Утро моего детства

Шура Шестопалов
Летит по небу птеродактиль

За ним следит Петров, предактель.

С. Л. Николаев


Половина седьмого утра. Сон еще никак не хочет выпустить меня из своего туманно-дурманного плена. Мама тормошит, торопит, совестит.

– Ну, просыпайся же, Саша, опоздаешь! Ну, подведешь Марию Ивановну, это же она тебя предложила в председатели Совета отряда! Давай быстрее.

– Не опоздаю, – губы еще плохо слушаются, язык заплетается. Я бреду в ванную, холодной водой мою руки, умываю лицо, провожу мокрыми пальцами по завиткам ушей, прыскаю водой на тело и только после этого чищу зубы и снова умываюсь. Завтрак не занимает много времени. Мама сует мне в портфель бутерброды и две постных лепешки, которые испекла вчера бабушка, закрывает уже собранный портфель, целует меня на прощанье и тихонько выталкивает за дверь.

Я выхожу на крыльцо нашего финского домика, на меня тут же налетает приятный теплый ветерок, разлохмачивает только что причесанную мамой голову, как щенок, тычется мне в лицо, и я окончательно просыпаюсь. Торопливыми шагами бегу по асфальтовой дорожке к тополиной аллее. Вокруг меня море цветов. Покачивают желтыми головами золотые шары, как будто покровительственно желают мне счастливого пути. Вот погодите, на будущий год вырасту выше вас, и тогда сам буду покровительственно желать вам счастливо оставаться. Нежным ароматом провожает меня белый табак, дальше хризантемы и анютины глазки.

Мама любит цветы и готова возиться с ними целый день. Они отвечают ей собачьей привязанностью и полной неприхотливостью. Мама напоминает мне богиню Деметру из читанной недавно древнегреческой мифологии. Стоит ей ткнуть в землю какой-нибудь корешок, как он тут же с радостью и любовью к жизни начинает буйно расти, цвести или колоситься. А я люблю эти цветы только утром. Вечером мама заставляет меня их поливать. Вы когда-нибудь вечером поливали цветы? Нет, совсем вечером, когда солнышко уже заходит? Ты берешь в руки этот мерзкий мокрый шланг, с которого всегда капает на ноги холоднющая вода и начинаешь разбрызгивать «живительную влагу», чтобы цветочки ею напитались и утром одарили тебя своим свежим видом и тонким запахом. «Иждивенцы!», как говорит бездетный, упитанный старшина Рощин. Вон полынь, лебеда и особенно крапива растут себе буйным цветом и никто их не поливает.

А здорово я Рощину вчера из пестика в лоб попал палочкой с резиновой присоской! Матросы, которые всё подзуживали меня Рощину в лоб залепить, так и схватились за животы. Картинка была! Стоит этот пузатый солидный Рощин перед конторой, где работает много красивых девушек-хохотушек, а у него на лбу качается палочка на присоске. Да еще он глаза на эту палочку скосил. Умора! Из окон девушки высунулись, хохочут! А Рощин аж позеленел весь. Кинулся за мной бежать, да уж очень у него живот большой, скорость не разовьешь. А я наутек! Рощин, конечно, потом отцу на меня нажаловался. Но мы с ним почти не встречаемся. Он все сидит в своем кабинете и курит, курит. Он же у меня начальник огромного военного склада, разбросанного на двадцати гектарах: весь флот газиками, победами и другими машинами снабжает, да еще запчастями. Хозяйство! Домой он приходит, когда я уже третий сон вижу.

Прохожу по мостику через канаву. Справа длинный белый барак. Внутри там длиннющий коридор и однокомнатные квартиры справа и слева, без всяких удобств, ну, то есть просто комнаты. Здесь живут рабочие склада и женатые сверхсрочники. Из подъезда в одной продранной ночной рубашке выходит жена старшины Ватулина, тетя Лида. Спросонья, принимая седьмой час за пятый, полагая, что ее по такой рани никто видеть не должен, она забегает за угол, не задирая рубашки, широко расставляет ноги и, натужно зевая, толстой, хлесткой  струей буровит глину под ногами, с большим любопытством при этом следя, куда потекут ручейки отработанной влаги. «Как это у нее так получается, – думаю я, – надо сегодня у двоюродной сестры, Наташки, спросить, может она писать вот так вот, стоя? Или это только тетя Лида такая ловкая?»

