Остановился поезд

Лариса Бабиенко
 
            
 В древних узбекских городах, лежащих на Великом шелковом пути, на восточных красочных базарах многие века звучала разноязыкая речь сартов, джунгаров, арабов, кочевых юечжи. И вот волею едва ли не космических обстоятельств на этом пути из Средней Азии на Украину в городе Ташкенте и я с бабушкой. Среди баулов, на которых много детей. Сонных, полуголодных, неумытых. Какой национальности? О разборках в те времена и не слыхивали.
Война, гибель многих и многого, эвакуация, необходимость подставить плечо другому, о чем говорили не только люди, но по радио и в райкоме, выходит, что наша вселенная и в труднейшие времена — целехонькая и здоровая, как детородное яйцо.  Это сочетание тогдашних глобальных перемен и ценнейших райкомовских установок, когда и впрямь до все единого были  едины, и вознесло народы к тем сияющим далям, на коих человек лишь честен, великодушен и прост, а в ином просто нужды и нет.
Наверно оттого армянский малыш, прыгающий на соседнем узле, так живо и весело поблескивает глазками, будто попал в лучший, сотворенный лишь для него мир. А я хочу есть и начинаю нудить, скулить, но так, чтоб слышала только я, но узбекский мальчишка, видимо, что-то сообразив, прицелился в меня персиком и озорно кинул мне его на колени. У него нет сандалий, пальцы на его ноге сбиты до крови.
—Бери, пожалуйста, мои, — великодушно решаю я.
Этот красный лакированный шедевр я увидела утром на ташкентской барахолке, ахнула от счастья и, убоявшись, что бабушка мне их не купит, поджала пальцы, но теперь ноги в них горят, будто в арестантских колодках.
Наконец-то железнодорожная касса отпустила бабушку с билетом в руках, как всегда за десять минут до отхода поезда, и она, встрепанная, взбудораженная, схватила узлы, но тут же опустила:
— Где сандалии?
— Вон, — показала я на ноги мальчика.
— О горе мне! — Схватившись за голову, запричитала бабушка. — Нам же ехать еще пять тысяч верст, там могут быть дожди! Что я с тобою буду делать?
Отец мальчишки начал было развязывать поясной платок, в котором узбеки обычно прячут семейные деньги, но бабушка, уже оглядев всех его ребятишек, заметив, что все они со сбитыми пальцами да расцарапанными коленками, вздохнула жалостно и отказалась.
— Рахмат, катта рахмат, — вежливо сказал мужчина и добавил:
Нам ехать недалеко, в Самарканд, возьмите хотя бы ...
В нашу торбу посыпались лепешки и помидоры. Узбечонок вновь прицелился в меня, бросил на прощание абрикос, и через пять минут мы с бабушкой опять — на Великом шелковом пути, хотя нет уже на его тропах верблюдов, а по барханам с невиданной для эпохи эфенди Насреддина скоростью мчит поезд. Однако остановок у него, как и у древнего каравана — на каждом поЛУСтанке. Как увидит в руках у торговцев дыни, тут же и тормозит. А уж к Аральскому морю подбегает так близко, будто вместе со своими пассажирами хочет окунуться в его блистающих прохладных водах.
Да и чего, скажите, не искупаться? Казах ведь не кидается на узбека, мол, это мое озеро, не смей. И узбек скромен, учтив, ему нечего делить ни с одним народом. Никто не кричит другому, мол, ты армянская морда, а ты — хантымансийская... Это потом, спустя много лет, в эпоху националистического атавизма, на станции Тюра-Там, еще в недалеком прошлом — пункте высшей победы советской инженерии, я увижу дикую драку между казахами и узбеками, возникшую из-за того, что узбеки не отдают, дескать, какие-то в далеком прошлом принадлежавшие казахам города, в частности, один из которых ни больше, ни меньше — Ташкент. Следовательно, и не имеют права даже пятнадцать минут стоять на казахской земле.
Глядя на эту драку, как же страдали покидающие Узбекистан русские пассажиры! Гонимые сами, они понимали, что такое отчаяние изгнания, бессмысленная гибель мечты, идеалов, жизненных планов, и тщательно прикрывали яростного участника драки с узбекской стороны тощими узлами и чемоданами, которые только что основательно шерстили узбекские же таможенники!
