Желтый пластмассовый пистолетик

Любовь Шишкова-Черняева
Медсестра была родом с Кавказа, почти дикарка, прихотливыми ветрами занесенная в зябкую Москву. Ей бы тесто для лаваша месить, да негромко на выводок детей прикрикивать, да молча, быстро и бесшумно выкладывать на стол, за которым мужчины решают свои вековые горские дела, аметистовый базилик, кружевную изумрудную кинзу, перламутрово-розовый чеснок и крупные сладкие помидоры. От нее веяло запахами кавказского застолья, как будто они намертво впитались в ее смуглую кожу. Вином, шашлыком, зеленью, - всей этой недоступной нам роскошью. «Неужели она кушает это каждый день?» - не верила я. Но ароматы были настолько живучи, что перебивали другие, царившие в отделении (хлорка, эфир, моча и пот, искусственный озон от ультрафиолетовых ламп).
Я называла ее Сулико, хотя вряд ли она была грузинкой. Просто имя ей шло. Я любила бывать рядом с ней, потому что она вкусно пахла, и еще потому, что у нее были удивительные ресницы. Глаза некрасивые – черно-сиреневые, навыкате и немного глуповатые. А вот ресницы… Они были страшно длинные и совершенно прямые. У основания тугие, толстые, черные, они шли, шил, шли долго-долго и заканчивались дрожащими пушистыми метелочками. Как у красивой коровы или лошади. Причудливая память отпечатала эти ресницы в моей детской голове как эталон совершенства, и до сих пор что-то замирает в груди, когда вижу подобные – у детей, у взрослых, у животных.
Сейчас же по этим ресницам, как салазки с горки, катились бесконечные крупные слезы. Сулико рыдала, шмыгая внушительным носом. «Нэ пойду, оп твою мат, нэ пойду к ублудку!» - твердила она. Акцент, растиражированный сатириками, делал ругательства комичными и даже какими-то пристойными. Во всяком случае, мое детское ухо они не резали. Две другие сестрички ее утешали, а я вертелась у них под ногами, хотя мне было положено лежать в палате и наслаждаться тихим часовм. Но тогда я еще не знала, чем себя занять. Причина, по которой Сулико рыдала на пороге грудничковой палаты, называлась, кажется, Станислав (или что-то другое, не менее помпезное). В любом случае, автору наименования младенца нужно было уши оторвать.
Ресницы медсестры вздрогнули, и… нацелили свои метелочки на меня. Запеленговали. «Дэвочка, - сказала Сулико. – Дэвочка, позови своих друзей. Слэлайте что надо, а? А я вам шоколадку принэсу». Я усмехнулась и покачала головой, ибо сладости почему-то не были моей слабостью даже в детстве. А дело, к которому нас хотела подключить Сулико, было нешуточным. Торг следовало продолжать. Кроме того, хотелось более весомого подтверждения собственной значительности. «Вай, что ж тогда? – задумалась горянка, ничуть не обидевшись на мою наглую ухмылку. – Зынаю, зынаю! Жды мэня зыдэс». Сулико, развернувшись, скрипнула теннисными тапочками по бледно-зеленому, исчерканному черными полосами линолеуму иметнулась в сестринскую Оттуда она вышла довольно быстро, держа в руке восхитительно пестрый импртртный пакет. Несла она его легко, но внутри явно что-то было. Что-то небольшое. «Дэржи, дэвочка! – с сожалением произнесла Сулико, и протянула мне это что-то вытащенное из пакета. – Плэмяннику достала, но когда еще домой попаду… А ублудку режим надо, биляд! Только давай так – пока ты зыдесь, будешь вмою смэну его обслуживат. И чтоб на дэжурного врача нэ налэтэли, ясно? Отбэру».
