Ваньша

Екатерина Щетинина
                Предкам моим - сибирякам посвящается
            
         ...Откуда они приходили? С юго-запада? С этих ничейных или перемешанных во владении,  необъятных, почти нежилых и обветренных втло земель?
Оттуда, откуда  всё чаще несло тревожной гарью таёжных пожаров, а уже после девятьсот пятого,  недобрыми новостями о мятежах и  … как это? Революционерах… Тьфу! И не выговоришь сразу.
Но, что бы не баили люди болтливые,  до революционеров было далеко – дальше, чем до Америки.
А вот эта цыганча - это чертово племя, чтоб ему пропасть совсем!... Эти перекати-поле! Сноровисто и незаметно таскали  они в свой табор  всякую животину из села – то овечек плотнотелых,  то гусей упитанных, а то и телят, уже заматеревших, хороших. На их откорм и выгул не жалели сил бородинцы – обитатели славного  села, нареченного в честь битвы знаменитой, с французом.  Назвали так эту заимку беглые каторжане, ссыльные по этапу, вырубившие себе посильное пространство в хвойно-непролазном лесу, отвоевавшие и приручившие его вопреки неласковой сибирской природе – во имя жизни, во имя и детей своих. Осеменявшие и согревающие заботой своей пашни суровой, но доставшейся им без меры земли, они знали цену всему – и труду, и каждому человеку на ней, этой земле...

        ...Откуда появлялись они, кто их точно знает? Как снег на голову, как с неба падали... По три-четыре года их не было. И тогда бородинцы жили спокойно. Нет, конечно, междоусобицы случались, чего греха таить – к примеру, из-за дележа межи на заимках, но чаще из-за непутевых, несмиренных  баб. Вот, в прошлом году – Лизка Непомнящая, ить сама, шалава,  загуляла – до свадьбы сошлась с Федькой Свириным, ну поспешила девка, не выдержала…. Сразу после Пасхи, в апреле значит. А он-то, яростный да жаркокровый, на другую вскоре после Троицы засмотрелся. Завилял.  И сватов уж заслали.  Да не к Лизке. Ну, она и не стерпела – как посмел подколодный? На коня верхом  да  и хвать за ружьишко-то, в доме каждого бородинца имевшееся. Да и пальнула в изменника. На скаку…  Правда, выжил – незнамо как. Мать с отцом его поначалу – сгоряча - хотели избу Лизкиной семье спалить. А потом приумолкли. И Лизку даже в суды не забрали. Так вот обошлось без тюрьмы. Беременная была, может и потому. Их же, тяжёлых, сам Бог, говорят, охраняет… Или Богородица?

    Но "цыганча"  вызывала гнев и возмущение поголовно у всех жителей сибирского селения. Уж слишком нагло вела себя, лихоимствовала, и позволять им  это – значило сделать непростительную уступку, не защитить род свой, и без того обиженный судьбой – кинувшей этих людей на выживание в глухих мерзлых насмерть зимой местах, где никогда до того не жили люди, а только дикий безжалостный зверь мог найти себе хоть какую-то юдоль и нешироко – в меру - расплодиться.
               
                ***

              ... Так откуда они всё-таки приходили? С юга или востока? Откуда стекались сюда, к окраинам их села, на поляны с лиловым багульником и остролистой черемшой? Ваньша не знал. Но что-то подсказывало, что очень долго кочевали и брели они, танцуя и умирая по дороге, чтобы потом возникнуть здесь из неведомых, прогретых солнцем и обветренных земель, таинственных и необъятных, где непрестанно звенит невидимый бубен и звучит непонятная, но такая волнующая песня… 

                Они возникали из тех просторов, которые лежат за  синей тайгой, за бурой распаханной заимкой, за истоптанными пастбищами, за вырубками… Шестнадцатилетний Ваньша не знал этого так же, как и его отцы и деды. В этом  году  ему доверили уже многое – водить за старшего в ночное общий табун – добрых полтора десятка, стоять весной за сеялкой, а после сидеть за столом с мужиками. Во время вечерних семейных советов. Молча, конечно, но дорогого стоило уже одно право сесть за стол с крупными матерыми вожаками их человеческой стаи.
                Ваньша слушал дядьев Костю и Михайлу, отца Ефима… Верил им.  Была в них спокойная надёжность, была сила неподдельная, несуетная, и порядок был правильный – в речах, словах неторопливых, в низком кряканьи перед этими выступлениями, совесть – тоже была… Хоть и грубая иногда. Безжалостная... Но  Ваньше нравилось сидеть в уголке на широкой, чуть шероховатой лавке - за их спиной, спиной ближних предков своих – ещё не старых, смуглых от загара и земли, знающих много больше его, но принимающих его уже почти как равного в свою мужицкую артель...

