Интроверт

Виноградов Максим Павлович
       Только что захлопнулась дверь – врачи унесли мою маму, у них не было другого выбора, как, впрочем, и у меня: если в доме появляется мертвец, жизнь должна на пару часов отложить любые дела и приложить все усилия, чтобы этого мертвеца убрать со своей территории, депортировать в места, специально отведённые для смерти. Надо было заварить чай, совершить какой-то ритуал, чтобы успокоить потревоженную атмосферу нашей крохотной квартирки.
       Время от времени, заливая кипятком очередной чайник, или разжёвывая безвкусный галет, я чувствовал, что мать вошла в кухню, поворачивал голову, и в памяти всплывала всегда одна и та же картина, наш последний диалог – она распласталась на полу посреди комнаты, а я стою, и мне совершенно нечего ответить ей на столь веский аргумент. Впрочем, в споре за ней всегда оставалось последнее слово, а как иначе? Ни детей, ни жены, ни карьеры – ничего, что могло бы представлять для неё хоть какую-то ценность, я не имел, ну и что? Интересно, удастся ли сегодня уснуть: воздух как будто дрожит, желая поведать мне о последних мучениях старой женщины, коих свидетелем я не оказался. Быть может, случись я рядом в те минуты, и всё бы сложилось иначе: конечно, врачи сказали, что инфаркта не избежать, но она лежала бы на диване, укрытая пледом, и мы просили бы друг у друга прощения, за то, что мы такие, какие есть. Но ведь, по сути, разницы нет никакой, смерть всё равно крайне неприятная гостья, и, может быть, даже лучше, что всё произошло именно так. Я вспоминал, как уходил отец, сопоставлял ощущения; хотел плакать, но недостаточно, и всего лишь мучительно вздыхал, пока наконец не почувствовал, что очень устал и хочу завернуться в тёплое одеяло. В пятом часу, лёжа в кровати, я подумал, что завтра выходной, испытав при этом нечто наподобие радости; а потом сон, прообраз смерти, как написано в Библии, но проваливаясь в него, я осмелился как всегда не согласиться, хотя, на всё ведь можно посмотреть с другой стороны…
       Проснулся я не очень поздно, за окном было серо, и шёл мерзкий снег с дождём, но это не являлось отрицательным фактором, это вообще не играло никакой роли. Что я ощущал внутри? Ничего нового, одиночество; оно всегда было моей тенью, о чём стараешься не думать, но что несколько раз в месяц насилует тебя с завидным постоянством. Одиночество, буду весь день пить чай и… в этот момент я облокотился на подоконник, прижимаясь виском к холодному стеклу, и увидел своё отражение в небольшом сиреневом зеркальце, стоящем здесь же на окне. Я мгновенно замер и почувствовал даже не дрожь, а нечто сравнимое с тем, как если бы тебе кошачьим когтем поскребли по всей длине позвоночника, от атланта до копчика, и обратно. Осматривая комнату, я никак не мог понять, или, вернее, принять то, что все вещи стоят на своих местах: косметичка, женский дезодорант, расчёска с застрявшими в ней мёртвыми волосами, эти тюбики с мазями и лекарства на каждый день – целый рой вещей, казавшихся теперь призраками, хозяйничающими в доме после смерти жильцов. Какого чёрта они не ушли, ведь в них больше нет никакой надобности?
       Вещи смотрели на меня как на чужака, пугали и вытесняли, и я понял – это была месть. Месть за мою раздражительность, ведь меня всегда бесило наличие заколок, коробочек с кремами и прочей мелочи на открытых полках; выводило из себя, когда что-нибудь начинало вываливаться из нашего общего шкафа, трещащего по швам. Я никогда не мог смириться с тем, что вокруг так много хлама, и вот пришло время избавиться от всего этого!
