Путешествие из Санкт-Ленинграда в Бологое

Николай Бизин
    я тебе написал так много - объясняющего, хорошего; если ты прочитаешь меня между строк - ты уже понимаешь (не)мой язык, которому любой алфавит просто-напросто тесен
    поэтому и теперь (и завтра, и вчера, и всегда) - я не буду дарить тебе имя нового мира.
    ведь ты никогда и ничего не берёшь даром.

              итак, перед нами НИКОЛАЙ БИЗИН

    и его ПУТЕШЕСТВИЕ ИЗ САНКТ-ЛЕНИНГРАДА В БОЛОГОЕ, страшная скоморошья сказочка о когда-то мне своевременных состояниях и самомнениях, общественных и частичных


                «Чудище обло, озорно, огромно
                стозевно и лайяй.»

                Тредиаковский. Тилемахида.



    Поэтеска, сказал о ней мой хороший знакомец Емпитафий Крякишев. Так беспощадно умеет он иногда поговорить (а что ему ещё делать, если мы из нашего общего прошлого перекинулись в либеральные говоруны-лизоблюды - всё, знаете ли, языком да языком) о, предположим, беспощадном различии между родинкою на левой грудке этой милой и безразличной женщины и настоящею (как Царство Божье СССР - потерянной) родиной.
    С этого слова история и начинается: поэтеска! История (словно женщина) - как бы собирается в театр на мою пьесу; но (даже придуманные) люди в ней - вовсе не актёры, а со-режиссёры.
    Я не буду утверждать, что и сама (человеческая) история - тоже словно бы поэтеска. Слишком это большая ответственность: полагать своё слово - Словом (а не версификацией себя-любия), а дело - Со-Творением (хотя чудо мироформирования мне доводилось видеть).
    Согласитесь, даже разница между людьми - это всего лишь сравнение между одной частью бесконечности и другой её частью; понять эту разницу способна только женщина: так она оценивает мужчин.
    В женщине (словно бы) - возникают смешения времён и пространств. Не то-ро-пясь - эти смешения в ней собираются (как зародыш во чреве); поэтому (не-обходима) - именно что женщина, пусть даже поэтеска.
    Если квазиакадемически, она (поэтеска) - одна из замечательных представительниц гуманитарной интеллигенции, причём - не того её плотоядного подвида, что испокон веку и по сей день, да и в нашем обозримом будущем глубоко и бесконечно свой народ презирая, глобально убежден в своем праве им управлять («эти» сверхнелюди - все давно в политике, и мне с ними, слава Богу, не общаться); здесь случай особенный.
    Кто бы мог представить, что она (ветреная поэтеска) - может быть причиной и следствием смертей и рождений; а меж тем - это и так неизбежно: повторяю - она (как бы ни было) женщина. Хотя (казалось) - кто бы мог представить её частью Среды Воскресения (проще - даже частью бесконечности её вообразить).
    А ведь придётся! Она (поэтеска) - часть среды, приуготовленной для сошествия сил провидения в этот мир потерянного рая.
    Ведь именно тогдашнее происшествие (прошлое и пошлое) - отразится на (ещё более прошлом и ещё более пошлом) со-крушении Царства Божьего СССР, а потом (даже) - окажется попыткой не то чтобы крушения не-до-пустить, а до-завершить весь миропорядок; но (пока что) - не будем забегать столь далеко; начнём с поэтески.
    Представьте(!) себе кубики рафинада, почти что растворившиеся в нежных и расчетливых сердечках сереньких топ-моделей - тех, которые после показа своих эфирных и покрытых прозрачною пыльцою тел обязательно оставляют после себя в туалетных комнатах нагромождения использованных прокладок и салфеточек: дескать, кому по должности полагается, тот после и приберет сие - таков этот сладкий подвид, в обеих столицах распространенный весьма!
    Вы скажете, что мерзко подобное о женщинах (и о не менее милых столицах)? Но глаза не умеют не видеть.
    Имя её Натали, в простой речи Наташка. Ростом и повадкой котенок сорока одного года, совсем юная душа. Обладает (и это основное её обладание - остального сама не особо ценит) породистым личиком, хоть щёки уже немного пообвисли.
    В целом - маленькая изящная алкоголичка, беспомощно подвизающаяся в некоей рекламной фирме, где президентом просто-напросто обязателен один из её бывших мужей; обязательно представьте себе парик цвета вороньего крыла, короткий (а-ля двадцатые годы), длинную шерстяную юбку, жакет, ботиночки.
    Плывёт себе такая по-над грешной Россией - словно бы косичку перед волшебным зеркалом (свет мой, зеркальце, скажи!) заплетает эта некая и совершенно никакая искренняя душа.
    Как это чудо-юдо могло оказаться в холодной электричке на полпути к Бологому, да ещё в обществе серийного убийцы?
    Что тут понимать, живём в России и ходим под Богом, об этом и история.

