У нас сейчас тишина

Олег Бучнев
Внезапно Плотников увидел сразу всех. Только что вроде никого не было, а теперь… Вон политрук Шумилов с ярким букетом каких-то невиданных цветов, при полном параде, как и полагается бывшему фронтовику в День Победы. Рядом Русаков, Гогнидзе, Карпов, Стаюшкин, Тараторкин — да все! Вся мельниченковская рота в полном составе. Вот только Лукича что-то не видно... Через минуту Плотников уже хлопал кого-то по плечу, что-то говорил, смеялся, принимая в ответ такие же увесистые хлопки.

— Ребята! Пришли! Все! А я вас еле нашёл.
— Еле нашёл! Видали кадра! — весело заорал Тараторкин.— Да это мы тебя еле нашли, можно сказать. О, братва! Гляньте, Лукич идёт!

Плотников круто повернулся и... попал в объятия фронтового товарища. Наконец оторвались друг от друга, и Лукич тут же прижал платок ко лбу. Лишь сейчас Плотников обратил внимание на этот платок.

—Что это у тебя там?
—Как что? Запамятовал, что ли? Меня же пулей сюда. Вот, видишь? Дырка. Да так-то оно ничего. Это если быстро пойти или побежать, то кровь сильно течёт, а так — терпимо.
Лукич говорил, а сам показывал, убрав платок, на тёмную дырочку над бровью. Оттуда сочилась кровь.
— Приходится всё время вытирать.
— А врачи-то что ж? Зашили бы как-нибудь или хотя бы повязку какую... А то как-то оно…
— Да тут, такое дело, вентиляция нужна, Василий. Медицина, понимаешь, так советует.
И в этот момент Плотников похолодел душой:
— Лукич, погоди-ка, погоди-и... Я же сам тебя… — Василий трудно проглотил слюну,— того… похоронил. Как же ты...

Вокруг них молча сгрудились однополчане. Никто уже не улыбался, лица были бледны и странно одинаковы застывшим на них выражением требовательной строгости. Лукич вдруг шагнул от Василия к остальным и глухо сказал:

— Ну дак что ж, мы тут все похороненные. А которые-то и не похороненные даже. До сё мыкаются. Пошли мы…
— Куда, ребята? Куда вы?! — Плотников хватал всех за рукава, пытаясь задержать и внутренне поражаясь, как он раньше не заметил их окровавленных, прожжённых гимнастёрок. — Куда-а-а...

Василий заплакал, по-детски размазывая по щекам обильные слёзы, глотая их, стараясь разглядеть сквозь дрожащую солёную влагу уходящих. Сотрясаясь всем телом, подался вслед:
— Я с вами!
Но ему ответили до обидного сухо:
— Тебе с нами нельзя.

Плотников наверное упал бы, но его кто-то крепко подхватил сзади под локоть и произнёс знакомо:
— Надо держаться.
Василий обернулся и увидел парадного Шумилова с нелепым букетом.
— Брось ты их, — стыло улыбнулся политрук.— На-ка вот лучше, понюхай! — И ткнул душными цветами прямо в лицо.

Отворачиваясь, Плотников проснулся, испытывая облегчение, какое бывает, когда осознаёшь, что пережитый ужас — всего лишь сон. Провёл ладонью по лицу. Щеки были мокры и горячи.

ххх

Комната всё больше наполнялась утренним весёлым светом, а Плотников ходил и ходил по скрипучим половицам, пытаясь унять дрожь в руках и прислушиваясь к затяжелевшему сердцу. Подошёл к кровати, где вольно разметался внук, и сердце отпустило. Тронул мальчишку за плечо:

— Денис, Дениска! Ну что, поедешь со мной или дальше спать будешь?

Потом Плотников сел на стул и, по-доброму усмехаясь, смотрел, как внук, уже умывшийся и переставший сонно хлопать глазами, торопливо натягивал немудрёную свою одёжку.

— Готов? Молодцом! Иди теперь на кухню, молока попей.
— Ну-у... Молоко опять. Дед, а давай, ты выпей, а бабушке скажем...
— Ишь ты! Хитё-о-ор, бобёр. А ну марш! Бабка нам за такие разговоры, знаешь что?
— Что?
— Уши оборвёт, вот что. Ну, я-то длинный, до моих не дотянется, а тебе, значит, за двоих и попадёт.