Остатки советского интернационального чувства помогли в тот день спасти узбекского задиру от шастающей по вагонам и агрессивно поглядывающей на всех казахской милиции. А пассажиры в свою очередь боялись, милиция ли это? Вдруг мафия, что тогда с глупым парнем будет? Поезд же идет по чужой территории, кто нынче ему поможет, когда вдруг случится беда? Тут лишь прежней сплоченностью, только прежними ценностями и  оборонишься.
Но много лет назад, когда я ехала с бабушкой через всю страну, все земли вокруг были нашими, общими, для — всех. Потому на каждой станции охотно подбегали к вагонам казашки, предлагая путникам рыбу, и вплоть до Уральска поезд шел сквозь пески, на много километров вокруг попахивая копченым жерехом. И анекдоты в нем тоже были копчеными и солеными. Но запомнились только те, которые были как-то связаны с нашей ежедневной жизнью. Вот, положим, про то, как в одном восточном городе зашел Ходжа Насреддин на кладбище и увидел, что знакомый ему падишах уже умер, а надпись на могильной плите вещает, что умер он в возрасте трех лет.
— Как же? — удивился Насреддин, потому что видел его с сединами, но в ответ услышал, что да, падишах и впрямь прожил семьдесят лет, но лишь три года из них были в радости, потому только эти годы и считал прожитой жизнью.
Задумалась бабушка, видимо, начала подсчитывать свое: первую мировую, гражданскую, голодовку, рождение трех дочерей и сына, затем в эпоху народных нехваток — потерю мужа и двоих детей. В войну — еще одна жертва.
— Куда едете? — помнится, спросил сосед в купе.
— Домой.
— Из гостей?
— Нет, из дома.
— О, как в анекдоте!
Никаких анекдотов. Моя бабушка, Александра Кондратьевна, действительно, спешила после войны домой на Украину. Чтобы поцеловаться с родной вишенкой, обнять братьев, сестер, положить васильки на тот холмик, под которым лежит Ира, та дочь, что совсем девочкой ушла в партизанский отряд, не пожелав стать женой немецкого офицера. Девушка плюнула тогда в лицо незваному жениху белым днем на самой многолюдной площади Кировограда и спокойно прошла мимо всей, стоявшей неподалеку немецкой солдатни.
Офицер, говорят, тогда не обиделся, только утерся и уверенно сказал:
— Гут, гут, девушка, все равно будет моей!
Лунной летней ночью Ира выскользнула из дома, подержалась на прощанье за яблоньку и ушла из сада. Заглянув на пять минут к соседке, просила передать, чтоб мать не волновалась, кончится война, все будет хорошо, и она еще будет окапывать сливы в саду.
К сожалению, партизанить ей долго не удалось. На задание вместе с группой уходил ее любимый Саша — на мельницу за мукой для отряда. Ире захотелось пойти вместе с ним.
На мельнице внезапно оказались немцы. Парни схватились за девушек, обнялись, мол, мы из соседних селений, крестьяне, мало что в жизни понимаем, в войне не участвуем, однако надо кормить детей, родителей, потому мы здесь. Но владелец еще недавно колхозной мельницы, прихвативший ее с помощью новых хозяев жизни, бывший голова бывшего колгоспу, до чего же мерзкой оказалась эта голова, указал на парней и сказал: «Это партизаны!»…
В общем, выдал, мерзавец, ребят.
Фашисты закидали бойцов гранатами. Ира, теряя шпильки от длинных, обвитых вокруг головы кос, обрызгивая кровью воздух, траву и камни, бежала еще какое-то время по лесной тропинке уже вместо ног на обрубках, но фашист догнал-таки ее и не пожалел даже в агонии: заколол.
Спустя много лет Александр Николаевич Яковлев, тот самый, что энергично копал яму СССР, а, следовательно, и каждому из нас, на вопрос корреспондента, как будет жить Украина, когда отделится от России, спокойно ответил: «Был ведь уже такой период, когда Украина не имела связей с Россией. Это в Первую мировую войну. И жили ведь как-то люди...».
Вот так и жили. Теряя лучших сыновей и дочерей. Что в первую войну, что во вторую. В своих огородно-садовых окопчиках каждую минуту ожидая прихода русских, то бишь, советских войск.
После боя нашли Иру на опушке леса среди золотистых одуванчиков с разметавшимися по цветам окровавленными косами и с насквозь проколотою душой.
