Кордон Веневитиново - 2

Георгий Прохоров
На фото тот песок и та речка, где был мостик и водились окуни.

(Фото заимствовано на сайте wikimapia.org/2395681/)


       КОРДОН ВЕНЕВИТИНОВО. ОКУНИ.

  В тот же год, когда пятый класс уже закончился, когда пропели горны в День Пионерии, когда оттилибонил последний звонок в школьном коридоре и в руках у нянечки на торжественных ступеньках, когда дубы в холоде уже выпустили свою первую  листву, отцвела черёмуха и началось лето, матери в её железнодорожной больнице дали для меня бесплатную путёвку в пионерлагерь на один поток. В каком месяце? Точно не скажу. Помню, в основном, вроде, не мёрзли. Землянику в лесу к концу лагеря уже можно собирать было спелую. До этого я её в глаза не видел. Теперь и песня родней стала:

  До чего же хорошо кругом!
  Земляника покраснела под кустом.
  Так и просится в корзинки
  И манит сойти с тропинки...

  По той же дороге на электричке, что и в Графскую, только ближе. На станцию Дубовка. Хотя там сосен больше, чем дубов. А следующая – Сосновка! С дубами! 
         
  Узкие и длинные асфальтовые платформы по обе стороны путей. Под деревьями маленький перрон с навесом и окошком кассы. Чуть поодаль, в низинке, продовольственный магазин, у которого несут постоянное дежурство часовые похмелья с лицами Дедов Морозов. И топай, топай с мамой вглубь, налево, подальше от шума поездов, по серой хвое на песчанистой земле, между желтовато-сероватых стволов с осыпающимися скорлупками молодой коры и ищи среди огороженных штакетниками территорий, на первый взгляд, неприветливых, чужих лагерей свой, единственный, с нужным названием над воротами. Нашли кое-как. Не хуже, не лучше. Всегда с другими сравниваешь.
- А у нас в квартире газ.
- А у нас водопровод. Вот.

  Завели на территорию через пропускной пункт. Поговорили. Показали. Народу ещё немного. Пересменка. Бредут, кто куда. Дисциплина ещё хромает. Вот соберутся все, тогда затянут гайки, завинтят винтики. Чубарики-чубчики! А всё ж, не школа. Повольней. Знай и умей лишний раз на глаза начальству не попадаться. Это главное.

  Определили в средний отряд. В пятый. Не малышня и не взрослые. Так себе. А впрочем…. На любителя. Может, это как раз и самые сладкие времена. Когда в тебе, вокруг тебя крутится, обнимает тебя почти одно недосказанное, а значит, правдашнее. Потом, через годы, надо будет всё конкретно объяснять, говорить слова, лгать, выяснять отношения. В недосказанности истина прячется. А она из добра и зла собрана. Потянешь за добро, вылезает и зло на свет божий. А зло любовь съедает. И ложь растекается, и в глазах стылость. «Ты как хочешь?», «Это друг детства по старой квартире. Мы случайно встретились», «Зачем ты за мной пошёл? Рад, что это увидел?», «Нет, сегодня я не могу: мама мне платье дошивать и примерять будет». Последнее сказали мне у магазина Редькина  после двух месяцев летней разлуки перед девятым классом, когда я стоял за керосином.  Готов был на всё. Увидел вдалеке, выбежал из очереди… Любимые глаза! Как долго вас не было. А мне про платье. Я не перенёс этого. Пепел. После этого вся моя жизнь пару лет шла наперекосяк. А какой свет в мае шёл из её синих глаз!

  Дистанция недосказанности. При переходе с Вы на Ты дистанция сокращается. Дальше – больше. От недосказанности – к вседозволенности. Всё. Пепел, рассыпанный на сырую осеннюю  грязь. А как начиналось! Как молодым уберечься от этого? Не знают они, что делать. Разводы. Кто будет гласить твоими устами? Бог? А если Сатана? Поэтому молимся. Отгоняем Зло подальше, на другой край, и зачёрпываем чистую воду.