Плотников шутил с внуком, смотрел, как тот, морщась, пьёт молоко, застёгивает сандалии, и в это же время маялся тягучей какой-то тревогой. Будто что-то важное никак не мог вспомнить, будто в чём-то виноват. Сунул в клеенчатую сумку бутерброды с колбасой, обёрнутые газетой, чекушку водки, флягу с водой, окликнул внука:

— Ну, гвардеец, готов, что ли?

Тот в нетерпении только кивнул и потянулся к дверной защёлке.

До вокзала в такой ранний час добрались быстро, удачно сели в электричку, поехали, и Плотников вновь прислушивался к зачастившему вдруг комочку неугомонной плоти в груди: «Чего опять расходился?» А Денис сразу прилип к окну, плющил о стекло и без того курносый нос, пытаясь заглянуть вперёд, туда, где электричка будет через несколько секунд. Но вот оторвался, посмотрел на деда. Какой-то дед сегодня на себя не похожий. И глядит как... как... Денис так и не решил, как глядит дед, но ему так не нравилось. Бывало, и дома сядет на свой любимый стул, уставится в одну точку и никого не замечает. (Тут главное как-нибудь отвлечь, чтобы он не глядел так страшно и не молчал). Сидит и медленно-медленно по ноге ладонью трёт, там, где у него шрам, синий такой и блестящий. Мальчишка тронул деда за колено и, заглядывая в глаза, спросил:

— Деда, а куда мы едем?
-Тишину мы едем слушать. Ты умеешь слушать тишину?

—Тишину-у? — удивлённо протянул Денис. Безмятежные глаза его округлились. Брови домиком поползли вверх, на носу появились забавные морщинки. Денис приготовился смеяться: вот это дед сказал, так сказал! Как же её слушать? Она же тихая, тишина-то... Но лицо деда было сосредоточенно и серьёзно. Какое-то время мальчишка сидел молча, смотрел в окно и морщил лоб. Думал. Наконец не выдержал:

— Деда. Де-да! Да дедушка же!
— А? Что? — очнулся Плотников.
— Что ты, дедушка, какой-то...
— Какой?
— Сам смотришь на меня, а сам молчишь. Я тебя зову, зову…
— Да задумался вот.
— Ага,— Денис кивнул.— Ты что, про тишину, что ли, задумался, да? Про тишину? Дед, а как её слушать? Я не умею. Ты меня научишь?
— Научу, Денис. А как же? Конечно, научу.

Плотников говорил и перебирал мягкие льняные вихры внука, а тот, боясь шелохнуться, испуганно косил круглым синим глазом на иссечённую временем щеку деда. По ней медленно катилась слеза.

ххх

— Что, папаша, завтра в бой? — с наигранной беспечностью обратился к пожилому с прокуренными усами сибиряку-пулемётчику молодой боец из пополнения. За лёгкостью тона угадывалось желание скрыть нервное напряжение, даже страх перед завтрашним днём, а кроме того, Василию Плотникову хотелось посмотреть, как чувствуют себя другие накануне большого сражения.

«Папаша» не спеша извлёк из кармана самодельную зажигалку, высек искру, прикурил и только после этого, неодобрительно взглянув на Плотникова, проговорил насмешливо:

— Бой, говоришь? А ты видал его, бой-то? Эт тебе, паря, не в бирюльки играть.
— А что? Шибко страшно? — подделываясь под сибирский говор пулемётчика, шутовски спросил Василий.
— Ты, паря, не ёрничай. Эт завтра мы поглядим, кому шибко страшно будет, а кому не шибко. Ну, хотя что ж, поначалу-то оно всякому страшно. Да и потом тоже, знаешь, того… Просто стараешься не показать, бодришься, значит, духом. Да ты не робей, меня держись, коли уж к нам во взвод определили. Авось не пропадём, а? Сам-то ты откудова такой прыткий будешь?