Похоронили партизан тайком около села Малые Верещаки на Кировоградчине. Спустя полгода, узнав о трагедии, которая разыгралась в Чутянском лесу, бабушка каталась по земле, билась головой об стволы деревьев, рвала на себе волосы, выла, долгое время выкрикивала имя Иры. Думаю, что сейчас она вырвала бы волосы на голове и у порченного молью чужеземных идей Яковлева за такой неестественный отбор жизненных ориентиров, когда чужими колесами — вновь по народным ребрам, когда кучка яковлишек, будто фашисты, заколола уже целую страну, заставив огромные потоки людей бежать по окровавленным могильным тропам южных республик.  Бежать в никуда. Потому что их потом не примет и ставшая мгновенно черствой Россия, многим не дадут гражданства, не положат в больницы, не позволят их детям поступать в вузы. Без денег.
А денег тоже не дадут. И не дадут возможности их заработать. И в этом незвездном, безмотивном пространстве, в котором у людей отняли все и не дали взамен ничего реального, люди не могут теперь навестить живых, а уж тем более, мертвых, ибо они не в жизнь с ее новым этапом вступили. Они в Пустоту вступили. И к этой Черной Дыре подтолкнул их странный дипломат,  неизвестно какого посольства, неизвестно какого вероисповедания (и, поди догадайся, какой разведки?) — господин Яковлев.
Одним словом, чмо... Не зря все время на митингах прячется за спины других. Потому что не может этот тип сосуществовать вместе с народом, потому что он и народ — несовместимы, как несовместимо с народом все то жизнеустройство, которое они придумали, ибо у придуманной ими демократии лишь черные паруса и шкодливое равнодушие друг к другу.
Неземные лунные пространства, вышептывающие после полуночи самые глубинные тайны бытия, не давали бабушке спать, выталкивали ее из комнаты, насильно сажали посреди ночи на крыльцо. Что в эти ночи рассказывала ей луна, у которой на юге столько ума и теплого шарма? Что поведывала восточная травка райхон, окутывающая ночной азиатский двор сладостным ароматом? Что-то, видимо, свое внушили ей, коли бабушка, однажды жарким днем, отодвинула от себя кастрюли и тихо сказала:
 — Надо ехать!
— Куда?
— На Украину.
— А я как же?
— И ты... Как теперь без тебя?
Не успела я привыкнуть к этой великой радости, как крестная тетя Вера, портниха, сшила мне из штапеля платье и подарила в день отъезда. Тетя Таня, великой магистр плиты, принесла на дорогу блины. Заглянула соседка Маруся. С советом, куда прятать деньги, чтоб воришки в карман не заглянули. И еще подсказала, как ехать семь дней до Москвы и не остаться голодными, даже если в кармане шиш на аркане.
— Ты, баба Шура, посоли кастрюлю огурцов, кастрюлю помидор, кастрюлю баклажан, через два дня и до самой Москвы огурчики и помидорчики у тебя будут — высший сорт, весь вагон кормить будешь.
Наконец-то вчерашний фронтовик Василий отнес на вокзал наши кастрюли, тюки, и попросил запомнить, как ныне выглядит Харьков, который он еще недавно освобождал, и теперь любит этот город, как собственное дитя.
Меня же потрясла сверкающая чистотой Москва и то, как приятно бежать босиком по опрятным мраморным плитам метро среди сдержанных, сосредоточенных на газетах москвичей. К тому же после пыльных и жарких казахских просторов прохладный воздух в метро и мозаичные росписи на потолках и стенах — будто потрясающие неземные дворцы для всех!
А люди, как же скромно жили еще люди… В каждой комнате за занавеской по две семьи, и лишь один высокий красивый молодой человек в той трехкомнатной квартире, где мы остановились на несколько дней, жил один в маленькой семиметровке и проходил на кухню через «нашу» комнату, но ни у кого это не вызвало раздражения, все  с уважительным шепотом говорили: «Это актер МХАТа. Ему положено жить отдельно. Он же там репетирует».
И на нас, приезжих, несмотря на явную перенаселенность жилища, никто не косился и не шипел, напротив, все охотно расспрашивали, сколько стоит нынче в Узбекистане сало, мука, есть ли материя?