  Все эти переживания не за горами, придут к восьмому классу. А пока пятый, недосказанный.
  Девчонки начинают уже хвосты распускать, а нам, занюханным пацанам, ничего от них пока не надо, разве что по попе портфелем. За бантики тянуть уже не наше дело. Навоевались. Классики со скакалкой уже тоже можно отставлять. Когда в третьем из Баку подъехал, так эти скакалки-классики меня сразили. В Баку не было этого у меня. Бразильский карнавал! Везде чертят, везде скачут. В школе, на улице, на соседней улице. Утром. Поздно вечером. Скачут, спорят, в основном девчонки, но и мы, нет-нет, да и да. Девчонки ещё в коротких платьицах, с выглядывающими невзначай по каждому поводу трусиками.

  У меня штаны в горошку.
  Хороши? Хороши!
  Все ребята приставают:
  Покажи да покажи!
  Ну, а ты, большой верзила,
  Что ко мне не приставаешь?
  У меня штаны в горошку –
  Разве ты не замечаешь?

  Этот стишок впервые я услышал от будущей своей первой жены, когда мы были уже студентами университета. В детстве он мимо меня пробежал, но пришёл-то он оттуда, из 50-х, 60-х годов! Я его слышал с небольшими отличиями и в Баку, от взрослых женщин, будучи сам почти в дедушкином возрасте. Значит, стишок этот простенько задевал за живое, аж глаза лучились, тонкую женскую натуру.       

  Правда, кое-что другое уже просыпается. В «Ручеёк» коридорчиком в парах: мальчик-девочка, девочка-мальчик – постоять, с трепетом держа высоко разгорячённые дорогие пальчики, которые вот-вот уведёт подлый конкурент, оставшийся один. Но всё молча, молча. Только взглядывай.

  Ну, ладно в лапту, «Штандр» позволяют с собой играть. Это всё смешанные игры полов с мячом и беготнёй. Одной беготнёй – ловитки и пряталки. А до этого – посчитаться: На золотом крыльце сидели Царь, Царевич, Король, Королевич…. Были и сидячие игры. Когда подустали: в «Садовника», «Амур, ко мне!».
 
  Давайте, чуть про игры эти расскажу: кто его знает, услышите ли когда ещё про них.

  «Садовник».
  Ведущий расхаживает, а мы сидим. На дворе уже тепло. Вечереет поздно. Кое-кого уже начинают загонять домой. Помните у Тургенева «Певцы»:
- Антропка! Антропка-а-а!.. Иди сюда, чёрт леши-и-ий!
- Заче-е-е-ем?..
- А затем, что тебя тятя высечь хочи-и-и-т…

Ладно, садовник начинает:
- Я садовником родился,
  Не на шутку рассердился.
  Все цветы мне надоели,
  Кроме… Розы!
- Ой! (Это девочка, которой в начале игры присвоено цветочное имя Роза)
- Что с тобой?
- Влюблена! (Сердце затрепетало, если твоя. Кого? Кого выберет?)
- В кого?
- В Тюльпан! (А это обязательно должна быть особь мужеского пола)
- Ой! (Теперь Он говорил)
  И так далее до бесконечности, пока кто-нибудь, кому не очень важно, будь это Роза или Фиалка, не «зевнёт». Тогда он становится садовником.