– Здравствуйте, тетя Лида, – вежливо и с большим пиететом к природному таланту приветствую ее я. Тетя Лида оторопело смотрит на меня и удивленно поднимает брови?

– Здравствуй, а ты что в такую рань в школу-то идешь?

– Какая там «рань», боюсь, как бы не опоздать. – Тетя Лида судорожно соображает, видел ли я процесс, и, решив проблему в свою пользу, миролюбиво желает мне счастливо добраться.

Поблагодарив свою красивую, дородную собеседницу, я бегу через детскую площадку мимо грибка, с песочницей под ним, к проходной военного городка. На прошлой неделе я свалился с крыши этого грибка. Упал плашмя на песок, прикусил язык и некоторое время никак не мог вдохнуть. Испугался, что уже не вдохну никогда, а когда, наконец, шок прошел, заревел и побежал домой, плюясь по дороге кровавой слюной. Сейчас язык у меня уже не болит, спина тоже уже в порядке, но грибок я на всякий случай пнул ногой, как бы я пнул своего заклятого врага.

Под грибком на песочнице сидит Шурка Ксенофонтов. Он мой ровесник, но в школу сегодня не идет. У него запил отец, и он остался защищать от него мать. У Шурки врожденный дефект, на кисти левой руки вместо пяти пальцев всего два: мизинец и большой, да и то на мизинце вместо трех фаланг одна. Он этого дефекта, однако, почти не замечает, так ловко он выучился орудовать оставшимися двумя пальцами, что уж и мне иногда мысль приходит в голову, зачем у меня столько пальцев, хватило бы и клешни. Я даже ему немного завидую: его никому в голову не придет учить играть на пианино. А вот к нам с моей сестрой Ритой через каждые два дня приходит мерзкая лысая старуха, от которой затхло пахнет нафталином, и заставляет нас целый час разучивать дурацкую украинскую писн;ю:

По дорози жук, жук,

По дорози чорный.

Подывытесь дивчыноньки

Який я моторный!

На плеши у нее парик, который мы с Маргошкой все время норовим как-нибудь сдуть или стащить. Ведь парик это обман! Мы с сестрой считаем, что уж, если у тебя есть плешь, ты не должен ее скрывать и стесняться ее тоже не должен. Будь у меня плешь, я бы на ней еще что-нибудь нарисовал, бригантину, например, с черным флагом или параллели и меридианы с материками.

Мы с Шуркой подружились на почве любви к сказкам. Отец, зная мою любовь к волшебным историям, каждую неделю приносил мне по книжке. И я думал, что у меня уже полная коллекция. Когда мы с Шуркой в первый раз разговорились о книгах, он сразу сказал, что любит только сказки и что сейчас читает только что подаренную ему единственную в доме книгу – Перя-богатырь. Я забеспокоился, у меня такой книги не было. Шурка мне ее тогда сразу показал, и я выпросил почитать в обмен на мою любимую сказку, «Аленький цветочек». Просил отца купить мне «Перю-богатыря», но он не нашел ее ни в одном книжном магазине.

– Привет!

– Привет!

– Ну, как отец, буйствует?

– Всю ночь я его от матери поленом отгонял. Мне тоже досталось бляхой по жопе.

– Да ты что, бляхой дрался! И синяк есть?

– Есть.

– Покажи. – Шурка приспустил штаны. На левом полудупке у него красовалась, как говорит наша медсестра, большая гематома. – Слушай, приходи в следующий раз с матерью к нам, когда начнет драться. Мой отец его быстро уймет.

– И ночью?

– И ночью приходи.

– Да не уймешь его, он же ничего не соображает. А хмелеет быстро, ему ведь полжелудка вырезали в прошлом году.

