Монолог

Татьяна Красикова 2
Пришла. Я сразу взгляд на свою дверь, слава богу, закрыта. Всё равно выйти надо, встретить.
– Здравствуй, мамочка.
– Дочуш, ты дома? Привет.
Притянула мою голову к себе, даже поцеловала.
– Чего ты колючий такой? И хмурый? Что, доченька?
Ох, как не выношу этот пристальный «материнский» взгляд. Прямо в душу, чтоб всё вытащить, выведать...
– Ничего…
– Как в школе?
– Нормально.
– Вызывали?
– Нет.
Впрочем, да, вызывали, по НВП – начальной военной подготовке. «Тройку» получила. Гроб, так мы зовем преподавателя, заставил ружьё разобрать, назвать все детали, потом собрать. Запуталась. Он разорался, а после:
– Ученица Степанчикова, шагом м-м-марш по кругу!
Пошла, как идиотка, тяну носки. Все хихикают, правда, так, чтоб Гроб не заметил, и пацаны, и бабы. На черта эти мне автоматы, шагистика? Да ляд с ними. Главное, форма – короткая, а на колготках дырка, я её клеем утром замазала. Иду, а у меня одно: вдруг видно... А какое вообще ей дело до моих «троек»?!
– Тебе чай поставить?
– Да, спасибо. А ты кушала?
– Да.
– Что?
– Не помню.
– Со мной поешь?
– Не хочу.
– Ладно.
Пока она переодевалась, мыла руки, я ушла к себе в комнату. Сделала вид, что учу уроки. Это для неё – святое. Но сегодня она из-за утра виноватой себя чувствует, и опять подходит:
– Вот, чаёк тебе.
– Спасибо.
– И ещё книги. Здесь о том, как управлять собой, как снимать стрессы... И томик стихов, Блок. Почитай...
Сейчас обхватит меня сзади, в лоб поцелует, волосы взъерошит, скажет: «Мир». Ну, так и есть. Руки у неё холодные, даже через халат чувствую. Нависла надо мной сзади и сверху – я же на стуле сижу, не встаю, – только, странное дело, не поцеловала, долго-долго глядела в глаза, и ушла. Молча. Подождала ещё, вдруг опять зайдёт. Бывало такое: вбежит, заплачет или затормошит... Нет, ничего. Тихо. Книги полистала. Про стресс – это хорошо. Только больше ей подходит. Ей нервы нужно лечить. Как сегодня утром. Встала, умылась, оделась, пришла на кухню завтракать. Она – в халате поверх ночной рубашки носится по кухне, на шее – два пятна красных, ясно, на взводе. На столе – тарелки мне, малому, сама она – потом, прямо из кастрюли... В тарелках – вермишель, котлеты, морковный салат. В углу стола – термос-контейнер. Это для малого, она ему обед утром туда наливает... Я ей говорю: «Привет». Она что-то буркает. Ладно. Едим. Она бутерброды режет – себе на работу, малому на полдник, посуду моет. Данка тут же вертится, скулит. Я кусок котлеты отломила, она: «Покрутись тут, потом котлетами разбрасывайся!». А пятна уже на всю шею и лицо. Могла б спокойно сказать, мол, не давай котлет собаке. А что давать? Мне готовить собаке некогда. Я по утрам и так почти ежедневно  опаздываю. Не успеваю. Ладно. Ничего ей говорить не стала. Поела, ушла. На кухне грохот тарелок. Бесится. Малой убежал уже в школу. Она полуодета ещё. Одевается и что-то жуёт. У меня стрелка на колготках пошла. Хотела зашить – времени нет. Замазала клеем, чтобы не шла дальше. Натянула пальто, туфли, зонтик хватаю. Она:
– Может, ты наденешь куртку с капюшоном, а мне зонтик оставишь?
– Бери.
Что-то в моём тоне ей не понравилось.
– Да, бери, бери... Это же твой  зонт.
