2. Иллюзия. Начало

Сергей Эсте
 

Я тебя выдумал. Да, да! Именно в этом вся суть. Именно поэтому у меня ничего не получилось. А и не могло быть иначе. Как может быть иначе, если я выдумал всё?
Конечно, если разобраться, ничего такого особого я не выдумывал. Просто в том мире, где мы живём, никак не выходит, чтобы было то, что нужно тебе. Это понимаешь очень рано и пытаешься вообразить что-то своим, что тебе никак по-другому не даётся.
Вы думаете, это я про золотой клад, или что-то в этом роде? Нет, совсем не так.
Мои родители женились по любви. Я до сих пор не могу понять, как может случиться эта самая настоящая любовь в блокадном Питере зимой 1942 года. Страшная прошлая зима, правда позади, но эта немногим лучше, и до смерти совсем близко, а до нормальной жизни после Победы ужасно далеко. Хотя, какая же это нормальная жизнь, если в комнату коммуналки на Марата в мае сорок пятого мы прибыли почти одновременно – я из родильного отделения Волковской больницы, а отец из госпиталя без правой ступни и левой ноги чуть выше колена.
Я его помню плохо. Черты лица расплываются за шестьдесят с лишним лет, а на нескольких плохоньких фото он слишком серьёзный и совсем не такой, как был. Я конечно помню, как мама подходила к кровати спиной, а он обнимал её за шею, и она несла его со второго этажа вниз по широкой лестнице, и усаживала в коляску. На трёхколёсном агрегате хватало места и мне. Отец двигал руками рычаги взад и вперёд, и мы ехали. Сначала по Марата, а потом на Невский, по осевой налево к Фонтанке, и куда-то дальше.
Раз ночью к нам в комнату постучали двое военных, потребовали документы, а потом извинялись: «Недоразумение, товарищ гвардии капитан! Вы уж извините». Значит мой отец был герой. А руки у него были совсем не геройские – все в мозолях и постоянно что-то строгали, пилили, сверлили. Совсем туманно сейчас, что он мне показывал, как там надо инструментами, но уж запах древесной стружки и металла проник, видать прочно, раз пошёл по его дорожке. А что главное было в его руках, и объяснить почти невозможно, да только обыкновенное тепло и уют, когда он обнимал меня, потом в жизни не повторялись. И любили меня, и ласкали, но таких рук, как у него, не встречал больше никогда. Иногда я забирался между отцом и мамой под одеяло. Что-то соединяло нас намертво, больше чем кровь.
А потом раздалось слово гангрена. Правую ногу отрезали чуть ниже колена. Потом выше колена. Отец глотал какие-то пилюли. Много. И держался рукой как-то странно, сжимая сильно левую сторону груди.
А потом он лежал на столе в прямоугольном ящике. Больше я его не видел.
Через несколько лет, я ещё в школу не ходил, мама вышла замуж.

Андрей Николаевич был мужик хороший и маму любил. А когда родился младший братик, которому конечно забот и ухода доставалось много больше, чем мне, он ничем не выделял его передо мной. Совсем ничем. Даже доверия мне больше выказывал. И обнимал меня. И тепло было в его руках и ласка, но не такие руки, как у отца, совсем не такие. И мама, и он наверняка думали, что я отца забыл, никогда про него не говорили, и фамилия у меня стала Андрея Николаевича, и папой я его звал, но память рук и сердца передаётся, очевидно, совсем иначе, чем всплывающие картинки из прошлого.
Жили мама с Андреем Николаевичем хорошо, дружно. Правда, пришлось помотаться по гарнизонам: в лесу, в крохотных посёлках из одинаковых домиков, в небольших городах. И везде был один и тот же запах – от казённой ли КЭЧ-евской мебели, от обильной ли хлорки в местах общего пользования, от люков ли решётки, куда сливали вёдрами помои из кухни, от прогорклого ли запаха керосина в лампах с фитилём и в керогазе.
Учился я хорошо. С братом дружил. Мама меня любила. Всё было хорошо. Вот только чувство того самого единения сильнее крови больше не повторялось. Не знаю почему. Может всё-таки оттого, что нечто очень важное жило во мне в одиночестве, не соприкасаясь ни с чем, и ни с кем в этом мире. Жило спокойно и молча до той поры, когда я после выпускного школьного бала, неожиданно для самого себя, попросил маму показать мне могилу отца. Она долго смотрела на меня, а потом беззвучно заплакала.
На Волковское кладбище, куда-то на задворки после зловонной воды канала меня отвела бабушка. Потом мы с ней пили вина в какой-то забегаловке, потом меня выворачивало наизнанку над унитазом, но я никому не сказал, что только там, у заросшей бурьяном могилы за ржавой металлической решёткой я вдруг понял, что потерял наверно больше, чем любовь. Или может, мы что-то называем любовью, а это просто много меньше? Может и так.
Когда на утро меня почти перестало бросать в холодный пот, и можно было слегка пошевелиться, Андрей Николаевич дал мне стакан горячего крепкого чая и вдруг окинул таким взглядом, будто до этого не видел никогда.
Ни мама, ни Андрей Николаевич ничего меня не спрашивали после кладбища, а брат приглядывался, будто примериваясь на себя, надо ли пить.
Летом я поступил на вечерний и пошёл на завод учеником токаря, перебрался жить в заводское общежитие. Домашние совсем не отговаривали, они будто сразу успокоились за меня. Правда, на зарплату ученика, а потом токаря второго разряда было не разжиться, но бабушка или брат часто привозили мне что-то из дома. По воскресеньям я обычно приезжал к родителям и иногда ночевал дома.

Зачем я тебе всё это рассказываю?
Когда-то мне казалось, что вот расскажу, как на духу, как на исповеди обо всех своих мыслях и чувствах, о состоявшемся и нет, и что-то случится, и ты станешь тем главным, что есть у меня в жизни. Но оказывается, жизнь устроена совсем по-другому. Вот ты, придуманная, стала мне совсем близкой. Подушечки моих пальцев ощущают твоё тепло, крохотные волосинки на коже твоей руки щекочут мою ладонь, но тебя нет. Ты – только плод моего воображения, а ты, реальная – совсем ничего не знаешь обо мне и уходишь всё дальше. Что же мне теперь, замолчать? Может надо и так. Да только слово не может прерваться посередине, пока это не последнее слово жизни. Летите мои слова, не знаю куда. Ничего не несите взамен.


 ромашка-ромашка
 погадай мне
 любит-не любит
 погадай на удачу
 на несбыточный миг
 тот что был на рассвете
 тот что будет в закате
 когда самый последний
 прервёт гадание
 на слове лю...


Про институт и общагу мне рассказывать особенно нечего. Когда работаешь посменно в первую и третью, а вечером сидишь на лекциях, в промежутках успевая делать чертежи, курсовые, готовиться к зачётам и экзаменам, на всё остальное времени почти не остаётся. Конечно, какие-то праздники и встречи не проходили без меня, но их было мало, я сам уходил от них, когда выбор был прост – выпить ли с приятелями или сделать построения по начерталке? Чаще всего корпел над тонкими линиями чёрной тушью, обозначая красивыми кружочками другого цвета узловые точки построения. Выпить просто так? Это надо так редко. А выпить, чтобы потом жаркими объятьями сбросить стресс с вдруг улыбнувшейся тебе, которая наутро равнодушно пройдёт мимо – иммунитет выработан, расскажу и об этом, чего уж теперь… Но не сейчас.