  «Амур, ко мне!»
  Ведущий вкладывает с загадочным видом свои, составленные друг к другу ладони, в которых спрятана какая-нибудь штучка, в такие же составленные ладони сидящих нескольких человек. Конечно, и девочек. Конечно, и мальчиков. И незаметно он раздвигает ладони внутри кого-то из сидящих, и штучка переходит к новому владельцу. Но оба никак не показывают этого. Ведущий идёт дальше и даже где-нибудь нарочно раздвигает больше, чем надо, свои, уже пустые, ладошки, стоя у очередного партнёра. Пройдя весь ряд, ведущий выходит на середину, а иногда идёт и по второму разу, если штучку не удалось передать, выжидает паузу и кричит: «Амур, ко мне!» А посвящённый, сидящий со штучкой, должен всё это время прикидываться, ну, таким, как сейчас говорят, шлангом. Ни ху-ху. Ни гу-гу. Ничего у меня нет. А сам готовится бежать. И все сидящие оглядывают друг друга с подозрением и гадают, кого же хватать-не пускать. Успел вскочить и выбежать, смог заморочить голову, ведущий помог, передав незаметно – ты выиграл и становишься ведущим.

  Вот, примерно такие были мы к пионерлагерю. Да, поглядывали, конечно. Смотрели в глаза ясные. Замечали, ставили себе на ум, если что-то, уж слишком выдающееся, пробивалось сквозь коричневое школьное платье с ажурным воротником и белым фартуком, но думали об этом не в прикладном значении. У меня так вообще долго шло по отдельности: прекрасные глаза, свет из них – у одних, и прикладные формы – большей частью у других девочек. И никак это не хотело сходиться в один образ. Два образа. Древо жизни и Древо познания?

  Наверное, я не первый и не последний в этом. У взрослого дяди Блока тоже, кажется, шло раздвоение жизни и образа Прекрасной Дамы. И так он его и не собрал в один хрустальный монумент. У Бунина в «Натали» тоже разброд мужского влечения между Соней и Натали, пока Натали замуж не вышла. Может, у Евгения Онегина опять-таки. Не захотел он силой придвинуть чистоту влюблённой девочки к греху с женщиной. Сблагородничал. Куда бы она делась! А потом попал уже, на свою голову, на совмещённый образ, да было поздно.

  Только смотрели. Только стояли рядом. В парах, на линейке по свежим, тенистым утрам и тёплым, тенистым вечерам, когда командиры отрядов по очереди сдавали рапорта старшему пионервожатому.

  А большей частью шатались в мужской компании вдвоём-втроём по территории лагеря в поисках радости. От завтрака до обеда. От обеда до ужина. Были ещё и полдники. И «мёртвый» час!

  Игра в футбол. Договаривались отрядом на отряд. Обыгрывали и второй! Первый уже были как боги, в заоблачной выси. Почти вожатые!

  Вырезание из толстых кусков мягкой сосновой коры (научился здесь от старожилов) лодочек (Эх, нету своего перочинного ножика! Ну, дай хоть обломанный!), в которые можно потом вставить мачту с бумажкой. Ищи воду! Найдёшь – пустишь…. Или про запас. В городе-то, на Динамо, сосен таких нету.

  Раз или два были соревнования. Эстафеты. Прыжки с мешком на ногах. Бросание колец. Бег со столовой ложкой. А в ложке яйцо (или картофелина?)! Бывалые люди научили капельку смолы сосновой в ложку сначала положить незаметно. И вот ты побежал, побежал, и ничего у тебя не свалилось, как у других недотёп! Не стыдно?

  Выводили отрядом с барабанным боем, даже я барабанил, потому что который напросился в барабанщики, ну, совсем не мог стучать палками.

   Раз, два, три, четыре!
   Три, четыре, раз, два!
- Это кто шагает в ряд?
- Юных ленинцев отряд!

  Примерно так…. Когда нас, курсантов военных лагерных сборов, вели через десять лет строем из казармы в баню по проезжей части одной из главных улиц древнего городка Самбора, что на Западной Украине, запевалы с биофака такое заголосили, что прошедший огни и воды сопровождающий старшина согнулся, схватился обеими руками за голову и убежал от стыда на тротуар, затесался в толпу. Так и шёл до бани позади нас по тротуару. А там, уже в раздевалке: «Студенты! Образованные! Мне за вас стыдно!» - Повзрослевшие юные ленинцы слушали в пол уха его плачущий, полуобразованный говор, недоумевая, чего тут стыдиться…