Услышав мои слова, аж дернулась:
– Я не из-за того, что это мой зонт, у тебя же капюшон есть, а у меня...
Голос у неё перехватило. Убежала на кухню. Дверью брякнула. Я на улицу вылетела. Психопатка несчастная. Осточертело. Ненавижу.  Домой не хочу  идти. Когда она дома, вся сжимаюсь: сейчас войдёт и начнет орать. И – жадина. Зонтик – её. Сапоги – её. Куртка – её! А мне, мне что?
Попрошу что-нибудь, я её редко очень прошу, скривится, лицо такое жалостливое: «Сейчас мы никак не можем, с деньгами трудно». И ещё начала меня упрекать, мол, я этого себе не заработала. А где я заработаю? И когда? Я в двух школах. Такой и музыкальной. Мотаюсь. И ещё дома требует, чтобы помогала… А если я что-нибудь по дому сделаю, даже не заметит… Зато знает, сколько я съела и чего. Ем что-нибудь вкусное и думаю, вот сейчас скажет: «Леночка, ты папе (иди Андрюшечке) не забудь оставить…» И точно – всегда говорит. Я как-то хотела девочек угостить. Пирог испекла, кофе начала молоть. Она тут же хвать коробку с кофе: «Чаю попьете». Оправдала это тем, что у неё якобы давление низкое, а кофе этого сорта сейчас нигде в продаже нет, и дорого… нет, чтобы честно сказать: пожалела. Кстати и тем, что пироги пеку, тоже попрекает. «Мы , Леночка, не можем себе позволить каждый день пироги печь… Я купила два десятка яиц, думала, на неделю хватит, а ты позавчера – два  вчера – два… Да и вредно тебе столько мучного». Я ей: «Не сама же я всё это ем, мы – классом», а она: «Конечно, это неплохо… классом, только не делай так часто, мы с папой не можем весь твой класс прокормить…».
Как мне это всё надоело… Анка вон не боится на стол самый что ни есть дефицит выставлять. И другие. И мать у Анки никогда не сидит и не переделывает старое, ей всё новое покупают. А тут: зонтик – проблема… И колготки, пока с ними живу, буду вечно чинить, а она – вздыхать: «Что поделаешь, доченька, мы не можем каждый день покупать новые…» А сейчас, небось, сидит в соседней комнате, куртку мне шьёт. Распорола два старых плаща – мой и свой. Как я ненавижу перешитые вещи... Странно... Почему же она ко мне больше не заходит? Ну и пусть. Надо уроки делать. Физику терпеть не могу, и химию, и алгебру, и геометрию. Они мне не нужны. Зубрю, зубрю, ничего не соображаю. Сейчас папа в командировке, спросить не у кого... Пока собиралась уроками заняться, малой пришёл. Сейчас начнётся!
– Кто там пришёл?
– Медведь с косой.
– Что принёс?
– Девятку.
– Молодец, Андрюшка-квакушка... Беги переодевайся. Ручки мой...
Слушаю их воркованье, а у самой аж тошнота к горлу... Зажала руками уши, а малой уже передо мной:
– Ленка, привет!
– Здравствуй.
– А мне Володя патрон дал.
– Ага, хорошо, – какое мне дело до его патрона, я вообще малого терпеть не могу. Может, жил бы он не в моей комнате, тогда... У нас комната малюсенькая, шкафом перегорожена. У малого только кресло складное помещается, и полки для книг подвешены, ну, и темно ещё у него. А у меня – ничего. Стол письменный. Над ним половина секретера подвешена. Для экономии места.  Тоже кресло складное. Мне б ещё сюда новые шторы и ковёр. Да где там! Всё денег нет. А ковёр уже до дыр протоптан. Только по краям бордовый, в середине – серый. Это нити – основа остались. Данка эти нити вытягивает. Я её не ругаю, скорее порвётся. Но вообще у меня в углу хорошо. Главное – никто не лезет. Если б еще малого не было...
