На пороге сияющей вечности. Глава третья. Эйфория

Штефан Эминеску
— Паша делал это редко, — говорит Ксюша, задумчиво полуприкрыв глаза. — Обычно, вернувшись из "Продвижения", он ложился спать. Изменял мне с работой, — болезненно ухмыляется она.

В ночном майском воздухе комнаты вьётся благовонный дым; к его запаху примешивается малиновый аромат свечи, плавающей в плошке. Ксюша сидит в углу на кровати, притянув колени к подбородку. Левая пола халата открывает внутреннюю сторону бедра.

— Раз в неделю он наваливался на меня и дергался, через две минуты — откатывался в сторону...

От застиранного розового халата веет холодной сыростью коммунальных ванных комнат.

— Почему-то он подглядывал за мной, когда я мылась в бане. Фотографировал на мобильник, а я не знала. Потом нашла эти снимки вперемешку с порнухой из интернета. И видео тоже было.

Над изголовьем — портрет Достоевского и Мадонна Литта. В середине комнаты — холст на мольберте. Справа, у стены, между книжным шкафом и входом, стоит компьютер; над ним висит календарь с фотографией белого маламута. Из динамиков — песня, томный девичий голос:

    Этот мир… так хорош за секунду до взрыва.

Моя ладонь скользит по её шее вверх; пальцы ныряют в возле уха и гладят голову. Неуверенная детская улыбка. Ведьминский профиль. Крупный нос. Красноватые пятнушки на нездорово бледном лице.

    Нельзя назвать её красивой,
    Но в ней всё счастие моё.

Она не любит целоваться. Когда она узнала о пашиной измене, он пытался успокоить её поцелуями взасос.

Ещё месяц назад они жили вместе в этой однокомнатной квартире. Теперь он изредка заглядывает, чтобы забрать свои вещи. Иногда приходят его родители.

Я сосу её грудь, жадно всхлипывая, — это ей нравится.

Паша танатофил. Более всего занимает его суицид. Однажды в редакции детской газеты он повесил список знаменитых самоубийц. Разумеется, вскоре этот перечень сняли.

На её животе белеет размашистый росчерк шрама. Пахнет от неё молоком.

    У нас с тобой будут все океаны,
    Все горы и радуги.
    В горе и в радости мы будем вечно вдвоём, —

обещает группа «Flёur». Я проникаю в Ксению. Сцепившись, мы катаемся по кровати. Ногтями она дерёт мою спину. Меня обдаёт жаром и сладостью.

    И мы умрём в один день, взявшись за руки,
    Не пожалев ни на миг ни о чём…

В «Продвижении» работают студенты. Сначала Паша был обыкновенным копирайтером; потом его наградили должностью редактора. Со своей новой девушкой, Алиной, он познакомился там.

    ЭЙФОРИЯ

Вчера сняли гипс. Полтора месяца назад его наложили после того, как я, глядя Ксюше в глаза и энергично шагая задом наперёд, полетел на асфальт, выставив руки.

    ЭЙФОРИЯ

В «Продвижении» очень строгие правила. Там наказывают за незначительную вольность, которую я считаю даже — необходимостью.

    ЭЙФОРИЯ

На её рисунках у эльфов трескается и отслаивается кожа, как дешёвое покрытие ванной, в которую, когда отключили горячую воду, она налила кипятку.

    ЭЙФОРИЯ

Она говорит, что хочет родить от меня.

    ЭЙФОРИЯ

Она наступает на свои очки. Собирает осколки и, донеся их до мусорного ведра, возвращается в постель, чтобы лечь рядом со мной.

    ЭЙФОРИЯ

Приближается утро. Выйдя на кухню, я наступаю на кошачье говно. Курю и смеюсь. Я чувствую себя дома.

***

В её городе камни сползаются к перекрёсткам. В нём находится Андерсенград, загаженный подростками. Из-под крана течёт вкусная вода. Водители очень аккуратны.

Её безработная мать постоянно смотрит телевизор; его звук беспрепятственно проникает в крохотную ксюшину комнату, не отделённую дверью от маминой.

В той съёмной квартире нынче другие жильцы. Кота куда-то пристроил Павел.

Ночью мы покрываемся огневой сыпью улицы и сидим близ гипермаркета на скамейке, хрустя чипсами и глотая «Ягуар».

На окраине мне кажется, будто под светофором один человек ест голову другого, сидящего на асфальте.

    Пламя абсента всё теплее и ярче.
    Глотни, чтоб не слышать, как внутри кто-то плачет.
    За бездарной весной — мёртвое лето.
    В глазах декаданс. Революция, где ты?

По опавшей листве мы идём в лес. В траве у дороги фосфоресцирует неизвестное нам насекомое.

Неожиданно Ксюша нагибается и начинает метаться из стороны в сторону. Схватив меня за бёдра, безумными глазами всматривается в мои. (У обоих зелёные.) Размашисто лижет моё лицо.

Я нахожу себе место на камне, поросшем мхом. Ксюша садится сверху. Её панковские клетчатые брюки и чёрные трусики болтаются на правой ноге.

    И пока остальных надежда на счастье
    Толкает друг к другу в чужие объятья,
    Мы продолжаем двигаться вместе.
    Ну и что, что мы те, кем пугали нас в детстве…

Я впрыскиваю ей порцию семени. Хотелось бы носить этот оргазм всегда с собой, во внутреннем кармане пальто.

Я придерживаю её за зад, чтобы замедлить движения члена в скользких недрах. Через минуту я встаю и беру её сзади. Я замечаю, что её ноги до колена покрыты чёрным налётом шерсти.

