Ну…» – «Гну. Проспись иди!»  На трезвую голову он не задает ей никаких вопросов. Потому как трезвый он всегда рядом с женой. Он взял ее с ребенком и трехкомнатной квартирой.  И с тещей. Родили общего сына. Падчерица недавно сделала его дедом, но вскоре тоже, как и мама, осталась одна с ребенком.

 - Вот где они прохлаждаются!
 - Наконец-то и наша главная пчелка! Тут твой цветочек, тут, ничего с ним не приключилось.
-  Пчелка-то пашет! А вот пчеловод где? Послала за водой, а он все рассусоливает! Зла не хватает! Юзик, твою мать! Быстрей! Еще куча работы!
Любопытно, что когда они вдвоем, то постоянно подстегивают друг друга, словно соревнуются – кто больше, кто быстрее. Без жены Юзик расслабляется, занимается обычно тем, что ему всегда приятно, – пчелами. Работа кропотливая, требующая внимания, строгого соблюдения всех правил. Именно тут он мог достичь того идеала, который только намечался в его основной работе, обильно оснащенной законами и параграфами. Но их-то надо было все-таки обходить, а ему всегда хотелось неукоснительного соблюдения, порядка. Их он находил только в жизни пчел. Потому и радовали они сердце. Да и к тому же, несмотря на милицейскую пенсию и зарплату юрисконсультанта мед все же остается самым значительным источником их дохода.
Юзика уводят под конвоем. Валя все еще что-то выговаривает ему, он благодушно отзывается. Семейная идиллия.

Поставил ведро с водой на краю каменной стенки рядом с дорожкой. Подхватил здесь же дожидающийся кошель и двинулся ко вторым кладкам, где на ольховом бревне через поток занимаюсь обычно разными полосканиями. Под первыми кладками с цивилизованными поручнями – для экскурсантов – струится только узенький ручеек из криницы. Прилепившись к его каменным стенкам, кайфуют на солнце лягушки. Их нежные белые горлышки ритмично подрагивают. Я тоже чувствую, как склоняющееся солнце мягко прижимается к спине.
Никто чужой не догадывается, что в метре от кладок лежат, затянутые илом и заросшие травой, два широких плоских камня. Когда-то я становился на них, пропуская поток между ног, и лихо черпал бьющую и сразу наполняющую ведро струю. Или, присев на корточки на одном из них, забрасывал удочку туда, где сейчас криница, и таскал полосатых окуньков.
Могучие вербы изгибаются возле тропинки в самых прихотливых и откровенно эротических позах. Ольха с черемухой переплелись, как влюбленные девушки. Пластика потрясающая. И никакой морали. Все ячейки старательно заполняются медом жизни.
Сухой сук торчит над головой. Опускаю  кошель на землю, подпрыгиваю. Раз подтянулся, два, три… вот так, пан спортсмен, скоро ни разу не подтянешься. Отяжелел за зиму, летом в деревне незаметно сбрасываю килограммов пять-шесть.
Из-под вторых кладок вырывается бурный, почти горный поток. Он подныривает под лежащую на воде ольху, оставляя на поверхности возле нее поролоново-желтую, грязноватую пену. Потом продирается через черные источенные зубы старой плотины и обрушивается на сваленную половодьем вербу, что красовалась на противоположном берегу.
Стволы божьего дерева живописно торчат из воды. С каждой весной они опускаются все ниже, теряя более тонкие и слабые суки. Первый год в воде верба еще зеленела, выбрасывала вертикальные побеги — не хотела верить тому, что произошло. Теперь только мертвые, обглоданные водой стволы, торчащие, как бивни мамонта.
Пересеклись неожиданно судьбы могучего дерева, гордо поднявшегося к небу, и хищно рыскающего мутного потока. Недолго красовалась верба на краю моего любимого островка. Вода победила. В проявлении – стихия самая мягкая, в стремлении, всегда достигающем цели, самая жесткая.
Осталась кое-чья фотография того первого года, когда верба рухнула в реку. Обнаженная грациозная фигурка среди мощных и прихотливых изгибов, освещенная солнцем, на фоне зелени и голубого неба. Есть фотография, где она же на кладках, в стареньком ситцевом халатике, задумчиво отрешенная – над темной, перевитой жгутами и грозно летящей водой, вспыхивающей белым оперением возле каждого камня и каждой сваи.
Осторожно спустился на упавшую ольху. Балансируя с кошелем в руках, присел на корточки. Теоретически глубины с полметра, но все же не хочется убедиться в этом на практике. Да, суха теория, но лучше ей такой и оставаться. Погружаю в воду, потряхивая, кошель с картошкой. Одну свеклу вырывает и уносит. Такая хорошая свеколка, катится по дну. Надо делиться. Даже не знаю, кто из речных жителей сможет ею полакомиться. Опускаю и снова поднимаю кошель, потряхиваю. Серые клубни начинают розоветь, влажно поблескивая на солнце. Оно еще пробивается сквозь верхушки деревьев.

На крутом берегу напротив торчит почерневшее дубовое бревно. Если подойти поближе, то можно увидеть, что изображает оно – довольно условно – фигуру скрипача. Выделяется только лицо. Тоже экспонат. Призван напомнить, что пан Михал Ельский был музыкантом. Давал концерты в городах Европы. В основном, видимо, любительские – дворянину играть за деньги было неприлично.
У пана Ельского и начинал трудовую карьеру мой дед, с восьми лет пас телят. Как-то заснул под ольхой, положив под голову шапку. Телята, ощутив свободу, тут же рванулись в панское жито, заманчиво зеленеющее вокруг Кобана. Тут как раз появился панич – то ли на охоту, то ли с охоты. Заметив непорядок, молодой хозяин скомандовал: «Ату его!» Собаки ткнулись, понюхали – свой, не стали будить. Так что история о собаках, разорвавших дворового мальчика,  выдумка. Как, впрочем,  и все остальное у Федора Михайловича.  Но и не только у него. Почему-то только  выдумка получает долгую жизнь, а подлинное бесследно исчезает. Возможно, что оно требует постоянного дополнения и замены новой реальностью, такой же недолговечной. Выдумка такого не требует, она самодостаточна. Потому что схватывает не быстро текущие проявления, но смысл происходящего.
«Справная выдумка!» – говорил дед про «Войну и мир» Льва Толстого. Ему и не приходило в голову как-то соотносить  с реальностью эту мыльную оперу девятнадцатого века. Книги – это одно, а жизнь совсем другое. Выдумка украшает жизнь, но вовсе не заменяет ее.  В отличие от отца дядя Миша верил, что все написанное правда. «Мы – поколение, обманутое Павкой Корчагиным!» – с горечью признавался он в письме к своей последней пассии.  Их переписка у меня сохранилась.  Постоянно кто-то кем-то обманут.   Кто Солженицыным, кто Мавроди.  Пожалуй, именно только в наше время, когда образ реальности постоянно искажается в угоду идеологии, и возникла эта болезненная тяга к подлинности, непридуманности.  Надо что-то противопоставить новой и несравненно возросшей виртуальной реальности, схватиться за что-то несомненно  существующее, чтобы не потеряться в кривых отражениях и туманных мнимостях.
Да, собаки не тронули пастушка, но молодой балбес – вероятно, уже внук интеллигентного скрипача – подбежал, схватил его за ноги, раскрутил над головой  и бросил в кусты. Потом пан осторожно  мягкими белыми руками ощупывал хлопчика, спрашивал ласково, где что болит. В тот день Василёк пришел домой рано и с добычей: полпуда муки и пять фунтов сала. «Добрый был пан!» – вспоминал дед.
Тем не менее, музыканту срубили нос, не укладывающийся в стереотипы славянской расы. Пробовали его и поджигать, но, видно, дерево обработали каким-то составом. Да и сам музыкант, как говорила моя мама, «вылитый Шимон».
Еврейское местечко с сапожниками и портными, музыкантами и балагулами (конное такси), с корчмой и шинкаркой просуществовало до коллективизации, а в деревне неподалеку дотянуло и до немцев. «Куда ми пойдем, до какого леса? Зачем? Дети заболеют! Что ми этим немцам сделали?» Над их общей могилой возле дороги стоит тяжелый памятник с оградой, а в сносимых глинобитных печах находят иногда золотые  монеты. Кстати, выходец именно из этого местечка  Узляны – Давид Сарнов – поверил в идею Зворыкина и начал финансировать будущее чудо двадцатого века – тедевидение.
Ну, ладно, евреи, они сознательно выделяли себя из окружения, обрубая связи с остальным множеством, воспринимая его как постоянную угрозу – психология гетто. Но и белорусы вели иногда себя также. Дальний родственник моего деда, Нестор, был уже в годах. Когда люди уходили в лес, он остался дома. «Я нічога гэтым немцам не зрабіў!» Я – и они. Та же мужицкая хуторская независимость, когда каждый сам по себе противостоит силам природы и миру других людей.  К слову сказать, Нестор и в колхоз не вступил, оставался единоличником. Таких было несколько. Дед мой подшучивал: «Можно прожить и единоличником, когда кругом все колхозное!» Но вот только оставаться единоличником, когда кругом чужие, невозможно. Из соседней деревни на другом берегу сначала открыли огонь  зажигательными снарядами. Но деревня гореть не хотела. Тогда появились и немцы с факелами. Нестор молча стоял возле своей  хаты в белой полотняной рубахе. Белые  волосы до плеч, белая всклокоченная борода, коричневое лицо. То ли Николай-угодник, то ли сам Саваоф.
Солдаты  начали свою работу от реки. Оттуда шли неторопливо, деловито тыкая факелами – такими же, как и на праздничных шествиях – в соломенные стрехи жалких строений. За их спинами вырастала стена огня. Ветра не было, пламя высоко и ровно колебалось над хатами. Поглядывая на единственного аборигена, который зачем-то ждал их в этой деревне, солдаты также деловито занялись его хибарой. «Што вы робіце!? Гэта ж мая хата!» – взволнованно подступил он к солдатам. «Weg!»  Нестор ухватился за руку с факелом. «Weg!!!» – солдат отмахнулся от него автоматом в левой и угодил точно в висок. Внучка, хоронившаяся в картофельной борозде, уткнула голову в землю.
Война – самое мощное средство коллективизация сознания, сплочения разнородной массы в народ. Те, кто во время социальных потрясений, не умеют слиться с родом, погибают бессмысленно. Лишь коллективное противостояние дает смысл их гибели и оставляет шансы на спасение.