Крутится передо мной. Гоню его, мол, отстань, мешаешь, он в рёв. Она тут же примчалась.
– Что тут у вас?
Я сжалась, сейчас накинётся, обижаю её сынулечку, нет, странно, молчит, на малого внимательно смотрит. Потом губами к его лбу прижалась. Ахнула. Всё, начинается круговерть. Деточка её заболела. Потащила малого к себе в комнату. Небось, на диван уложила, градусник поставила, сейчас сидит, сюсюкает... Минут через пять ко мне входит:
– У Андрюши тридцать девять... – и тут же из комнаты поскорее к малому... Я с досады кулаком по столу как трахну. Засядут же теперь надолго, ч-черт!
Ну, ладно, психуй не психуй, а уроки делать надо и к ним выйти, участие выразить, а то упрекнёт: «Ты с ребёнком ведёшь себя, как чужая... А он – твой брат, единственный после нас родной человек».
В комнате, как я и думала, малой на диване, тряпка мокрая на лбу, от её участия он совсем расхныкался, коленки к животу подтянул, ноет:
– Бо-оль-но-ооо...
Она, когда я вошла, бросила на меня взгляд и опять – вся в малом, но я уловила, приход мой заметила. Чтоб продлить впечатление, покрутилась ещё немного, даже спросила: «Мамочка, может, помочь?».  И просьбу выполнила – тряпку в уксусную воду окунула, выжала, положила малому на лоб. После этого она совсем рассиропилась, потрепала меня по голове и отправила учить уроки. Только за них я опять не села, бабы ко мне пришли. Из моего класса. Люська, Данка (это я собаку в её честь назвала) и Ирка, или, как мы её зовем, Чукча. Ну, сели кто куда. В углу у меня только кресло складное и стул. Табуретку ещё втиснула. Теснотища. Если кто-нибудь выйти захочет, другие встать должны. Люська мне с ходу выложила, что Сашка «продёрнул» Верку. Я не поверила, тогда и это Данка подтвердила.
– Как узнали?
Бабы захихикали. Потом Люська кивнула на Чукчу:
– Ей Сашка сам сказал.
Чувствую, щёки гореть начинают. Нет, не от стыда или там неловкости. Досадно как-то. В прошлом году мы с Сашкой, как говорится, дружили. Потому-то бабы ко мне и пришли. Во-он как вперились. А я как назло всё краснею. Отвернулась к окну, будто занавеску поправляю. Нет, этих сучек не проведёшь... А... пусть. Отвернулась от окна, села на стол. Вот я, смотрите. Ну и дружила с Сашкой. Он меня на углу дома каждое утро ждал. Вместе шли в школу, в кино несколько раз ходили и по каналу вечером – туда-сюда... Разговаривали. О чём? О книгах, о классе, о жизни, а больше – о взрослых. Сашка их люто ненавидит. Вначале мне это дико было. Я, конечно, замечала, что они разные; часто – мерзкие, но все равно... верила, что есть чистые, честные... Сашка меня за этот бред сразу же высмеял. Примерами бил. Как мы с ним в детсадик ходили, и чуть комиссия, сразу по всем ящикам шмон, да при комиссии с нами – Леночка, детка, Сашулечка, Василек... И игрушки доставали с верхней, недоступной, полки: немецких кукол, мишку, железную дорогу, подъёмный кран... А как комиссия за порог – нас сразу по фамилиям, игрушки назад на полку... И в школе, во время проверки, мы, когда готовы отвечать, поднимаем правую руку, когда нет – левую... Благодать... Лес рук, проверяющий доволен, откуда ему знать, что русица нас заранее подучила... И таких примеров... Но до Сашки я их как-то не анализировала, привыкла... Да и сама, если надо было, врала, и – ничего... А тут – такой бардак в башке начался... Воруют, лгут, лицемерят... Тут ещё очередные выборы начались.  