От Москвы до Харькова пассажиры какое-то время ехали молча. Ведь вдоль железнодорожной колеи — еще цела была война, ее еще не убрали, потому за окнами — ни одного целого дома, а только закопченные остовы одиноких труб, стены — без крыш и без окон, на горизонте покореженные сожженные машины.
Эта человеческая пустыня ошарашила, напугала, хотелось забиться в угол, как щенку, скулить от неведомой еще боли, но ромашки между развалинами, букеты иван-чая, колокольчики вызвенивали-таки мелодию нарождающейся жизни, символом которой для бабушки и для всех пассажиров в том вагоне была и я. Детей, родившихся и выживших в войну, было мало, потому меня баловали: кто картофелиной, вареным яйцом, кто печеньем. Перед сном читали стихи, рассказывали сказки, с веселым смехом показывали, как можно есть повидло с селедкой, при этом даже не поморщиться.
В общем, каждое дите в ту пору было в дороге любимцем. И это ощущение счастья, ощущение любимого многими человека, несмотря на кое-какие житейские неурядицы, я потом пронесу через всю жизнь, и никогда, ни единым своим поступком не отвечу простым людям той неблагодарностью, какую сотворили потом над ними многие мои повзрослевшие ровесники. А скорее всего потому они сотворили это свое черное дело, что их в детстве не везли поезда по пескам и барханам в обществе беззаботных в ту минуту трудолюбивых простолюдинов всех национальностей, не убаюкивали их казахские просторы, не пробуждали по утрам березовые и еловые леса, не баловала своими красотами наконец-то раскинувшаяся перед взором Волга, не угощали этих будущих нетопырей в детстве земляникой лежащие вдоль трассы пензенские селения.
Эти недоумки не видели страну, не знали ее, не любили. Где-то под гнилым пеньком с утра до вечера копили они только черную злобу и, подкрепившись гнусными отходами из чужой идеологической сумы, выпустили потом свою ядовитую струю в миллионы ничего плохого не сделавших им людей, объявили своей личной кошелкой все то, что было сработано миллионами.
В их кошелку попали приворованные ими больницы, поликлиники, заводы, фабрики… И даже укол от столбняка был вдруг объявлен частной собственностью, потому его так и не сделали  двадцатилетнему сельскому парню, который на своей деревенской улице проколол ржавой проволокой ногу и пришел в ближайший от него город Саратов с мольбой о спасении, но… спасения не нашел. Несмотря на лозунг огромными буквами прямо на вокзале: «Саратов за Ельцина», «Саратов за демократию». Несмотря на отчаянные мольбы юноши спасти его, в Саратове для этого никто и клешней не шевельнул.
Врачам нужно было другое: деньги. «Живых» у парня не оказалось, колхоз ведь тоже кто-то «очень демократичный» засунул в свою кошелку да еще зарплату не платил, хотя деды и родители того молоденького трудяги десятилетиями отчисляли доходы в государственную казну. Однако «новые медики» успели объявить медицину своей личной табакеркой, потому стоимость укола от столбняка  фактически украли у умиравшего парня.
Никого за его гибель не отправили в острог. Саратов, так ратовавший за демократию, оказался раем только для «новых помещиков» и  фактически квалифицированной живодерней для остальных.
Но в пору моего детства были веселы и приподняты все те, кого потом зачислят в рабы. Тогда они еще ощущали себя людьми. Живыми. Интересными. Разговорчивыми. Потому охотно закидывали в трамвай наш чемодан, подсаживали бабушку на ступеньки, подсказывали, как теперь после войны называются в Кировограде новые улицы и автобусные остановки.
Родня охала, ахала при виде нас, загулявших, с их точки зрения,  где-то на далекой стороне. Жильцы, которые уже прихватили бабушкин дом, хоть и неохотно, но все же отдали его… со всеми вишенками и той яблоней, за которую держалась Ира перед уходом в свое красивое в моей памяти бессмертие. Теперь под этой яблоней часто сидела бабушка, думала. Жить ли прошлым, перебирая фотографии ушедших в другой мир детей? Или спешить к реке Ингул, к  травам на его берегах, стирке на его камнях, к нынешним письмам из далеких краев с известиями о появлении новой жизни, которая тоже нуждается в бабушкиных руках, а без нее — недовольно уже покрикивает на весь мир?