Плотников удивился тому, как верно старый солдат разгадал его состояние, и обрадовался предложенной поддержке. Вся лихость слетела с него и, не строя больше из себя бывалого парня, он присел рядом, пристыженный, и тихо сказал:

— Я из Москвы. Позавчера мы сюда прибыли…
— Вона-а, москвич. Повезло тебе, паря. А я вот сорок семь годов уж землю-матушку топчу, а в столице не был ни разу. Ну да ничего. Германца побьём, и съезжу тогда. Верно, что ль?
Сибиряк сказал это с такой внутренней убеждённостью, с такой спокойной верой, что Василий вздрогнул.
— Ну, верно, что ль? Чего молчишь-то?
—Здорово это ты, папаша, сказал. Прямо, знаешь, так сказал, что… Тогда вот что: германца разобьём,— с удовольствием повторил Плотников, — так ты, как в Москве будешь, сразу ко мне. Сейчас адрес запишу.

И Василий начал торопливо расстёгивать пуговицу на кармане гимнастёрки, собираясь достать записную книжку. Но пулемётчик остановил его:
— Ты, паря, погоди. После боя запишешь.
— Почему это?
—Почему-почему. Потому! Сказано — после боя, значит, всё. Примета есть. Понял? — И, предупреждая следующий вопрос, добавил: — И ещё скажу: в отцы, конечно, я тебе гожусь. Эт верно. Но папашей меня всё ж таки не зови, а как все — Лукичом. Усвоил? Ну, а сам-то как зовёшься?
— Василием.
— Ишь ты. Сын у меня младший тоже Василий. Смотри, как оно выходит! Эт, значит, ты меня папашей вроде как в самую точку называл, — и Лукич добродушно засмеялся.

Наутро Плотников остро завидовал всем, кто уже бывал в бою. Он думал, что у них не сводит ознобно челюсти от нервного ожидания пугающей неизвестности, от мысли, что бой просто не может кончиться без энного количества смертей. Они, опытные бойцы, знают, что именно будет и как. Смеются вон некоторые. Уверены, что сегодня не их черёд? Василий испытывал странное ощущение: будто всё происходит не с ним, словно бы его телом, его глазами управляет кто-то посторонний. Вот как во сне бывает — делаешь что-нибудь, знаешь, что это ты, и в то же время видишь себя со стороны. Должно быть, Плотникову не удалось скрыть своего смятения, потому что Лукич, необидно ухмыльнувшись, спросил негромко:

— Что, паря, суетно на душе? А ты на, покури маленько.
— Да я некурящий.
— Некурящий... Оно, конечно, хорошо вроде… Да только курево — эт будто как дело какое. А когда человек при деле, то ему и не особо страшно. Он вроде как занят. Усвоил? На, затянись.
Василий увидел вдруг, что над изломанной линией окопов то там, то сям сизыми струйками вьются дымки. Махнул обреченно рукой:
— А, ладно! Давай, что ли.

И ещё битый час Плотников давился дымом, кашлял, говорил сиплым голосом с Лукичом, вяло реагировал на бесконечные подковырки неутомимого остряка Тараторкина. Потом он сделал открытие: оказывается, животный страх никакого отношения к животным, как он раньше понимал, не имеет, это чисто человеческое, когда тошнотворным комом холодит живот и ты никак, совсем никак не можешь отделаться от этого ощущения. Скорее бы уж началось, господи! Скорей бы уж началось…

Внезапный и близкий разрыв снаряда швырнул на дно окопа, набил уши, глаза, рот землёй, в ноздри хлынул резкий запах взрывчатки, и от Плотникова уже ничего не зависело. Он жался к вздрагивающей стенке траншеи, словно старался в неё вдавиться. Казалось, этому не будет конца. Но вот земля перестала жёстко толкаться под его деревянно напрягшимся телом, кто-то похлопал по плечу, сунул в руку винтовку, которую он во время артобстрела выронил. Плотников медленно поднялся и неимоверным усилием заставил себя поднять голову над бруствером, — ему казалось, что вражеская пуля тут же ударит в голову. Это ощущение  вызвало странную щекотку в самой середине лба. И с этим ощущением начал стрелять по перебегающим серым фигуркам. Лихорадочно, не целясь, выпустил обойму...

