Странные люди

Евгений Халецкий
Кто думает о прошлом, тот имеет в виду и будущее.
Кто думает о будущем, тот не имеет права забывать прошлое.
Василий Чуйков. Мемуары

Она почти всегда и почти во всём сомневалась. Кто-то когда-то сказал ей, что это нормально, ведь она женщина, и она перестала этому сопротивляться. Она не была уверена, что верит в Бога, но не могла твёрдо сказать, что его нет; она даже не была уверена, что это имеет для неё какое-то значение. Она сомневалась, что люди слушают, когда она говорит; она сомневалась, что хочет слушать, что говорят другие. Она даже иногда сомневалась, где право, где лево, когда кто-то спрашивал дорогу к метро, — хотя, конечно, никогда не говорила об этом вслух.

Она привыкла или — как говорят — научилась жить с этим. Она привыкла, и в этом нет ничего удивительного: на свете столько людей, которые научились, например, врать сами себе, а ведь это гораздо сложнее. Когда ей казалось, что так дальше жить нельзя, она вспоминала слова своего деда: «Ни в чём не сомневаются только идиоты и генералы». Дед знал, о чём говорил: он прошёл пешком всю войну от Сталинграда до Берлина и 2 мая 1945 года на руинах Кроль-оперы написал белой краской:

Мы победили!
Мы в жопе!

Сомневательный рефлекс (как говорила её мать) хоть и осложнял ей жизнь — скажем, покупка шерстяного шарфа затягивалась у неё на целый день, — но всё же больше расстраивал окружающих, чем её саму. Что же, собственно, расстраивало её — этого она не знала.

По вечерам после работы, когда остальных людей засасывало под землю, она спасалась от головной боли в Старом Городе, на узких улицах с загадочными и мелодичными названиями. Она медленно бродила под тяжёлыми царскими и сталинскими домами, переходя с одной стороны улицы на другую; сняв перчатку, она прикасалась к гладким кирпичам и ждала, когда застывшее время холодом проникнет в её тело. Со временем она поняла, что чем старее дом, тем холоднее его камни; это понятно — говорила она себе — в старых домах застыло больше времени. Она читала истории на мраморных и медных досках и удивлялась: как легко и просто сжимается жизнь — словно голубой воздушный шар, забытый за холодильником в углу. «В этом доме жил и работал…» Субботние вечера в большой семье и утра понедельников на кухне, непрочитанные книги, прочитанные заголовки новостей, страх перемен и высоты, бутылка горькой ракии в шкафу, все головные и зубные боли — всё это вышло. Остался этот самый дом, тринадцать слов и грустное лицо на мраморной доске с фальшивыми гвоздями.

— Давай снова его надуем! — говорила она триста лет назад, протягивая отцу засохший голубой комок. — Давай его оживим!

Отец сидел на кухне в брюках с красными лампасами и вынимал из погон на кителе золотые звёзды. Отец вертел плоскогубцами, напевая под нос про мир голодных и рабов, и по одной бросал звёзды в стакан с водой. (Когда тебе четыре года от роду, любая дрянь в стакане кажется водой.) Одну, вторую, третью…

— В детстве жизнь кажется долгой и дурацкой игрой, а ночь — короткой передышкой, — сказал он после шестой звезды. — Пора тебе спать, цветочек.

Головные боли поджидали её каждый вечер с тех пор, как она отказалась от ночных клубов. Она не принимала наркотиков — даже рискуя вызвать у друзей подозрения в чистоплюйстве; сами ночные клубы были для неё наркотиком — короткой дорогой в мир без причин и следствий. И, конечно, разочарование — исход любого отклонения от нормы: клуб закрывался, и она тихо выпадала в жизнь, где даже изжога сверяется с часами.

Воспоминания делают из нас подобия людей; чтобы стать людьми, нам нужно что-то большее. Нужно смеяться — сказал бы на это её отец — юмор отличает нас от животных. Нужно плакать — сказала бы мать — только человек способен чувствовать несправедливость. Дед молча оторвал бы аккуратный квадратик от газеты «Красная звезда», высыпал бы на него три щепотки жёлтой махорки — крепкой, как объятья лейтенанта после взятия Днепра, — чиркнул бы кривой белорусской спичкой и, сильно, с удовольствием затянувшись, сказал бы:

— Людьми нас делают привычки. Они же убивают в нас людей.