Выбираюсь с кошелем  на берег. Надо будет сделать кладку.  А то на этом стволе когда-нибудь поскользнусь и спикирую в воду. На солнце уже только скрипач. Я с картошкой в тени. Сразу чувствуется стылая сырость еще не отогревшейся как следует весенней земли.
Справа и слева, соревнуясь, щелкают соловьи. «Хотю-хотю-хотю! Тоже-тоже-тоже! Может быть! Может быть! Если! Если! Фигушки!» Все нежно зеленеет, волнуется, тянется. Близкая, разноцветно мерцающая галька на дне. Еще короткая, резко мотающая гривкой, не достигающая поверхности речная трава.
Кто-то частит каблучками со стороны «Полифема». Сначала, как голубая  гигантская бабочка, возникает бант. Да на чьей же это золотой головке?! Бог ты мой! Голубой костюм, белые туфли. Сытенькая свежая мордашка с выражением привычной бесшабашности – хочу и буду! Ну и хоти себе, я не против. Тамара. Боевая подруга нашего Полковника.
Последний раз я видел ее зимой, почти на этом самом месте. Печально куталась в какую-то свалявшуюся коричневую шубу. Кругом все было в снегу. Черная вода парила меж прихваченных ледком берегов. Пушистый иней делал деревья объемными и загадочными. Солнце глядело из каждой снежинки: вот оно я, повсюду!
Неожиданным контрастом этому празднику света и чистоты прозвучали ее печальные слова: «Может, я скоро умру, не увидимся больше». Были у нее печеночные колики. Вызывали «скорую», лежала в больнице. Намучилась. «Только вот эта красота, а больше и нет ничего в жизни!» – неожиданно обронила и пошла, не прощаясь, дальше. С какой-то болезненной улыбкой на желтоватом, без никакой косметики лице.
Все это было давно и неправда. Весна, всюду весна, соловьиный май! Зимние печали забыты напрочь. Жить – значит забывать. Немного за сорок, а может, и все сорок пять. Уже лет десять, как с Полковником. Оставила мужа в Минске, двух дочерей-подростков, работу на рынке – всех проверяла. Лихо расплевалась с городом и вернулась туда, где родилась, – в  деревенскую хату, без ванны и  теплого туалета, без центрального отопления.
Бывший муж все еще не женился, периодически появляется на горизонте,  уговаривает вернуться. «Все будет у нас хорошо, Томочка! Больше и пальцем не трону!» Нет, нет и нет! Не повернуть речку вспять. Как не надоест долбить одно  и то же, унижаясь, упрашивая со слезами на глазах! А за каждую свою   драгоценную слезинку надеется получить сторицей. Знает она его гнусную породу, не год с ним отмаялась. Каждая его просьба только распрямляет ее все больше, делает свободней, пренебрежительней. Она привыкла к этому ежегодному ритуалу, с мольбами и слезами, да и он втянулся. Скажи вдруг, что согласна – попробовать? – опешит, будет просить прощенья, говорить, что да, конечно, вот только ремонт закончит  и сразу приедет за ней. Нужна ему не она, а только мечта о ней – чтобы как-нибудь дожить, дотянуть тягостную череду полупьяных дней.
По призванию Томочка, конечно, секс-бомба. В цивилизованном, то есть торговом, мире, где все имеет цену, а значит, продается и покупается, она бы украшала обложки неприличных журналов. Зато здесь в радиусе трех километров она оказывает свое тонизирующее и возбуждающее действие. Причем без всякой выгоды для себя и с явным ущербом для красоты и здоровья. Полковник ревнует направо и налево. Очевидно, это тоже ритуал, приятно возбуждающий, необходимый обоим.
Вот и сейчас она оглядывается, изображая некое беспокойство и надежду  одновременно.
- Что там?
- Да рыбаки какие-то. Показалось – Андрей. Шагу не дает ступить! – откровенно хвастается она.
- Какой молодец!
- Да, колотит чем ни попадя! Особенно под пьяную руку.
- Ну, Тамара, у тебя полный комплект – и  пьет, и бьет, и ревнует. А в  промежутках еще и любит, наверно.
-Только что скучать не дает!
Годится она ему в дочки. Расторопная, работящая, привычная к деревенским заботам. Завели кроликов. Огород соток тридцать, сад. Пашут все лето. Погреб ломится от солений-варений. Помогают и ее дочкам, уже замужним, и его сыну. Тот живет с женой в трехкомнатной отцовской квартире, но отношения с отцом не простые. Полковник под пьяную руку наговорит чего хочешь и сам потом не помнит. И на свадьбу сын не пригласил, венчался в какой-то новой церкви, похожей на старый брезентовый цирк. Андрей все-таки узнал где, пришел и тайком наблюдал это странное для него зрелище. Мальчик, лишенный с детства материнского тепла и любви, нашел их в религиозной семье своей будущей жены. Веру он принял вместе с ее любовью.
С «Полифемом» Полковник не сошелся характером, но ему-то что, у него военная пенсия, а вот ей еще надо заработать. В колхоз не хочет, а работать в бане – Андрей не разрешает. Как будто она голых мужиков не видела. Вот так и живем. Надолго? Заходи как-нибудь. Ох, боровички у меня – один в один!
Полетела пританцовывая, поводя бедрами, подрагивая грудью. Губы пухлые, требовательно яркие, глаза голубые, бездумно-мечтательные.
Когда-то они приглашали нас со Светочкой на шашлыки.  Тома работала на мясокомбинате неподалеку. Купил его у «Полифема» бывший секретарь райкома комсомола по идеологии. Туши наскоро разделывали, оперативно превращая в колбасу, и гнали в Питер. А субпродукты выбрасывали, закапывали. «Не хозяева!» — повторяли местные жители, регулярно производя мясные раскопки.
Долго Томочка и там не удержалась. Бойкая, языкастая – так отбреет ухажера, что тот ходит глаз не поднимая. Но все видит: когда и где, сколько и как.
Другим можно, а ей нельзя. Застукали – выгнали. Прощай, золотое дно. Доходило, что уже и собаки от мяса отворачивались. Не понимает, что времена другие – надо кланяться, улыбаться, если хочешь, чтобы чего-нибудь перепало от их довольства и сытости. Никто уже тебе ничего не должен.
Правда, тут же на помощь пришел господин Е. Б. Предложил своему бывшему коллеге-журналисту – хотя и военному – присылать жену мыть полы в его доме.
Вполне по-господски.
Вроде бы еще совсем недавно – один круг, общие интересы. Вместе на одной и той же фотографии с Беллой Ахмадулиной – приезжала развеяться после «Метрополя». (Деревенские бабы, слушая ее, рыдали, хотя, конечно, не понимали ни слова. Но если рыдают – так зачем и понимать? А значит, и писать тоже не нужно.)
Еще только вчера – завхоз «Полифема», доверенное лицо, ближайший помощник. Возможно, слишком старательный и по-армейски педантичный, старающийся все делать как надо, не понимающий, что главное – создание видимости, манящего призрака. Он весь в иллюзиях нового и благородного, по-настоящему общего дела. Для дураков это самая надежная наживка. Но постепенно – непонятно почему (для Полковника) – он вытесняется на обочину, периферию. Его место занимают какие-то скользкие и случайные люди. И вот он уже скотник, с вилами, в резиновых сапогах. Господин Е. Б. небрежно представляет его разным делегациям и высоким гостям: «Да у меня полковники  навоз разгребают!»
Советская власть подняла бывшего крестьянского парня в ряды военной элиты, а новый хозяин жизни снова опустил его туда, откуда он поднялся.
Отнюдь не робость мешала Полковнику разговаривать с наглецом так, как он того заслуживает, и на том языке, который тот понимает. В нем жила постоянная неуверенность оттого, что недотягивает до того образа, каким хотел казаться самому себе и – главное – той первой, любимой женщине, давно зарытой на деревенском кладбище. Она ведь и принимала активное участие в создании этого образа, в неустанном движении к нему, и она же фиксировала – молча, горестно, непрощающе – невозможность достичь той высоты, которую она – еще до встречи с ним – вымечтала для него. Чтобы и самой, наконец, успокоенно расположиться  рядом.
Полковник давно привык находиться в рамках интеллигентной корректности, которая надежно позволяла маскировать любую несостоятельность. Он потратил слишком много сил, чтобы приучиться держать себя в этих спасительных рамках. Сразу расстаться с ними, тем более ощущая их как нечто безусловно значимое, выделяющее, хоть как-то компенсирующее ту главную несостоятельность, ту недостижимость, символом которой и осталась для него первая жена. Он так и не проломил стенку своей корректности, чтобы проявить себя по-мужицки грубо и сильно, а главное – понятно тем, с кем он общался в новой жизни. Он протестовал подловато-интеллигентно, подсознательно: то трансформатор пережжет – будто по пьянке, то разморозит систему отопления в господском доме – будто по забывчивости. Только удовольствие, которое он испытывал от этих будто бы невольных поступков, подсказывало ему, что дело нечисто, а значит, и он такое же дерьмо, как и остальные. Так что давай, Тамарка, гони за бутылкой, да поживее!
Любопытно, как этот пресловутый раб, так и не выдавленный до конца из советского человека, возвращается в свое исходное состояние. Человек вполне   уважаемый и, казалось, уважающий сам себя становится неожиданно – прежде всего для самого себя – попросту холуем. За самую мизерную и пренебрежительную подачку.
Значит, в нашей советской действительности, где человек проходил как будто бы хозяин необъятной родины своей, было какое-то глубокое неблагополучие, некая  аляповато-зеленая лужайка, маскирующая давнюю и плохо пахнущую трясину – даже  в тех людях, которые поднимались достаточно высоко. Думается, что причина одна – в этом как будто бы. Поэтому люди и не встали на защиту всего, что было создано их трудом, трудом отцов и дедов.
В тех людях, которые никуда не поднимались и поэтому не боялись упасть, достоинства сохранилось намного больше. Больше всего и удивляет в наше время эта проснувшаяся, а значит, и никуда не исчезавшая готовность к   многоканальному и радостному – словно камень с души – массовому холопству.
В итоге Полковник и его подруга – до  загса он ее не довел – лишились не столько приработка рядом с домом, никогда не лишнего, сколько занятия,  благотворно отвлекающего ищущую выхода энергию. Ведь постоянно оставаться   наедине друг с другом со всем тем шлаком, что накоплен за жизнь, под   постоянным прессом идиотизма сельской жизни – вне ее спасительных и забытых   ритуалов – серьезное испытание для бывшего интеллигента.
А кругом иномарки, иностранцы, особо важные персоны, пьянки-гулянки, презентации и юбилеи. Судя по отдельным уязвленным репликам в наших нечастых беседах, Полковнику было чувствительно-садняще оттого, что он уже навсегда в стороне от этой пустой, суетливой, но внешне наполненной – особенно у прихлебателей – жизни.
Грядки, любящая, но все же несколько простоватая женщина, нехитрые, отупляющие заботы – все, все напоминало о той, первой, царице его сердца, божественно снизошедшей, терпевшей его рабью покорность и такие же бунты – дикие вспышки  ревности, когда, казалось, готов убить и ее, и себя.
А главное – терзала вина перед ней, ушедшей, за свою будто бы сознательную неловкость, за то, что положил ее под нож армейских эскулапов, которые ни бе ни ме в женских болезнях, хотя в раковом центре эти операции были на конвейере, почти со стопроцентной гарантией. Я! Я убил! Распаляет он свою давнюю и желаемую вину, чтобы окунуться в нее и оплакать себя, свою жизнь, в которой ни смысла, ни счастья, лишь томительная привычка, лишь это телесное, изматывающее  влечение к «бутылке с голубыми глазами», к рюмочке Томочке, которая все реже  снисходит, чего-то из себя понимает – все бабы суки! – и, дорвавшись до которой, чуя возбуждающий запах так желаемой им измены, сладострастно мучает – жалуется она бабам – часами…