  За день до конца потока, за футбольным полем, общим для нескольких пионерлагерей, на большом открытом месте, служащие или старшеотрядники сложили огромную организованную махину веток потолще и потоньше. Весь день была гулянка и праздничная буза со слезами на глазах, особливо у девчонок. Когда ночью собрали всех в кучу (уж, не помню, совсем малышня была, или спать загнали?), запалили Прощальный костёр. Народ бродил по поляне, озаряемый буйным пламенем, взявшись за руки. Были и:

Взвейтесь кострами, синие ночи!
Мы – пионеры, дети рабочих!
- Это спели мы.
И от старшеотрядников и пионервожатых, поразившая меня в сердце, никогда прежде не слышанная:

Я не знаю, где встретиться             
Нам придется с тобой,-
Глобус крутится, вертится,
Словно шар голубой.
И мелькают города и страны,
Параллели и меридианы,
Но таких еще пунктиров нету,
По которым нам бродить по свету.


  Вот и пошёл я после выпускного вечера сдавать документы на геологический. Правда, на кафедру геофизики. Не совсем с молотком и рюкзаком, а с машинами, станциями записи, чувствительными приборами. Некоторые, пришедшие за чистой романтикой, не выдерживали напряжённых занятий с математикой, физикой и уходили на чистую геологию. А я ведь хотел физиком-ядерщиком стать. В подмосковный физтех поступать. Так туда надо на месяц раньше документы подавать! В общем, не созрел. На выпускном любимый учитель физики, сухощавый, с палкой, с каким-то нездоровым блеском глаз, смотрящий на тебя как-то сбоку и похожий на Виссариона Белинского, мне и говорит, когда я сказал о расплывчивости желаний, вот поездить бы, людей повидать: «Иди-ка ты в геофизики: у нас, в университете, недавно открыли кафедру». И пошёл я в люди…

  Вот, по большей части, и все наши события в лагере. Был ещё приход-приезд мамы с клубникой и выходом за территорию. Были танцы, на которые нас не пускали. Но, кажется, кто-то из девочек умудрялся, пряча свёрнутую одежду под одеяло вместо себя, провести вожатую, которая спала в маленькой комнатке посреди отрядного барака, между женской и мужской половинами.

  Были ещё ежедневные утренние выносы сушиться на солнце описанных матрацев из корпусов младших отрядов на всеобщее обозрение. С кем не бывает в том возрасте? Меня тоже один раз угораздило. Слегка. Снился мне сон (но я-то не знал, что сон!), что выхожу я ночью из тихого, спящего корпуса, заворачиваю за него к туалетам и умывальникам, освещённым фонарями, сдыхающими от скуки, захожу на мужскую половину и начинаю, не спеша, своё небольшое дело. Только начал, чувствую, что и не в туалете я, а в лагерной кровати на пружинах, и маленькое дело успело уже подмочить и простыню, и, возможно, мою репутацию как стойкого барабанщика. Остановился. Позор! Надо простыню отлепить от матраца и подсушить немного. Потом дойти до настоящего туалета и довершить дело. Потом лежать, засыпая и просыпаясь, и ждать, и трогать руками, высохло или нет. До утра пятно ещё было видно. Быстренько на подъёме застелил постель, чтоб другие не увидели. К мёртвому часу всё высохло. А скоро и в стирку сдавали бельё. Ух, ты, господи!

  От всего этого стоит отдельно хождение за тридевять земель. То, из-за чего я и назвал всю эту главу «Окуни». Не из-за значимости события, а из-за его какой-то непонятной чистоты. Не накинешь на неё, не загрязнишь. Ходют люди, кувыркаются рядом, любят, выдумывают грехи, чтобы потом их совершать и иногда каяться. Пьют, бегут на станцию или в ближайший посёлок за несколько километров за портвейном, куролесят на кордоне -- идут годы, а чистота эта как бы в сторонке стоит  и немножко как бы с обидой и недоумением на всё это смотрит. 