– Но ведь мой отец начальник. Он как скажет ему, «смирно!». Он же не сможет не выполнить команду!

– Сможет! У пьяного в голове нет никакого начальства. Он сам всему голова. Свободный человек, что хочет, то и делает. Он потому и напивается каждый раз, чтобы почувствовать себя совсем и от всего свободным. Я его понимаю. Вырасту – тоже пить буду. Мамку только жалко.

– Ладно, я побегу, мне еще в школу надо успеть.

– Ладно, пока. – Я, наконец, подбегаю к проходной. Сегодня там с ночи дежурит тётя Феня. Это моя родная тётка, мамина сестра. Злая какая-то женщина. Никогда ни со мной, ни с Маргошкой не поговорит, не погладит по голове, как чужая. Как-то я невольно, сидя в туалете, подслушал ее историю. Мама рассказывала ее своей подруге, тёте Тае.

Настоящее имя ее гораздо красивее, чем то, каким ее зовем мы и весь склад, ее зовут Феона. Она сестра маме только по матери. Ее отец был мелким землевладельцем. Довольно рано он умер и мамина мама, моя бабушка, Елизавета Степановна, вышла замуж второй раз за земского врача. Мама мне сказала, что это что-то наподобие нашего участкового врача, только знал он больше и лечил лучше. Еще до революции Феона вышла замуж за небогатого, как и ее отец, землевладельца и уехала с ним жить в его поместье. У мужа ее там был большой дом, хозяйство, работники, как Балда у Пушкина, и даже слуги. Вот бы нам тоже слуг. Меня бы никто не заставлял вечером поливать цветы и огород. И я бы не страдал от того, что на мои разгоряченные бегом, пыльные ноги тонкой струйкой течет холодная вода.

После революции началась гражданская война, Елисаветград, где тогда жила мамина семья, постоянно переходил из рук в руки. То белые приходят, расстреливают всех большевиков, то красные – расстреливают всех белых, то приходят григорьевцы и учиняют еврейские погромы. Мама сама видела, как однажды в их дворе григорьевцы собрали всех жильцов и заставляли их произносить букву /р/. Всех, кто произносил ее неправильно, тут же расстреливали. Ужас! От чего, бывает, зависит жизнь человека. Меня бы не расстреляли, у меня с буквой /р/ все в порядке, а вот маленького Шуркиного брата расстреляли бы, хотя он вовсе и не еврей. Последней жертвой этих уродов был маленький еврейский мальчик, которого спрятали в леднике. Он умел говорить только слова, в которых не было ни одной буквы /р/. И нашелся же такой людоед, как сказала мама, у которого на него поднялась рука.

Скоро умер от тифа мамин отец, Данила Григорьевич Шестопалов, и Елизавете Степановне пришлось уехать из Елисаветграда: кормить детей было нечем. Вся семья с кое-каким скарбом погрузилась на телегу, в нее запрягли купленную на последние деньги лошаденку и тронулись в путь. Елизавета Степановна рассчитывала переждать лихое время у своей дочери Феоны. Однако, когда они добрались до нее, Феона не пустила мать на порог. Дала им кое-каких продуктов и сказала, чтобы ехали обратно в город. Феониных продуктов должно было хватить дня на полтора – два. Для Елизаветы Степановны отказ от дома был страшным ударом. Она никак не ожидала, чтобы можно было так поступить с родной матерью. В тот же вечер, вымокнув под дождем, она слегла с высокой температурой, а через неделю умерла. Старшие братья, Павлик и Саша, похоронив мать, уехали на заработки и пропали, а мама с маленькой сестренкой Лорочкой остались умирать в селе, где жила Феона. У мамы через два дня после похорон случился голодный обморок. Она была очень слаба. Ее подобрали какие-то добрые люди, отпоили молоком и, узнав, что она – родная сестра Феоны, зная, что у Феоны в доме запасов хватит на несколько лет, отвели к ней. Феона, увидев полумертвую от голода сестру, завела ее в дом, дождалась, пока уйдут приютившие ее люди, дала ей мешочек соли и строгим голосом сказала:

– Пойдешь вон по той тропинке. Она ведет на станцию. Там, когда остановится какой-нибудь поезд, подойдешь к проводнику, дашь ему мешочек соли и попросишь довезти тебя до Елисаветграда. Там устраивайся, как хочешь, и чтоб в селе я тебя больше не видела.