Бегущая, прозрачная вода нашей жизни. Ничего не скроешь в деревне. Потому и несут себя деликатно-обходительно, будто непрозрачные, невидимые друг для друга. И выговаривают, выговаривают, когда нет мочи терпеть. Не прячутся, не стыдятся, не замыкаются по-городскому в себе, обходятся без психиатров и психотерапевтов.
Еще постоял немного, глядя на вербу, лежащую в воде, бесконечно омываемую, постоянно дрожащую, как от озноба, на маленький, но еще крепкий мостик над ложбинкой. Когда-то здесь тоже была протока, водились раки. Справа большой камень, нагревающийся за день. На нем так приятно сидеть в сумерках. Посиживал я на нем и ночью.  И с Татьяной, и со Светочкой, и задолго до них.

Оставлю-ка я свою картошку и пройдусь дальше. Обычно, когда после долгого отсутствия приезжал к деду, то первым делом, выложив гостинцы и наскоро ответив на все расспросы, торопился к реке. Пройти  по всем кладкам и постоять над шумящей водой – обязательный ритуал первого дня. Сегодня я что-то завяз в кресле. Видно, все таки еще не оправился после утомительной дороги. Последнее время принципиально езжу в Минск  только на электричках – и не только потому, что дешево.
Вторые кладки самые высокие. Стали еще выше, когда на старые доски положили новый настил из поперечных дощечек. Стремительный поток отдает свою энергию столбикам и они, не зная, куда ее девать, дрожат от возбуждения. Стоя на этих кладках ощущаешь все нетерпение воды, рвущейся к морю.
С кладок дорожка ныряет в  зеленый тоннель, еще по-весеннему сквозной, застекленный осколками неба. Справа – приподнятая метра на полтора середина островка, что схвачен разделяющимся руслом, как огромный чугун ухватом. Поднимаюсь по крутому откосу на пригорок, подхожу к дубовому безносому музыканту. Черное дерево растрескалось, немного наклонилось, с южной стороны следы испытания огнем. Но скрипочка прижата к груди и неслышная мелодия все еще звучит.
 Когда-то с этого островка пускали по течению майский жуков на леске. Через метров пятьдесят их начинали сбивать голавли. Подсекая, мы тащили добычу  к берегу, становясь на колени, цепко хватали рыбу за жабры и выволакивали наверх. Пламенеющий плавниками голавль исполнял на зеленой траве, свой последний неистовый танец. Наконец серебряное тело затихало и бессильно вытягивалось. Жабры слипались. Только плавники горели все так же ало – краски умираю последними. Жалости не было никакой, лишь звериная радость добычи.
Старая Екатерининская дорога, шедшая напрямик по болотам и лесам, после войны утратила свое значение. Поэтому и мосты после войны  восстанавливать не стали – тем более что пришлось  бы строить целых четыре. Средств хватало только на небольшой бревенчатый мост в самом узком месте. Его сносило каждую весну. Большой бетонный мост вырос со временем в километрах трех выше по течению.
По срединной части островка – с высоты он похож на подбитую птицу с раскинутыми крыльями – и проходила старая дорога. Сейчас по краям ее тоже вербы, могучие, раскидистые, словно отбивающиеся от неба ногами. За этим занятием они ушли с головой в землю и волосами запутались в ней навсегда. Во времена нашего детства никаких зарослей здесь не было, зеленела трава-мурава. Именно на этом островке – у третьего, не существующего уже моста – и собиралась наша босоногая команда. После купания играли в ножики, в карты, осторожно, чтобы не увидели взрослые, покуривали в рукав.
Юзик рассказывал, что застал как-то вечерком у криницы стайку девочек лет десяти-двенадцати. Все с сигаретами. «Девочки, что вы делаете, никто замуж не возьмет!» – «Иди, иди пчеловод! А то сейчас изнасилуем! – отозвалась коновод, самая наглая, тоже чья-то городская внучка. Остальные осторожно захихикали. – Нужен нам твой замуж!»
В нашем детстве курящих девочек не было.

От  дубового музыканта в подпалинах осторожно спускаюсь на дорожку. До третьих кладок еще метров тридцать. Вода под ними широкая и спокойная – в возрасте зрелости.  И чего там рваться к этому морю? Все там будем. И уж совсем незачем дрожать от нетерпения – все уже было. С глубоким чувством собственного достоинства проходит она под низками кладками еще несколько метров и – с белопенным шумом – ошеломленно рушится вниз, разом теряя всю свою взрослость и сомнительные достоинства.  Да и высоты-то немного, меньше метра.  Но водопад – он всегда водопад, обрыв порядка и постепенности, независимо от той высоты, с которой вынужден низвергаться.
Потом возбужденную, насыщенную воздухом воду принимает полоса черных, изглоданных водою свай.  Когда-то на них можно было даже стоять. И только теперь, миновал остро торчащие над водой пеньки, после всех пережитых омолаживающих волнений, несомненно приятных, вода облегченно разливается широким плесом.
Это издавна самое любимое место купанья. Здесь все, что надо – и освеженная вода, и твердое песчано-галечное дно, с равномерным уклоном, и достаточная глубина. А теперь еще и небольшой песчаный пляж, куда по распоряжению господина Е.Б. был завезен белый кварцевый песок. Не проведя никаких подготовительных работ, его просто бухнули на берег и разровняли. Поэтому первое же половодье отнесло его на целый километр и устроило пляж в совсем неподходящем месте, где ширины метром пять, а глубины – галкам по сикалкам.
Коровы, что пасутся на междуречье,  тоже полюбили остатки белого песочка и старательно украшают его своими черными розами. Трава тут же радостно бросается на щедро удобренную территорию. Осталась только небольшая, с каждым годом сужающаяся полоска песка. Но, тем не менее, жаркими летними днями вокруг нее собирается куча народу. Песочек для детей.
Пляж справа от кладок, а слева притаился маленький островок, – кладки над ним, – с которого заходят в воду люди посерьезнее, сторонящиеся детского гама и визга. Они любят ощутить под собой подлинную глубину и волнующую тайну. Вроде плывешь себе в хорошо прогретой воде, как вдруг в живот ударяет со дна обжигающая родниковая струя. Перехватывает дыхание, но тут снова спасительная полоса теплой, разнеживающей воды.
Рядом с купальным островком параллельно кладкам образовался многолетний слой не смываемого половодьем мусора – после того как кладки закрепили канатом, чтобы не уносило. Он особенно непригляден ранней весной и поздней осенью. Летом, как и все вокруг, он буйно зеленеет. Выполняя одновременно и полезную работу – очищает и фильтрует воду. Эти заросли приватизировала старая и уверенная в себе водяная крыса. Она тут полная хозяйка и давно не обращает никакого внимания на тех, кто шляется туда-сюда. Даже собак не боится. Да и они уже перестали обращать на нее внимание.
На противоположном берегу, к которому прижимается меньшая, но более стремительная протока, летящая ко вторым кладкам, – начинаются  дикие заросли лозы и ракиты, которые Юрочка переводит на кошели. Когда-то там был заливной луг, дававший два укоса. Помню, как мы с дедом пришли косить отаву. Жестковатая осенняя трава, похожая на газонный райграс, мне почему-то очень нравилась. Может потому, что отважно принимала свою судьбу, не пытаясь уклоняться и вилять, как избалованная летняя трава. Только мы с дедом прошли по прокосу, как откуда ни возьмись, почти при ясном небе, посыпался дождь.  Минут через десять появились и низкие серые облака – пришли посмотреть, чем тут занимается их ребенок.  Дождь начался как легкомысленно летний.  Но на глазах становился равномерней и упорней,  показывая, кто тут настоящий хозяин и какое время года на календаре.
Дед схоронился под кустом, прикрывшись телогрейкой, а я с остервенением – только что приехал из пыльного и душного города – продолжал косить. Дед не мог спокойно смотреть на это.  «Бросай, простудишься!»   Но я, не слушая деда, продолжал махать косой. Он  с телогрейкой на голове побрел домой, оставив мне свою хорошо отклепанную косу. Часа через два я смахнул всю делянку. До сих пор вспоминается то ощущение силы и молодости. Я так разогрелся и разохотился, что готов был скосить заодно и  соседскую. Домой шел переполненный счастьем. Дождь оставил меня у калитки и снова засияло солнышко. Тарелка горячих щей, часок на русской печке и никаких простуд.
Как-то незаметно ушел из деревенской жизни сенокос. Никто ничего не косит,  только если в саду. Заливные луга превратились в пастбища. Сено за небольшие деньги выписывают в колхозе – культурные посевные травы: тимофеевку, клевер. Косят их сенокосилками. Я помню еще бригады косцов, выходивших на луг перед нашей хатой. Дед брал меня на стог, я тоже топтался возле шеста. Потом с замираньем сердца съезжал с макушки стога и падал на ворох свежего сена.  Звонкое, вольное пение баб, возвращающихся домой на возах с сеном. Ушел из деревенских будней праздник сенокоса, древний ритуал поклонения Корове. Осталась только работа, с которой справляется парочка механизаторов.