   Зимой это было, летом или осенью, не все ли равно? Но испокон, опять-таки, веков и по сей день, да и в нашем обозримом (если не случится с нами привнесённых извне «алькаиды» и революции) будущем и в Петербурге, да и в (не) бывшем Санкт-Ленинграде на набережной чижик-пыжик-Фонтанки на три этажа возвышался над всеми нами, нищими интеллектуалами и лузерами (по интеллигентному - losers), некий особняк, прекрасный и теперь почти что антикварный.
   Ещё во времена судьбоперестроечные и теперь (и тогда, и навсегда) для души оскорбительные в его плохо отапливаемых стенах разместилось детское (а кому ещё осталось сладенько лгать) издательство, скромное и федерально датируемое.
    И тотчас, как приживалка-кошка к теплой печи, к издательству прибилось нищее (ибо - не купечески-московское, а чахоточно-петербургское) богемное сообщество, которое сам издатель-редактор по старой (ах, оттепель) памяти какое-то время терпел.
    В настоящем (а не в прошлом или будущем) времени это сообщество со двора было (бы) изгнано, но - справедливости ради (то есть - ради сообщества) следует добавить, что (как в ту пору у нас поступали с образованием прогрессивные министры) сообщество пришлось (бы) изгонять насильственно, административно-полициантскими методами и даже измышляя причины (как освобождаемых противу желания крепостных, право слово).
    Что, в свой черед, не токмо показывает, но и предсказывает некоторую необычность самых терпких героев этой воображаемой (а потому - более чем реальной) истории.
    С обычными людьми ведь оно как? Где есть нечего, там хотя бы и было кому есть, но - не будет: или умрут от истощения или же сбегут! Но наша богемная нищета продержалась в особняке довольно долго. Не потому ли, что не токмо выживание (и всеоправдывающие добавки к нему - как то: и  детенышей надобно вырастить, и самому как-то перебиться; а так же потребность - хоть кому-то быть нужным: чтобы было с кем справить нужду, потереться душой или фаллосом) является философией жизни любой приобщенной к сотворению несравненных искусств голытьбы?
    Тем примечательней, что голытьба эта (как подлинное кривое зерцало нашего народа) и сама уже достигла далеко не подросткового возраста.
    Вселенского счастья хотелось им, что ли? Разумеется, хотелось, а кому не хочется? Разве что нашим всем известным сверхнелюдям, хлопотунам и массовикам-затейникам, у которых всё для счастьица есть, и не хватает только бессмертия; впрочем, о бессмертии и о смертях (точнее - самоубиениях) поговорим ниже.
    Должно быть, представители голытьбы (почти разночинцы) мнили себя последышами (как подснежники, что пробились сквозь подтаявшую, но ещё мёртвую воду) людей века девятнадцатого, которым хотелось дойти до самой последней правды.
    Вы скажете, что людей девятнадцатого века изгнали из нашей России в семнадцатом году? Я мог бы ответить, что и сами эти изгнанники - нас с собой не взяли; но - и это не так: все мы - дома, никого никуда изгнать из нашего пространства веры нельзя.
    Вопрос лишь к (моей) вере.
    Примет ли меня моя вера, примирит ли с происходящем - вопрос не только к (персонифицированной - от меня отдельной) «моей» вере, но и ко мне; в пространстве нынешнего (корпускулярного) постмодерна, совершенном в своём безразличии к (соборной) личности; именно самовоссозданием личности я и занимаюсь; именно (поэтому) - не о выживании души или житейском счастьице хочу говорить с тобою, читатель, но о жизни низкой и даже подземной.
    Так вот всё и получилось - однажды (а могло получаться и дважды, и трижды: ничего выдающегося в желании воскресить Царство Божье СССР нет - дело это вполне массовое), что и звёзды  над Санкт-Ленинградом сошлись, и люди встретились, и время оказывалось наиболее подходящим для того, чтобы эти люди - осознали себя незавершёнными (ад, который - в каждом из нас возможен, не окончателен: снизу обязательно постучат).
    В самом главном (в чём-то невидимом) - возможны с ними и нами и измены, и изменения.
    А что проявляется это «получение» неисполнимого (оно «полностью» - никогда) как-то очень «букинистически»-классично и даже разночинно, и даже фрейдистски подсознательно и подземно - так это в нашей российской традиции: осознавать свою приземлённость и преодолевать её подвигом самопожертвования.
    Вот и сейчас происходящее казалось негромким и подземным (именно здесь, в детском издательстве, средоточии педагогики): в подземном мире вечной мерзлоты пребывают у наших северных народов не только их мёртвые и промороженные предки, но и наши с вами «души души'»; тяжёл будет путь Воскрешения.
    Как ни удивительно, но именно по этому пути Наташенька, по кошачьи сплетая свою узкую тропку, в этот самый миг шла к выходу из помянутого мной особняка.
Именно тогда-то и прозвучал «трубный глас» (многое из иоанновых откровений - наша привычная повседневность):
    -  Что же вы нас покидаете, милая женщина? На кого вы нас оставляете? - заступил ей дорогу весьма примечательный персонаж: был он по-маяковски огромен ростом и по-хлебниковски узок плечами и тонок в запястьях, настоящий нечистоплотный ребенок-человечище!
    Мы, конечно же, и дальше встретимся с этим персонажем - в «будущем прошлом» нашей истории (роман Как вернувшийся Да'нте); сразу скажу, что и там роль его не за'видна, а участь незавидна' (но это уже другое воплощение Среды Воскресения); о самом персонаже скажу мельком: что и образом жизни, и другими прекрасномерзкими качествами (нечист бывал на душу и руку, полагая, что его несомненный и никому в наше время не нужный талант всё покроет) напоминал он Сережу (псевдо)Есенина; каково?