  Ещё утро. За час-полтора привела нас тараторка-пионервожатая в глухомань. По дороге я и услышал, что у простого пешехода скорость – три километра в час, а у таких туристов, как мы, шесть. Шли то середь старого леса с полянами, то по-над обрывом, где внизу, за непролазными зарослями каких-то мелких деревьев и кустов, вроде как вода серебрит.
 
  Накануне сказали, что предстоят тяжёлые испытания, что идём в поход, на целый день на какой-то Веневитиновский кордон. «Что такое кордон?» - спрашиваем. Отвечают: «Это место, где в лесу сидит одиноко лесник со своей семьёй, своим домом и сараем с коровой и сеном, а вокруг звери ходят, зубами щёлкают и облизываются. Лесник делает вид, что ему очень весело». – «А у лесника, что, фамилия Веневитинов?» - «Нет, это раньше было. А как раньше было, нам не ведомо. Место такое – Веневитиново».

  Солнца сквозь хвою ветвей почти ещё не видно. А внизу ветки голые, сухие, да обломанные. На сосну не полезешь. Да тут смола ещё. Нет, это не думательные наши ивы, под бугром, у Маленькой речки, и не дубы в парке на Динамо. Гордые какие-то, независимые, эти сосны. В небо смотрят. А внизу, вроде, им и не надо.

  Притопали. Тихо… Птицы перекликаются. Сосны вверху зашумят и перестанут. Внизу тихо. Только наши осторожные голоса. С непривычки зябко и неуютно. Нету ставшего уже родным лагеря с его футбольным полем поодаль, корпусами отрядов, туалетами-умывальниками, приземистой и вкусно пахучей столовой в тени деревьев (Обед-то будет иль нет? Животы подвело совсем! Зато, уж, когда дежурными были!..), с площадкой, выложенной зелёными свежими шишками, где мы стояли в шеренгах на линейке, входными воротами, у которых мы по очереди дежурили, просматривая все глаза (Ну, когда же хоть кто приедет! Может, вкусненького принесёт?), где в закоулках, на задворках истории у заросшего забора, можно было найти обязательно что-нибудь интересное, пошептаться или увидеть в подступающей темноте: «Гляди! Гляди! Пионервожатая из первого отряда к хахалю, стоящему за территорией, в плащ-накидке от моросящего дождя, тайком пробирается! А нам, чтоб ни-ни! Никаких потусторонних хождений! Никаких танцев! Чтоб всем спать! – Вот она, правда жизни!..»

  Где хоть к чему-то можно было приткнуться… К товарищу, к стене, к ложке в столовой...

  Кроме нас никого. Только птицы. И мы. И лес. И невидимые ещё звери. И где этот лесник-то с его кордоном? Что ж, надо разбредаться. Выслушали лекцию, в какую сторону мальчикам, в какую девочкам. Посмотрели, куда пошли девочки обновлять территорию... Не дай бог, перепутать! Девчонки-цыплятки по ягодкам-цветочкам потянулись (земляника уже поспела на бугорках) или возле наседки-пионервожатой... Посплетничать. Глаза б мои не видели! Тут мы, сотворили сговор, посовещались  компанией в двое-трое утят-водолюбов и закосолапили к речке.

  «Усманка», - сказала вожатая: «Купаться пока не разрешено! Потом, все вместе! Под контро-о-о-лем». Опять Усманка?

   Вот она, не так далеко внизу блестит под песчаным косогором! За речкой кусты, луг. Потом опять лес темнеет на взгорке. Песок после ночи сыроватый и холодный. Засыпается в сандалии. Лучше снять. Спускаешься сверху к млеющей воде, а песок её предупреждает: «Ш-ших, ш-ших». А когда сухой: «Ш-ш, ш-ш».