Там, где сейчас заросли лозы,  планировали строить птичник.  Поэтому содрали дерн и начали снимать пласты торфа, чтобы сделать пруд для уток. Кучинский писал во все инстанции и добился, чтобы прислали комиссию. Она запретила строительство: во время половодья все содержимое пруда оказалось бы в речке. Первое время, когда сняли дерн, возникло у нас на этом месте что-то вроде ипподрома – кони паслись на остатках луга рядом. За пару дедовских самодельных папирос, за яблоки, а то и просто так нам разрешали забраться на выбранного коня. Мне, городскому, пастух Витя  Омелянов старался подсунуть самого норовистого, а потом, даже не дождавшись, пока схвачусь за поводья, прикладывался кнутом.  Ему доставляло удовольствие глядеть, как я обреченно сползал с крупа и падал на мягкую торфяную почву, получая иногда по спине  копытом.  После того, как все, кто хотел, попробовали себя в наездниках, Витя садился на коня сам. Мы с восхищением смотрели, как он проносится по торфяному кругу то галопом, то рысью. Был он всего лет на пять старше нас.  После пятого класса школу бросил, надо было помогать отцу кормить многодетную семью. А через два года получил срок – поймали на воровстве колхозного зерна. Сбывал самогонщикам со всего района. После отсидки тоже промышлял воровством, но уже профессиональней, сам больше не попадался. Последнее время пристроился было сторожить замок тезки лауреата. Но вышел из этого только дополнительный убыток – лауреата обчистили основательно.

Опершись о поручни и глядя на бурлящую воду, могу стоять на кладках сколь угодно долго. Так же как и сидеть в кресле. Бегущая вода завораживает. Ровный гул водопада – белый шум – отделяет тебя от всего, укутывает, как одеялом. Глядеть на бегущую воду, на зеленую траву, на раскидистые деревья, на красивых женщин – это обеспечивает душевное и телесное здоровье, дарит тихую и постоянную радость, жить без которой не имеет смысла. Поэтому каждую весну мне снятся наши кладки. Я изнемогаю от желания пройти по ним и постоять, опершись о поручни, над бегущей водой.  «Нет, никогда весне я не перечил и май встречал над быстрою водой…»

Кладки заканчиваются, упираясь в вербу, к которой они привязаны, и дорожка, вильнув,  взбирается на крутой берег. После долгих дождей он скользкий от размокшей глины и приходится подниматься сбоку, цепляясь за ветки  черемухи. Шагов через двадцать дорожка опять обрывалась в низину, постоянно заливаемую в половодье. Но вот недавно стараниями господина Е.Б. гребля насыпана до бывшего когда-то при панах уровня. Исключительно благодаря тому, что планировался висячий мост над водопадом, по которому экипажи с туристами должны были проезжать на остров. Так что бывает польза и от маниловский проектов, отредактированных реальностью.  То есть приостановленных в нужном месте. Теперь бабе Фене  не надо волочить свой велосипед по колдобинам, она подъезжает прямо к речке. Хорошо также, что вода во время половодья не вырывается на простор, а послушно вписывается в дугу поворота и со всей силой обрушивается на купальный островок, очищая его от всевозможного мусора.
На этой дуге самое глубокое место – шесть метров до каменистого дна. Именно сюда упала немецкая авиабомба в июле 1941-года. Здесь водились когда-то и самые крупные голавли. Да и до сих пор у ямы  кучкуются рыбаки. Здесь пан Юзик скармливает рыбам своих личных врагов – ос. Он ловит их в бутылку со сладкой водой. А на высокой вербе, что склонилось над омутом, в наше время был трамплин. Теперь к самому высокому и толстому суку привязан пожарный шланг. Хорошо жарким летним днем взлететь в небо, а потом камнем упасть в воду, пробивая один за одним все теплые слои, и оказаться на мгновенье в мрачной ледяной глубине, а оттуда, до предела задерживая дыхание и энергично работая руками, снова стремительно вылететь к теплу и свету.
Возле тарзанки собираются подростки. Приятно смотреть на их сильные и  красивые тела. Самые смелые карабкаются на последний крепкий сук и оттуда – будет метров восемь – отважно пикируют в воду.  Когда прыгаешь с такой высоты, то кажется, что попадешь не в воду, а на другой берег. Вволю нарезвившись, ребята располагаются на широкой полосе травы у берега. Курят, по взрослому потягивают пиво, сбрасывают кого-нибудь в воду, особенно из припозднившихся девушек. Потом прыгают за ними, тискают, подныривают. Те визжат и хохочут, выбираются на берег в спущенных лифчиках. Потом рассаживаются по мотоциклам и лихо проносятся по кладкам.

Шагах в двадцати от купального места, открытого солнцу, бывшая гребля снова скрывается в зеленом тоннеле из черемухи и ольхи. Правда, пошире, чем на первом островке. Узкая полоска неба все же проглядывает. После того, как мой сосед Баранов заплатил штраф, ольху не рубят. Деревья почти в обхват и высотой метров десять. Но вот и последний небольшой мостик над канавой, оставшейся от обводного канала. Стоячая и черная вода сохраняется под ним все лето. Там кайфуют головастики, а потом разбредаются оттуда микроскопические лягушата, вызывающие всегда умиленную нежность своей независимой приобщенностью к празднику жизни. Ведь они такие же гости в этом мире, как и мы.

 От последнего мостика уже рукой подать и до забора господина Е.Б. Радуют глаз тонкие – не по-мужицки – красные кирпичные столбики. Они соединены сетчатыми рамами. Участок почти такой же, как у пчеловода – по размеру. Но это уже господская, а не мужицкая усадьба. Картошку здесь не сажают. Есть правда, теплица. Газон, цветы, небольшой детский бассейн, обложенный плиткой. Остались старые плодовые деревья. У забора возле дороги, ведущей к бане, поднимаются высокие ели. Широкие, приземистые, почти лежащие вербы закрывают дом со стороны асфальтированной улицы – щедрый подарок « Полифему» – за казенный счет – одного из министров.  Юзика можно запускать сюда на неделю с бензопилой, а потом и с плугом.
Дом, вобравший в себя старую хатку любовницы старосты, увит плющом. Несмотря на разностильность, соответствующую духовному складу хозяина, дом приятный и вполне гармонирует с участком.  Да и внутри дает ощущение уюта и защищенности. Из окна гостиной  с камином вид на замок нобелевского лауреата, то есть его тезки. Впрочем, простой народ – фамилия периодически звучит по ящику – принимает тезку за самого лауреата.  Тем более что для них нет никакой разницы – по причине ненужности для их жизни и того, и другого. Хотя, тезка все-таки важнее – иногда дает заработать. Да и вообще старается поддерживать престиж знаменитой фамилии. Мужикам наливает водку из той же бутылки, что пьет и сам. Факт этот произвел на Володю Грека неизгладимое впечатление. Такое сильное, что он не смог после принятого стакана перелезть через забор обратно. Хозяин проводил его до калитки и отдал ему импортную бутылку с остатками «Абсолюта». Володя прослезился. Хотя для того, чтобы поскорее избавиться от незваного гостя, тезка готов был отдать ему и полную бутылку. Для более рафинированной и развращенной публики водится там и чилийское, и французское вино.
Знаменитая фамилия хороша тем, что сразу избавляет ее носителя от массы тщеславных устремлений. Она оставляет ему только один путь – к весомо-материальной сути нашего мира. Поэтому тезка не поэт, не писатель, а просто успешный издатель, совмещающий культуртрегерскую деятельность с тонким чувством рынка. Ну а кроме этого Боря мастер на все руки – от пирогов с яблоками, в том числе и моими, до квашения капусты. Его жена понимает, что таких мужей в природе не может быть. Поэтому очень ревниво относится ко всем, кто к нему не равнодушен. Даже если это представители другого пола. Честно признаюсь, что если бы не старомодная сексуальная ориентация, то я, конечно, отбил бы его у нее. А когда Боря после небольшого возлияния берет в руки гитару – полный атас! Если он согласится оплатить операцию по изменению пола, – Машенька, прости! – то я согласен. А с Машей у нас тогда будет лесбийская любовь.  А вдруг я тогда разлюблю ее?
Возможности, которые открывает сегодняшняя реальность для бывшего советского человека, просто умопомрачительны. В этом умопомрачении он и предпочитает находиться. Все равно ничего понять в сегодняшней жизни он не в состоянии.  Отсюда и пьянство, и наркотики, и уголовщина. Потеря смысла – потеря всего. Но, замечу, российская и белорусская глубинка все так же остойчива и невозмутима, как и 30, и 100, и 300 лет назад. Переварила социализм, теперь переваривает демократию.