***

Он ещё в детстве понял: родители намерены оставить ему в наследство то, что получили сами, — товарный поезд из советов как нужно жить и как жить не нужно. В той стране, где он родился, материальной ценностью был чайный сервиз «Свадебный» производства Дулевского фарфорового завода. В той стране портрет глазастого Серёжи Есенина с берёзками был символом душевной свободы. Храмом культуры был цирк. Но в той стране жили люди, и, как любой ребёнок, он надеялся, что родители помогут лучше их узнать.

Что они делают, когда во всём мире медленно идёт дождь, и никого нет дома, чтоб вместе помолчать и посмотреть в окно? Что думают, когда вчерашняя скучная улица вся вдруг делается белой и на стекле блестят цветы? Как ставят свои тапки, когда ложатся спать? Что говорят, когда прощаются на целый день, чтоб вечером увидеться уже чуть-чуть другими?

Много позже, в старшей школе, он понял, что родители о людях ничего не знали. Они знали, что главное — это здоровье; что кто рано встаёт, тому Бог даёт; и что при Сталине нас всех бы расстреляли. Знали, что руки следует держать над одеялом — чтобы клопы не покусали за ладони. И ещё много, много всего разного. Но о людях они не знали ничего.

Аргументы… Когда родителям не хватало аргументов, они говорили ему о будущем. Он декламировал высокопарные стихи, глядя, как пожилой учитель медленно но верно засыпает; пинал твёрдый как камень мяч в спортивной секции, пока тренер тихонько выпивал на скамейке и подолгу смотрел вдаль; он постоянно думал о будущем. И чем больше он думал о будущем, тем меньше понимал, что это. Где оно — будущее? И как, делая то, отчего становишься несчастным сегодня, стать вдруг счастливым в будущем?

Его дядя — моряк, которого все называли безалаберным, — всего за 5 копеек предлагал переместиться в будущее. Предупредив, что обратного пути не будет, дядя доставал командирские часы с якорем на циферблате и говорил:

— Вдохни поглубже и задержи дыхание, а я скажу, когда будем на месте.

Они вдвоём долго смотрели на красную стрелку, которая толкала время, и каждая секунда отдавалась болью в голове. Двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь… Наконец, когда время уже теряло всякий смысл, дядя вдруг говорил:

— Мы перенеслись во времени ровно на 30 секунд. Мы в будущем! Можешь выдохнуть, расслабиться и посмотреть, как я ем яблочный пирог.

Лицемерие… Сами родители, как он заметил, о будущем не то чтобы не беспокоились, они просто его ждали — когда с нетерпением, а когда и с тревогой. Они ждали до того самого момента, пока будущего не стало и им не пришлось заняться с настоящим.

— Будущее пролетело мимо нас и забыло сделать остановку, — говорила его тётка, историк и автор множества книг без картинок; она стояла в осенней грязи напротив памятника военному лётчику Валерию Чкалову и продавала китайскую одежду.

***

«Бум!» — воробей Коля молча бился в стекло зала отлёта, за которым третьи сутки шёл дождь; на долю секунды Коля терял сознание, казалось, он шлёпнется на пол, но он снова брал разгон и устремлялся на стекло: «Бум!»

«Ура!» — кричали дети, махали тонкими руками и бежали за Колей, не давая ему ни секунды отдышаться и прийти в себя; кто-то из детей на бегу ел пудинг; кто-то падал на грязный пол, ушибив коленку, но моментально вскакивал и бежал за всеми с криком «Ура!»

Взрослые с пиететом наблюдали за рождением социальных привычек у своих таких быстрорастущих детей.

Стоило воробью отогреться, поклевать какую-то питательную пыль с пола и просушить перья, как положение перестало его устраивать — хренов диссидент, ни дать ни взять. Она хотела вслух поделиться этим наблюдением, но не успела как следует оформить свои мысли, а они уже показались ей банальными.

— Интересно, — сказал он, — птицы бывают глухонемыми?

Странно — подумала она — знакомы всего пять часов, ни разу не выходили из грёбаного зала отлёта, а он уже говорит её слова; подумала — и тут же себя отругала: «Ты сегодня прям как печальный старый фокусник с красным мешком: всё кролики да бумажные цветы! Ещё начни цитировать Шекспира…» Она нервно раскрыла свою сумку на коленях и проверила содержимое — всё на месте.

Впрочем, его идея со списком «что не получается, а надо» — ей не понравилась совсем; но так как аргументов она, опять же, не нашла… Её список, кажется, не слишком его обрадовал: там был всего один пункт.

— Что же, у вас не получается мечтать? — спросил он. — Только это?

Она ответила:

— Всё остальное мне, похоже, не мешает жить.