И гораздо позже, и сразу же после того первого своего фронтового дня Плотников никак не мог вспомнить подробности боя. Они ускользали, тонули в грохоте, вони, криках, отчаянных матюках и стонах. Василий запомнил лишь, как выговаривал ему в перерывах между атаками Лукич:

— Ты каждой болванке-то не кланяйся. Которая над головой свистит, та не наша. А вот которая зашуршала, зашипела, так той и берегись. Та — по твою душу шипит. Ты с умом воюй, примечай всё, запоминай... Тебя иной раз и не поймёшь. То ты безделки любой пугаешься, а то, когда надо бы поберечься, высовываешься... И не выбуривай на меня, я те дело говорю. По-отцовски, значит, учу. А эти свои взгляды брось. Они мне до одного места. Усвоил?

ххх

Как-то раз затишье растянулось на целый день. Командир роты лейтенант Мельниченко разрешил всем отдыхать, но сначала приказал выделить от взводов дежурные огневые средства. Солдаты стаскивали сапоги, раскладывали на солнце сопревшие портянки, блаженно шевелили пальцами. Многие спали, некоторые чинили пообносившееся обмундирование, писали письма. А Лукичу с Плотниковым, который стал вторым номером расчёта (прежнего напарника у Лукича убило), как раз и выпало быть дежурным огневым средством.

— Слышь, Василий, а ты умеешь тишину слушать?
— Как это?
— Ну вот просто слушать и всё. Не думать ни о чём иль там что ещё... А вот слушать, как листочки на ветру трепыхаются, речка журчит, жаворонок поёт. А? Эт, паря, знаешь, какое отдохновение от всего! Закроешь глаза и ощущаешь, как жизнь вокруг шумит, цветки между собой, стало быть, шепчутся. Эт ты вроде как в родных краях даже. В деревне своей. За околицей то есть… Солнышко греет, а ты лежишь, значит, на лугу, в траве. А она духмяная, трава-то. Кузнечики стрекочут, пчёлы жужжат… А то жаворонок взовьётся, запоёт-засвиристит. А привстань — и увидишь дом у околицы, скворечник на берёзке… Ведь красота же, а? А всего-то надо уметь услышать.
 — Да ты, Лукич, поэт! — Плотников удивлённо покачал головой. — Но, по-моему, всё ты преувеличиваешь. Чего ж тут уметь?
— А ты попробуй.

ххх

И снова растворялись в грохоте канонады утренние зори, плавились в зареве пожаров вечера, сквозь пыльные полдни в смертельной свинцовой круговерти тянулись нескончаемые вёрсты войны. А на войне у каждого своя дорога. Своя, выстраданная, прошитая осколками и пулями. И тут уж как кому повезёт: или приведёт она тебя, в конце концов, к порогу родного дома, или к погибели неминучей. И даже выбирать её — не тебе… И мытарства твои фронтовые мало чем от чьих иных отличаются. А деваться некуда. Терпеть надо и драться.
…Рота Мельниченко, окопавшись на опушке березовой рощи, осталась прикрывать отход полка. Хотя, если быть до конца точным, рота эта насчитывала чуть больше взвода измотанных до крайности солдат. Отходящий полк по сути дела был батальоном. Бой предстоял жестокий.

— Ну, Лукич, ты уж давай, постарайся. На тебя вся надежда, как ты у нас пулемётчик первостатейный. Опять же, патроны если кончатся, «максимкой» в фашиста бросишь. Он, конечно, тяжёлый, но ты справишься, потому что мы в тебя верим. Авось, по голове фрицу попадёшь. Медаль тебе дадут, а может, даже орден, чем чёрт не шутит? А, Лукич? Хочешь орден?

— Тьфу ты, пропасть! Глянь, Васёк. Вот не зря, выходит, человеку фамилия даётся. Тараторкин и есть. Глупости мелет, что мельница, и ведь мозолей на языке не натрёт, паразит. Слышь, Тараторкин, ты, наверно, и в гробу тарахтеть будешь?
— Нет, Лукич.
— Что нет-то?
— Нет, говорю, в тебе никакой сознательности и понимания момента. Я тебе, понимаешь, дух поднимаю, вдохновляю на подвиг, так сказать, а ты... Тёмный ты, Лукич, кадр, таёжный…
— Иди-иди, светлый кадр, понимаешь, выискался. Эт ты, паря, себе дух поднимай, а мне нечего. Он у меня и так соответствует. Усвоил?