 А вот о том, что справа от господина Е.Б., на горке, рядом с домом его племянника стоит дом живого белорусского классика, никто и не догадывается.  Вид на его теремок – из комнаты на втором этаже с противоположной стороны. Теремок очень понравился моей племяннице. Классик не только пишет, но и пашет на своем участке, как настоящий мужик. Я как-то с полчаса ему ассистировал, потом час не смог отдышаться. Этим летом он вырыл и зацементировал погреб. В одиночку. Классик – он всюду классик.
Библиотекарь Аня, очень приятная женщина лет сорока, жаловалась, что просто заваливают теперь дешевой беллетристикой. Особенно любовными романами. Лично она их терпеть не может. Зато каждую зиму перечитывает «Анну Каренину». Ее сын от первого брака уже третий раз сидит. Есть еще два крепких серьезных паренька от второго. Муж, видно, ее любит. Видел однажды, как он молча и бережно вел ее пьяненькую домой. Ни в каких любовных романах такого не найдешь.

Подошел к забору с красными изящными столбиками. Служанка Леночка возится в парнике. Молодая девка. Говорят, сирота, из детского дома.  Трудится самоотверженно с утра и до позднего вечера. Да и внешне не уродина. Может, подцепит какого-нибудь приличного жениха. Иностранца. Хотя бесконечные гостевания уже прекратились. Рядом с ней отирается точно такой же ротвейлер, как и у моего соседа. Заметил меня медленно движется к сетке. Хозяев не видно. Ладно, двинемся обратно, не будем собак дразнить. Надеюсь, что кошель с картошкой не сперли. Однажды пристроил стираться в водопаде домотканый половик, а сам, как и сегодня, отправился расхаживать да погуливать. Добрался до последней хаты на этом берегу, где обитают Тамара и Полковник. Немного потрепался, возвращаюсь – тю-тю! – уплыл половичок. В  чьи-то новые руки. А бабушка ткала его на моих глазах.
Напротив забора, недалеко от дороги, воткнуто еще одно дубовое бревно. Верхушке придано некоторое сходство с лицом господина  Е.Б.   А тяжелые дубовые крылья призваны, видимо, убедить в несомненности этого сходства.
От дубового ангела  поворачиваю назад. Медленно прохожу по гребле. Солнце справа пронизывает еще сквозные заросли. Летом здесь густой и прохладный сумрак.  Стайка мошкары пляшет в солнечном луче. Чуток солнца и сразу начинается движение и жизнь.
В зарослях прибрежной лозы неутомимо куют соловьи свое майское счастье. Звонкие наковаленки и серебристые молоточки.  От их звонкого счастья перепадает и нам.  И уже тяжесть зимней и все еще не тающей печали не так ощутима.
Подала голос и кукушка. Первая в этом году. Тоже совсем рядом, но где – не разглядеть. Грудной женский голос. Ку-ку-у! Ку-ку-у! Раз, два, три, четыре, пять… десять… двадцать! Да, господи, хватит, оставь другим. Мне так много не надо. Уймись, мне уже надоело считать. Нет, птицу не переспоришь. Ну и кукуй себе на здоровье.

Трос у больших кладок глубоко врезался в основание вербы. Дерево обволокло его своей плотью, ассимилировало.  В тот год, когда переходил  кладки во время половодья, трос уже присутствовал и удерживал их. Они всплыли почти до уровня поручней и под весом моего тела опять провалились до поперечных опор. Я оказался по пояс в воде. С напряжением вел шест по внешней, правой стороне кладок, чтобы как-то удерживаться под напором грозной воды. А начиналось всё вполне невинно. Пасынок господина Е.Б. приехал в деревню на весенние каникулы, а пройти по кладкам на тот берег было уже невозможно. Он заметил утлую плоскодонку возле берега и решил переправиться. Местные ребята отважно курсировали на этой лодочке с одного берега на другой, но отправлять городского мальчишку одного было опасно. Он расположился на носу, я на корме. От края борта до воды оставалось сантиметров десять. Если вести себя очень осторожно, не дергаться, то можно и доплыть. Удачно прошли стрежень, избежав столкновения с редкими уже льдинами. Выплыли на заливной луг и причалили прямо к забору, туда, где когда-то встречала меня бабушка с дедом.  Высадив мальчика, я бодро поплыл назад и вместо того, чтобы вернуться разумным и безопасным маршрутом, направил лодку в основное русло. Река подхватила ее и понесла как перышко. Широкая, стремительная вода. Вот это, действительно, половодье. Я был на вершине блаженства. И в этот самый момент заметил, что меня несет на немного выступающие над водой поручни третьих кладок. Я отчаянно заработал шестом, чтобы обойти их слева у самого берега по узкой бурлящей протоке. И когда я с облегчением вывернул в этот спасительный проход и уже миновал поручни, почувствовал, как конец жерди мягко торкнул по корме. Вода тут же хлынула в лодку – мальчика уже не было на носу и до края борта на корме оставалось сантиметров пять. Я вскочил. Лодку стремительно заливало. Я оттолкнулся и с шестом в руках бросился по направлению к близкому крутому берегу. Метров три водного пространства преодолел мгновенно и выскочил на берег почти сухой. Был в ватных штанах и телогрейке, которые обеспечили повышенную плавучесть. Взобрался на горку и почувствовал себя Робинзоном – кругом бурлящая стремительная вода. Глянул на кладки. Понял, что это единственная надежда. Собрался, сосредоточился и начал спуск по скользкому откосу. У воды нащупал шестом доски  и сделал первый широкий шаг. Меня шатнуло, прижало к поручням, заскользили резиновые сапоги. Я зацепился шестом за край доски и начал осторожно продвигаться по пояс в воде, глядя только на кромку, по которой вел тяжелый ольховый шест. Остановил меня второй пролет кладок, который оказался на уровне пояса. Подтопив его шестом, я взобрался и на него и, балансируя, снова продолжил движение. На подходе ко второму островку глянул влево на бескрайний водный разлив. Стало как-то неуютно, когда представил, что мог бы тоже оказаться на этом просторе, но уже без лодки и в намокшей тяжелой одежде. Дальше не додумывал. Вода на островке была немного выше колена. На вторых высоких кладках  чуть ниже. А что там ждет меня в ложбинке возле поцелуйного камня? Тут меня и услышал Вадим, который ждал на берегу.  Ему показалось, что это переправляется лось. Потом  увидел  мою  голову над водой и торчащий шест. Успел подумать, что это лосиные рога.  Но голова почему-то моя. Последние кладки снесло  и пришлось идти напрямую – опять по грудь.  Одежда не успела до конца промокнуть. Только в дедовых резиновых сапогах хлюпала вода.  Радостно возбужденные, пересказывая друг другу подробности, заторопились в хату. Отогреваясь на печке и слушая, как Вадим возбужденно рассказывает о моем приключении бабушке, я вспомнил, что сегодня двадцать девятое марта – день рождения той самой Галины, что за три месяца выдала мне десятилетнюю норму переживаний. И эти десять лет закончились именно сегодня. И вполне благополучно. Хотя с не меньшим выбросом адреналина, как и тогда.

Опершись о поручни, опять стою над водой. Сердитый водопад взбивает грязновато-желтую пену. Какой-то рыбак на пляже с песочком неутомимо пуляет блесну к сваям. Хороший спиннинг, видно дорогой. Да и сам рыбак упакован что надо – по последней рыбацкой моде. Да не время сейчас, надо бабочек в грязи намыть да на плотву с удочкой. Видно, не местный, начал бросать к левому берегу. Не знает, что там наклонная свая. Так и есть, зацепил. Теперь повозится. Да не тяни ты так, крючки только крепче завязнут. Подергивай легонечко, из стороны в сторону. Все-таки оставит блесну на память.  Подергал, походил по берегу, меняя угол наклона лески, начинает раздеваться. Это уж точно белорус. Никому ничего дарить не собирается. С трудом стягивает свой специальный рыбацкий комбинезон. Демонстраций модной одежды рыба не любит. Если собрался чего-нибудь поймать, будь как можно незаметней. Ишь ты, даже  белые трусы снимает. Наверное, немец. Они, говорят, при господине Е.Б. собирались строить пансионат на берегу омута с белыми кувшинками. Но, вроде, инициатива эта пока заглохла. Видимо, им напомнили, кто победил в прошедшей войне. Рыбак держится левой рукой за леску, подергивает, а правой прикрывает свое мужское оснащение. Видно, все-таки наш. Немцы не стесняются. Пусть себе и новый, но белорус. Сделал еще шаг и тут же решительно повернул к берегу, резко, как пробки из бутылок, выдергивая ноги из воды. Холодна ты, майская водица. Трусы надел, а влезать в комбинезон пока не торопится. Ладно, пусть закаляется.

Что-то прошла охота даже рыбу ловить.  Зацепишь голавлика на килограмчик, поводишь в охотку и даже радуешься, когда оборвется. Теряю интерес к материальной стороне мира. Видно, закончу жизнь бездомным бродягой. Утону в море бесконечной свободы. А может, еще и женюсь на Маше. И она мне чего-нибудь родит. На старости только этого не хватает. Действительно не хватает. Когда и жениться, если не после пенсии. Все равно терять уже нечего. Кроме спокойной старости.
В прошлом году в банкетном зале «Полифема» состоялась бракосочетание семидесятипятилетнего американца и восемнадцатилетней  белорусочки. Я как раз ловил рыбу руками в сваях возле вторых кладок. Он высокий, подтянутый, с седоватым ежиком и загорелым продубленным лицом. Больше шестидесяти не дашь. А наша грудастая телка  в свадебном наряде выглядела лет на 25. Когда возвращались от  родника, сейчас он заменяет в наших местах вечный огонь, я, склоненный низко над водой, углядел ее мелькнувшую черную пятку.