    В одной личности счастливо совмещались несколько персонажей. Разумеется, сия счастливая личность прозывалась Емпитафием Крякишевым.
    Наталия, не промедлив, ему ответствовала, что неотложные дела и заботы её призывают, чему она (замечу, весьма норовистая женщина) и обязана расставанием с нами; так что - как она ни сожалеет; и так далее, и тому подобное!
    Заметим, что ответствовала она очень кротко. Верно (и прежде всего остального) - тому причиною была молва об этом самом (данном нам сейчас вместе - с его винным ароматом) Емпитафии и его прочно обосновавшиеся в народном фольклоре взаимоскандальные (до откровенного мордобоя) отношения с женами и подругами.
    Теми самыми (да-да!), за счет коих подруг поэт и существовал уже не менее чем полтора десятка лет и даже находил, что на себя приодеть.
    Наша бойкая Наташка, скорей всего, о таком Емпитафии Крякишеве (и таком его моральном облике) была наслышана; мудрено было (ибо - зело громок) о Крякишеве не услышать; а если и не о нем самом, так о текстах его, отличавшихся своеобразием недюжинным, в нашем узком кругу слышали все; и такою бывает великая российская словесность-приживалка, и не нам судить «облико-морале» Емпитафия, чай не в обрюзгшей Москве подъедаемся!
    Но (ежели) - даже предположим натальину неосведомленность. То есть - шарахнулась она от хмельного поэта осознанно (давайте думать о людях лучше, нежели они сами себя разумеют); не будем считать, что  несёт её сейчас не как перекити-поле, а зовут дела неотложные; нам с вами (и не только) - не всё ли равно?
    Ан нет, не всё (равно)! Ведь и Наташка (родом из СССР) в свое благодатное юное время по верхам пробежаться успела; как и все мы - такой воплощенною образованщиной, по сравнении с которой нынешние «жервы е. г.» - суть безграмотные разбойники на радищевском тракте.
    В любом случае огромный ростом Крякишев с его разлапистыми непрогнозируемыми порывами тотчас вызвал бы у нее опасение: и сторонние наблюдатели сейчас просто-напросто наслаждались спектаклем!
    Действительно, зрелище было дивным: эта лживая маска стремящейся прочь женщины, любезной и опасливой (ах, как вы мне интересны - как же иначе? Но некогда, некогда); и в ответ ей не менее лживое крякишево радушие: ах, как мы без вас, прекрасная?
    А на деле, прелестница, коли ты ускользаешь из рук, виноград твой не столь уж и сладок: такой вот Эзоп.
    Что до сторонних «наблюдателей» (а было их человека три или, уж не помню, четыре), то они свой интерес к происходящему не проявили никак, а очень скоро и вовсе потеряли его; ибо между женщинами и Емпитафием недоразумения происходили часто.
    Впрочем, «наблюдатели» (эстеты и декаденты) очень скоро нашли-таки в происходящем новый интерес: если мир не воспринимать исключительно как эстетический феномен, тогда и виноград его будет вам ядовит!
    Ведь мы с тобою, читатель, в Санкт-Ленинграде, городе сухого вина и холодной вины.
    Крякишев, заступая женщине (метнувшейся туда и сюда взглядом) путь, тоже принялся туда и сюда передвигаться: его ступни в просторных ботинках, словно огромные лягушачьи ласты или крылья бабочек, прямо-таки запорхали.
    Так они какое-то время и танцевали друг напротив друга, лысеющий круглоголовый детина и маленькая женщина-полумультяшка, из-за ошеломляющей нелепости происходящего опаску свою позабывшая и теперь нешуточно разозлённая.
    В лучах особняковых люстр (никак не барокко, а почти средневековых - мы сейчас посреди любых времен!) две их гротескные тени, скользя и переплетаясь, словно бы совершали непристойный танец-камланье; зрелище не только вернуло себе дивность, но и обрело особые объем и магичность, и предваряло грядущие волшебства.
    -  Емппитафий! Не отпугивай наших гостей. А не то (как крепостные до освобождения, право слово) разбегутся, - крикнул вдруг кто-то из зрителей, сдержанно похохатывая; но хмельного поэта простым призываньем было никак не остановить!
    Тогда крикнувший (тоже емпитафиев хороший знакомец, в беседах часто сливавшийся с ним в дружеском удушении) осмелился на большее:
    -  Не веди себя как маньяк! Не кидайся на всех женщин кряду, - стал он поэта укорять; впрочем, он сам (и внешность его прямо на сие указывала) являлся скорбною укоризной миру!
    Никому не хочется быть воплощенною укоризной, но - кто-то должен; имя этой укоризне было бедный Евгений (почти из А. С., причём - этот «Е.в. гений» был всегда готовый убежать от любых медных всадников); но - случилось  нечто удивительное: от случайно произнесенного слова «маньяк» беднягу словно бы повело за собой неким атмосферным приливом: «слово» - созвучно «словно», слово пред-определяет, пред-сказывает и пред-управляет состояниями души.
    -  А не припасено ли у тебя кухонных ножей за пазухой, как у пресловутого Щекоталло? Известно ли тебе, что этой зимой в городе произошло несколько зверских убийств художников, причем прямо в их мастерских? Признавайся, не ты ли их потрошишь?
    Узколобый Крякишев заворочал белками глаз, соображая. Он явно пребывал во мгновенной прострации: хмельному мозгу - не выходило следовать и за поэтеской, и соображать об убийствах художников; разумеется, бедный «Е. в. гений» (так иногда и буду его в моей истории назвать) растерянность эту увидел и не мог не воспользоваться.