Через пять минут я продолжаю ****ь — собаку.

***

    Я помню профиль твой дурацкий,
    но, подступая, грохот адский
    грозит забвением тебе
    (русско-японское цунами).

1 января. На скатерти в моей гостиной чернеет ожог от упавшего кальяна. Миша и Аня поджигают и пьют самбуку. Моя сестра говорит:

— Ксюша ненормальная.

Ксения слышит. Сидя в прихожей, она изо всех сил сжимает в кулаке очки. Раздавлены.

    Перед бескровными губами
    огни на беленьком стебле

    блуждали. Из ладоней детских
    Кортасар падал, Достоевский,
    Роальд, но не дрожала кисть,
    изображающая пытки:
    обезображивать улыбки,
    хрящ за хрящом ломая жизнь,

    любила раньше ты, и это
    объединяло нас — поэта
    с художником. Грешили мы
    серьёзностью, на самом деле,
    шутить не очень-то умели.
    Мы жили на краю зимы.

2 января. На её кухне пьяный отец читает стихи про Афган. Его слушает ролевик Айвендил. Я заглядываю в комнату. Ксюша сидит на кровати рядом с другим ролевиком, Сашей. Его рука — на её плече.

Покачиваясь, я выхожу в коридор. Одеваюсь. По лестнице вниз. Под надзором летаргических девятиэтажек чужого города.

    В лицо прибоем била вьюга.
    Мы находили гитлерюгенд
    на берегу: его кресты,
    его оружие, — а после —
    и дома — клавесин венозный
    нас раздевал. У красоты

    твоей такой молочный запах,
    лопатки нежные и набок
    склонившаяся голова —
    вот — подбородок на ключице —
    и всё, что с нами приключится, —
    живые мягкие слова.

3 января. Она спит. Её ванная. Тупыми ножницами я состригаю волосы с висков. Наконец, на голове — длинный ирокез.

Возвращаюсь на диван. Под одеялом, украшенным огромным пятном от пролитого шампанского, нашариваю Ксюшин мобильник. Набираю смс: «Если ты считаешь мою девушку шлюхой, то ты ошибаешься»; отправляю Саше. И засыпаю.

***

На карте Петербурга остались наши места. Новая Голландия. Пряжка.

    Запах камней и металла,
    Острый, как волчьи клыки,
    - помнишь? -
    В изгибе канала
    Призрак забытой руки,
    - видишь? -
    Деревья на крыши
    Позднее золото льют.
    В Новой Голландии
    - слышишь? -
    Карлики листья куют.

    Карлы куют!.. До рассвета
    В сети осенних тенет
    Мы собирали букеты
    Тёмных ганзейских монет.



Эти стихи я читал тебе на первом свиданье. Апрель играл в рябящем водном отражении, спускаясь из глубины неба.

В расписании пригородных электричек осталась твоя.

А ещё была простыня. Да-да, простыня. Шёлковые маки.

Тогда мы ночевали у Лёни. После шашлыков — жарили их в лесопарке — мы пытались объяснить тебе, как добраться (из автобуса ты вышла не на нужной остановке). Явилась — обиженной. Нам постелили в будущей детской.

Секс был последним оплотом надежды.

После одного из упоительных толчков я почувствовал: мокрое. Липкое. Щелчок выключателя огласил спящую тишину квартиры. Лежащий на полу матрас оказался залитым кровью. По красному члену сбегала струйка. Из тебя текло. Текло. Моё. Тепло.

Мы поняли, что я надорвал уздечку.

Сломя голову — в ванную. Душ.

Аня, жена Леонида, проснулась. Услышав её шаги, я выскочил навстречу ей голым.

Простыня отправилась на помойку, а мы… мы расстались.

Где-то… Не люблю я эту — неопределённость!... Где-то: ты стоишь, как стояла три года назад, в серой вельветовой юбке выше колена, в тёмных колготках, в тяжёлых ботинках, пряча глаза под синяками очков и глядя вниз, — на другом вечномайском Невском. Тебе не по себе. Инна влажной салфеткой стирает с моего лица цветочную пыльцу.

Где-то. Мимо проходит, нас не замечая, Паша, с чьей то лёгкой руки — мой двойник, и проходит, не видя нас, он, увлечённый беседой со спутником. Наверное, они делятся друг с другом впечатленьями от вечера Дмитрия Воденникова, с которого мы сбежали, ведь ты не могла перенести присутствия Паши.

Где-то, на вечномайских окраинах, мы сидим на бетонном заборе, окружившем стройку, — виноград на коленях и — в руки из рук — бутылка шампанского. Белый гипсовый призрак правой моей руки размыт в поле твоего слабого зренья. Звёзды горят.

Жжение царапин, которые ты выводила на мне последующей ночью. Игрушки, которые мы прижимали к себе, валяясь на чистом полу. Десятки мягких игрушек и музыка Тирсена.

Десять собак на леденелом перроне, то ли ночью, то ли утром.

За самой надёжной и тонкой дверью исчезает голубой пунш, разлитый над вечерним Финским заливом, напиток, отравленный моей похотью или твоим отказом. Куда-то сыплется тёплый песок, похожий на крошево панировочных сухарей.

Выкидыши плещутся в унитазах.

Я не сумею выловить из вечности слова, слова, что плавали во рту, они, когда-то. Живые мягкие слова.

    Живые — мёртвые — реченья.
    Постылое невозвращенье
    сквозь две зимы и два часа
    езды на электричке. Ладно...
    Скажи мне, что грустить накладно.
    Ещё декабрь не начался...

Я лежу на полу. Осколки посуды. Катышки красной икры. Высыхающие плевки.