  Через небольшую и аккуратную, как игрушечную, речку перекинут такой же небольшой и аккуратный мосток. Веневитиновский лесник, что ли, сделал? Заскрипели, задрожали брёвна…. На середину, быстрее перегнуться через перила и посмотреть в глубину!.. А там! Тихо! Счастье-то какое…. Ещё непуганые, ещё утренние, ещё не знающие о притопавших с барабаном пионерах, над желтоватым туманным дном стояли, слабо пошевеливая плавниками, какие-то большие рыбы. Головастые. Ну, как бы их лучше разглядеть? Нет, лучше стать на колени, высунуть голову под перила, почти до воды, ладонями с боков закрыть, чтобы небо и облака не мешали… Окуни! С такой же желтоватой и туманной спиной. Такие, какие и не снились мне в моих путешествиях по Маленькой речке в Воронеже. Полосатых их боков не видно. Глубоко. Только вода чистая расстояние скрадывает. Ёлки-палки! Рыбацкое сердце застукало! Но как? – Да никак. Глубина метра два. Никакой майкой, скоро завязанной в узел с одной стороны, как мы дома частенько делали, чтобы потом, согнувшись в три погибели, быстро семеня по песчаному мелководью ногами и широко ведя руками по самому дну, окунаясь в воду носом, отловить разную всячину:  пескариков, селявок, плотвичек, - майкой  их не зацепишь. Сам начнёшь пузыри пускать. И что делать?! А ничего – бросай катыш белого хлеба, если есть у запасливого соседа, засунувшего кусок в карман после завтрака перед трудной дорогой, и жди, когда на него, медленно опускающийся как снежинка в воздухе, где-то в глубине вдруг кто-то налетит со стороны, катыш заметается от волнения туда-сюда, пустит пузыри вместо тебя и сгинет, пропадёт в тумане. И опять уставились молчаливые, голова к голове, тени на дне. Даже хлеб едят! Ну, ничего нет – ни лески, ни крючочка...

  Сверху бежит и убегает вода, вьётся вокруг кувшинок и лилий поодаль, свисает каплями с касающихся её лица ивовых ветвей наклонившегося немолодого дерева… «Как не поднять плакучей иве поникнувших своих ветвей», - учили мы чуть позже в школе Некрасова. Нас позвали! Бегом наверх! Поди, попробуй по песку…. Сверху оглянуться ещё раз. Остались в тумане окуни туманного детства. «Лучше лежать на дне, синем прохладном дне, чем мучиться на суровой, жестокой, проклятой земле! Будет шуметь вода, будут лететь года, и в белых туманах скроются чёрные города…» Помните? «Человек-амфибия». Мы помнили, когда пели весной в разлив у костра.

                Поезд.

  Кто помотался по поездам, особливо в южном направлении в летнюю пору, тот, наверное, помнит, как разносили по вагонам борщ в специальных белых алюминиевых кастрюльках, на многоэтажном подносе. Когда на второй или третий день пути вся копчёная-полукопчёная колбаса давно порезана, курица разломана, котлеты запихнуты в рот. А глаза выпучены от сухомятки. Всё съедено. Всё надоело. Яйца вкрутую побиты, почищены, посыпаны солью и улетели туда же, в рот, а скорлупа и всё прочее улетело в скомканной газете в окно, если мусорный ящик в тамбуре уже переполнен (так и сердобольные проводницы подсказывают).

  За окном мелькают деревья, кусты, полосатые вёрсты, ромашки, курганы и дымящиеся терриконы, зевающий мужик на велосипеде, дожидающийся на мокром переезде с лужами, женщина с жёлтым флажком. Или красным? Поздно, проскочили уже... Стучит, стучит, перескакивает по путям, несётся вдаль состав. Вот и солнце проглянуло. Теплеет не по дням, а по часам. В карты не играешь, от книги уже глаза болят. В животе бурчит. Всё надоело. И тут  входит разбитная тётенька с оттопыривающимися от сдачи карманами фартука и кричит в замолкающие по очереди вагонные отсеки: «Борщ! Украинский борщ! Кто желает борща?!» Отсеки молчат, сопят, думают, борются со слабостями.