    Здесь необходимо пояснение: определение (происшедшее из имени) Е. в. гений не несёт в себе негативного контекста, а оказывается констатацией неких, доведённых до своеобразного совершенство азбучных истин; разве что - каждая истина оказывалась как бы «кастрирована сверху» (предполагая, что душа как надстройка - тоже «атрибут любви»).
    С помянутым «Е. в. гением» можно и должно было не соглашаться (или не соглашаться), но - лучше бы вам этого не делать, а сразу бежать прочь; тем более что и внешностью он обладал своеобразной: походил на живописца эпохи италийского Ренессанса с белесыми и волнистыми волосами, тонкими благородными чертами лица и злыми губами и острым (как узконаправленный ум) подбородком.
    Зануда был из самых въедливых (это не порицание, а отчасти комплимент).
    Так что бедный Евгений (и ещё более помянутый «Е. в. гений» - помянутого Емпитафия) даже ни в чём не укорял; но (зато) - ставил перед фактом своей укоризны всё падшее мироздание (в котором поэт Емпитафий - потерянная корпускула); впрочем (избегая пристрастности) - я чувствую необходимость ещё раз вернуться к его внешности зануды.
    Тем более, что другого случая может и не быть.
    -  Манияк? - шлёпнул губами Емпитафий.
    -  С тебя станется, если с жестокого похмелья!
    Так у «Е. в. гения» проявлялась (помянем древнее фотоискусство с проявителем и закрепителем; с фотоискусствои и фотографом мы ещё столкнёмся) его своеобычная ирония. Более того, порою он выглядел как не вполне завершённая (восковая) копия самого великого Леонардо: благородная длинноволосая волнистая седина и бородастость хорошо обрамляли его утрированно-породистое и (во) благо-родное лицо.
    Крякишев попробовал подумать - и решил (бы) ничего не обращать (ни высокомерного хамства «Е. в. гения» - в шутку, ни своего внимания); может быть - так бы и к лучшему: на самом деле «Леонардо» оказывался чуть ли не провидцем.
    Пожалуй (в этот переломный миг) - и статуса пророка он оказался (бы) достоин, но его сильно подводили сухая сутулость фигуры и кривоватые ноги с сильными икрами бегуна.
    Итак! Крякишев. Решил (бы); но! Само провидение - обратило: ведь именно бегство от тонких миров к мирам логическим было жизненной позицией «Е. в. гения» (что позволяло мне пошло шутить о «кастрации «сверху») и напрочь лишало пророческих откровений; так что (обратившее себя на него) провидение - осталось (как всегда) само по себе: более чем достаточным (нечего прибавлять, но и убавлять тоже нечего).
    Так что (пусть себе) - прозрение его оказалось случайным; но - именно эта случайность привлекла Натали сначала к «Е. в. гению», а потом и к доподлинному душегубцу по уму (об этом ниже).
    Емпитафий (при всём при том, что можно и должно о нём понимать) прекрасно различал тонкую разницу между собой (настоящим - почти провиденциальным) и кем-нибудь посторонним ему в («слепым и глухим» хорошим человеком); в пространстве его версификаций всё же присутствовали прозрения.
    Хотя (будем честны) - откуда они давались ему, неведомо; нынешний мир постмодерна весьма лукав.
    Но (опять же, будем честны) - заодно всё разъяснилось и о пророчестве. Услышав об убийствах художников, наша мультяшная и декоративная Наташка о разлапистом Крякишеве немедленно позабыла. Она просто побелела лицом и кинулась к «Е. в. гению», и крикнула ему в лицо своим надтреснутым голоском:
    -   Что вы об этом знаете? Немедленно мне расскажите! - и звучала в этом крике решимость непреклонная, почти что настоящая.
    Никто, впрочем, внимания на Натали не обратил. Все взоры по прежнему были прикованы к Крякишеву.
    Емпитафий (при всём при том. Что можно о нём понимать) - осознавал нанесенное ему оскорбление. Был неподвижен; но - даже белки глаз остекленели. Пухлые губы по-детски удивленно и обижено (как если бы у него отвисла челюсть) приоткрылись.
    Это была «одна сторона медали»; с другой стороны - поэт помышлял, как бы не пропустить в (статусе обиженного) какой-либо гешефт для себя.
    Загребущие вороватые руки, которые он (как знаменитая статуя в Рио) от себя отринул в разные стороны, пытаясь не отпустить верткую женщину, опустились и зашевелили пальцами. Вокруг опасно запахло грозой и озоном.
    Что (отчасти) являлось всего лишь демонстрацией и повышением ставок.
    Но (весьма неизбежно) - вмешалась Наташка. Она прямо-таки кинулась прочь от Емпитафия и прямиком к его завистливому коллеге.
    -  Что вы об этом знаете? - вновь крикнула она и лишь потом спохватилась, маленькая и (как ребенок на пони) взволнованная. - Простите. Кто вы? Как ваше имя?
    -  Его зовут «Ирод Антипа» (настоящее - Е. г. Антипов). Простите, что вмешиваюсь, - произнёс (не менее неизбежно) стоящий чуть в стороне человек возрастом чуть за тридцать.
    Имелась в виду фамилия «Е. в. гения», действительного; что до приставленного к ней прозвища к (Ирод), здесь необходимы некоторые разъяснения:
    «Ирод Антипа правил Галилеей с 4 года до н. э. до 39 года н. э. Именно в это время произошли основные события евангельской истории. И некоторые из них напрямую связаны с именем Ирода. Например, убийство Иоанна Предтечи, который обличал Ирода за незаконную связь с женой его брата Иродиадой. Этот эпизод весьма показателен для нравов, господствовавших при дворе Ирода. Широкое празднование дня рождения правителя; обильные возлияния; дочь Иродиады Саломея пляшет перед царем; расчувствовавшийся Ирод готов исполнить любой ее каприз - и Саломея просит голову Иоанна Предтечи. Правитель и рад бы не исполнить обещание (он относился к Иоанну с уважением), да перед гостями неудобно…»