Вся грязь на сайты и в  газеты полезла... Читаю всё подряд и уже ничему, никому не верю – все продались, все двойные. У них и мины в разных ситуациях разные... Моя мать на службе – милейшая тётка, деликатная, подтянутая, обаятельная, голоса не повысит. Слышали б, как она отцу орёт: «Ты со своими дрянями (это не о нас, мы с братом, когда она в злости, – выродки) жизнь мне испоганил... Скот-тина... (это у неё любименькое)». А то кинется на диван – ревёт... Только одно знаю: она не ворует, хотя, может, потому, что у неё на службе украсть нечего... Хотя нет, зря. Она не украдёт, а другому не помешает. Мои мать с отцом, как те мамочка с папочкой из "Плюмбума", отстранённо-отчуждённые... Они, если что-то в жизни и осуждают, то у себя на диване, и ничего не сделают, чтобы изменить... Мать, правда, ещё как-то дёргается, ну, не на службе, там она – подчинённая, а дома. То вытаскивает нас на зарядку, то в театр, то в поход... А отец – отслужил, пришёл домой – и в кресло, за газету, книгу... Я уверена, в один прекрасный день исчезни мы с малым, мать – он и не заметит... Может, потому у матери всё на надрыве, исходе сил, что отец ни в чём не участвует, мне это тоже до центра, один малой радуется. В последнее время мать как-то утихла... Вообще дома тоскливо. Родичи перед нами разыгрывают любящих, заботливых, а сами небось с радостью скинули б этот хомут... Вот я часто думаю, почему они не разведутся, зачем живут вместе? Наверное, и мои предки, и учителя, и все взрослые не могут жить по-другому. Сейчас многие хоть и говорят об обновлении, изменении общества, а сами боятся этого... Как же без лганья, как же оказаться перед всеми, и перед нами, их детьми, голыми? Прав Сашка. Все должно с нас начаться. Они – несостоятельны... Мы вырастем, займём их места, тогда и начнётся настоящая жизнь. Прежде всего, разгоним этих ворюг-чиновников, ну и ещеё алкашей, наркоманов и проституток. Когда Сашка о них первый раз со мной заговорил, я как рак стала. Не могла вообразить их существование, а уж что учусь в одном классе с проститутками! Чу-у-до я была, а не девочка, херувимчик небесный. Сашка как-то скомплиментил, что он балдеет от моей наивности. Вообще-то он ко мне здорово относился, ни разу не облапил, не обматюкнул... Наверное, так бы и продолжалось, если б не та ночь в «трудаче». Мы откололись ото всех. Бродили вначале по лесу. Потом к реке вышли. Небо свинцово-синее. Вода в реке блестит и тоже тяжелая, синяя, почти чёрная. Ивы по берегу. Тишина. У меня было ощущение, что сейчас что-то случится. Я напряглась вся, и Сашка, чувствую, тоже весь напряжён. Стоим напротив друг друга, и меня к нему словно кто-то толкает... Я, чтоб удержать себя, ногти в ладонь вогнала, а Сашка вдруг отвернулся от меня и пошёл, нет, почти побежал к реке. Схватил какую-то корягу и – как швырнёт в воду. У меня слёзы, не знаю почему, закапали. Побрела назад в лагерь. Слышу, Сашка догоняет. Взял за руку. Улыбается как-то по-собачьи, заискивающе, виновато... Так и ляснулась наша дружба. Не могла больше с ним болтать... Но то ощущение, когда всё тело становится, как не моё, и какая-то горячая волна от живота к груди, и то, какая я стала вдруг безвольная, – запомнила. Протяни Сашка в тот момент руку – всё могло б быть. Ну а сейчас... бантики. Веркин кавалер. Давно ли трепался: «Любить – значит стать для другого другом, помочь ему сделаться лучше, чем он есть, всего себя положить на то, чтобы человек, которого любишь, смог проявить все свои способности, все таланты...».  