Опять скрипач. Солнце золотит его плоское безносое лицо. Сейчас он похож на Будду. Он виновато прижимает к груди свой мазохистский музыкальный инструмент. Помню, как пастухи мастерили весной дудки, сворачивая их из только что снятой коры. Наконечник вставляли из гусиного пера. Особенно удачные дудки получались у Быка, какие-то радостно звонкие, торжествующие, – у того самого Быка, что успокоил Безрукого. Но тогда мы ничего о его подвиге не знали. Он недавно пришел из тюрьмы, и мы сначала побаивались его. Бельмо на глазу тоже отпугивало. Он каждый день, когда пас коров рядом с нами, на горке, где сейчас дом Юзика и водонапорная башня, делал очередную дудку и учил нас играть на ней. Через неделю у всей нашей команды были эти инструменты для извлечения из горла простой весенней радости.  Только недавно я узнал, что Бык из нашего детства и партизан Солодуха – один и тот же человек.
После войны все партизаны, оставшиеся в живых, в основном те, кого не призвали в армию, чувствовали себя хозяевами жизни. Но большинство этой мужицкой вольницы, видимо, не случайно, бросили в самое пекло – на штурм Кенигсберга. Там белорусские партизаны и сложили головы. Даже Солженицын, истово веривший в свою избранность, именно под Кенигсбергом почуял  дыхание смерти. Его звериная интуиция подсказала выход. Из двух зол выбрал меньшее. Поэтому и оказался вскоре в лагере. Береженого бог бережет. Благодаря своему бельму Солодуха в армию не попал. Зато тюрьме бельмо не помешало. Если другие что-то несли с колхозного поля украдкой и в темноте, то Бык не таился – герою положено.  Однажды, когда тот, как обычно, прихватил с колхозного двора мешочек зерна на самогонку, родственник Безрукого, недавно назначенный бригадиром, задержал его. Свидетели, также родственники и свояки, были наготове и пьяным кагалом высыпали из ближней хаты. Солодуха попытался было качать права, но его быстро угомонили. К  акту о хищении добавили и акт о сопротивлении власти и о политических высказываниях – «Да вы хуже, чем немцы!» – и  в тот же день отправили в район. Суд обратил внимание не на его партизанские заслуги и медали, а на то, что он злостный расхититель и антисоветчик. Да и попробовал бы судья учесть эти заслуги, как на него самого тут же полетели бы анонимки. Дали Быку восемь лет.  Впрочем, мужику особой разницы и не было где работать – то ли на воле восстанавливать народное хозяйство, то ли за проволокой. Все делали одно общее дело в разоренной войной стране. За проволокой даже спокойней и сытней, худо-бедно, а голодным спать не приходилось ложиться. Далеко его никуда не угоняли. Сначала разбирал завалы в разрушенном Минске, потом носил кирпич на стройке. Да и по сравнению с тем, как работали на воле – взять того же Павку Корчагина – лагерная жизнь солженицинского Ивана Денисовича выглядит обывательски благополучной. И поэтому, если мы хотим какой-то правды и понимания происходящего в мире, в школе надо изучать и Николая Островского, и Александра Солженицына. Правда дневная и правда ночная должны дополнять и оттенять друг друга.

Мама рассказывала, что первые годы после освобождения оказались в Белоруссии самыми голодными. Особенно в партизанских зонах. И немцы, и партизаны избавили народ и от скота, и от всяких запасов продовольствия. Горшочек тушеной сахарной свеклы, напоминавшей повидло, – единственное, что могли дать ей с собой в город. Но и это было весомой добавкой к морковному чаю и студенческой норме хлеба. В колхозах оставались только бабы и старики. Да и те ютились в землянках. Наш нынешний дом появился спустя пять лет после войны – дед боялся брать кредит, хотя потом их все списали. Строили на свои средства. Немного помог старший сын, к тому времени второй секретарь райкома.  Но отборные сосны, которые пилили всей семьей – именно там мама и сорвала спину – украли. Тогда и воспользовались льготой, положенной секретарю райкома, – получили бесплатный материал на сруб.  Но это уже была сырая и суковатая ель. Меня, шестимесячного, – после того, как мать заболела, – привезли в землянку три на четыре метра, где в тамбуре жила коза кормилица.  Еще долго над освобожденными деревнями стояла тишина: не драли горло петухи, не мычали коровы, не хрюкали свиньи. Для них до войны имелся даже специальный пастух. После войны профессия свинопаса исчезла.

Привезли меня к деду с бабушкой во время половодья. В те годы речка разливалась от холма до холма, до Попки. Вода доходила еще выше того места, где сейчас красивый забор господина Е.Б.
Бабушка встречает нас уже на дороге, что через пару метров исчезает под водой. Отец передает ей сверток с первым внуком, который, наконец, просыпается и подает голос. Мост смыло и даже на коне через реку не перебраться. Поэтому дед и не смог нас встретить на станции. Отец нес меня все двенадцать километров. Широкая плоскодонка приткнулась к берегу. Дед стоит в лодке, опираясь на шест. С ним удобно и на мелководье, и на самом стрежне. Только отталкиваясь  изо всех сил можно переспорить своевольную весеннюю воду. Она всюду, куда ни глянь, – блестящая на солнце, в островках буроватой пены. Радостное возбуждение от необычности происходящего. Деревья, стоящие в воде. Правда, их немного. Немцы, в целях безопасности, заставляли очищать берега от зарослей. Видна наша липа на том берегу. Беспокойство от того, что отец почему-то остается, не садится в лодку с нами. Нет, дед еще вернется за ним, отец пообедает, а потом, когда меня уложат спать, пойдет к вечернему поезду – утром на работу.
Переправа во время половодья стала моим первым впечатлением, которое удалось сохранить в памяти. Или точнее – выстроить. В шесть месяцев, думаю, был просто эмоциональный импульс всеобщего возбуждения в природе и в людях, запеленгованный ребенком. Но позже, два года спустя, он был поддержан точно таким же переживанием. Так что любовь к половодью отнюдь не случайна.
Коза, а потом и корова, тоже, видимо, повлияли на мои предпочтения в эмоциональной сфере. Все симпатии до сих пор четко делятся на козочек и коровушек. Других животных не наблюдается. Света, например, коровушка, хотя почти такой же комплекции, что и козочка Маша. Деление не столько по внешности и стати, а соответственно духовному облику этих животных. Также соответствуют им и две любимых учительницы литературы – поэтичная козочка Фаина Моисеевна и дородная холмогорская корова Зинаида Давыдовна. никакого романтизма она и на дух не переносила. Ее зычный голос звучал на всю школу, а клички прилипали намертво.

Кошель на месте. Такого  добра у всех полные погреба, несмотря на то, что уйму перевели за зиму на драники и бабки. Хватит до молодой картошки. Поцелуйный камень на месте. Снова пригибаюсь над вербой, склонившейся над тропинкой. Треснула, надо убирать. Вот пусть Юзик ею и займется. А то нашел себе заботу, пристал к моим беззащитным вербам. Тяжко приходится красоте в мире всеобщей пользы. В сущности, провинция – это место, где красота и талант не имеют рыночной стоимости. Поэтому талант пропивают, а красоту равнодушно губят или отдают первому встречному. Без них проще и легче тянуть привычную лямку жизни.

Вот и первые кладки. За то время, что я прогуливался, кто-то сломал половину перилл. Хорошо, что не унес. Можно и мне поживиться – дрова. С каждой прогулки обязательно что-нибудь приношу и для печки.  Видно, приезжали  за родниковой водой на большом подпитии. Вон и пустая разбитая бутылка, еще и тут добавили. Оставили бы Володе Греку. Перила крушат постоянно. Подчеркивая тем самым, что нужны они только туристам.  Пьяные вдрабадан по-прежнему переходят речку вброд, держась за кладки. Хорошо, что есть пока кому ремонтировать.  Вот для таких людей и нужна дубина власти, заставляющая их быть немного лучше, чем они есть. А какие они есть, показали девяностые годы. На заливных лугах гласности радостно благоухали вчерашние компосты и сегодняшние фекалии. Люди просто жаждали грязи и дерьма. А потом потянуло и на кровь. «Скучает смертно от того, что долго ей долу не дано пролиться. Скучает кровь – безумствует народ». Все же некоторый прогресс налицо: уже можем обходиться без дубины. И даже без палки. Но без кнута нам пока никуда.  А горстке воспитанных людей придется потерпеть некоторые неудобства – не столько от  неизбежных экзекуций, сколько от хлопающих, устрашающих ударов наших сегодняшних пастухов.