– А Лорочка?

– О Лорочке не беспокойся, я ее сдам в приют.

Я так и представляю себе эту картину. По жаркой выжженной степи, шатаясь от голода, идет тоненькая девочка, прижимая к груди мешочек соли. С высоты за ней следит огромный орел, почуявший добычу. Он ждет только, чтобы девочка упала. Но она все идет и идет, не останавливаясь. Жарко, подкашиваются слабенькие ножки. Но ей нужно дойти до станции, хотя, зачем, она не знает. И там, и в Елисаветграде она никому не нужна. Кругом голод, смерть и разорение. Маму ужасно жалко! Я глотаю слезы и, с облегчением проходя в памяти это место, перехожу к следующей картинке. Девочка уже на станции. Подходит битком набитый поезд. Люди едут на крышах, висят на окнах, стоят между вагонами. Это я видел в кино про двадцатые годы. Мама идет вдоль поезда, протягивая свой мешочек соли каждому проводнику, но никто не обращает на нее никакого внимания. И вот уже последний вагон, и последний проводник поворачивается к ней спиной. Она идет обратно и вдруг видит, что со ступеньки вагона спускается какой-то новый проводник, которого она еще не пыталась соблазнить своей солью. «Если этот не возьмет, – думает мама, – брошусь под поезд!». Она падает к нему в ноги и тихим, слабеньким голоском, на всякий случай по-украински, говорит:

– Дядечку, от ось силь, визьмите…

– Соль говоришь? Ну, давай свою соль. Пойдем со мной в купе, я тебя покормлю. – Он покормил ее, взял с собой и уложил спать. Ночью он разбудил ее и сказал:

– Вот твой Елисаветград. Будешь выходить, или дальше со мной поедешь? Я тебя приючу. Ну, решай, Шурочка. – Мама тогда подумала: «Ночь. Темень непроглядная. Куда я пойду? Кому я там нужна? А здесь я могу поспать еще. Этот дядя обещал меня приютить». И она осталась. Дядя привез ее в Харьков, приютил и сделал в своем доме прислугой. Тяжело ей, дворяночке, учившейся в гимназии, было ходить за коровами, свиньями, курами, нянчить чужих детей. Но выбора не было. Зато она окрепла, подросла, и ей не грозила уже голодная смерть.

Так бы и жила она у своего хозяина, если бы однажды не разговорилась через забор с соседской девочкой.

– Ты кто, – спросила ее девочка.

– Шура.

– Ты Петрова дочка?

– Нет, я у него в услужении.

– Ты что, у нас сейчас запрещены слуги.

– А мне деваться некуда.

– Ты что, сирота?

– Да.

– Хочешь я поговорю со своим отцом. Он работает в наробразе (это такое учреждение, которое управляет школьным образованием), поможет тебя в детский дом устроить. У них там здорово! Их даже бальным танцам учат. – Шурочка хотела сказать, что ее в гимназии тоже учили бальным танцам, но прикусила язык. Ей еще мама говорила, что от большевиков надо скрывать, что она дворянка. Они этого не любят.

– Хочу.

– Тогда жди.

На следующий день она уже стояла перед портнихой. Ей шили приютское платье. И не было больше ни коров, ни свиней, ни чужих детей.

После этого она потеряла Феону из виду на много лет. Та сама разыскала ее уже после Отечественной войны. Как бывшая жена землевладельца, да еще оставшаяся на оккупированной территории под немцами, она была лишена возможности устроиться на работу и страшно бедствовала. И мама позвала ее к нам, на военный склад. Упросила папу взять ее на какую-никакую работу, ей дали комнату. Но желчь и зависть не давали ей спокойно смотреть, на счастливую, сытую жизнь нашей семьи. Она заболела страшной болезнью, раком, и доживала последние месяцы. Я всегда ее боялся, но, как свою тетку, все-таки уважал и жалел. Я понимал, что сиротское мамино детство оставило в ее душе большое желание найти хоть какую-то родню, с которой можно было бы вспомнить их маму, счастливое детство. Правда, я никогда не видел, чтобы сестры беседовали друг с другом.