Год назад я не могла иронизировать по поводу этих слов, я их тогда целиком приняла и впервые именно из-за них осудила родителей. Ведь они не то, что приподымают – они топят друг друга. У меня отец стихи писал. Как узнала? Ещё в детстве мучило, что за письма он получает? Волновала необычность конверта. Позже подсекла, что после каждого такого письма лицо у отца делается плоское, скучное, и дома тоже делается скучно. Отец молчит. Мать молчит... Пару лет назад не выдержала, вскрыла конверт, а там на бланке: «Уважаемый Егор Иванович! Благодарим за внимание к нашей редакции. К сожалению, ваши стихи по своим идейно-художественным качествам не вытеснили имеющиеся уже в издательском портфеле редакции. Рукопись возвращаем. С уважением...».  Прочитала рукопись. Обалдела. Позже в ящике письменного стола у отца нашла несколько общих тетрадок со стихами. Родичи из дома – я за стихи. Многие наизусть выучила. А сказать отцу ничего не могу. Сразу начнётся: как – тайком? По ящикам? Но как? Как ещё про них узнать можно? Год назад отец со стихами завязал. А мать – словно так и должно быть. Я б своему мужу не позволила такое сделать! И условия б создала. Вот представьте, что Пушкин отсидел восемь часов на службе в Доме санитарного просвещения, статейки про клопов, дизентерию правил, потом час в троллейбусе трясся, а дома – и полы мыл, и убирал, и стирал, и с малым возился, и комнаты своей нет... Что б он тогда написал? Вот и отец. Сдался. Как-то подслушала его разговор с матерью: «Выхода у нас нет. Терпеть надо. Службу ведь не оставишь...». Знаю, если б не мы с малым, родители б по-другому жили... Ради нас отец служит, мать диссертацию оставила, и хор, – когда-то, говорят, пела... Тошно быть могилой родителей. А я так себя чувствую. Камень на их шее. Гроб. Безысходность. Завыть хочется. «На фи-и-га родили?!» И точно, чуть не завыла. А тут эти, сидят, глазеют. Ирка сейчас от любопытства из кожи вылезет.
– А чего это, Ира, – спрашиваю: – Саша с тобой таким откровенным стал?
Дура Чукча расползлась в улыбке. У неё одна цель – высказаться, быть в центре. А тут вдруг... Сашка, метр восемьдесят, куртка с клёпками, простроченные штаны, отметил!
– Ну, знаешь, мы с Сашей давние  друзья!   Настоящие,  – она поджала губы, по-гусиному повела шеей: – Он мне всю свою душу выкладывает... И сегодня... Ты заметила, каким он был грустным? Подошёл ко мне: «Ирочка, – это он так меня называет, – пойдём, поговорим». Мы в спортзал пролезли. На маты.
– На ма-аты?
– А что вы на них делали?
Вытурить бы их, хотя нет, интересно. По-слу-ша-ем.
– У вас только одно на уме. Вальку с Веркой на словах осуждаете, а самим завидно...
–  Но, но...
–  Не лошадь, не нокай! Не буду говорить.
–  Да ладно, Ир, извини.
–  Кончай.
– Хорошо. Значит, так, мы на матах сидим – прямо, как пионерчики, можете себе представить, – а Саша мне говорит: «Влип я, Ирочка. Так влип...» Ну, я туда-сюда, расспрашиваю. А он: «У Верки гонорея». Я глаза округлила, мол, наивная. А он: «Девочка, ты не знаешь, как-к-кая это гадость...».  Я потупилась, а сама за ним наблюдаю. Чё скажет-то? Он мне и объяснил. И сказал, что «продёрнул» Верку, с ее согласия, конечно, и боится заболеть. Вроде, девятерых она уже заразила...