                Всё бы так. Но как-то однажды, перед поздним летним вечером  Ваньша, сам не понимая, зачем,  забрёл туда – на край Бородина,  за край заимки, в нетронутую сочную степь-траву, что по грудь немаленькому уже ростом Ваньше,  в запахи вечные, немые и  оттого еще более чудные, заставляющие настежь открывать им не успевшую еще зачерстветь душу, невольно гладить жестковатой ладошкой с сомкнутыми пальцами высокие  беспризорно-свободные колокольчики и мягкий ковыль, и напрягать зачем-то изо всех сил молодой непорченый слух…
             Песня была рядом. Чья-то дивная, ясная  как злато ярила-солнца, как серебро воды песня.

                Ваньша вздрогнул тогда, сладко и страшно стало ему – а отчего, и сам бы не объяснил. Но голову свою русую на шее стройной, оленьей поднял, глаза светло-карие устремил вдаль – к песне той неслыханной. Что-то важное почуял, видать.
                Прошел несколько шагов сам не свой, мягкий, нездешний. Чу, шорох-волнение  в мелких кустах  луговых, в невысоком дымчатом прилеске-кедровнике. И слышнее  будто голос девичий - округлый, ворожащий! Глядь – да вот и она сама - певунья, стан точеный, вырезанный, замерший в летних сумерках зверьком чутким, только юбки чуть колышутся – алые, с оборками черными. Ваньша никогда такого не видал. Стал как вкопанный, не мигая. Так и стояли они не знамо сколько – русский парень-сибиряк, надежда крепкого рода ефимовского, и она – цыганка молоденькая,  дочь неоседло-древнего, несерьезного вроде бы и слишком пёстрого племени.

           И она первой не выдержала, рукой-веткой качнула, зажурчала звоночком:
           - Ай, чавале,  куда путь держишь?
           Ваньша очнулся.
           -  Да так, хожу вот… А ты кто? Тебя… как звать?
           - Роза...

             Они молча приблизились на несколько шагов друг к другу.
И Ваньша удивился, как угольно-брильянтово блестят ее волосы – закат ли этому виной или росы влажно-ранние,  летне-тяжелые? Как тепло и неистово горят очи этой яркой и лёгкой чудо-радости… Не было еще у Ваньши такой неожиданной, такой вспененной радости и вместе с тем покоя  благостного – как будто всё совершено уже и правильно и так как надо соделано…  Не бывало ещё такого полного Ваньшиного участия в идущем дне - ну разве когда маманька обнимала в детстве, приклоняя к худой груди темя его всклокоченное… 

             Так и стояли они друг перед другом – Роза и Ваньша – может, час, может, больше. Кто мерил?
              Но запомнил накрепко это стояние Ваньша. И когда вернулся в избу – на полки с рядном хлопчатным, мамкой  и тетками тканым, притиснулся к детворе меньшей, сопящей ровно, и закрыл глаза,  всё стояла перед ним Роза – с только что умолкнувшей песней своей, с розовыми оборками и рукой смуглой – над головой с белым пробором поднятой – то ли победно, то ли прощально…

                ***
                Сколько-то времени прошло – может, месяц, может, больше. Оступалось лето, и с удовольствием прощала ему это зима-медведица на пару с осенью-лисой. И Ваньша не мог разорвать эту связь, тогда возникшую -  Роза стояла вживую перед ним – в зелени и истине, юная, но сильная, его Ваньши, теперь  главная мечта и память… Он еще раз сходил туда – к лугам окраинным, и помнилось ему, что Розин смех летал над ними, и юбки ее вспорхнули в вечеру цветами крупными, небесными, ни с кем и ни с чем не сравнимыми, и платок голубой с яркой каёмкой взлетел-взвился  птицей неназванной, манящей и дивной…
               
                ***

          ... Откуда приходили они – эти тати нощные? Эти воры простого добра, праведно нажитого, так необходимого для зимовки-кормёжки людской, для завтрашнего дня? Бог весть…

             Темной ночью прохладного августа, один раз уже тронувшего порошково-снежной насыпью подворье, огороды заботливо убранные, услышал Ваньша разговор непростой, важный в горнице дома отчего, где собрались мудрые бородинцы на сход особый:

-  Надо чо-то решать, четыре телка и шесть овец за два месяца покрадено!
- А кур дак немеряно! Обнаглели совсем…
И после молчания минутного:   
-  Чо, ж, собирай кучку, Фимка! Надо, дак надо…
- Дреколля вон они – целёхоньки стоят. А то еще натешем… - загоготали.
Но не веселым смехом,а как будто через силу.
   