Я вошел в проходную и постарался как можно быстрее прошмыгнуть мимо окошечка, через которое на меня смотрело желтое, измученное, холодное лицо тети Фени.

– Здравствуйте, тетя Феня!

Она не ответила.

Только выбежав из проходной, я ощутил привычное чувство перехода границы, перехода из своего, защищенного мира, в котором все подчинялось моему папе, в чужой, неспокойный, враждебный мир незнакомых людей, мир, в котором надо было всегда быть настороже.

Передо мной на насыпи лежала детская железная дорога, по которой ходил настоящий поезд с небольшими детскими вагончиками. Из паровоза высовывалось тогда лицо маленького, но уже сурового машиниста. Взрослый машинист только следил за действиями школьников и вмешивался лишь тогда, когда дети ошибались, и от их ошибки могло произойти что-нибудь нехорошее. Дети были в железнодорожной форме и вели себя очень важно.

За насыпью начинались бараки, в которых жили рабочие автозавода имени товарища Молотова. Это была площадка, на которой нищета выстраивала самые жесткие схемы человеческих взаимоотношений. Пространство между бараками было заполнено утрамбованной тысячами ботинок и туфель глиной. На глине всегда красовались разводы синих помоев, инкрустированных картофельной стружкой, ошметками свеклы, капусты и лука. Подходя к подъезду барака надо всегда было смотреть в оба. Хозяйки выходили из него с помойными ведрами или тазами и, не глядя ни на кого, тут же выливали их содержимое на утрамбованную глину. После дождя это пространство превращалось в глиняный каток. Единственное полезное следствие небесных излияний состояло в том, что на время смывались разводы и овощная инкрустация и переставало мерзко вонять помоями. По воскресеньям промежутки между бараками наполнялись пьяными и чаще всего дерущимися мужиками.

Дети, жившие в этих бараках, как мне казалось, были всегда голодны. И мы, их гладкие и ухоженные собратья, были для них хорошей возможностью чем-нибудь поживиться и набить подведенные животы. Как только кто-нибудь из складских детей появлялся на насыпи ДЖД, раздавался свист дежурного мальчишки и стайка из трех-четырех детей моего возраста начинала операцию по экспроприации излишков. У меня были среди них знакомые, которые уже знали мои правила: если они ко мне подойдут с мирными переговорами, я добровольно отдам им посильную часть своего завтрака. Кроме того, они знали, что у меня есть старший брат. Если же они начнут военные действия, я буду драться до последнего. Если эту драку почуют складские собаки, а потом увидят из-за забора склада взрослые, мальчишкам может не поздоровиться. В этот раз знакомых среди моих неприятелей не было. Я изготовился к бою.