На Верку это похоже. Она ещё год назад, в «трудаче», под парней ложилась. Мы, когда узнали, побили её. Я, правда, не била. И баб отговаривала. Думала словами переубедить. Подошла к ней, мол, как ты можешь? А Верка: «Попробуй сама и тоже понравится». В общем, высмеяла меня и ушла. Я тогда решила ни во что не вмешиваться. Пусть живут, как хотят. Это только у матери человек за всех, с кем его сталкивает жизнь, в ответе... А на кой ляд мне за них отвечать? Чукча, например, курит, на «скамейку» бегает. Данка со всеми парнями района перегуляла. У Люськи только «фирма» и рок, на остальное ей начхать. Несколько дней назад я принесла в школу «Детей Арбата», предложила после уроков остаться, читать вслух. Меня за дуру приняли. Три человека остались, и то Муха – только из-за того, что я ему нравлюсь. И когда по телевизору повторяли фильм «Здесь был Крылов», нас по просьбе матери от уроков освободили, чтоб мы посмотрели, семь человек из тридцати пошли смотреть, а поняли фильм и того меньше. Я – староста, выпускаю газету, готовлю вечера, тормошу их – никак. Теперь хватит – они сами по себе, я сама по себе. Особенно после того, как на «трубе» побывала. Что такое «труба»? Ну... место на канале, возле водопада. Там на скамейке собираются пацаны из хабзы и школ нашего района. Чужие не суются – побьют. Нормальные люди обходят «трубу» стороной, мол, хулиганье. В общем-то так и есть. Это когда все шоблой. По отдельности – пацаны как пацаны, ну а баб, что там крутятся, презираю. Заправляет всеми некто Жменя. Был он в колонии, сейчас в хабзе. Не знаю, чем он всех держит. Только для парней страшней власти нет. У нас в классе Дзюба учится, самый независимый и раскованный из всех, кого знаю, и тот перед Жменей брюхом землю трёт. Как-то я высмеяла его за это, а он: «Не знаешь, что такое «труба»– и молчи». Что-то во мне тогда вздрыгнуло: вот пойду на «трубу» и докажу... Только, что доказывать: для бабы там одно – лишь бы целой остаться. Но об этом я тогда не думала, так, где-то дымился страх, я его заливала, мол, многих пацанов из «трубы» знаю... И ещё я уверена была, что всё от девчонки зависит, как она себя поведёт, так и с ней... Короче, пристала... «Веди». Дзюба психовал, отговаривал. Тогда я: «Сама пойду, без тебя». Он и сдался, только противным каким-то стал, съёжился...
Пришли мы. Все уже на скамейке и вокруг на земле сидят, на гитаре бренчат. Что-то про «афганцев», рыдающее. Мат, конечно... Бабы на коленях пацанов. Жмени еще не было. Трепались «за жизнь». Хабзайцы рассказывали, как они практику на стройке проходят: час работают, три сидят – и строители тоже. После смены – замачивают. Один из них карманы на колени вывернул – вывалились дверные ручки, болты, крючья, еще какие-то железячки... Похихикали над наваром. Димка, из нашей школы, сгрёб его, пообещал реализовать. Потом Жменя пришёл. Высокий, в глазах металл, весь в коже. Костюм сидит, как на металлической кукле, – ни складочки, ни морщинки. Волосы аккуратно с висков сбриты. В целом ничего, смотрится. Со скамейки всех как слизало. Одна я сижу. Жменя рядом опустился, кожа мягкая на костюме, даже не скрипнула. Милка из сумочки пойло достала. Первый стакан – Жмене, после него уже остальные, по кругу. Я отказалась. Ничего. Сошло. Пора было уже линять. Разговоры их надоели до тошноты – металл, рок, секс, «бей жидов», как деньгу зашибать... Да и домой пора, дел полно. Поднялась со скамейки, зову Дзюбу: «Коля, пошли». Тут Жменя меня за руку: «Сядь». Я: «Вот ещё». Он опять: «Говорю, сядь. Уйдём вместе». Пытаюсь руку вырвать, она как в клещах. Смотрю на шоблу, никакой реакции. Один Дзюба смотрит на нас. Жменя к нему: «Ты привёл?» – «Да». – «Может, она у тебя ещё девочка?». Вот тут все ожили. Загоготали. Девчонкой быть в моём возрасте для этой своры – позор. А Жменя меня этак двумя пальцами за подбородок: «Ну?».