        Неужто страшное, смертное дело снова назревало в Бородино? Было, три года назад, взялись мужики за орудия, кто за что: колья двухметровые, вилы, штыри железные, но главное тут – кровь горящая, на защиту  свово будущего вставшая – почто это цыганча чернозадая  самой жизни село лишает?! Как энто стерпеть?

         Ваньша и не понял сразу, на что решались басистые советчики нынче вечером за ковшами крепкой браги -  отец, да дядья, да соседи добрые. А когда понял – всплыли в памяти юношеской картины жуткие – и откуда поднялись, заполонили память и ум, и всю ночь Ваньшину? Огонь недобрый, крики надсадные, удары хлесткие… Ничего живого на пути… Может, по-иному можно?  Но нет, отец сказал, что будут думать они. Спи, сказал на ночь, и руку чугунную свою на плечо Ваньше положил.

                На следующий день в селе было непривычно тихо. Тихо какой-то особой - предгрозовой,  пугающей тишиной. После обеда Ваньше было отцом  велено заниматься лошадями, чистить их щетками, да широкими деревянными гребнями прочесывать гривы. Он делал привычную уже работу, как всегда, обстоятельно,  не спеша,  а чуткие лошади –  Чалый и Сильва - уже знали его ласковую руку. Но что-то муторно было на душе у парня. И не выскажешь, что именно, только крутило внутри, слабость накатывала, похоже как в тот раз, когда он отравился грибами в прошлом году. Да спасибо, баба Неша, дальняя родственница семьи, про которую говаривали, что она из шаманов, мол,  отпоила травами да водой святой,  пришептываниями своими отвела беду смертную от Ваньши…

           К вечеру совсем не по себе стало ему. И всё цыганочка та, Роза, перед глазами появлялась, и ручку свою точеную над головой поднимала  - то ли звала, то ли прощалась? То ли танец это у неё такой, красивый танец…

              Закончив с уборкой конюшни, налив «коникам» воды,  решил Ваньша к речке спуститься, ополоснуться, бодрости прибавить телу потному и душе мающейся.  А там, глядишь, по бережку если идти, то и к табору уже близко будет. Может, Роза встретится? Дитя древней воли и  вечно юной песни...

                Так он и сделал. Даже домой за куском хлеба не зашёл. Быстрей, быстрей… Баба Неша, встретившаяся ему у своей, последней в ряду и первой к лесу избенки, как-то сильно уж зорко глянула в его сторону. Он поздоровался. Старуха покачала ему в ответ чуть трясущейся головой в черном платке, и в этом тоже была смутная тревога. Но впереди у Ваньши были река-Быстрянка, теплый и долгий вечер с возможной  и уже заранее волнующей встречей, и он только ускорил шаг, торопясь не успеть к радости и к жизни. Он не видел, что баба Неша обернулась и не отрываясь всё глядит и глядит  ему вслед, что-то неслышно приговаривая тонкими бесцветными губами.

                ***

                Ох, и хороша живая  сибирская речка, пусть и в конце августа! Упругая, игривая, как молодое животное неземной и неокрещенной породы - не придумали еще названия для него, но каждый знает его на ощупь, на запах, кто входил в такую речку на закате, после трудов праведных на тяжелой пахоте или еще где. И свежесть эту ведает, изливающуюся на человека всей  своей… нет, божеской,  благодатью. Ваньше стало легко и весело. Улетучилась давящая дневная тоска, заиграла кровь, прояснило голову русую. Он наплавался в холодной воде, понырял, как ребенок, он любил эту речку с малых лет. Дед  его к ней привел когда-то. И с тех пор она его лучший  друг. Особенно когда деда не стало – замерз в тайге, когда медведя неудачно валили, и сгорел от воспаления легких в три дня.
                Одевшись, Ваньша присел, прислонившись к большой кривоватой березе, на минутку-другую – уж больно хорошо тут было, чирикали пташки какие-то, багульник синел поодаль, доцветали жарки в еле видные сквозь густую траву.

