Страх тишины

Евгений Халецкий
— Моя жизнь стала наглядным подтверждением постулата о том, что две жизни за одну не проживёшь.

Я не знал никакого даже похожего постулата. И ещё никак не мог понять, как он выдал это на одном дыхании. Я как мог мягко уточнил, о чём он вообще говорит.

— Ну это как булочка с повидлом. Помнишь, такие были в школе? Пузатые такие; и ты её покупаешь ради повидла, а ешь в итоге один хлеб.

— Помню. Были такие…

Я надеялся, что разговор как минимум вернётся к началу. Но разговор заглох. Если учесть, что мы не виделись восемь лет, разговор оказался слишком коротким. Или наоборот — слишком откровенным. Или это не наоборот?

Булочки с повидлом… Ну да, начинки там всегда было по-разному. Зато стоили они всего 18 копеек — или что-то рядом. Мы спрашивали у тёти Лиды: «Есть сегодня булочки без повидла?» А тётя Лида не улыбалась.

В школе он был, как кречет в полёте: всё у него получалось как бы само собой. Он играл умника — и ему ставили оценки, как говорили сами учителя, за артистизм. Он уверенно рассуждал о причинах англо-бурской войны, даже не подозревая, кто в ней участвовал. Он анализировал экономику Уругвая, пока не ткнул пальцем куда-то в Африку. Он засветился на городской олимпиаде по математике и занял там предпоследнее место.

Все думали, что знают всю его жизнь наперёд. Что думал я — я не помню.

Я достал сигареты и предложил ему. Он отказался:

— Бросил после школы. Помнишь, сколько я курил — по две пачки, но потом посчитал, сколько у меня уходит… За месяц мог новые штаны купить.

— На штаны, что ли, не хватало?

Он посмотрел на меня и не улыбнулся:

— А у тебя, я смотрю, всё по-прежнему — хорошо, но не слишком?

Я-то как раз не забывал улыбаться, когда следует. Ну, старался не забывать.

После школы у него как-то пошло, как на парашютах. Чем дальше — тем сложнее. Конечно, из рассказов знакомых о ком-то мало что можно узнать — кроме того, что их самих интересует: с кем живёт да сколько пьёт. Но у меня такое вот сложилось впечатление. Хотя бы потому, что я встретил его, когда проходил мимо митинга. Среди бабушек с плакатами и дедушки с баяном он направлял атмосферные эмоции — там усиливал, там смягчал, кого-то уравновешивал. Позировал журналистам, скандировал, когда становилось холодно. Возмущённо гудел на какого-то министра — люди подхватывали, из толпы летели оскорбления и обёртки от шоколада. И ему за это платили. Из кармана пиджака у него торчали два синих флажка.

Он кивнул в сторону заходящего Солнца:

— Видишь, какой красивый закат?

Закат как закат. Красивый, конечно…

Лет десять назад я видел его на сцене. Он играл пастушка, от которого постоянно разбредались коровы и не давали ему написать любовное письмо. В конце концов, пастушок сходил за ружьём и застрелил всех коров по одной. Потом спокойно сел на траву и написал письмо, и отнёс его своей девушке, и она сказала «да». Брат девушки служил в ОБХС, и на суде пострадавшим объяснили, что коров они держали незаконно, так что или расходитесь по домам, или вас здесь и арестуют. Все разошлись по домам, а судья подозвал пастушка и сказал:

— А письмо твоё, честно скажу, — херня. А вот что запомни: настоящая литература — это когда умные вещи говорятся так, как будто они глупые, а глупые — как будто умные. А у тебя что: письмо о любви, а одних метафор тридцать штук.

И пастушок заплакал. За всю пьесу пастушок не произнёс ни слова, но тут вдруг вполне отчётливо сказал судье: «Сука!». Кажется, мужчина передо мной при этом вздрогнул. И — занавес.

Не помню, что я думал о его сценическом мастерстве. Но пьеса мне запомнилась, так что… Получается, он в своей роли растворился, наверно. Даже не знаю, плохо это для актёра или хорошо.

Он спросил:

— Знаешь, чему меня мой коуч научил?

Я не знал даже, кто такой коуч.

— Он научил меня не бояться пауз. Вот паузы в разговорах — они забирают так много энергии. А всё отчего? Когда между людьми повисает тишина, кажется, что разговор вот-вот потеряет свой повседневный ненавязчивый мотив. Хочется сказать хоть что-то — всё равно что — про тёплую осень или про низкие зарплаты… И, вроде, как просто быть человеком — говори или дай сказать другому. Потому что ты человек — не неандерталец какой-нибудь возле костра. Вот только смысла в таких разговорах нет совершенно, и уже через пять минут ты это ощущаешь. Но уже ничего не можешь изменить.

Как раз неандертальцы мне представлялись весьма болтливыми. Мне всегда казалось, что возле костра они без конца обсуждали, как готовить носорога или куда бежать от ледников. Но расстраивать его мне не хотелось:

— Раз уж ты перешёл на личности, так, может, расскажешь и что надо делать?

— Пользуясь тишиной, можно спокойно подумать о чём-то, о чём вечно некогда подумать. Вечно некогда, потому что всегда либо говоришь, либо слушаешь.

Я хотел сказать, что тогда людям и встречаться нет особого смысла. Но не сказал.

В театре у него всё быстро разладилось. Мне кажется, он никогда и не играл — он только старался, чтобы никто не понял, кто он такой и как мало он знает. На афишах я его находил всё ниже. Всё чаще его видели на сцене во фраке и с подсвечником в руках. Одно время он появлялся ведущим на телевидении. Это были те передачи, где ведущие разговаривают так, как будто излечившиеся дегенераты пришли навестить неизлечившихся дегенератов.

Он вдруг сказал:

— Ёпп! — и скрючился.

Он схватился за живот и сложился пополам. Я потянулся ему помогать, но он замахал рукой: «Ничего, ничего… Это бывает… Просто надо подождать…»

Я закурил и стал ждать.

Закат был красивый всё-таки.