На прощанье бабушка подлатала крышу старенького домишка, продала сушеные вишни, окопала деревья, поклонилась саду, из которого ушла в свой великий, но все же последний путь Ира… Голос живой теплой крови, ежедневные заботы о вновь родившихся ребятишках заставили Александру Кондратьевну оглянуться. И Великим шелковым путем, вновь мимо русских лесов, казахских барханов, мимо тутовых деревьев в узбекских долинах мы двинули в далекий теплый оазис… И тоже домой. К посаженным бабушкой уже для меня вишенкам, к узбекским народным сказкам про Тахира и Зухру. к народам, небогатым на деньги, но богатым на добрую мысль и помощь друг другу.
В те годы было одно на несколько семей корыто. Вилки к праздничному столу тоже, как говаривала бабушка, надо было «позычить». Тень тутовника в жаркий полдень также для всех одна. И рядом с нашим домом, как символ стабильности и растущего благополучия, изо дня в день громыхали поезда, налетали, как ветры, новые песни, отчего мы вместе с артисткой Великановой с утра до ночи напевали про ландыши, вечно виноватого перед всеми черного кота, про почтовые и скорые пассажирские поезда. Благодаря коим тысячи людей из Ферганской долины улетали каждое лето теперь  глядеть на новые города в стране, пляжи, неведомые нам прежде моря.
 Жизнь расширялась, пускала корни вширь, вбок, даже в облака запустила свою траекторию, по которой то и дело теперь уносились космические корабли. Вместе с ними по этим новым караванным путям жизни перемещались и мы —  к знаниям, которые были доступны нынче каждому, как лепешки в чайхане, к своим удачам, к своим жизненным вехам, которые, как тогда казалось, ведут только в стабильное и процветающее будущее.

История гласит: с середины ХII века в столице Шата Бинкете (Ташкент) начинается упадок: свертываются ремесла, слабеет торговля, хиреют и приходят в запустение городские кварталы, сокращается обжитая территория, на жизнь людей наступают кладбища и пустыри. Как поговаривают в таком случае на театре, все герои убиты, остался один режиссер.
Такие же кащеевы игры новых глашатаев абсолютной истины, хранящих в душе лишь памятозлобие, одолели вдруг и нас. Нашлись «герои», которые целой стране на полном ходу сунули вдруг под колеса «башмак». И эта новоявленная помещичья «демократия» почему-то оказалась с признаками газовой камеры: чем больше народу удушено, тем лучше. Отчего в мгновение ока миллионы женщин, подобно Марине Цветаевой в ее же стихах, бредут по улицам городов с пустой кошелкой, в которую даже после базара положить нечего. Наступила эпоха, когда лживый может быть еще более лживым, хитрый — еще хитрее, а уж жадному — просто раздолье! Хватай и хватай, если удастся даже облака засунуть в торбу, пожалуйста. Серебряное копытце высекает да высекает тебе одному что угодно и сколько угодно...
Остальным... лишь колючая проволока вранья. О том, что задачки на деление скорее приведут народы к благополучию. Что прежде жилось плохо, а вот теперь благодаря этим «новым» вокруг нас — только сады Эдема. Что ничему не учиться — куда лучше, чем хоть чему-то учиться. Что грести все только под свое причинное место — и есть высший смысл бытия. И есть то, ради чего создавались рубидий и самарий в недрах, созведие Южная Рыба и сорок самых ярких звезд неба. Оказывается, только ради торжества нынешней диктатуры алчности образовались планеты, во имя этих «новых хитрых»… летели к Земле метеориты, прорезалась в океане Мариинская впадина, и только ради их будущего покоя сбежали с планеты  все диплодоки и плезиозавры.
Однако удивляет не это. Удивляет скорость, с какой народы, будто тушканчики, устремились к норкам, расселинам, лишь бы уменьшиться, стать незаметными, лишь бы отгородиться от прежнего друга, соседа, солнца и луны, да все норовят под землю, поглубже, на целых два метра вниз, чтоб навсегда там остаться и тоже освободить планету — для хватливых, ненасытимых. Зачем? Не пойму…Почему свои идеалы не дороги?