Я была побеждена, потому готова и согласна. Я, как сувенирная бульдожка, кивала головой и рассматривала сокровище. Это был маленький пистолетик. Цветом – и цыпленок, и одуванчик, и желток, и солнышко. Он был нрусский, у нас таких не делали. Так и не помню, made in что там было написано. Все причиндалы взрослого оружия были на месте – предохранитель, курок, боек, ствол и даже глушитель на резьбе. Рукоятка легла в мою ладонь как родная. Она была шершавая и рельефная, с узором и пластмассовыми гвоздиками. Пистолетик разве что не стрелял пулями, но звук при нажатии на курок был. Ого-го какой звук! Даже легкая отдача была. Та половина меня. Которая девочка, поморщилась: «Тьфу, для мальчишек». Другая половина, пацанская, по недоразумению или по астрологическому умыслу попавшая в девчачье тело, взревела: «Во, класс!» Отобрать?! Пусть попробует.
Я быстро запихнула пистолет в карман халатика, пробормотала «спасибо» и бросилась в свою палату сколачивать команду для выполнения поставленной задачи.
Не стоит думать, что в детском психоневрологическом отделении мы были сплошь психи. Для идиотов и олигофренов существовал отдельный бокс, за решеткой, чтоб не вышли. Иногда оттуда доносились крики, визг или монотонное мычание. От этого иногда передергивало, но в детстве ты смелее, бесстрашнее, проще. Воспринимаешь жизнь как есть, без утомительного взрослого анализа «что такое хорошо, и что такое плохо, и что нам с этим делать». Были мы – не маленькие безумцы, а просто больные дети. Были больные дети за решеткой, которым досталось еще и безумие. Была Сулико с запахами застолья и нежной интерпретацией русского мата. Были уставшие дежурные врачи, все на одно лицо. Были родители, таскавшие сумками дефицит, замученные, с фальшивыми улыбками надежды (зачем улыбаться, думали мы, ведь не весело же). Был шершавый, жесткий, серьезный желтый пластмассовый пистолетик. И был Хлебушек. Так я назвала его, Станислава, «ублудка». Но о нем не сейчас. И вся эта толпа жила. Никто не задавался вопросами: почему, хорошо это или плохо. Жила и все. Причем – днем сегодняшним. Как странно – в детстве, даже социалистическом, ты иногда куда ближе к Богу, чем потом…
Палата всхрапывала и присвистывала. Шепталась и рисовала. Восемь детей от четырех до десяти. Восемь диагнозов, один страшнее другого, но мы не боялись, помните? Я отдышалась, открыла дверь, прошла к кровати. Села, сделала вид, что поправляю подушку и спрятала сокровище под матрас, положила прямо на панцирную сетку в изголовье. Пару раз ударила подушку кулаками в плоское лицо. Кровать моя у стены, впритык к ней – тумбочка, за ней – окно. Больница старинная, стены метровые, краснокирпичные. Ни один звук с улицы не доносится, фрамуги закрыты – зима. Этаж второй, из окон вид – унылее не придумаешь – узкая асфальтовая дорога вплотную к больничной решетке, ограниченная высоким бетонным забором с другой стороны. Ни деревьев, ни кустов, ни людей. Одни машины проезжают мимо, да и то редко. Но предчувствие того, что этот самый вид из окна – именно то, что нужно для моих целей – моих и пистолетика – возникло, и уже не покидало меня. Однако, надо было срочно набирать добровольцев, чтобы идти к Хлебушку. Согласились двое – Катька и Кирилл.
Из-за Катьки, живи она в эпоху Возрождения, наверняка бы ночами не спали придворные живописцы, безуспешно пытаясь отразить на полотне ее ускользающую красоту. Светлые, прозрачные, невесомые волосы спиралями спадали почти до колен. В безмятежных глазищах, как будто соперничая, переливались все глубины неба и моря, все оттенки голубого и синего… Катька была компетентной в вопросах бытового плана, потому что жила с мамой в общаге, и уже успела сообщить мне, что ребенок у девочек в животе начинает зарождаться в шесть лет, а потом растет вместе с мамой, пока не перестает помещаться, и тогда вылезает на свет. На мой резонный вопрос, а в чем же тогда роль папы, Катька отвечала, что от мужиков пользы никакой, просто лучше быть не одной. А с кем-то. По Катькиным расчетам выходило, что мы вот уже два с лишним года носим по ребеночку. Я его присутствия совершенно не ощущала, но растет – и бог с ним.