    Это история пред-Воскрешения.
    Аналогии с ней нам понадобятся. У пророка можно (посредством женского тщеславия) - снять голову с плеч, но - нельзя «кастрировать сверху» (Я спросил его, почему он считает всех белых сумасшедшими. «Они говорят, что думают головой», - ответил вождь.
    Карл Густав Юнг «Воспоминания, сновидения, размышления».)
    Что до человека, давшего «Е. в. гению» своё определение «Ирод» - ему предстоит стать заглавным героем предстоящей нам теодицеи; потому - сразу же на него внимательно посмотрим: роста он оказался среднего, и лицо его виделось подвижным как ртуть, то есть - было почти неуловимо: речь не о легковесности, но - о мистической напряженности чувств.
    И о неподъемности рассудка речь - хотя и живого, но в чем-то уже и металлического.
    Понимайте! Речь сейчас идёт о лёгкости его души (всегда готовой расстаться с рассудком) - о готовности на подъём (но - не самому к подъёму): когда-то подобная лёгкость отличала иных основательных путников (и в чем-то путаников) мысли - речь сейчас (и всегда) идет о человеке, и идет она на собственных ногах, поскольку дорога в тысячу ли начинается с первого шага.
    -  Не обращайте, впрочем, на него никакого внимания, ибо - он благополучен и уверенно бездарен, - продолжил человек (которому ещё только предстоит стать героем этой истории). - А коли обратите, тоже можете называть его Иродом Антипой, ведь он куратор нашего клуба (какой-никакой начальник).
    После этих своих не слишком куртуазных определений новый герой почему-то бросил быстрый и ироничный взгляд не на объект описания, а на гневливого Емпитафия; но (при всей мимолетности взгляда) - буйный и пьяненький поэт сразу же успокоился.
    Более того, Емпитафий, который - (после душевных потрясений последних минут) даже несколько отрезвился, ответил говорившему (про «Е.в. гения») «герою» улыбкой понимания и согласия, впрочем, несколько вымученной.
    -  Прости, Цыбин, ты редкий у нас гость. Верно, ты запамятовал, что я и сам могу представиться, - холодно заметил ничуть не оскорбленный чужою «правдою о себе» и оказавшийся бездарным куратором завистник; потом (подчеркнуто вежливо) - «Е.в. гений» обратился непосредственно к Натали:
    -  Я Евгений Антипов. Клубная (жизне)деятельность в моём ведении. Что вас интересует?
    Женщина стояла перед ним, замерев. Кулачки сжаты, глаза распахнуты, лицо взволновано. Если бы сейчас перед нами была не игрушечная Наталья, можно было бы безошибочно решить, что причина её интереса не заключена (ни в коем случае) - в корыстном интересе к передаваемой из уст в уста (как при иудином поцелуе) сплетне.
    Более того - которою сплетню женщина вовсе не собралась отяготить подробностями; но (не забудем) - перед нами именно что женщина; давайте подумаем о ней хорошо - что речь идет об одном из её бывших или даже (до своего убиения) настоящем солюбовнике.
    Впрочем, так оно и есть на самом деле (даже если - только в её воображении; давайте думать о женщине хорошо).
    Женщина спросила у «Е. в. гения»:
    -  Так что вам известно о смерти художника Коротеева?
    -  Почти ничего, - ответил невеликий «Леонардо».
    Из вежливой (и куртуазной - раз уж речь зашла о солюбовниках) объективности попробую еще раз его описать: завистник, но - зависть его чиста: он честно желает миру быть подобным себе! Согласитесь, немало: хоть отчасти полагать себя эталоном и мерой.
    Сам он (а если и правда - мир бы взял и в такого, как он, перекинулся) - был тогда человеком лет пятидесяти, при своей чахлости и кривоногости (или просто-напросто так он шествует - полуприсев) выглядевший неестественно стройным кучерявым поседевшим блондином и обладал классическим, хотя (как и у Натали) - немного ненастоящим лицом.
    То есть (очевидно) - миропорядок стал (бы) обладать временем (возрастом) расцвета любого политика и рассудком арифмоментра; но (одно «но») - «Е. в. гений» истово ненавидел постмодерн и полагал, что художник «просто обязан уметь рисовать лошадь»; согласитесь, что во многом (а что такое «многое» - ещё одна частность бесконечности) соглашаться.
    Смотрел «Е. в. гений» на свою собеседницу - с достоинством и значительно, и слова он говорил значительные; но - вот только в голосе его проскальзывали нотки не очень мужские; впрочем, не были они и женскими и вовсе не принадлежали латентному представителю меньшинств; о, если бы всё так просто и по-доброму!
    Ничто не ново. Особенно европейские трансгендеры. У индусов в их индуизме, известно, насчитывается семь или восемь полов; казалось (не только мне) - чтобы каждый раз определять виртаульный пол куратора, потребен самый что ни на есть искушенный индус; но - как это совместить c пламенным отвращением помянутого «Е. в. гения» к содомским (и прочим) вольностям постмодерна?
    Казалось бы, здесь наши с ним убеждения идентичны.
    Так отчего меня гнетёт уверенность, что куратор гораздо удобнее в роли врага, нежели союзника в моей битве за Воскрешение Царства Божьего СССР? Быть может, оттого, что иная простота не хуже воровства, но хуже убийства.
    Выхолощенные «сверху» истины - та же самая сократовская цикута. Не желая множить сущности, такой союзник не различит потуг корпускулы (постмодернистской личности) на самообожествление (deus ex machina); впрочем, об этом многое уже сказано в параллельных (к этому роману) реальностях: книгах Вечное Возвращение,
Среда Воскрешений и Как вернувшийся Да'нте,