В итоге за долгие годы несчастий — ни одного лидера, ни одного Спартака, не за кем идти, не о чем мечтать… Неужели лишь о тугриках в кошельке? Вот и нет уже бытовой и языковой терпимости, которой во имя единения многие века гордились среднеазиатские народы, отчего миллионы людей перестали чувствовать себя тут как дома. И на рынках Востока перестала звучать разноязыкая речь. Под стать ситуации и догмат о языке, не признающий, будто гуманоидов, другие народы, работающий лишь на распрю. Надписи на заборах тоже злобно диктуют исход: «русским — Рязань, татарам — Казань»…
А каково это живому человеку оказаться на подобных безгосударных путях? Каково терять свой палисадник, могилы дедов, любимые книги, крышу над головой, веру в соседа, каково вдруг утратить доверчивость, смех, чтобы  нежданно понять: тебе оставляют одно — право на злобу? А во имя чего эта злоба, что высшего, доброго принесет она в жизнь, хоть кто-то задумался?
Неужто все эти перемены лишь во имя стремлений быть нынче подальше от звезд, зато ближе к тандыру. Неужели только во имя этого мелкого, как у одуванчика с облетевшей головкой, бытия восточные народы выбрали установки малокультурной местечковости? А если не так, во имя чего тогда они оставили другим народам лишь трагический исход?
И миллионы неприкаянных, совсем недавно еще счастливых советских людей, уже не с радостью, а с горечью вспоминают про почтовые и скорые пассажирские поезда, на которых вырваться бы поскорее из этих теплых прекрасных долин.. Те же люди, которые  не могут этого сделать, но в состоянии еще мечтать, глядят на пробегающие мимо вагоны с верой в то, что рано или поздно доставят они-таки им благую весть о том, что все народы вновь захотели жить в ауре прежних идеалов, воспевающих единение, честный труд и помощь друг другу.
Однако не кончилась еще для людей экзекуция с лицом нового владетеля прежнего средневекового базара. Недавно во многие дома пришла еще одна невеселая весть, которой бы никогда не знать: на Великом шелковом пути, с крутым зигзагом в нынешнем веке на Север, на очень мощной еще недавно магистрали один за другим, будто караваны попавших в беду верблюдов, умирают... поезда. Они разбиты, разграблены, некому их ремонтировать, некому платить за электроэнергию. Их заносит пылью, песками... Ханам не нужен прогресс. Помещикам достаточно только огорода.
Как видим, программы изоляции, решающие задачки только на деление, выполнены радикалами (читай, разбойниками) всех мастей добросовестно: теперь каждый из нас в тупике, словно караван, которому некуда и незачем больше идти. Ибо остановить поезд, остановить движение, отнять у людей возможность уехать—приехать и хоть как-то решить свои дела даже в трагических обстоятельствах, отнять у народов все это — равно тому, чтобы остановить... жизнь. Миллионы людей после этого шагнут в смертную пустоту.
Смогу ли я теперь посетить могилу бабушки, как она когда-то посетила свои дорогие захоронения? Смогу ли увидеть соседок, подруг? Они звонят и в тревоге вопрошают: «Ты знаешь, нас теперь лишили права даже на поезд. Да, теперь разные государства (зачем только они?), но люди-то общие, те, что строили и Россию, и Узбекистан. А помнишь, как мы на хлопке пели: «Ай да Галя и Султан, Украина и Узбекистан»? Как можно все это забыть? Как можно предать? Что же Россия, куда она смотрит?».
Да никуда не смотрит Россия. Тем более, в будущее. Она сама теперь в границах 17-го века, значит, и мышление тут на уровне милицейской опричнины… то есть мышление на уровне облав:  любой ценой изгнать «чужака», даже если и он русский, да еще молит их о помощи.
В эпоху с темным жуликоватым лицом кого удивишь такими установками? Остается пока лишь перебирать фотографии. Одноклассница Светлана Симоненко… белокурая красавица, кружившая некогда на выпускном вечере в голубом шифоновом платье. Помнится, ее смех звучал колокольчиком под благоухающими в те дни акациями.
Люся Ишбулъдина… в детстве выкарабкалась из немыслимой ситуации: вся школа навещала девчонку в больнице. Но девочка не только выжила и оправилась от неизлечимой болезни. Она судорожно хваталась за знания, и потом — как птица веточку — понесла их другим: долгие годы преподавала в медицинском училище. Во время знаменитого погрома в Андижане в 1992 году Людмила прятала у себя в доме студенток армянской национальности, хотя страха и за двух своих дочерей хватало. Погромщики, некоторые из них ее бывшие студенты, безжалостно жгли соседние дома. Искры ярким снопом сквозь виноградники летели на другие крыши, в том числе и на дом Людмилы, а выказать свое присутствие в доме  — означало тогда одно: через мгновение факелом ткнут и в твои ворота.