Её дед мечтал стать генералом — как он сам говорил, мечтал с детства. Он не был даже военным: ему пришлось идти в Куйбышеве на завод и там вертеть фрезу. На Войну он попал осенью 42-го — сразу в Сталинград, в смертельную баню на Мамаевом кургане; там же из рядового он сделался ефрейтор — правда, некоторые говорили, что не за подвиги, а за внешнее сходство с легендарным генералом Чуйковым. Через год, осенью 43-го, за форсирование Днепра ефрейтора представили к Золотой Звезде Героя; в тот момент он был как никогда близок к своей мечте.

В батальоне была передвижная статуя Сталина — трёхметровая железная статуя с железными усами. Статую выкатывали к бойцам перед самыми жестокими наступлениями, но впечатление она производила, как говорили, разное. Такие же статуи — вроде бы, в порядке эксперимента — присылали во все подразделения на передовой. Впрочем, эксперимент продолжался недолго.

Главной ошибкой был раскрытый рот. То ли это был творческий тик скульптора, то ли бюрократическая какая-то ошибка, но рот у статуи был призывно открыт; вполне естественно, что оглушённые убийствами мужчины воспринимали призыв буквально. Ночью, после новой бойни на старой войне, нервный прапорщик подгонял дрожащий грузовик кабиной к статуе, словно лестницу в библиотеке; солдат в порядке своей очереди забирался в кузов грузовика, оттуда на кабину — и по стойке смирно; в такой ситуации Сталин оказывался обыкновенному вояке именно по пояс.

— Товарищ Маршал Советского Союза, — обращался какой-то сержант с пыльными глазами, — разрешите доложить!

Маршал не возражал, и оставалось расстегнуть ремень с пятиконечной звездой на пряжке, спустить галифе и, забыв о гигиене, — доложить как было и как есть в открытый рот. Так делали до той ночи, когда ефрейтор сделал всё не так — всё не по форме.

Молодой ефрейтор — которому уже доставили приказ о том, что он Герой Советского Союза — отдал высоченному политруку положенные три рубля, дождался очереди и вышел на площадь. Железный маршал стоял в своей обычной позе — открытым ртом в сторону линии фронта. Однако Герой обошёл одноглазую «полуторку», прошёл к статуе с тыла, отошёл на пять шагов и из пистолета марки ТТ выстрелил Сталину в зад.

Эксперимент на том закончился, ефрейтор снова оказался рядовым и забыл о своих прошлых и будущих наградах. Ну а война продолжилась, а как же…

После этого рассказа он отправился курить; она посмотрела в зеркальце, поправила макияж и проверила содержимое своей сумочки, которую так и держала на коленях.

Он спросил:

— Думаете, всё это правда?

— Я не знаю, — ответила она. — Только это ведь не всё.

Пару месяцев спустя, после взятия Киева (громыхающей мясорубки, где советских солдат утонуло в боли, грязи и Днепре в 10 раз больше, чем немецких), с враждебной стороны фронта донёсся всё тот же звук — хлопок из пистолета и глухое железное эхо.

Но мечтать она разучилась не из-за деда.

Её отец не хотел быть генералом. Он стал военным, чтоб через четверть века выйти на заслуженный покой с квартирой в областной столице, Почётной грамотой Президиума Верховного Совета и орденом «За службу Родине». Он хотел заняться воспитанием своих детей и растить сладкий укроп на даче. Хотел довольно улыбаться по утрам и засыпать с женой в обнимку. Но Родине в те времена нужнее оказались генералы.

Снежным утром 25 декабря 1979 года она нашла своего отца в постели без дыхания. Он был в военной форме, но без всяких знаков различия: все его орденские планки и шесть генеральских звёзд нашли на кухне в стакане. Люди из комендатуры сказали, что из стакана пахло водкой.

Он не застрелился и не отравился, он просто лёг и больше не вставал. На тумбочке была записка, выведенная аккуратным почерком с завитушками:

                Ни *** не меняется

В правой руке отца нашли сдутый голубой воздушный шар.

Рассказывая, она чувствовала, что по законам жанра обязана заплакать — если не хочет, чтобы он считал её бесчувственной кочерыжкой. Но плакать она не умела уже, кажется, лет триста.

Он ей определённо нравился; ей нравилось, как он не может справиться со звуком «р» после «ж» (у него получалось: «ж-рец»); нравилось, как он долго, с удовольствием затягивался, а потом говорил какую-нибудь неожиданную чушь («Знаете, раньше корабли так часто тонули, что в моряки не брали тех, кто умеет плавать»); ей нравились его спокойные руки — когда им нечего было делать, они просто отдыхали, а не теребили, как её руки, всё подряд: волосы, серебряную зажигалку, пуговицы на пальто и молнию на сумке.