    Тем более, что наша Наташенька такими сложностями не озадачивалась, её (сейчас) - волновало совсем другое:
    -  Ну так говорите, говорите же! - вскричала она на «Е. в. гения», и  на миг ее личико осветилось; причём - так, словно бы неведомый нам Коротеев предстал перед нею живым и неповрежденным, словно бы он был светозарен.
    Здесь не надобно ни в коем случае ничего аналогичного проводить, совокупляя художника и Люцифера; акстись! Не куратору в ангелы (даже падшие) метить.
    Потому «Е.в. гений», ей отвечая, как всегда был подробен и сух:
    -  Убит в собственной мастерской, как и все предыдущие жертвы. Художником он был известным, продавался за валюту; Коротеев являлся единственным (хотя и гостеприимным) владельцем двухэтажной мастерской, - здесь на псевдопородистом лице невеликого «Леонардо» сухонько (но не особо зло) мелькнула маленькая зависть.
    -  На втором этаже как раз гуляли приятели, когда внизу позвонили в дверь, и он отлучился открыть. Наверху было шумно и весело, никто никакого шума внизу не услышал. Хозяина потом нашли на пороге, тело его было демонстративно изуродовано (подробности куратор деликатно опустил). Это всё, что мне известно.
    -  Немного вам известно, - досадливо протянула Наташка; причём - вовсе не пыталась она докладчика обвиноватить: такова была её манера капризничать и всё получать даром, приторговывая особыми правами своего пола.
    Дивны дела твои, русское искусство (и дивны бывают твои адепты)! Даже в голосе кучерявого куратора, когда он рассказывал о последнем коротеевском загуле, звучало вовсе не сожаление об его нехорошей гибели, а самое искренее осуждение (всех и всяческих) распутств.
    Возможно, даже грехопадений постмодерна.
    -  Кто это? - негромко спросил, подойдя к Емпитафию и кивнув в сторону Натали, человек по имени Цыбин.
    Крякишев - сразу не ответил. Поэт - что-то там себе бурчал под нос (почти про себя и почти угрожающее). Хотя уже и не таращился в сторону кучерявого моралиста. Потом, всего на секунду от обидчика отвлекшись, заданный вопрос осмыслил и о въедливом казуисте тотчас позабыл:
    -  О ком ты? Ах, эта! Да так, поэтеска. - произнеся сие замечательное и запомнившееся нам определение, поэт тут же попытался выстроить на своем лице значительную мину: дескать, мы-то с тобою другие!
    Имел в виду (естественно) - лишь себя. Должно быть, поэт собирался подольститься, а после и взаймы попросить (вспомошествование - впавшему в бедность благородному идальго); но - в глазах Цыбина уже появилось престранное выражение.
    Скорей, это даже было (вы)рождение: из глаз этого (совсем незнакомого нам) человека рождалась вовне какая-то небывалая жизнь; жизнь - не со зла или с добром, жизнь как факт: известно, что для жизни в миру (ничуть не напоминающем потерянный рай) нет никаких оснований - кроме одного, самого простого: я так хочу.
    Разумеется, чуда веры в вышеприведённой формулировке нет. Да и смешно было бы ожидать от совершенно незнакомого человека, что он распознает во встречных (во мне или вас) какое-либо чудо веры; смешно, право слово.
Но (вы)рождение из глаз Цыбина (его nova vita) - действительно имело место быть. Какая-то очень для него важная мысль (напряжённая настолько, что даже и не здоровая) увлекала Цыбина за собой: побуждая - само-родиться, но - оказываясь при этом и самому себе повитухой.
    От этой роли Цыбин не отказывался. Более того, сразу же за неё принялся - претворять в жизнь (притворяясь властным над жизнью), перетаскивать из небывалого в сбывшееся.
    Впрочем, на деле он - ещё помедлил; а потом ещё и ещё (он помедлил), наблюдая -  как Наташка пытается и тщится получить или даже соблазном извлечь из бедного Евгения хоть какой-нибудь факт помянутой трагедии; «жареный» факт - способный пройтись по её сердечку нарезом; разумеется, все было тщетно (ему ли было не знать), и тогда он предложил:
    -  Вот что, Крякишев! Пригласи-ка ты ее куда-нибудь в хорошее место немного выпить; вижу, она с тобой охотно пойдет.
Чувство юмора (он называл это чувство самосарказмом) оказалось у него специфическим.
    Крякишев (подчёркнутой нелепости его утверждения) изумился, причём - настолько, что и вымолвить ничего не успел, как Цыбин продолжил:
    -  Приманить её просто: скажи только, что имеешь кое-что о Коротееве и можешь ей рассказать; потом с комфортом оправдаешься: объяснишь, что весь эксклюзив (замечу, что это журналюшное словцо произнесено было им с брезгливостью и не вполне правильно) - исключительно у меня; потом откроешься, что обмануть ее тебя побудили позывы благородно-романтические.
    -  И что за интерес тебе быть сводником?
    -  А такой: когда она в ужасе от тебя прочь бросится, вот тогда ты возьми да объяви, что номер моего телефона тебе хорошо известен, и ты готов ей его назвать
    -  Так это ты сам нацелился на поэтеску? Ну, с неё многого не возьмёшь.
    -  Пусть она запомнит номер. Постарайся.
    -  Если не номер, то уж меня она запомнит. Да и выпить необходимо. И сказать можно. А деньги? У меня их, сам понимаешь, никогда нет.
    Не задумываясь, Спиныч прошелестел купюрами, и сделка (безо всяких рукопожатий) - была закреплена и даже словно бы созвездием отпечатана на небосклоне: дева, стрелец и т. д.! Меж которыми моя история оказывается беззаконной кометой в ряду исчисленном светил.
    Казалось бы, предвещая Апокалипсис из откровения Иоанна Богослова; но - маленькое уточнение: сам Иоанн Богослов назван апостолом любви.