Катька страдала эпилепсией. Как сейчас понимаю, тяжелейшей формой, потому что ее трясло четыре-пять раз в день. Говорят, что дети жестоки. Но мы не были жестоки, когда толпой окружали ее во время приступа. Это был свободный от добра и зла интерес исследователей, познающих жизнь во всех ее проявлениях. И принимающих все проявления. Однажды Катька ела яйцо всмятку, и на нее накатило. Голубые глаза уехали под верхние веки, ложка, на которой был желток, застряла между зубов – кстати, так и надо, чтобы язык не прикусить. Катька произносила что-то вроде «трпр-тпр-трпр», а желток стекал по подбородку и капал на белую индийскую ночнушку. Руки, согнутые в локтях, с растопыренными пальцами, дрожали, будто играли на невидимом пианино ритмичную мелодию. Спиральки светлых волос подпрыгивали в такт. И она была такая красивая, такая непохожая на нас, что мы даже не стали, согласно договоренности, окликать ее. Просто смотрели. Приступ кончился, и кончилось превращение, еще одно из бесконечного множества проявлений жизни. Катька с полминуты бессмысленно глядела на нас. Потом вынула ложку изо рта, стерла рукавом желток с подбородка и недовольно сказала: «Ну чё молчали, козлы? Когда вы зовете: Кать, Кать, так классно! Как будто я в вате, и мне всё-всё равно: я вас слышу, а отвечать не надо. И так щекотится вот тут», - и Катька показала на то место, где, по прикидкам отцов церкви, находится душа.
Кирилка приволакивал увечную ногу, и одна рука у него плохо действовала. Последствия полиомиелита. Говорил он тоже не совсем внятно, но в остальном был парень хоть куда. Приглашал нас в комнатку, куда сваливались грязные простыни и испачканные малышами пеленки и где был уникальных размеров мусоропровод – тоже для грязного белья. Бельевая служила нам штабом, благо окна в ней были до половины замазаны краской, свет не работал, дверь не запиралась – снаружи не запиралась. Изнутри мы вдевали в ручку обшарпанный табурет, и все было тип-топ. Часто сбегали туда из спящей палаты, на правах старших: на Катьку, к счастью, ни разу не накатило в коридоре, а Кирилл на своей больной ноге бегал так быстро и тихо, что дай бог каждому. И там, в свете уличных фонарей, даривших мягкий золотистый оттенок всему и всем, происходило наше первое знакомство с анатомией противоположного пола. Кирилка совершенно не стеснялся своего скрюченного тела, ловко снимал с себя трикотажную пижаму и гордо показывал то, что мы называли «он». «Он был красивый, розовый, блестящий и чуждый. Мы не трогали, просто смотрели, и нам нравилось – как нравилось все, что окружало тогда. Это тоже было проявление, это тоже было сокровище – совсем как мой желтый пистолетик. Нам, в свою очередь, показывать было особо нечего, а Кирилл не настаивал, потому мы просто вежливо спрашивал о том, не мешает ли «он» при ходьбе, и удобно ли «им» писать. После Кирилка одевался, и мы уходили из нашей комнатки со смутным чувством неудовлетворенности, недосказанности и даже зависти к такой вот занятной штуковине. И меня с новой силой посещали сомнения в отношении Катькиной теории о продолжении рода. Если все так. Как она говорит, зачем тогда мальчикам «он»?..
…Итак, команда была готова, и мы выдвинулись из палаты по направлению к грудничкам. Я, конечно, повела себя как распоследняя предательница, потому что мне обломился восхитительный пистолетик, а ребятам – ничего, даже шоколадка. «Но пистолетик же совсем мой, - думала я, - еще завидовать будут. А наш поход – это ведь как приключение, всем надоела больничная скука до смерти». Не знаю, по каким причинам, но в грудничковой палате младенцев было очень много. Плач не умолкал. Правда, и сестры, и мы, воспринимали это как данность – на то и младенцы, чтобы орать. Пеленатые как сосиски в целлофане, с красными мордочками, они лежали и возмущались тем. Что их так бессовестно скрутили, не дают даже пошевелить ручками-ножками. К тому же, подозреваю, большинство из них банально хотело есть и было мокрое по уши. Но если попрание гуманности было налицо, то социальная несправедливость отсутствовала. Здесь вповалку лежали и комнатные, мамы-папины младенцы, и брошенные – из домов малютки. Как Хлебушек. У каждого к кроватке была пришпилена бумажка с именем-фамилией, возрастом, ростом, весом, диагнозом. Но почему-то, кроме смутно запомнившегося кудрявого имени (вроде бы, все-таки, Станислав) и возраста – 9 месяцев, насчет Хлебушка я ничего больше не помню. И не знаю, почему он был таким.