       Аллилуйя! С видом крестоносца, отправившегося освобождать святую землю от засилья иноверцев, я взял в руку большой мусорный мешок и начал свой очистительный поход. Одежда ворохом повалилась в мешки; сувениры, которым нет числа, газеты с последними и предпоследними, но точно не свежими новостями, бесчисленные предметы сугубо женского обихода, маленький телевизор, какие-то заметки на клочках бумаги, пустые лотки и банки, мешочки, подносы, фотографии всего нашего семейного кустарника – всех ожидало чёрное целлофановое небытие. Уже не осознавая, какая вещь сейчас летит в мешок, и какую хватает моя карательная рука, я воображал себя то революционером, то Зевсом громовержцем. В неистовом вдохновении, требующем полного и совершенного выявления, я заполнил вещами все пустые пакеты (которых, кстати, тоже было накоплено не мало), и в три захода, нагруженный как ишак, сгибаясь под тяжестью ноши, выбросил весь хлам в огромный контейнер для мусора, стоящий во дворе рядом с детской площадкой.
       Я вошёл в опустевшую квартиру и вздохнул. Боже, как много пространства! Ничего лишнего, ничто не мешает и не раздражает. Теперь надо заняться обустройством на свой вкус. Итак, этот фикус, закрывающий собой половину панорамы с мусорным контейнером, перекочует на место телевизора, исчезновению которого я радовался больше всего. На стену я повешу «Ткача у станка» Ван Гога, теперь он не будет лишним. Пустой обеденный стол, какое счастье, можно устроить чаепитие; потому что когда на столе лежит доска для хлеба и ножи, еженедельный журнал с кричащим заголовком, подставки под горячее и прочая ересь, назвать это скромное пребывание в гостях у вещей чаепитием не поворачивается язык. Я заварил себе зелёного чая и с удовольствием примостился на табуретке. Пустота, простор в мыслях, может быть выбросить сервант, постелить там какой-нибудь коврик и начать практиковать медитацию, стоп. Мой взгляд остановился на синей жестяной коробке из-под печенья «Copenhagen», стоящей рядом с хрустальным сервизом. Странно, никогда не обращал на неё внимания, хотя иногда видел эту коробку у мамы в руках; наверное, затерялась среди «друзей». Из праздного любопытства я вытащил коробку и поставил на стол, побарабанил по ней пальцами, сделал глоток чая, и открыл. В коробке лежали открытки, которые я дарил маме на дни рождения и Новые года вплоть до поступления в институт, когда я стал считать, что открытки – ненужный мусор.
       Все до единой, написанные детским почерком, с пожеланиями «чтобы ты никогда не грустила», «чтобы ты ни плакала», «чтобы всё у тебя было хорошо» и, конечно, «Мамочка, я люблю тебя!», она все их хранила и помнила; она доставала их в грустные минуты, когда я уходил, не попрощавшись, и находила утешение; я не верил, а она знала, что где-то глубоко во мне ещё живёт любовь к ней. Невидимая рука прошла сквозь кожу и стиснула сердце, я открыл рот, чтобы ухватить воздух, но не смог сделать вдоха; сначала я услышал крик, он заполонил собой всё, он был везде, и внутри меня, и снаружи, хотя на самом деле никакого крика не было, а потом слёзы потоком исторглись из моей груди. Я ревел, как не ревел никогда, в голос, содрогаясь всем телом, мама, мамочка… Не знаю, сколько прошло времени, но внутренние ресурсы начали истощаться, органы чувств после оглушительной встряски возобновили свою деятельность, и первое, что я услышал, был, не раз проклятый мною ранним утром выходного дня, звук мусороуборочной машины… чёрт, чёрт, чёрт!
       Когда я выбежал из подъезда, на светофоре загорелся зелёный, и машина с отходами увезла в своём кузове вещественные доказательства существования мамы. Я стоял в домашних тапочках, с красным опухшим носом, и проклинал злые дрожащие руки, осмелившиеся вынести из дома казавшиеся теперь святыми предметы. Голова гудела, глазам было больно от ярких солнечных лучей, груди – от свежего воздуха, но этого было недостаточно для моего спасения. Я зашёл в магазин, попросил пачку красных Marlboro, и перед тем как пойти в свою нору выкурил первую за пять лет горькую и неприятную сигарету.