Мне очень нравилась тактика одного из моих любимых героев древности – Спартака. Я изо всех сил начинаю удирать от преследователей, интуитивно стараясь добежать до того места ДЖД, где за забором показывается наш финский домик. В этом месте я зову нашу овчарку Арто, Арто начинает лаять, и это создает для моих врагов довольно нервную обстановку, потому что на лай собаки могут прибежать взрослые и тогда силы становились неравными в мою пользу. Иногда дома оказывался мой старший брат, который залезал на забор и грозился переломать моим противникам руки и ноги. Обычно имитации перелезания через забор в виде задранной на него ноги хватало, чтобы агрессивная мелюзга обратилась в бегство. В этот раз брата не было дома. Цепочка нападавших, как я и ожидал, растянулась, и я очень удачно сшиб первого мальчишку портфелем, а потом еще дал ему пендаля по мягкому месту, второй оказался покрепче. Но тут залаял Артошка за забором началось какое-то движение, мальчишка отвлекся, насторожился и я успел и этому врезать портфелем по башке. Удар был очень чувствительным, он заревел и выбыл из игры. В это время с той стороны к забору подошла бабушка. Поняв, что там обижают ее любимого внука, она начала колотить по забору палкой, ругаться на мальчишек и еще сказала, что вызвала милицию, которая всех заберет и посадит в кутузку. Драться в этой ситуации было очень неприятно, надо было спиной все время стараться уловить, не бегут ли мне на помощь, все время мешал этот страшный шум от колочения палки об забор, угроз моей бабушки и грозного лая овчарки, сосредоточиться на хорошем ударе в такой обстановке было трудно. Стайка экспроприаторов рассеялась. Остался только один мальчишка, который, может быть, тоже был бы рад ретироваться, если бы я, уже сцепившись с ним, не удерживал его на поле боя. Я положил портфель на шпалы и покатился со своим противником под откос. Внизу, на краю полной жидкой грязи канавы я оседлал его, отколотил и по праву победителя сказал ему, чтобы он больше здесь не появлялся. В этот момент где-то неподалеку запыхтел зеленый детский поезд, и я побежал к полотну ДЖД забрать свой портфель со спасенными бутербродами. Поезд отчаянно гудел мне, предупреждая о возможной ампутации конечностей, скрипел тормозами. В последний момент, когда я уже схватил портфель, я спрыгнул с рельсов и тут же ощутил рывок, который сбросил меня с полотна под откос. Стащил меня оттуда только что поколоченный пацаненок. Потом мы сидели на краю той самой канавы, где закончилось наше противостояние, блаженно слушали отборный мат взрослых и молодых машинистов и кондукторов и с расплывшимися от удовольствия мордами махали им вслед и кричали:

– Детский поезд, детский поезд, детский поезд!

Друзья моего бывшего противника, воспользовавшись тем, что поезд притормозил, а внимание кондукторов отвлечено нарушителями, прицепились к буферам последнего вагона и поехали на станцию «Счастливая» зайцами.

– Ты чё, офигел под поезд лезть? – спросил меня мальчишка, когда поезд ушел. – Если бы не я, покалечило б тебя.

– Да ладно, покалечило бы! Я же вовремя спрыгнул!

– Ага, вовремя, в двух сантиметрах от буферов. Ну, ты дура-а-а-ак.

– Да ладно, сам-то… Тебя как зовут?

– Валерка.

– Хочешь лепешку?

– Давай.

Я достал из портфеля лепешки, мы уселись на траву откоса и от чуть отпустившего нас ужаса, начали их ожесточенно уписывать. Бабушка тем временем сходила за мамой. Та приставила к забору большую стремянку, которой мы пользовались для сбора яблок и вишен, и выглянула за забор.

– Саша, что случилось? – испуганно спросила она, глядя вслед удаляющемуся поезду.

– Ничего, мам, вот поезд пропустили, я друга встретил, мы решили подкрепиться.

– А почему ты такой грязный?

– Да я поздно поезд заметил, спрыгнул с полотна и упал.

– Господи, кошмар какой! Ты же мог под поезд попасть! Ладно, потом поговорим. Отряхнись, умой где-нибудь лицо и уши и иди в школу. А то опоздаешь.

Я послушно встал, отряхнул форму, аккуратно набрал из канавы воды, умылся, выковырял из ушей набившуюся туда грязь, вытерся носовым платком и приготовился уходить.

– Ладно, давай, может, увидимся еще, – сказал мне мой новый приятель, и протянул руку.

– Ладно, пока, Валер! – я пожал ему руку и пошел в школу.

Пришел я туда минуты за три до звонка. На крыльце с повязкой санитара на рукаве стоял мой давний недруг Генька Мякишев и проверял у всех состояние рук, шеи, лица и ушей. В руках у Геньки был блокнот с воткнутым в него карандашом. Заметив какой-нибудь гигиенический дефект, он, высунув язык, записывал наименование дефекта и фамилию нерадивца в кондуит, чтобы потом представить учительнице Марии Ивановне полный донос на весь класс. Розоволицый, с отвислыми щеками, безвольным подбородком, Генька выполнял эту гнусную работу с огромным рвением и значительностью, всячески демонстрируя товарищам важность своей миссии. За это его ненавидел весь класс, и при случае никогда не упускал возможности сделать ему какую-нибудь гадость.