Мы просочились к его кроватке, поминутно оглядываясь на дверь, не идет ли дежурный. Но у дежурного, видно, были другие дела – так мы ни разу на него и не наткнулись. Хлебушек лежал молча, однако не спал. Пора сказать, почему я его так назвала. Удивительно, что он вообще жил в течение девяти месяцев, причем не в инкубаторе, а так, вдыхая сдобренный микробами и испарениями воздух. Он был Хлебушек, потому что его тельце было размером именно с черный хлебушек-кирпичик. Он и пах, как горбушка – чем-то дрожжевым и теплым. Голова казалась непропорционально большой, но просто по контрасту со всем остальным. Хлебушек был с белыми волосиками, и очень симпатичный, если не глядеть на тельце. Серые с крапинками глаза смотрели крайне серьезно. Я только раз слышала, как он плакал. Это было похоже на инопланетную музыку, печальную, тонкую и пронзительную…
Не только Сулико – все сестры отказывались за ним ухаживать. Их, прошедших практику в моргах и законспектировавших кучу смертей, начинало брезгливо трясти при одной мысли о том, что «это» надо кормить и, что еще хуже, смазывать пролежни и менять пеленки. Фирменный желтый пистолетик был платой за заботу о Хлебушке. Хлебушек почти совсем не шевелился, только личико жило. Еще он мелко-мелко дышал, и пальчики толщиной со спички, но при этом с длинными коготками (кто отважится стричь!) иногда тихонько двигались. Мы распутали пеленки, и уставились на него. Без брезгливости, без страха, без злобы! Благословенное детство! На пару с Катькой вытащили из-под Хлебушка грязную пеленку, обтерли его, смазали пролежни приготовленной Сулико вонючей мазью. Хлебушек молча воспринимал все это и был почти невесомым, когда его поворачивали. В каком-то смысле это был идеальный ребенок. Велев Кириллу отнести грязное белье, мы неумело, но довольно быстро перепеленали малыша. Когда видна была только его голова, он был очень даже ничего. Затем мы покормили его – дрянной, кислой, комкастой смесью «Малютка». Мы сами ее попробовали, и решили, что есть эту дрянь не стали бы ни за что. Но то, как благодарно сосал бутылочку Хлебушек, то, как смотрел при этом, полностью примирило нас с нечетко осознаваемой несправедливостью его положения. Он поел и вскоре заснул.
Мы ушли, а потом приходили несколько раз в неделю, чтобы проделать то, что сделали сегодня. Не в тягость было. Сулико подмигивала коровьими ресницами, пистолетик до поры лежал под матрасом, Катьку регулярно трясло, и она вслушивалась сквозь сладкую вату в позывные: Кать, Кать, Кать, а Кирилке уже надоел стриптиз. Поэтому в заветной комнатке мы просто болтали, рассказывали страшные истории про вурдалаков, гроб на колесиках и черную руку.