Ей нравилось, что он не хотел ей понравиться, — он хотел, чтобы она понравилась ему.

Он сказал:

— Мой дядя, которого все называли безалаберным, говорил так: если жизнь — это проза, то мечта — это музыка. Музыка души.

— Если так, то есть у меня кое-что, — ответила она. — Только музыка моя, наверно, совсем простая. Я мечтаю хоть раз проснуться от чьих-то мягких шагов, вдохнуть бодрящий аромат, открыть глаза и увидеть, что кто-то принёс мне крепкий кофе прямо в постель.

Она столько раз видела это в кино, столько раз слышала об этом «кофе в постель», что в конце концов уже привыкла думать, что с обычными людьми это ни хрена не случается.

— Ну, то есть, — добавила она, — я только сейчас вот поняла, что об этом мечтаю. Всегда мечтала.

Он улыбнулся, будто хитрый чеширский кот, и не ответил ничего.

Они покурили, глядя на озябшие под дождём самолёты (он сказал: «Как странно, что кораблям дают имена, а самолёты называют номерами»); они выпили по пиву в ирландском пабе, где официантки были одеты эльфами, хотя больше походили на ленивых мух («Не наряжать же их мухами, в самом деле»); они сыграли в города (после Гринвича она назвала Чебоксары, и он молча сходил за бутылкой «Бейлиса»).

Он положил себе на плечо какой-то свитер, соорудив для неё подушку, и укрыл её своим пальто, мягким как облако. Засыпая, она думала, что совсем его не знает; а когда ему было рассказать о себе: она же не молчала ни минуты. Столько лет всё это спокойно спало и, вроде, не мешало жить. Они знакомы полдня — надо ж было так разболтаться. А он кто? Только имя и известно (настоящее ли?). Но ничего: завтра она всё узнает; надо ведь интересоваться кем-то кроме себя. Ведь завтра скоро наступит, правда? Куда оно денется…

Она открыла глаза и увидела всё тот же гулкий зал отлёта, всё тех же неудавшихся пассажиров, всё тот же бесцветный дождь за огромными стёклами. Она подняла с пола и отряхнула его тёплый свитер, который он подложил ей под голову; свитер пах осенью и бергамотом. Где же он сам? Она вдруг почувствовала, что рукам чего-то не хватает. Её сумки на коленях не было. Она вскочила и стала бегать глазами по сторонам; через два кресла спал бородатый мужчина, укрывшись бежевым полотенцем с гербом гостиницы; она попыталась его разбудить, но тот зарычал и натянул полотенце на голову; она увидела молодого милиционера, который уже обратил внимание на её беспокойство, и закричала:

— Сумка! Красная сумка! Высокий мужчина в синем пиджаке! Голубые глаза!

Милиционер лосиными шагами побежал через зал, придерживая правой рукой кобуру, а левой фуражку. Навстречу милиционеру спокойно шёл мужчина в синем пиджаке; на левом плече висела его дурацкая серая сумка «Адидас», на правом — её дурацкая красная сумка; в руках мужчина аккуратно, как сокровище, нёс белую кофейную чашку на блюдце.

Она бессильно опустилась в кресло и закрыла глаза руками, как делают дети, когда хотят исчезнуть здесь и появиться где-то в другом мире. Только тогда она нашла в своей руке клочок бумаги; это был его список «что не получается, а надо».

В списке была, кажется, вся жизнь: 1) жевать обеими сторонами; 2) не злиться по пустякам; 3) помогать отцу с ремонтом; 4) почаще разговаривать с матерью; 5) не давать коту валерьянку; 6) не материться… Всё это было зачёркнуто прямыми и чёткими линиями — такой же твёрдой рукой человек после долгих сомнений дёргает за стоп-кран скорого поезда, чтобы остаться навсегда на берегу этой медленной реки, под этими прозрачными ивами, в ветвях которых живёт сердитый дедушка Угу.

Только десятый пункт в самом конце списка не был зачёркнут:

                Исполнить простую мечту усталого человечка с умными глазами.

Буквы вдруг поплыли, и на последнее слово громко упала огромная капля.

Она услышала осторожные шаги и почувствовала запах, от которого по утрам кружится голова. Молодой милиционер положил на соседнее кресло дурацкую красную сумку, осторожно присел рядом и поднёс ей на блюдце маленькую чашку с густым чёрным кофе, обведённым тонким ободком пены.