Слева от кладок заросли кустов, где теряется ручеек криницы. Там тоже было зеркало широкой и спокойной воды. Там я поймал своего первого окунька и тут же упустил. Пока я любовался эти чудом у меня на ладошке, он подпрыгнул и упал на песок возле воды. Потом прыгнул еще пару раз и оказался в речке. Плач о потерянной рыбке и был, вероятно, моим самым первым творческим актом. «Окунечек же ты мой!» – часто с улыбкой пересказывала бабушка мою жалобную и пылкую ламентацию.
Снимаю со стенки ведро с водой и поднимаюсь на пригорок, осторожно ступая по бетонным колдобинам,  оставшимся от благих намерений господина Е.Б.
Из своей хаты скатывается мне наперерез Иван. В левой руке ведро, в правой  сигарета.
- Валерка, привет! Когда ж ты приехал? Руки не даю – сам видишь какая.
Он немного навеселе, в джинсах и модной, но мятой фланелевой рубашке навыпуск с подвернутыми рукавами. На ногах мягкие, тоже подвернутые резиновые сапоги. Фланелевая рубашка в приятную – голубая с серым – клетку.
- Ирка моя скоро заявится, а мне еще кабана кормить. Все на мою голову!  Хозяйка! Такая стала, бля, – генерал. Валерка, глянь там, в хате, может, курево какое. У бабы Сони всегда для меня заначка была. Глянь, должно быть.  Побегу, заходи!
Широким аистиным шагом – не зря же кличка Бацян (аист) – спешит Иван за водой в криницу, затягиваясь на ходу остатком сигареты без фильтра. Моржовые усы, как у Ницше, прикрывают щербатый рот. На голове ни одного седого волоска. Что, кстати, наблюдается у пьющих людей, занятых физическим трудом, – и у того же Володи Грека, и у старого Аркадия. Карие глаза Ивана светятся дружелюбием. Стиль общения у него преимущественно уменьшительно-ласкательный – буквально со всеми, независимо от рангов и положений. Раскованно-добродушно общается с любым начальством и вызывает такое же снисходительное добродушие в ответ. Тем более, что всегда очевидна его радостная готовность услужить, сделать приятное.
Поэтому Иван желанный гость в самых пестрых компаниях – и  на охоте, и на рыбалке, и в парилке, и просто у вечернего костерка. Он всюду вносит ноту  необременительной снисходительности и доступной всем человечности. Не говоря о том, что шашлыки у него никогда не подгорают, а красное и жесткое утиное мясо получается нежным и сочным. Нужный человек он и на «Полифеме». Если свободен от коров и коз с овцами, то всегда находит какое-нибудь дело, халтурку, возможность услужить, помочь.
Есть там у него и свой интерес – всегда держать Иру под колпаком. А благодарят Ивана просто: ведь сердце «Полифема» – самогонный аппарат. Пока работает безотказно. Только если Ира заупрямится – мол, хватит ему! Поэтому к концу рабочего дня он частенько засыпает, где придется. Если Ира недоглядит, как в прошлом году, – прямо на голой земле. После того он целое лето бухал, как чахоточный, но в больницу не лег – врачей боится. Козьим молоком обошлось.

Как всегда, проходя мимо, ощупываю взглядом приятно массивную каменную стену моего соседа. Кое-где уже потрескалась. Да, нет ничего вечного. Юзик красуется в кухонном окошке за обеденным столом. Метров пять от улицы. Он вонзил зубы в жирную спинку копченой селедки и, посасывая, заглатывает ее нежное мясо. Он не стесняется открытости своей трапезы – заработал, ест свое, не ворованное. Да и не что-нибудь супердорогое, а обыкновенную селедку. Но мог бы, конечно, делать это не на виду: выглядит как самодовольная реклама здорового и зажиточного образа жизни. До войны, рассказывала мама, селедка была большим деликатесом, а пользовался спросом  лёк – бесплатный рассол из бочки в которой привозили селедку.  Ели его с картошкой в мундире.  Так что за селедкой ходили с бидоном.
Заметив меня, Юзик отрывается от лакомого кусочка в правой руке и делает приглашающее движение левой. Благодарно киваю и отрицательно повожу головой из стороны в сторону – руки заняты. При его повышенном давлении налегать на селедку не следовало бы.  Как-то он притомился и присел на своем крыльце-мавзолее. Вид мне его не понравился, быстро сходил за прибором. Юзик не сопротивлялся, послушно закатал рукав рубахи.  Цифры впечатляли – 170/140.  Инфаркт и инсульт стояли рядом, положив ладони на плечи, – ты наш, не дергайся.  Вызывать скорую отказался. Я тут же сбегал за своим чудодейственным прибором  минского производства. Аппарат магнитотерапии, белый утюжок размером с ладонь. Все бабки уже знакомы с его  действием. Он дешевле своих российских аналогов – Рилта, Милта – в  пять раз. Посадил Юзика на стул в кухне возле розетки и приложил утюжок к затылку. Через 10 минут давление было 150 на 100.  Уговорил прекратить на сегодня трудовые подвиги. Обещал завтра  обратиться к врачу. На следующий день, говорила Валя, его с работы забрала скорая.  Немного полечился. Когда я потом давал ему рекомендации по здоровому образу жизни, он только отмахнулся: «Дети выросли, дом построил, деревья посадил. А жена пусть поищет себе другого. Дам ей такой шанс. Может, и найдет. Только пчел жалко. Благодаря моим пчелкам я еще и шевелюсь тут с вами. Все, кто в мае стоял со мной в оцеплении, все уже там, отмаялись, косточки парят. А дрожать над своим здоровьем – последнее дело». Вот такой парень мой засранец бобр, хочет и мои вербы на тот свет прихватить. Значит, он их тоже любит.

Коленом отодвигаю готовую развалиться калитку. Буду заниматься с ней уже летом. Опускаю кошель и ведро на лавку. Открываю и, немного плеснув, ставлю ведро на его постоянное место – на табуретке у входа. Закрываю крышкой. Ну, вот и все, дом – полная чаша.
Солнце уже по половины спряталось за  обрезанной вербой. Верхняя его половина спокойная, плотно-малиновая, а нижняя, процеженная сквозь ветви,  сияет сусальным золотом и пробивает пучками лучей  веранду насквозь, являя всю неприглядность захламленного после зимы помещения. На холодильнике два перезимовавших черных яблока, шелуха от семечек тыквы и россыпь мышиного горошка. На столе грязные тряпки, подгоревшие кастрюли. Нет, на уборку меня сегодня не хватит.
Захожу в хату – тепло и сухо. Можно закрывать вьюшку и окна. Запах побелки перебивает все другие запахи, накопившиеся за зиму. Кроме мышиного. Он перебивает даже запах полыни, которую я положил за печку, под кровать и диван. Там, где она им мешала, мыши мою полынь спокойно перемололи.
Дед строго глядит на меня со своей последней фотографии. Он сидит на печке – за спиной на жердочке связки лука. Справа лампочка, слева подушка. Снимал профессионал, Николай Коледа, и потому бабки-соседки восхищаются: «Живой Василь!»  И добавляют: «Але ж як памер, дык і ўсіх сваіх любоўніц з сабой забраў!» Тут же припоминают и его беспримерную жестокость по отношению к бабушке. После того, как она облила помоями не ту даму его сердца, и вскоре, вероятно, от этой оплошности заболела, дед, уходя из дому в самые морозы, – дети были в школе, – оставлял  двери распахнутыми настежь. С жаром, в поту, она вставала и держась за стену, чтобы не упасть, пошатываясь, шла их закрыть.
Фотография  бабушки рядом. Она в темном платочке склонилась над столом, режет сало. На отрывном календаре над ее головой четкая дата – 14 ноября. Рядом с буханкой хлеба газета «Правда». Текст передовой тоже можно разобрать. Снимок того же автора – Николая Коледы.
Однажды, рассказывала мама, дед даже чуть не застрелил бабушку. Они были где-то в беседе, – какое чудесное слово, так и представляется неторопливое и уважительное общение, – и там дед, как мастер на всякие штуки, неожиданно погасил лампу. Когда после веселого гомона и женских вскриков, лампу опять зажгли, деду показалось, что бабушка выглядит несколько более растрепанной, чем до этого. Тем более что сидела рядом с очень видным мужиком.  Дед тут же взвился, выдернул ее из застолья и поволок домой. Уже в сенях приложил с необычной силой и злостью. Она юркнула на печь, к малым еще детям. Он за ружье, патроны в патронник, и к ней. Бабушка не дрогнула: «Страляй! Не трэба мне такая жызня!» Щелкнули взводимые курки. Спросонья, рассказывала мама, она ничего не могла понять, а когда сообразила, то закричала диким голосом и, схватившись за стволы, изо всех сил детских сил толкнула отца. Он стоял на узкой лавке возле печи и, потеряв равновесие, упал на спину, не выпуская ружья. То ли он нажал на спуск, то ли курки сами спустились от сотрясения, но прогремел двойной выстрел. Все застыли – мгновенно протрезвевший дед на земляном полу, бабушка с проснувшимися детьми на печке. Тут заплакала в колыбели у кровати самая младшая девочка.
Шесть человек помещались в одной хатке на три окна. Сейчас только в горнице в два раза больше. Русская печь стояла слева у входа, за ней впритык две кровати, лавка у стены, напротив нее стол, несколько стульев, стол-шкафчик под окном напротив печи – для посуды и приготовления пищи. Сундук с одеждой стоял  в сенях. Больше никакой мебели не было.
Бабушка осторожно спустилась с печки. Держась за юбку, за ней сползла и мама. Поза отца, испуганно лежащего на полу с ружьем, направленным в потолок, показалась ей почему-то очень смешной. Задыхаясь от смеха, она упала на кровать. Только затихла, обессиленная, измученная смехом, как разразилась рыданьями. Но после этого она отца уже никогда не боялась. Единственная изо всей семьи. Да и он, говорят, больше всего любил ее.
Дед неловко поднялся с пола, бросил ружье на другую кровать и выбежал из хаты. Ночевать не пришел.