Это, наверное, в книгах герои подонкам в морды плюют. Я ничего не могла поделать. Я была во власти этого человека. Всё, что я когда-то зубрила о подвигах, чести – ушло. Я была ничтожной крохой, ничем... И то, что меня охватило, было не страх, а полное отречение от себя, безысходность... И все они это поняли, потому что стало тихо. Они смотрели на меня, а я их не видела. Я видела только Жменю. Он отпустил мой подбородок, шлёпнул по заднице: «Иди, детка, бай-бай...»
Я пошла, как механическая, ничего не соображая. Только дома, выревевшись в ванной под шум воды, несмело обрадовалась. Повезло же! Как повезло-о-о... Не заволокли, как Милку (она же всех этих сволочей перецарапала и перекусала) в подвал, не отхлестал меня Дзюба по приказу Жмени за сопротивление по морде (а Милку ее Вовчик хлестал!), не стоял Дзюба на стреме, когда со мной хор делали, то есть «продергивали» по очереди. А Вовчик стоял. И Милка после всего этого вынуждена бывать на «трубе». Уйти из «трубы» невозможно, если только в другой город удрать, а там своя «труба»... Так, скажете, не повезло? Еще как! Теперь каждая собака будет знать, как король «трубы» меня по попе похлопал, пожалел, отпустил... Прежней я уже никуда не войду. Меня уже вообще как бы не существует...
Хоть бы бабы ушли. А с другой стороны – уйдут, и опять одна. Сколько я себя помню, всегда одна. Они – приходят, уходят. Всё внешнее. Для души – никого. Пробовала дневник вести, всё не то, и времени нет. Когда совсем тошно, возьму Данку (собаку, конечно) на руки и всё-всё ей расскажу. Вот она лежит на ковре, лапы вверх задрала, улыбается. Я только её люблю. Она одна – чистая.
Бабы еще потрепались, потом ушли. Только они за порог – звонок в дверь. Открываю – входят врач, медсестра. Мать к ним: «Пожалуйста, сюда». Врач за ней в комнату, ни рук не помыл, ни обувь не снял. Медсестра, разумеется, тоже. Малой по-прежнему лежит на диване, тряпка мокрая на лбу. «Умирает». Мать рядом – глаза в пол-лица, но не суетится, вся какая-то собранная, напряжённая. Показывает что-то на глаза малого. Врачу, конечно, все её предположения до центра. Смотрит малому горло (с грязными руками!), выслушивает грудь, спину, щупает живот, сжимает и разжимает ноги... В общем, не знает, что с малым. Сколько отец ругался: «Не вызывай скорую, сама лучше вылечишь», нет, чуть что – она в панику.
Тут у малого рвота началась. Я – из комнаты, только заметила, как врач поморщился... Сижу у себя в углу, голову руками обхватила. Ур-ро-ков! Только здесь разве дадут что-нибудь сделать? За дверями, слышу, засуетились. Выглянула. Мать мне: «Андрюшу в больницу забирают. Я с ним поеду». Смотрю, малой одет уже, у матери в руках мешок полиэтиленовый – и когда собрала?
– Мам, а что с ним?
– Не подходи... Боткина, – говорит, а у самой голос дрожит. – Комнату помой. И руки, руки... С посудой аккуратно. Всё с содой вымой, потом кипятком...