— И что ты, Василий, в нём нашёл? — Тараторкин картинно поднял плечи, словно сильно удивляясь. — Прямо, смотри-ка, ни на минуту не расстаётесь. Ты вглядись, Вась... Лукич-то наш того… Как бы с приветом слегка. Как будто только что проснулся… Такой весь замедленный малость… Такой, не знаю даже какой. Правда же, Лукич? Ты же такой?

Плотников, опустив голову, старался сдержать рвущийся наружу смех, не хотел обидеть старого пулемётчика, к которому привязался, как к родному. Краешком глаза он видел, как сибиряк шарит рукой по дну окопа.

— Ты погодь, Тараторкин, не уходи. Я вот счас найду чего-нито, чтоб по башке твоей дурной треснуть.
— Во-во, только и трескал бы! Нет уж, дорогой и уважаемый наш Лукич. Приятно, конечно, с тобой беседовать, но я тут про дело одно невероятно срочное вспомнил. Так что не взыщи, вынужден удалиться в свою, так сказать, стрелковую ячейку. Ну ладно, не скучай!

— Вот балаболка-то, прости Господи, — проговорил Лукич, когда Тараторкин скрылся из виду. — И усталость его не берёт. Мелет и мелет... А ты что зубы скалишь? Делать, что ли, нечего. Дак в момент это поправим. Давай-ка, паря, бери лопату, подкопаем тут малость. Да траву спереди подкосить надо, пока возможность имеется.

…Начался артиллерийский обстрел. Затряслась земля. Твёрдые, сухие комья больно барабанили по спине, по рукам, которыми Плотников прикрыл голову. Раздался вдруг прорвавшийся сквозь грохот чей-то раздирающий душу крик. Поперёк окопа упала перебитая снарядом берёза. Её атласная белая кора чернела, вспучивалась и горела жирным чадящим пламенем. Мгновенно съёжилась от жара листва. На одной из ветвей тлел окровавленный кусок гимнастёрки. Всё это увиделось Плотниковым в один миг, когда мощной взрывной волной его приподняло и опрокинуло навзничь, притиснув плечами и затылком к скрючившемуся над пулемётом Лукичу.

 — Жи-ив?!
— Что-о?! Не слы-ышу-у!
— Жив, что ли?!

Эта фраза повисла во внезапно наступившей тишине.

— Живой я, Лукич, — Василий протер запорошенные глаза, несколько раз тягуче разинул рот и сглотнул, пытаясь пробить звенящие пробки в ушах. Не вышло. Наконец, с усилием пошевелив напряженными челюстями, медленно выдавил: — Ну… сейчас начнётся. Как думаешь, Лукич, уцелеем?
— Честно?
— Честно.
— Думаю, что навряд ли. Не выкрутиться нам. Ну что ж. Выходит, наш черёд настал.
— А ты не боишься, Лукич? Неужели не...
— А вы, Плотников?

Василий обернулся и увидел, как рядом, тяжело дыша, опустился, привалившись к стене окопа, политрук Шумилов. Он, морщась от боли, зажимал обильно сочащуюся кровью рану на плече.

— Товарищ лейтенант! Вы же ранены, давайте перевяжу. У меня бинт есть.
— Перевяжите, Плотников. А то пока до фельдшера доберусь… И всё-таки — вы боитесь?
— Я, товарищ лейтенант, боюсь, чего уж тут…
— Это хорошо.
— Виноват, не понял.
— Хорошо, говорю, что правду сказали. И признаюсь — мне тоже страшно. Очень. Только у меня вот ещё какой страх: что мы задачу свою не выполним, что тех, кто в нас верит, подведём. Ну и по-человечески. Жить-то ведь каждому хочется. Но, понимаете, кто же, если не мы? — Шумилов поморщился от боли и побледнел, когда Василий неловко рванул конец бинта, формируя завязки. — А… вы… Вы слышите? Вон… танки идут. А я радуюсь. Да-да, радуюсь. Потому что верю: дальше нас они не пройдут. Не пройдут ведь, Плотников?.. Ладно, спасибо вам за перевязку, дальше пойду.