    А теперь, читатель, мы оставим оторванную и далекую от народа нищую богему и забудем о ней: теперь нам предстоит дорога (или - если иначе, «дао») Радищева; или - по крайней мере (пока что мы твердо не можем об этом знать) половина его дороги, ведущей на вечную каторгу.
    Какой бы предмет ума и чувства разум и сердце сейчас произвести не захотели, но - сейчас этот предмет только этой нашей дороге посвящен будет!
    Сочувственник мой и читатель, хотя мнения мои о многих вещах отличны от твоих, но опять повторю: глаза не умеют не видеть, и сердца наши живы - и ты мне друг.
    Злодейство, как давно уже всем ведомо - многостепенно (в том числе - социальное); вспомним: в начале явились люди неверующие ни в предначертание свое, ни предначертание народа быть богоизбранным; либерализм под-сознательно (душа у либерала заключена в позвоночнике - на уровне павловых собачек) понимался ими как безраздельная власть ничтожного меньшинства просветителей над массой планктона, составленного из простецов.
    За неверующими - пришли ирреальные и искренно бесноватые разрушители обеих империй, российской и советской; эти последние (никогда не бывавшие первыми) - прекраснодушно и искренне алкая (чудище обло, озорно и т. д.) общечеловеческих благ (что в их глазах оправдывало любую ими проделанную подлость - почти что концлагеря готовы были они создать для идейных им противостоятелей; да что там говорить - в средствах массовой информации даже и создали), добросовестно во всей своей полноте отдались под власть силы темной, подземной.
    И что нам осталось? Что надобно нам всем? А надобно нам: коли надо - идти против ада.
    Иные - так и пошли; но - словом и делом ада. «И тогда он сделал добро из зла, потому что его больше не из чего было сделать.» (цитата по памяти, Роберт Пенн Уоррен)
    Всё бы хорошо (в логике человеческой теории евгеники); но - как вы относитесь к самовивисекции? Я не даром поминал самосарказм: это всё вещи внутренние, готовность к подвигу! Так как вы относитесь к перспективе стать мучеником?
    Речь не о камикадзе 11 сентября (если они не понимали, что ими манипулируют - значит, ими занимались профессионалы): мученик (в православной традиции) - свидетель (смерти и Воскресения); мученик - не убийца: пусть лучше меня убьют (обманут, предадут, осквернят), нежели я убью (обману, предам, оскверню).
    Мой народ стал осознавать себя мучеником (за веру); но - до этого его убедили подвергнуть себя самовивисекции.
    Не впервые, впрочем, эта шалость над народом была проделана: кристаллическая эсерка Спиридонова, как известно, для компрометации постылого строя лживо обвинила арестовавших ее жандармов в изнасиловании; так ведь всё это она (будучи врачами осмотрена - девственной) проделала хотя бы - сразу, и солгала - сразу же и немедля!
    Нынешние добытчицы счастьица негаданно вспоминают, что годы назад с ними был случай, и знай себе (доказательствами не утруждаясь) начинают тянуть денежку или отмщение; за примерами недалеко ходить (взять хотя бы заморский град на холме с его похотливым президентом- саксофонистом).
    Не впервые, как видим, эти шалости над совестью проделываются. Град га холме и здесь не оказывается автором (версификатором) происходящего; дело лукавого трудно спутать с делами Бога (когда нечего прибавлять, но и убавлять тоже нечего).
    Впрочем, мы всё ещё живы, а некоторые из нас всё ещё совестливы; но (есть в нас некая обречённость быть свидетелями смерти и воскрешения) - как уже говорил (а нынче обязательно бы повторил) Иван Тургенев, у современного нам либерализма несколько ртов: эстетический, философский, политический, религиозный, кровавый и т. д. - и всеми ими современный нам либерализм демонстративно чавкает!
    Впрочем, и я не впервые говорю о тех из нас, кому всё ещё совестно чавкать.
Но так же не впервые замечу, что (кроме совести) - ещё царствует над иными из нас некая ирреальность; причём даже самые жизни и смерти их (этих «иных из нас») становятся ирреальны и остранены.
    Причём (очень не впервые) - оказывается вдруг, что иным из нас не приходится делать в жизни никакого выбора: когда протянет тебе лукавый два сжатых кулака и предложит: выбери - никогда не выбирай!
    И тогда (кажется даже) - оказывается вдруг такой субъект встроенным в этот мир (как неизвлекаемое звено кармической цепи); более того (сам он) - оказывается всем этим миром; то есть такой человек плывет по стержневому (мировому) течению, и всё тогда у него (по течению мира) получается.
    Вот вам будущее (тогда ещё не написанное) стихотворение одного из завсегдатаев сборища литераторов при детском издательстве (как вступление в историю, к которой мы приступили).