Мне говорит, а сама вся в малом. Какой он бледный. Даже жалко его стало. И за себя страшно – не хватало еще желтуху подхватить. Вскоре они уехали. Осталась одна. Врубила проигрыватель, поставила Высоцкого. Плюхнулась на диван. Но ненадолго. Надо же все перемыть. Приволокла таз воды в комнату. Вначале все полки протерла, подоконники, дверные ручки, потом свернула ковёр, поставила его в угол между стеной и дверью, пусть сами решают, как его чистить. Пол вымыла. Игрушки малого сгребла все – и в ванну, залила горячей водой. Вроде всё, только посуда осталась. Ну, я ею позже займусь, сейчас ещё кушать неохота. Уроки тоже решила не делать – завтра выкручусь, скажу: малой заболел. Так что весь вечер – мой. Хлопнулась опять на диван, ноги в плед закутала. Наша «хрущевка» даже очень ничего, когда в ней не толпятся. По всем стенам полки книжные. Книги у моих родителей – пунктик. Прямо у дивана – полка со стихами, там мои любимые – Ахматова, Блок. А из дисков – Высоцкий, Вероника Долина и «Модерн Токинг». Ору вслед за Высоцким. Видели б сейчас меня родители. При них я бревно-бревном. Данка услышала музыку – прибежала. Начала я с ней возиться. На пол сползла. Вдруг в углу, за диваном, смотрю – Андрюхин кот. Когда-то он был моим. С бархатной шкуркой, усами пышными, в зеленых глазах – искорки... Сейчас же – урод-уродом. Мать какие-то дурацкие пуговицы ему пришила вместо потерянных глаз, усы прямо по морде вышила; ворс со шкурки весь стёрся, стал он какого-то грязного, землистого цвета, а для малого всё равно лучшая в мире игрушка. С ним ест, спит, всюду в поездки за собой таскает. Как-то за городом забыли кота. Что в доме было! Малой изошёлся в рёве. Пришлось отцу на ночь глядя опять в лес ехать, кота искать... И нашёл. Только тогда малой успокоился. Всю ночь из рук не выпускал... Держу я кота за лапу. Данка вокруг прыгает. Представила я, как Андрюшка в больнице один... Ну и с ходу – натянула плащ, сапоги, кота в газету завернула – и на улицу. Темень там страшная. Фонарей возле дома нет. Небо чёрное, ни одной звезды. Дождь мелкий сыплет. Слышу – шаги сзади. Со страху припустила. На троллейбусной остановке человека три стояло. Уставились на меня, как на придурку, – вся взъерошенная, бумага под дождем облезла – кот виден. Стыдно стало. Обойдётся малой без кота. Ещё не такое пережить ему в жизни придется. Намылилась домой, тут – троллейбус, ладно – села, а то подумают – совсем дура, стояла, стояла – и не поехала. Народа в троллейбусе совсем никого. Вскоре вообще одна я осталась. Подрёмываю – и вдруг: да я же не знаю, куда его повезли?! Вот шляпа взъерошенная. Перебираю знакомые мне больницы – всё не то... Подошла к водителю: «Пожалуйста, скажите, в какую больницу больных Боткина отвозят?».  А тетка за рулём, то ли конец смены – устала, то ли злыдня от природы, как рявкнет: «Итак опаздываю. Не мешай!».
Шлёпнулась назад на сиденье. Скоро час ночи. Куда мне идти? Троллейбус мчится как оглашённый. Все, что может в нем дребезжать, дребезжит. И у меня внутри всё тоже дёргается, дрожит. Опять иду к водителю. Она в это время резко ручку крутанула – поворот. Смотрю – конечная. Иду к выходу, тётка мне в спину: «В инфекционной желтушники...»
– Вы не скажете, где это?
А она уже манатки подхватила – и в контору.
Вышла я из троллейбуса. Город ночной, тихий. Свет почти во всех окнах погашен. Людей на улицах нет. Слёзы на щеках с дождем перепутались. Кот безрадостно телепается в руке. Чтоб он совсем не размок, прячу его под плащ, телу поначалу становится до мерзкого холодно, неприятно, но потом я привыкаю к коту, ощущаю его, как что-то родное, что связывает меня с Андрюшей, мамой, людьми. И хотя на улице так же сечёт дождь, холодно, никого нет, мне уже не так одиноко.