И политрук, с трудом поднявшись, пошёл по полузасыпанной траншее. Лукич покачал головой:
— Мальчишка, в чём душа держится, да раненный к тому ж, а тебя, паря, здорового да невредимого, поддержать пришёл. Эт как?

— Так я же ничего, Лукич. И потом, служба у него такая. Видал, как чешет, несмотря на то, что ранен? Прямо как передовица в газете.
— У всех у нас, Вася, нынче служба одна: фашиста изничтожать. И гнать отседова до самого Берлина. А что отходим, так то временно. Усвоил?
 -Давай-давай! Ещё и ты воспитывать будешь... Агитатор!

Они замолчали, потому что… А о чём ещё говорить?
— Отсечь пехоту от танков! Огонь по команде!.. от танков!.. по команде!.. — понеслось над окопами.
— Ну-ка, Васёк, помоги-ка...
Кряхтя, они подняли со дна траншеи и установили на бруствере тускло-зелёный, с многочисленными вмятинами и царапинами на броневом щитке пулемёт, привычно вставили ленту.
— Р-рота-а! По фашистским гадам...

Мельниченко не дали закончить. Хриплая его команда утонула в ожесточённой стрельбе. Защёлкали отрывисто и глухо бичи выстрелов противотанковых ружей. Лукич побелевшими пальцами сжимал гашётки трясущегося от очередей «максима» и трясся вместе с ним, выкрикивая в азарте всякую бессмыслицу:

— Что, нескусно? Ах, нам неску-усно! Ну, звиняемся, конечно. А вот так! А сюда ещё чуток! Это как, а? Ленту! Васё-ок! Ленту давай!
Пехота залегла. Танки, кивая на выбоинах куцыми пушками, прибавили скорость. Их снаряды ложились уже за линией окопов. Два танка горели.
Мимо Плотникова кто-то скользнул за бруствер.

— Тараторкин! — узнал Лукич. — Назад! Вернись, говорю!
— Не боись, Лукич, щас буду фейерверк делать!

И, извиваясь вьюном, с противотанковой гранатой в руке, Тараторкин пополз навстречу лязгающей траками серой крестоносной коробке. Ближе, ближе. Вот привстал, замахнулся и... Под башней танка заискрилась беззвучная в грохоте боя пулемётная очередь. Тараторкин ткнулся в землю. Бронированная махина мчалась прямо на него. Когда осталось меньше метра, Тараторкин вдруг шевельнулся и сунул гранату под гусеницу. Ослепительно-белая вспышка подбросила танк, он медленно сполз в воронку, завалился набок и задымил. Оставшиеся попятились назад. Атака захлебнулась.

— Вот тебе и балаболка, — потрясённо прошептал Лукич. — А я-то его давеча... Кабы знать…

Ближе к вечеру горячая, зазубренная заноза ударила Плотникова в бедро. Это был большой осколок, край которого торчал из раны, и Василий сгоряча вырвал его. Тотчас хлынула кровь.

— Васька! Возьми у меня в сидоре бинт! Перевяжись! Я тут сам управлюсь! — прокричал приникший к пулемёту Лукич.

Кусок нижней рубахи заменил тампон, поверх которого Плотников, скрипя зубами, туго перевязался. Начала кружиться голова, но боль немного утихла.

— Что, Плотников? Зацепило? Это ничего, до свадьбы заживёт. Надо держаться, ребята. Надо держаться. Хотя бы до наступления темноты. Патронов, жаль, маловато. И людей... маловато. Но надо держаться, надо держаться, во что бы то ни стало. Ни шагу назад… — Прошёл по обрушенному окопу политрук. Почерневший, с ввалившимися глазами, одна рука на перевязи, в другой — пистолет. Из ушей сочится кровь. Он брёл, не останавливаясь, тяжело переступая непослушными ногами и повторяя, как в бреду, одно и то же:

— Надо держаться, ребята, надо держаться... Во что бы то ни стало!