  Из-под крышек кастрюлек, поставленных в проходе запыхавшейся тёткой, давно выбивается нетерпеливый запах покрасневшего борща, который на какое-то время перекрывает другие, невоспитанные и безысходные, приписанные к вагону на всю его шелапутную жизнь, ты водишь повеселевшим носом, прикидываешь и потом (про себя): «Где наша не пропадала! Гулять, так гулять!» - а всем: «Пожалуйста, нам дайте! Две порции. И хлеба побольше!»

  Ну, как же приятно, уладившись на нижней полке, чуть подождав, пока остынет, и за это время приготовившись и излазив глазами и носом уже всё с этим ароматом связанное, зачёрпывать и хлебать гущу не спеша прямо из кастрюльки, промокая снизу ложку подставленным чёрным хлебом (деды научили)! Вот, и отошла, отогрелась душа, повеселела.

  А ещё малосольные огурчики с укропчиком, нетерпеливо дожидающиеся тебя на какой-нибудь маленькой станции… Вместе с тётушками в белых платочках. И картошка отварная с рыбой в эмалированных мисочках. Суматоха, беготня по платформе, поглядывание на семафор и послушивание гудка. И впитывание в себя этого воздуха. Где-нибудь на юг от Ростова или на север от МинВод. На Тихорецкой.

  «Стена кирпичная, часы вокзальные,
   Платочки белые, глаза печальные» -
не выдержал. Извините, что заскочил на эти слова, не совсем связанные с повествованием о вкусной и здоровой пище. Просто это такая глыба про нашу тихую родину, что и не скажешь, а только в груди высохшие слёзы, которые проплакала душа.

  Дальше борщ. Так же примерно, как истосковавшиеся вагонные затворники, встречали и мы его и всё-всё остальное в шумящем сосновом лесу с раскидистыми песчаными полянами в 5 км от нашего лагеря, когда переваливаясь на торчащих из песка кореньях да ухабинах, подъехала по хрустящей старой хвое грузовая машина с обедом. На Веневитиновский кордон! А вот дальше я не помню. То ли был прицеп с походной кухней, то ли обед был разложен или разлит по сорокалитровым флягам.

  Обед в казённом учреждении... Не подлетишь ястребом к столу, не отхватишь кусок хлеба, не помажешь его сливочным маслом, не посыплешь и утрамбуешь сверху сахарным песком, пока до обеда ещё далеко.

  Таково ощущение в пионерлагере первые дни. Таково ощущение в армии, на военных сборах. Но постепенно к этому порядку, когда не всегда можно, но очень хочется, привыкаешь. И рассудок даже начинает говорить тебе, что для здоровья так даже лучше. Не знаю, как в других казённых учреждениях закрытого типа. Не бывал...

  А детский сад в Баку?! Вспомни, как хватал ртом воздух, потому что не давали вдоволь воды. Говорят, вода в  воздухе тоже есть. Не помню, по какой причине не давали. Скорее всего, молодая нянечка, которой сказали, пусть много не пьют, была ещё и туповатенькая, или лень было вскипятить ещё раз чайник.

  Через всего шесть лет, не через вечность (хотя в то время 12 и 18 лет были две большие разницы), под тем мостком тех непуганых окуней не было. Давно уже съели или распугали. Река обмелела в этом месте. Может, многочисленные отдыхающие, нахлынувшие как саранча, на бедный кордон, песок с горки в воду стоптали? Взрослому по пояс. Я, очутившись в знакомом, дорогом сердцу, сказочном месте, побежал первым делом к мостку. Мосток был уже без перил. Только в сторонке всё так же плакала постаревшая ива, река убегала вдаль, и чернел за лугом обживающийся турбазами лес. «Где ты, кордон?» - разносило время эхо перекликающихся в лесу смешливых голосов, да летела над водою новыми песнями радиостанция «Маяк» из далёкого и невидимого динамика на ободранном от коры сосновом столбе.