Вот наш одноклассник Тулкун… Потом — декан факультета. Что теперь выпадает его потомкам? Как и деду. Лишь карьера арбакеша. Если будут наглее —  беркута.
Я не могу предать тех, с кем росла. И не хочу ситуации, когда все герои убиты, остался лишь один режиссер. Почему же и в России по сей день бойко и пошло отламывают прошлое, будто ветви берез? Неужто береза без листьев и веток — краше? Выходит, живем — на уровне клопов.
Мартиролог тех, у кого растерзано прошлое, заодно и будущее, у кого облита помоями душа, список тех, кого напрочь во имя своих алчных забыла Россия, а также предал Узбекистан, необычайно велик. Никто не собирает их имен, не оплакивает их ситуаций. Демократия с признаком газовой камеры умертвила уже души многих, потому тысячи людей, кому перемены еще, как крысы, не искусали бока, не понимают, что преданные — это те, кого еще при жизни с планеты скинули.
Духовная опричнина… Метлы и метлы… Как много людей они уже вымели из жизни. А те, у кого еще хватает сил держаться за глыбистый выступ судьбы, трепещут на ветру, будто лоскутки над бездной… Глядите, сколько на темнеющих после заката склонах — алых лепестков…с аурой надежды… Спасите!
Народы, конечно, это могут сделать. Если… объединятся. Да  вспомнят, что в жизни нужны не только лепешка в личном  мешке или кошма под ногами. Хорошо ли это — спокойно глядеть на то, как жизни других превращаются в кладбища и пустыри?
Этот путь бессилия куда труднее того, что пришлось проделать мне в пятилетнем возрасте через всю страну босиком, даже с истертыми до крови пальцами. Нынче изранена душа, и как жить с этим окровавленным обрубком памяти?
Потому датой моей второго рождения, проживи я еще хоть сто лет, прошу считать день, когда из моего родного города Андижана в сторону России вновь выйдет поезд. И по Великому шелковому пути... мимо виноградников, арыков, адыров, по казахским барханам, мимо русских лесов — в нем поедут люди, которые больше всего на свете умеют ценить уважение и любовь соседа, а не сотню колготок в своем рюкзаке или сотню квартир на свое имя, из-за чего ушли в небытие другие. Неужто только ради таких и зарождались в Галактике звезды?..
P.S. После того, как остановился поезд… Позвонила Люся Иш-бульдина, сказала: «Не переживай, за могилой твоей бабушки я присмотрю». Люся умерла через три месяца. От инсульта. Белокурая красавица Светлана Симоненко замкнулась. Ей не к кому ехать в Россию.
Не рассказано в этом очерке еще об одной судьбе. О «голове колгоспу», который во время войны предал партизан. После прихода Советской Армии на Кировоградчину жадноватый владелец мельницы влился в ее ряды, надеясь дойти до кордона и сбежать. Не удалось. Его выследил Саша, к которому Ира ушла в партизанский отряд. Они были соседями и любили друг друга со школьных лет.
А предатель... Он был расстрелян органами Советской власти. И забыт.
Я уверена, так закончится жизнь каждого, кто поднял руку на Советский народ. Хотя и говорят нынче о таких, как о несчастных «жертвах советских репрессий». Но никто не удосужится подсчитать, сколько эти «жертвы» вначале сгубили других.
 В 1945-ом на подступах к Берлину погиб и Саша. Бабушка во время приезда на родину и мать Саши часто встречались в конце сада у барбарисовой изгороди. О чем-то шептались среди густых ветвей,  тут же вытирали глаза — одна платком, другая локтем. Потом спешили по своим делам. У одной рос внук, сын дочери, по имени Александр, а я через полтора десятка лет назову свою дочь Ирой.
Жизнь хороша, когда можно ее отблагодарить за прошлое. И настоящее. Того отблагодарить, кто в трудные годы во имя будущих Нас не пожалел себя.
Лариса БАБИЕНКО,
Москва, 125459, бульвар Яна Райниса, д. 21, кВ.9,
(495) 493-88-64 (д.)