А когда отбивали, уже в сумерках, последнюю атаку, убило Лукича. И Плотников даже не заметил сначала ничего. Он резко повернул голову к пулемётчику с криком:
— Да ты куда стреляешь-то?! Косая тетеря...
И онемел: над бровью у Лукича темнела маленькая дырочка, и оттуда, страшно заливая раскрытый глаз, медленно выползала густая, тёмно-вишнёвая струйка.
— Лукич! Луки-ич!!!
Пулемёт дожевал ленту и смолк.

ххх

Уходили в темноте вчетвером: Плотников, политрук Шумилов, бронебойщики Исайкин и Русаков. Всё, что осталось от мельниченковской роты. Василий ковылял, опираясь на винтовку, кусая губы, чтобы не застонать. Шумилов брёл впереди, поминутно встряхивая головой, отгоняя неодолимое желание упасть в траву и спать, спать… Русаков и Исайкин несли своё громоздкое, тяжёлое противотанковое ружьё. Плотников смотрел на них и думал, что лично он на месте любого из них не смог бы ступить и шага.

Было тихо. И эта пугающая после грохочущей свистопляски боя тишина давила, не давая расслабиться. Казалось, что её ватное нутро извергнет сейчас из неподвижности берёз, из лёгких дуновений ночного ветра что-то ещё более страшное, такое, что уже нельзя выдержать человеку. Василий остановился, устало смежил ресницы. Тут же, сменяя друг друга, как кадры военной кинохроники, замелькали перед мысленным взором картины минувшего боя. Снова цвела султанами взрывов земля, горели деревья. Снова давились огнём пулемёты, заглушая всё, лязгали гусеницами танки. Взрывы, визг осколков, крики, стоны, дым, пыль, кровь... А вот он немецкой каской роет могилу Лукичу — Лукичеву Александру Лукичу, тысяча восемьсот девяносто... Какого же года рождения?
Плотников поспешно открыл глаза: «Нет, не умею я, Лукич, слушать тишину. Не умею».

ххх

— Ну-ка, Дениска, слушай. Что слышишь?

Дед с внуком стояли на краю огромного, в крупных ромашках поля, у сильно разросшейся просторной берёзовой рощи.

— Ну?
— Ничего не слышу. — Мальчик недоумённо развел руками.
— А ты получше послушай, внучок, получше. Закрой глаза и слушай. Да не жмурься так, просто прикрой… Ну, а теперь что?
— Ну... медали твои звенят.
— А ещё что? Ещё? — волновался Плотников.
— Листочки шуршат.
— Так, молодец, а ещё что? Ну?
— Птичка какая-то чирикает... Деда, а это что — игра такая, да? А почему ты в поезде плакал? — вдруг с детской непоследовательностью спросил Денис, вспомнив поразивший его факт.
— Да понимаешь ли, Денис, окно-то открыто было, ветром в глаза надуло, вот и заплакал. Ты, небось, тоже бы заплакал.
— Не, я бы не стал... Или нет, немножко бы, наверно, стал, но только, чтоб никто не увидел. Я бы как-нибудь спрятался.

ххх

…Под старой раздвоенной берёзой — обнесённая скромной оградкой могила. Едва приметный холмик с увенчанной звездой пирамидкой. Рядом — маленькая крашеная скамеечка. На ней — Плотников.

— Здравствуй, Лукич. Я в этот раз с внуком к тебе. Вон он бегает, разведчик. Знаешь, он умеет тишину слушать. Как ты говорил, помнишь? У нас сейчас тишина, вот он и научился. А я не смог. Ты уж прости. А я недавно с Русаковым встречался. Помнишь? Бронебойщик-то наш? Тоже у него хорошо всё. Ну, болеет, конечно… Так а кто из нас здоровый, так ведь? Двое внуков у него. А сам, ты только представь, Лукич, в зоопарке сторожем работает! Хорошо, говорит, там. Душа радуется, говорит…

Плотников ещё некоторое время сидел на скамеечке и говорил, говорил, виновато поглядывая на пирамидку. Но вот замолчал, вздохнул тяжело, порылся в сумке, достал оттуда чекушку, распечатал и, трудно глотая, стал пить согревшуюся водку. Потом вытер занемевшие губы и вылил оставшееся на могилу.