— Паша делал это редко, — говорит Ксюша, задумчиво полуприкрыв глаза. — Обычно, вернувшись из "Продвижения", он ложился спать. Изменял мне с работой, — болезненно ухмыляется она.
В ночном майском воздухе комнаты вьётся благовонный дым; к его запаху примешивается малиновый аромат свечи, плавающей в плошке. Ксюша сидит в углу на кровати, притянув колени к подбородку. Левая пола халата открывает внутреннюю сторону бедра.
— Раз в неделю он наваливался на меня и дергался, через две минуты — откатывался в сторону...
От застиранного розового халата веет холодной сыростью коммунальных ванных комнат.
— Почему-то он подглядывал за мной, когда я мылась в бане. Фотографировал на мобильник, а я не знала. Потом нашла эти снимки вперемешку с порнухой из интернета. И видео тоже было.
Над изголовьем — портрет Достоевского и Мадонна Литта. В середине комнаты — холст на мольберте. Справа, у стены, между книжным шкафом и входом, стоит компьютер; над ним висит календарь с фотографией белого маламута. Из динамиков — песня, томный девичий голос:
Этот мир… так хорош за секунду до взрыва.
Моя ладонь скользит по её шее вверх; пальцы ныряют в возле уха и гладят голову. Неуверенная детская улыбка. Ведьминский профиль. Крупный нос. Красноватые пятнушки на нездорово бледном лице.
Нельзя назвать её красивой,
Но в ней всё счастие моё.
Она не любит целоваться. Когда она узнала о пашиной измене, он пытался успокоить её поцелуями взасос.
Ещё месяц назад они жили вместе в этой однокомнатной квартире. Теперь он изредка заглядывает, чтобы забрать свои вещи. Иногда приходят его родители.
Я сосу её грудь, жадно всхлипывая, — это ей нравится.
Паша танатофил. Более всего занимает его суицид. Однажды в редакции детской газеты он повесил список знаменитых самоубийц. Разумеется, вскоре этот перечень сняли.
На её животе белеет размашистый росчерк шрама. Пахнет от неё молоком.
У нас с тобой будут все океаны,
Все горы и радуги.
В горе и в радости мы будем вечно вдвоём, —
обещает группа «Flёur». Я проникаю в Ксению. Сцепившись, мы катаемся по кровати. Ногтями она дерёт мою спину. Меня обдаёт жаром и сладостью.
И мы умрём в один день, взявшись за руки,
Не пожалев ни на миг ни о чём…
В «Продвижении» работают студенты. Сначала Паша был обыкновенным копирайтером; потом его наградили должностью редактора. Со своей новой девушкой, Алиной, он познакомился там.
ЭЙФОРИЯ
Вчера сняли гипс. Полтора месяца назад его наложили после того, как я, глядя Ксюше в глаза и энергично шагая задом наперёд, полетел на асфальт, выставив руки.
ЭЙФОРИЯ
В «Продвижении» очень строгие правила. Там наказывают за незначительную вольность, которую я считаю даже — необходимостью.
ЭЙФОРИЯ
На её рисунках у эльфов трескается и отслаивается кожа, как дешёвое покрытие ванной, в которую, когда отключили горячую воду, она налила кипятку.
ЭЙФОРИЯ
Она говорит, что хочет родить от меня.
ЭЙФОРИЯ
Она наступает на свои очки. Собирает осколки и, донеся их до мусорного ведра, возвращается в постель, чтобы лечь рядом со мной.
ЭЙФОРИЯ
Приближается утро. Выйдя на кухню, я наступаю на кошачье говно. Курю и смеюсь. Я чувствую себя дома.
***
В её городе камни сползаются к перекрёсткам. В нём находится Андерсенград, загаженный подростками. Из-под крана течёт вкусная вода. Водители очень аккуратны.
Её безработная мать постоянно смотрит телевизор; его звук беспрепятственно проникает в крохотную ксюшину комнату, не отделённую дверью от маминой.
В той съёмной квартире нынче другие жильцы. Кота куда-то пристроил Павел.
Ночью мы покрываемся огневой сыпью улицы и сидим близ гипермаркета на скамейке, хрустя чипсами и глотая «Ягуар».
На окраине мне кажется, будто под светофором один человек ест голову другого, сидящего на асфальте.
Пламя абсента всё теплее и ярче.
Глотни, чтоб не слышать, как внутри кто-то плачет.
За бездарной весной — мёртвое лето.
В глазах декаданс. Революция, где ты?
По опавшей листве мы идём в лес. В траве у дороги фосфоресцирует неизвестное нам насекомое.
Неожиданно Ксюша нагибается и начинает метаться из стороны в сторону. Схватив меня за бёдра, безумными глазами всматривается в мои. (У обоих зелёные.) Размашисто лижет моё лицо.
Я нахожу себе место на камне, поросшем мхом. Ксюша садится сверху. Её панковские клетчатые брюки и чёрные трусики болтаются на правой ноге.
И пока остальных надежда на счастье
Толкает друг к другу в чужие объятья,
Мы продолжаем двигаться вместе.
Ну и что, что мы те, кем пугали нас в детстве…
Я впрыскиваю ей порцию семени. Хотелось бы носить этот оргазм всегда с собой, во внутреннем кармане пальто.
Я придерживаю её за зад, чтобы замедлить движения члена в скользких недрах. Через минуту я встаю и беру её сзади. Я замечаю, что её ноги до колена покрыты чёрным налётом шерсти.