Генька тоже жил в военном городке на складе. Отец его, майор Мякишев, служил под папиным началом, отличался спокойным незлобивым, но робким нравом и, как всем было известно, находился под большим влиянием жены, тети Веры. Тетя Вера же была крайне озабочена своим положением в складском сообществе, постоянно плела какие-то интриги против обоих моих родителей, постоянно вступала с ними в словесные перепалки, стремясь всем доказать, что, если на складе и есть независимое от начальства общественное мнение, то формируется оно у нее на кухне. Перепалки эти утомляли, кажется, всех, кроме нее, не только потому что несла она чаще всего взволнованный несусветный вздор. Она заикалась. Ее пламенные речи и без того вдвое увеличивались во времени, но на ее беду нетерпеливые слушатели, желая ей помочь, пытались понять идею и, облегчив ее задачу, доканчивали за нее начатые фразы и постоянно не попадали в русло ее рассуждений. Тетя Вера сердилась, нападала на незадачливого собеседника, долго честила его за попытки угадать ее мысли, забывала с чего начала, придумывала новый обличительный сюжет, снова заикалась и действо повторялось. В общем, как-то получалось, что кланы наши уподоблялись Монтекки и Капулетти из балета, на который меня водила мама, с той разницей, что у нас, не было Ромео, а у них не было прекрасной Джульетты, которые бы ценой своих жизней положили конец всему этому безобразию.

С другой стороны крыльца стояла Аня Аганесова, еще один санитар нашего класса. Но Аня была добрая, относилась к своим обязанностям без должного рвения и уж точно никого никуда не записывала. Я, было, двинулся на проверку к Ане, но Генька, издали меня заметив, тут же двинулся в мою сторону.

– Так, покажи руки. – руки у меня были чистые, прицепиться было не к чему, – Теперь шею. – шея тоже была безупречна. – Теперь уши. Так, правое ухо чистое. А-а-а-а. – чуть ли не в восторге завопил Генька, – левое ухо грязное. Так и запишем. Председатель Совета отряда, как только не стыдно! Уши не моет! А? – и он торжествующе посмотрел на Аню Аганесову. Вот посмотри!

Я не мог понять, в чем дело. Я же вроде бы точно вымыл уши чистой водой из канавы. Я еще раз провел по завиткам своего левого уха и ничего не обнаружил. Подошла Аня и констатировала факт наличия грязи в левом ухе подсудимого. Генька тут же развернулся и пулей полетел докладывать Марии Ивановне об оплошности ее любимчика.

– Аня, ты можешь показать мне, где у меня грязь? Я, кажется, проверил все завитки своего уха и ничего не нашел.

– Проведи еще раз пальцами по уху, я посмотрю, как ты это делаешь.

У каждого человека есть порядок обхода пальцами участков своего тела, не видных глазу. Так вот, оказалось, что мой порядок обхода ушных извилин избегает верхнего треугольничка, который, после того, как Валерка стащил меня с полотна железной дороги и провез левым ухом по откосу, набился глиной, перемешанной с песком.

Как говорит мой папа, за все в этой жизни надо платить, и Генькина ябеда на меня была, конечно, очень небольшой платой за мое легкомысленное поведение перед многотонным поездом, уже точившим об рельсы свои колеса, чтобы оставить меня без какой-нибудь из моих драгоценных конечностей.

Рассуждая таким образом, я нисколько не обиделся на Геньку, а даже рад был, что всемогущий Бог избрал такой легкий способ поучить меня уму-разуму и что для наказания он выбрал и так нелюбимого мною Геньку, а не, например, Аню Аганесову, на которую я мог бы и обидеться. Кроме того, благодаря Геньке я дополнил свой порядок обхода невидимых частей тела, что тоже немаловажно в жизни, где даже неправильное произнесение буквы /р/ может повлечь за собой страшные последствия.