Я ни на секунду не забывала про пистолетик. Но не доставала, потому что понимала, сколь коротка бывает жизнь у кумиров, которых хотят все. А вдруг кто увидит? Украдет? Сломает? Но пистолетик жег меня через матрас и подушку своим ослепительным желтым совершенством. Рвался в бой. И наконец я придумала, как нам с ним быть. Если забраться на тумбочку, встать на колени и немного отвернуться влево, обитателям палаты будет видна только моя спина. Ну и что, подумаешь, смотрит девчонка в окно. Глазеет на забор, еще забор. Дорогу, машины. Но пистолетик был у меня в руке, и цели намечены. Охота начиналась. Мы с ним договорились, что будем отстреливать машины. На счет. И на цвет. Десять красных – сегодня придет мама. Пять желтых (их меньше) – моя очередь пеленать хлебушка. Десять белых или светло-бежевых (неприятный цвет, больничный) – поволокут на процедуры и осмотр. Конечно, я не нажимала на курок полностью. Вспотевшим пальцем чуть-чуть надавливала, так чуть-чуть, что еще немного, и раздастся, выдавая меня, ого-го какой звук на всю палату. В этом «недо…» был контролируемый адреналин, опасная игра, снайперское предвкушение.
Сколько не подозревавших ни о чем машин было обстреляно нами с желтым пистолетиком? Сколько раз совпадали строгий расчет и выдуманное мной пророчество о том, что день грядущий мне готовит?.. Я торчала на окне часами. Я была на грани безумия. Мне ни до чего не было дела. Как рулеточный игрок, я вновь и вновь влезала на тумбочку, считала машины, ставила на цвета и стреляла, стреляла без конца, ненавидя всех окружающих за то, что они не дают мне ощутить в полной мере сладость охоты, услышать звук выстрела, увидеть, как вдребезги разлетается ветровое стекло, машина идет юзом, тыкается, словно беспомощный котенок, сначала в один забор, потом в другой, встает посреди дороги, неловко повернувшись боком, как старая дева на дискотеке, а на нее с ужасным скрежетом насаживаются другие, не успевшие затормозить… Желтый пластмассовый пистолетик завладел моей душой как бес, вспорол темные инстинкты, убедил, что наше с ним развлечение не только невинно, но и необходимо.
…Компьютерный томограф был диковинкой, но мама устроила. Огромный бело-оранжевый саркофаг, в который тебя задвигали, как пирог в духовку , дал в конце концов ответы на вопросы, оставшиеся загадкой для врачей. Жить буду. Болезнь прошла. Опухоль? Чушь! Вон из больницы, не занимай чужую койку, детка! В чреве томографа было уютно и безопасно. Он тихонько гудел, а я плыла в темноте, становилась маленькой-маленькой, меньше Хлебушка, и доброй, и понятной. И переставала понимать пистолетик, и даже любить его. Он был для той, другой девочки, которой все дозволено, потому что ей уже слишком поздно жить. Меня отвезли в палату, я лежала и смотрела на далекий высокий потолок. Размышляла – в первый раз в жизни – о том, что такое хорошо, и что такое плохо, и что мне с этим делать. В первый раз испытывала сочувствие и пронзительную жалость – к Хлебушку, Катьке, Кирилке, несчастным психам за решеткой. Я была здорова, а они – нет. Им было плохо, а мне, по определению, должно быть хорошо. Меня завтра выпишут, а их – нет.
Вскочила, положила пистолетик в карман, вылетела за дверь. Сулико дежурила, отлично! Но ей не отдам, и безымянному племяннику с гор тоже. Зашла в грудничковую палату, подошла к Хлебушку. Он, по обыкновению, смотрел куда-то в пространство. Подошла, наклонилась, погладила по голове. Пушистое прикосновение предвосхитило собственный материнский инстинкт, до рождения которого оставалось еще много-много лет. Хлебушек перевел глаза на меня. Он, этот брошенный уродец, «ублудок», был моим настоящим первенцем. Я любила его. Достала из кармана желтую игрушку и медленно-медленно показала Хлебушку. Там, чтобы он видел. В его глазах что-то изменилось. Тогда я распеленала его, положила пистолетик на пеленку и прикрыла его крошечной лягушачьей лапкой Хлебушка. Потом запеленала, как было, И ушла. Хлебушек уже был не один в этом мире. Мог за себя постоять.
Назавтра за мной приехала мама. Я махал рукой ребятам, которые прилипли к окнам. Было тепло, почти весна. Под ноги падал медленный легкий снег. Я шлепала по нему в новых разноцветных сапожках и предвкушала, как будут восхищаться ими девчонки в школе.