                Очнулся он в полной темноте. Что такое?! Заснул что ли? От  незадача…
А его и впрямь обступила-облепила ночь – густая как деготь, варимый бывало дедом на разный случай. Непроглядная, и вновь тревожащая. Еще сильней, чем днём. Ваньша вскочил. Надо бежать! Туда, к Розе, всё-таки надо, хотя уже совсем поздно, но ведь они, цыгане любят ночную жизнь, не хотят проспать ни одной ночи, их песни бывают слышны иногда до самых петухов…
Шлепая себя по рукам и щекам – комары-звери! – он побежал вниз по течению Быстрянки, подбадриваемый ее чуть слышным журчанием и блеском в развилках меж кедровника.

                Зачем он рвался туда, Ваньша не пытался себе объяснять. Надо и всё тут. Шибче, шибче...
                Внезапно тишина кончилась. Наверное, еще прежде чем услышать страшные звуки, Ваньша почуял конец тишины каким-то другим органом, не ушами, а гораздо более глубоким и чутким, обостренным как у олешка.  Олешком его когда-то называла мать, тоже рано ушедшая, до зрелости женской не дожив. Слабенькая была, а работы-то в хозяйстве невпроворот… Родила шестого ребенка, девочку еще одну,  Фиме своему да и угасла, так не поднявшись с постели роженицы.
                Внезапно кончилась тишина - как будто сама жизнь. Вздрогнул Ваньша от предчувствия ужаса великого. И там, на дне его безволосой еще груди что-то оборвалось от этих дошедших до него волн – волн ненависти и смерти. 
              Но он продолжал мчаться, уже по инерции, и его сейчас никто бы не смог остановить. Он бежал, хотя точно знал, что где-то уже совсем близко перед ним разверзается земля, и под его ногами образуется черная несытая пасть. Без дна и края... Без будущего...

                Из неё, этой адской пасти, валил дым, горело всё неживое – тряпки и утварь, и живое – трава, деревья, и … плоть – человеческая, еще совсем свежая. И стон стоял над ней... То ли земной, то ли потусторонний, то ли человеческий, то ли нелюдской...
                Через сотню-другую  метров перед Ваньшей открылась дикая картина - с догорающими телегами и остовами шатров. С растерзанными телами - женщин, стариков, детей. Это было то, что осталось от табора…
                И спотыкаясь, и всё еще не веря своим глазам, он негнущимися ногами пошел по этой земле, еще вчера цветущей и слышащей гортанные голоса гостей – гостей-кочевнкиов, гостей- перелетных птиц, которых она приютила по материнской широте своей.

                Ваньше бы не ходить туда, не ходить… Да вело что-то – то, что сильнее и его, и всех остальных людей на свете. Он шел, как ходят на смерть, и в голове его больно вспыхивали обрывки  того ночного важного разговора взрослых –  «надо дак надо, чё ж…» 
                Бывший табор почти дотлел, огонь не распластался дальше – там уже  вставала стеной трава – сильная и влажная, в рост человека, как никогда могучая в это лето…
                И вдруг Ваньша  заметил что-то знакомое, родное  - голубое с каемкой золотистой. Там - на кустах поломанного боярышника,  через которые пытались уходить от расплаты цыгане. Да навряд ли кому это удалось… Это был тот самый платок -  платок Розы. Ваньша потянулся к нему всем телом, продираясь сквозь колючие ветки да не достал. Но успел он увидеть, что потемнел во многих местах этот голубой лоскут, кровью стал крашенным. А дальше, там, под кустами нащупал его сузившийся до единой на земле точки взор тело девичье, бездыханное...

                А больше Ваньша и не помнит ничего. С тех пор…
Только одно бьется в затуманенной бедной голове его, -  до колокольного звона на всю вселенную, разрывая череп вдребезги, на мелкие осколки: «надо дак надо, чё ж…»

                Не узнает и не услышит в своем теперешнем немирском состоянии Ваньша, как спустя годы будет часто и мучительно, со стуком биться его отец сивой головой о дубовую стену избы и выть раненым зверем, глядя на то, как ходит по Бородино рослый русый парень с застывшей косой улыбкой и никого не видит перед собой. Его единственный сын-наследник. Ходит и ходит – до бывшего табора и обратно. И так уже седьмой год. Кто с усмешкой бросает вслед: "глянь, вон  Ваня-дурачок пошел!», но это реже, а большинство-то  бородинцев жалеют его. А баба Неша, та украдкой всё плачет, завидев навсегда  помешанного парня. Постарела совсем… Ведь не уберегла она, карга старая, мальца - хоть и сон на него наслала в тот страшный вечер, чтобы не увидал он ничего. А видно Бог-то по-своему решил...

               Зато цыган больше и близко в этих местах не видывали. Никогда.