Знаю эти внезапные вспышки ярости по самому себе. Поэтому стараюсь исключать ситуации их провоцирующие.  Но не всегда получается. Особенно с близкими. Помню жена-поэтесса в начале семейной жизни что-то ехидно сказала под руку. Тут же прозвучала пощечина. Она затихла и с такой скорбью взглянула на меня, что во мне все перевернулось. Я готов был ударить ее еще раз – за этот взгляд.
Как ни странно, пощечина вызвала уважение.  Я был первый и последний, кто позволил себе такое. Женщина желает и демократического равенства, и полной зависимости от мужской и надежной силы. То есть того же, чего мы, в силу российской традиции, по бабьи жаждем от государства – защищенной свободы. А нам предлагают или защищенное рабство или беззащитную свободу. Правда, некоторое время после этого события, – голова, говорила, гудела целый месяц, – поймав мой недовольный взгляд, жена вдруг начинала суетиться, сновать из кухни в комнаты и обратно. Когда я, наконец, поинтересовался, в чем дело, она призналась, что прятала ножи.  Я расхохотался. Не знаю, на самом ли деле она этим занималась или просто придумала. Но больше я никогда не позволял себе ничего подобного. Боялся, что в следующий раз подобного взгляда уже не вынес бы. Убил бы на месте.
Когда мой приятель Герман в очередной раз начинает в моем присутствии ссору с женой, я предлагаю ему просто развестись. «Развестись? Такое мне в голову никогда не приходило. Убить – да!»  Позже я понял, что и ссорится он в моем присутствии, только для того, чтобы показать, кто в доме главный. И кому законно принадлежит все внимание и любовь, утечку которых он так  болезненно сегодня воспринимает. Он, он главный, а не какой-то гость, пусть себе и очень приятный  во всех отношениях, у которого он сегодня обязательно выиграет парочку партий.
В предельной близости человека к человеку, даруемого любовью, всегда таится опасность. Потому что любая любовь, это все-таки иллюзия близости. Полная возможна только между однояйцовыми близнецами. Кстати, случается ли, что они убивают своего самого близкого человека – в сущности, самого себя? А когда там, где мы по привычке ожидаем близости, ее не оказывается, мы возмущенно считаем, что нас предали,  и совершил это предательство самый дорогой и близкий человек. Как жить после этого? Поэтому безопаснее всего постоянная дистанция, охлаждающая порывы и избавляющая от иллюзий. Как говорят некоторые: человек будущего – это одинокий человек. Обходительный и приятный во всех отношениях. Да и управлять им намного легче, чем любым, даже самым минимальным сообществом. Наше будущее – уже не миллионы, но миллиарды и десятки миллиардов одиночеств. Нужно ли нам такое будущее? Нас не спрашивают никогда и ни о чем – извольте приспосабливаться.

  Прижимаюсь спиной к печке. Уже горячо. Пристраиваю посушиться одеяло и простыню. Подушка на подоконнике вроде немного пришла в себя после зимы. Но можно приткнуть и ее.
Ловлю себя на том, что, проходя по хате, постоянно заглядываю в свою голубую комнатку – будто там кто-то есть. Так же обвожу глазами и большую, задерживаясь на диване, где мама обычно отдыхала после обеда-ужина. Бросаю взгляды и на кровать, куда она перебиралась после телеинъекций.
Никого нет, никого и быть не может. Но ожидание тлеет, как угли под пеплом. Всюду чудится ее присутствие – в  доме, в сарае, у кустов смородины, возле калитки. А кто там у забора со стороны дороги? Нет, не она…
Двадцать лет после пенсии провела мама на этом месте,  отлучаясь только на зиму. Сначала ухаживала за бабушкой, потом за отцом, потом возилась с внуками, потом все больше одна, постоянно подстегивая себя, ставя задачи и разворачивая планы, строго следя за графиком выполнения, пока не упала, наконец, боком в грядки, где и была обнаружена соседом Юзиком. «Может, если бы не я, – произнес он еще на пути из Минска,  будто бы виновато, но с желанием  подчеркнуть свою роль,  – мама ваша  не мучилась бы так долго. Да и вас бы не мучила».
Возможно, умереть сразу – это было бы не так мучительно для тела. Но тогда она не ощутила бы перед уходом того тепла и заботы, все же сумевших немного согреть ее последние дни. Да, забота была запоздалая, больше нужная нам самим, чем ей. Но все же она уходила окруженная детьми и внуками – семьей («все как у людей»), пусть хотя бы иллюзией семьи, ради которой она трудилась всю жизнь и жертвовала всем, чем могла. Эта иллюзия ускользала, оставляла наедине с собой, в глухоте одиночества – вплоть до самого последнего, бессловесно-беспомощного, распластанного по земле среди зацветающих огуречных кос.
Тело и душа исчерпали запас гибкости, необходимый для жизни, особенно сегодняшней. Работа, которой их поколение истязает себя до последнего, это прежде всего психотерапия – попытка удержать неотвратимо ускользающий смысл. Работа – это единственный смысл, какой они знали. Именно работой беспомощно заслоняются они от нынешней жизни, еще более чужой и безжалостной, чем та, которая встретила их на пороге юности. Но ее-то, с молодым и веселым напором, они все-таки перемогли. Завоевали железобетонные города, пробили корнями асфальт, дали потомство.
Поколение наших родителей выросло в жестко определенном, резко поляризованном мире.  Поднимаясь из послевоенной бедности голода, холода, они отдавали себя детям, чтобы те никогда не испытали того, что выпало на их долю. И мы не испытали. Обильна была та кровавая жертва, надолго успокоившая Молоха истории.

Зиму 1944-1945-го моя будущая мама прожила в нетопленом общежитии – двадцать кроватей в комнате.  В этом же общежитии ее чуть не изнасиловал здоровенный пьяный капитан, приставший к ней еще на улице. Но деревенские девушки старались во что бы то ни стало сохранить девственность для мужа. Если жена не смогла сделать мужу такого подарка, то рассказывала мама, муж колотил ее всю жизнь. Офицер с пистолетом в руке, периодически стреляя в окно, забитое фанерой, требовал положенного ему, победителю. «Вы тут под немцем стелились, а мы за вас кровь проливали!»
Девочки сидели, как мыши под веником, боясь шелохнуться. Спасла подруга – незаметно сумела выбежать и привести патруль. Благо штаб округа был поблизости. Капитан  после отсидки на губе, тихий и вежливый, явился с бутылкой водки и американской тушенкой. Возможно, именно после этого эпизода от американских консервов ее всегда тошнило – даже  когда только смотрела на тех, кто ест. Капитан настойчиво приглашал в кино, на танцы. Мама сходила на свидание с ним только раз. Отец, как бывший партизан-разведчик, следовал за ними невидимой тенью. Когда они уселись с мороженым на лавочке и капитан по-хозяйски обнял маму за плечи, отец не выдержал и начал забрасывать его камнями. Первым же камнем сбил фуражку, вторым – рассек кожу на лбу. Третий, с куриное яйцо, ударил чувствительно по колену. Отцу повезло, что на этот раз офицер был без оружия. Прижимая платок к ране и  прихрамывая, атлетический красавец вынужден был покинуть парк культуры и отдыха имени Горького.  Ничего сладкого в этот раз у капитана не получилось. Сюжет воистину библейский. Голиаф и Давид.

Первую зиму мама бегала на занятия в матерчатых лодочках. Именно бегала – чтобы не отморозить ноги. Это были ее единственные туфельки. Чтобы купить сапожки – обычные, хромовые, такие же, как и мужские, только маленькие, – мама две недели на летних каникулах торговала огурцами, благо на послевоенных пепелищах урожаи выдавались богатые. От деревни до станции двенадцать километров. Два раза в день – туда-обратно – итого сорок восемь. Плюс дорога от вокзала к базару. Это еще четыре. Остается только прибавить мешок на плечах в тридцать килограммов.
Двадцатилетняя девушка отмерила расстояние большее, чем до Москвы, и перенесла столько огурцов, сколько поместилось бы в тогдашней полуторке. Она заработала эти две тысячи – двухмесячная рабочая зарплата – и  купила аккуратные сапожки тридцать седьмого размера. Благодаря  спасительной обувке и смогла закончить свой педагогический техникум. Но по распределению на Западную Украину не поехала: и без телевизора тогда знали, как встречали бандеровцы молоденьких учительниц-комсомолок. Поэтому диплом и не выдали. Пошла на бухгалтерские курсы, куда вслед за ней пристроился и отец. Там  и продолжил наблюдение за своей избранницей. Ходил весь в синяках и ссадинах – продолжал упрямо сражаться за свое счастье.
В конце концов, мамино сердце дрогнуло – не смогла больше смотреть, как безжалостно колотили этого настырного парня. К тому же он стал небольшим начальником и получил комнату. Присутствует  эта настырность и во мне. Но, все же, я мамин сын.  И по внешности, и по складу ума. Все, что приходило мне в голову, тут же приходило и ей. Если мама что-то спрятала на зиму в доме, – от незваных гостей, – и забыла где, то после небольшого сосредоточения мог найти только я.
В классе шестом я еще надевал мамины сапожки, когда ехал в деревню к деду – сначала поездом, а потом те же двенадцать, маминых, пешком. Поэтому свою естественную, данную от природы форму ее маленькие изящные ступни   и женственные мягкие ладони обрели только в больнице, незадолго перед уходом – что получила, то и возвращает в целости и сохранности, стряхнув все уродливое и временное.
«Бо-лит…» – по-детски беззащитно, со слезами на глазах, жаловалась она. Я терпеливо искал для ее непослушной ноги то единственное положение, которое хотя бы ненадолго приносило желанное облегчение. Но опять звучало это беззащитное, нечленораздельное, виноватое: «Бо-лит…»
Никогда никому в жизни не доставляла она хлопот – все сама. Теперь впервые была так беспомощна, так зависима. Возможность навсегда остаться в таком состоянии приводила ее в отчаянье. Опять подскакивало давление, меркло сознание.
Я держал ее маленькую, непривычно белую и пухлую ладошку – возможно, впервые после раннего детства – и  чувствовал, что не от меня к ней, а от нее ко мне идут прерывистые импульсы жизни…
Только после того, как прозвучал взрыв в переходе на Пушкинской, унесший больше сотни жизней, она позволила себе умереть. Тем летом я часто проходил там и тоже мог бы оказаться в числе погибших, если бы за тысячу километров от меня она беспомощно не упала в грядки. Чтобы еще раз подарить мне жизнь.

Сижу на маленькой скамеечке – мамина – спиной к горячей печке. Осторожно черпаю плотную, почти творожистую простоквашу из трехлитровой банки на коленях. Ее любимая еда – с  картошкой или, как я сейчас, с батоном. Праздник печеной картошки перенес на завтра.
Последние солнечные лучи золотят бока моим вербам, трогают верхушки вишен в канаве, заливают обломанную черешню под моим окном. Может, уже завтра, растроганная майским теплом, брызнет молоком своих почек в доверчивую синеву неба, подарив ему еще одно, самое малое, облачко.
Вот и прошел первый майский день первого года третьего тысячелетия.
Первый весенний день без матери.