Через пять минут я продолжаю ****ь — собаку.
***
Я помню профиль твой дурацкий,
но, подступая, грохот адский
грозит забвением тебе
(русско-японское цунами).
1 января. На скатерти в моей гостиной чернеет ожог от упавшего кальяна. Миша и Аня поджигают и пьют самбуку. Моя сестра говорит:
— Ксюша ненормальная.
Ксения слышит. Сидя в прихожей, она изо всех сил сжимает в кулаке очки. Раздавлены.
Перед бескровными губами
огни на беленьком стебле
блуждали. Из ладоней детских
Кортасар падал, Достоевский,
Роальд, но не дрожала кисть,
изображающая пытки:
обезображивать улыбки,
хрящ за хрящом ломая жизнь,
любила раньше ты, и это
объединяло нас — поэта
с художником. Грешили мы
серьёзностью, на самом деле,
шутить не очень-то умели.
Мы жили на краю зимы.
2 января. На её кухне пьяный отец читает стихи про Афган. Его слушает ролевик Айвендил. Я заглядываю в комнату. Ксюша сидит на кровати рядом с другим ролевиком, Сашей. Его рука — на её плече.
Покачиваясь, я выхожу в коридор. Одеваюсь. По лестнице вниз. Под надзором летаргических девятиэтажек чужого города.
В лицо прибоем била вьюга.
Мы находили гитлерюгенд
на берегу: его кресты,
его оружие, — а после —
и дома — клавесин венозный
нас раздевал. У красоты
твоей такой молочный запах,
лопатки нежные и набок
склонившаяся голова —
вот — подбородок на ключице —
и всё, что с нами приключится, —
живые мягкие слова.
3 января. Она спит. Её ванная. Тупыми ножницами я состригаю волосы с висков. Наконец, на голове — длинный ирокез.
Возвращаюсь на диван. Под одеялом, украшенным огромным пятном от пролитого шампанского, нашариваю Ксюшин мобильник. Набираю смс: «Если ты считаешь мою девушку шлюхой, то ты ошибаешься»; отправляю Саше. И засыпаю.
***
На карте Петербурга остались наши места. Новая Голландия. Пряжка.
Запах камней и металла,
Острый, как волчьи клыки,
- помнишь? -
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
- видишь? -
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В Новой Голландии
- слышишь? -
Карлики листья куют.
Карлы куют!.. До рассвета
В сети осенних тенет
Мы собирали букеты
Тёмных ганзейских монет.
Эти стихи я читал тебе на первом свиданье. Апрель играл в рябящем водном отражении, спускаясь из глубины неба.
В расписании пригородных электричек осталась твоя.
А ещё была простыня. Да-да, простыня. Шёлковые маки.
Тогда мы ночевали у Лёни. После шашлыков — жарили их в лесопарке — мы пытались объяснить тебе, как добраться (из автобуса ты вышла не на нужной остановке). Явилась — обиженной. Нам постелили в будущей детской.
Секс был последним оплотом надежды.
После одного из упоительных толчков я почувствовал: мокрое. Липкое. Щелчок выключателя огласил спящую тишину квартиры. Лежащий на полу матрас оказался залитым кровью. По красному члену сбегала струйка. Из тебя текло. Текло. Моё. Тепло.
Мы поняли, что я надорвал уздечку.
Сломя голову — в ванную. Душ.
Аня, жена Леонида, проснулась. Услышав её шаги, я выскочил навстречу ей голым.
Простыня отправилась на помойку, а мы… мы расстались.
Где-то… Не люблю я эту — неопределённость!... Где-то: ты стоишь, как стояла три года назад, в серой вельветовой юбке выше колена, в тёмных колготках, в тяжёлых ботинках, пряча глаза под синяками очков и глядя вниз, — на другом вечномайском Невском. Тебе не по себе. Инна влажной салфеткой стирает с моего лица цветочную пыльцу.
Где-то. Мимо проходит, нас не замечая, Паша, с чьей то лёгкой руки — мой двойник, и проходит, не видя нас, он, увлечённый беседой со спутником. Наверное, они делятся друг с другом впечатленьями от вечера Дмитрия Воденникова, с которого мы сбежали, ведь ты не могла перенести присутствия Паши.
Где-то, на вечномайских окраинах, мы сидим на бетонном заборе, окружившем стройку, — виноград на коленях и — в руки из рук — бутылка шампанского. Белый гипсовый призрак правой моей руки размыт в поле твоего слабого зренья. Звёзды горят.
Жжение царапин, которые ты выводила на мне последующей ночью. Игрушки, которые мы прижимали к себе, валяясь на чистом полу. Десятки мягких игрушек и музыка Тирсена.
Десять собак на леденелом перроне, то ли ночью, то ли утром.
За самой надёжной и тонкой дверью исчезает голубой пунш, разлитый над вечерним Финским заливом, напиток, отравленный моей похотью или твоим отказом. Куда-то сыплется тёплый песок, похожий на крошево панировочных сухарей.
Выкидыши плещутся в унитазах.
Я не сумею выловить из вечности слова, слова, что плавали во рту, они, когда-то. Живые мягкие слова.
Живые — мёртвые — реченья.
Постылое невозвращенье
сквозь две зимы и два часа
езды на электричке. Ладно...
Скажи мне, что грустить накладно.
Ещё декабрь не начался...
Я лежу на полу. Осколки посуды. Катышки красной икры. Высыхающие плевки.