    ЭТА МЕТАМОРФОЗА

    -  Я всегда становлюсь женщиной в тот момент,
    Когда это наименее оправдано, -
    Сказало железо, ведь было согрето набело,
    Как виноградина, ставшая чистым спиртом!

    А ведь это всего лишь тело, когда насовсем не убито.

    Здесь и кузнец, подковавший серому волку голос,
    Дабы козлят себе выманил.
    Здесь и петровская дыба,
    На которой стрелец изъясняется матерно -

    То есть матерью становится слову!

    Это метаморфоза каких-то основ.
    Это выбор ослов буридановых левитановским стогом!
    Это красивая стрекоза,
    Что замерла перед красивым Богом -

    От отчаяния, а не по расчету.

    -  Господи, везде какие-то чаяния,
    Как чаинки в спитой заварке.
    А у нас все получается:
    Как виноградина, ставшая чистым спиртом.

    Вот точно так, но - не только волею мироздания, а и в результате явленной нам простенькой и пошловатой (хотя - в чём-то даже куртуазной) интриги оказались памятная нам Натали и пока что не запавший нам в душу Цыбин в привокзальном буфете Московского вокзала, где находились они в ожидании электропоезда до станции Малая Вишера.
    Так и только так (и никак иначе) - маленькая Наташка оказалась в мою ирреальность встроена и приобрела для меня смысл! Маленькая Наташка оказывалась Женщиной (с большой буквы); но (ни в коем случае) - ни Вечной Женственностью, ни Софией Премудростью; и слава Богу!
    Иначе - всё эти ипостаси определялись бы Емпитафием Карякишевым как «поэтески»; это (конечно же) - пример великого самоскарказма.
    Пока мои герои наскоро перекусывали в привокзальном буфете, причём Спиныч какое-то время позволял-не-позволял себе (описание сложности «процесса»: внутренне - душой - сопротивляясь, и внешне - телесно - размышляя); но (долго ли, коротко ли) - всё равно позволил-таки себе немалую порцию сомнительной (буфетной) водки.
    Казалось, ничуть от «позволенного скбе» - не опьянел и остался как подпиленная струна на скрипке Паганини (перед тем, как ей совсем надорваться); давеча, когда по наущению Крякишева заинтригованная и вскидчивая, и некогда весьма легкая (как бывалая маргаритка «Сайгона») на подобные авантюры Наташка ему позвонила, Спиныч не преминул поставить ей условием полной своей откровенности путешествие с ним по стране на перекладных электричках.
    -  Куда? - спросила изумленная маленькая женщина, у которой подобные эскапады приключались лишь в безвозвратной юности; впрочем, ничего сразу же и с ходу отвергнуто не было.
    Далее (само собой) - зазвучало опять магическое имя мертвого мученика Коротеева, сходу упомянутое Наташкой, взявшей «тамошнего» Минотавра сразу же за рога (позабыв, что мы-то сейчас в его Лабиринте и под его властью).
    -  В Москву.
    -  Всего-то! Сутки пути. Юноша, вы хоть знаете, как мы звали подобные путешествия?
    -  Путешествовать на «собаках».
    -  Стало быть, знаете! Но вот что странно: зачем это вам, современному?
    -  Посмотрим на страну, попутешествуем, поговорим.
    -  Почему со мной?
    -  Потому что с вами.
    Тогда Натали - стала Наташкой. Как будто она (женщина) - перекинулась в прошлое и стала не поэтеской, но - подругой поэта: той самой (реальной) - которой (в чем-то и где-то довольно глубоко) уже не хотелось красавца Дантеса: настоящего и сущего возжелалось женщине.
    Потому (не колеблясь) - она негаданно и бойко приняла решение и выбрала (опять же - был ли выбор?) своё недалекое будущее:
    -  Почему бы и нет?
    -  Вот и хорошо. Приезжайте прямо сейчас ко мне, даже переночуете сегодня у меня, чтобы не проспать: завтра я вас подниму с восходом.
    Наташка могла бы засмущаться. Но Цыбин сказал:
    -  Мы друг для друга тени (М. Цветаева, кажется - поэма Конца). Вспомните, как частно вам приходилось ночевать с вашими вполне невинными друзьями в одних постелях или на одной вокзальной лавке.
    Это решило (почти) всё. Наташка не могла не согласиться. Они действительно проходили (в этом Аиде) как тени Орфея и Эвридики.
    Орфея - уже после его свидания с менадами.

    Итак, пока мои герои в привокзальном буфете словно бы (наскоро) перекусывали грядущею им дорогой, а так же: безвкусною котлеткою с холодным жареным яйцом, запивали «тогдашним» - либо скверным кофе с молоком, либо (как Цыбин) - скверною водкой; в этот сакральный миг был им дан хриплый (но с потугами на задушевность) женский голос, объявивший по радио отправление.
    А потом Натали и он, человек ей давеча совсем неизвестный, погрузились в электропоезд до Малой Вишеры.
    Бывал ли ты, читатель, на Московском вокзале города Санкт-Петербурга?
Конечно, нет, если ты не наведывался до 1914 года (тогда город так и назывался) на вокзал Николаевский; но (очевидно) далее город следует именовать именно Санкт-Ленинградом (что особенно утверждено годами блокады).
    Впрочем, не будем сейчас углубляться в тонкости. Не будем ничего растолковывать ни о Царстве Божьем СССР, ни о пограничности Санкт-Ленинграда (города тонких материй и холодной гордыни); быть может, чуть позже (но - не обещаю).
    Скорей всего, читатель (если ты в разумном возрасте, а не «жертва е. г.», Московский вокзал Санкт-Петербурга тебе доводилось посещать. Стало быть, пседо-романтика и судьбоперестроечная беспощадность отъезжающих толп знакомы ли душе твоей, как и ощущение какого-то нечистого, денежного к тебе интереса?
    Впрочем, о чём я спрашиваю, ведь тебе знакома наша новая жизнь, наша nova vita, и великий флорентиец Алигьери здесь почти (ибо всё же писал о кругах) ни при чём.
    Скорей, ближе нам римлянин Аниций Манлий Торкват Северин Боэций (ок. 480, Рим ок. 525, Павия), - философ, теолог, поэт, музыкант, математик, переводчик, знаток греческой литературы, политик и дипломат, бывший одним из самых образованных людей своего времени (да и последующих 3-4 веков тоже, во всяком случае, в Европе).
    Речь не только о его теории музыки. Речь о том, что «Если бы ты молчал (не убивал ни мысли, ни людей, прим. автора), то и остался бы философом.»
    Не случаен и вокзал (зал вокала) с его человеческой гаммой (не до и си, а альфа и омега); но (опять же) обо всём этом чуть позже.
    Что подвигло утонченную (и стремительно стареющую) Натали на эти тяжкие (хотя и многим легче, нежели в екатерининский век) перегоны, я уже отчасти делал поясняющие намеки; да и к чему подробности, есть ли у меня какой к ним особенный интерес?
    Нет интереса у меня - к чужим иллюзиям; мне бы свои развеять.
    Так что о причинах натальиной подвижности - позже, быть может; но поезд (как и моя история) - совершенно так, как это принято у всех поездов, поначалу и не помчался во всю свою механическую мертвую мощь, но н- еспешно (словно бусины четок перебирая) миновал несколько платформ.
    Ничего! Скоро он (как и мой рассказ) разгонится, и замелькают за окнами деревеньки в десяток домишек, в которых упорно живут люди.
    Цыбин (будто у себя самого вопрошая о чем-то донельзя важном: таком, о чем никогда - ибо нельзя - не спрашивают и молчат) - постоянно взглядывал на сидевшую у окна на сидевшую у неприглядного окна Наталью: она, как давеча перед буйным и подвижным Емпитафием, вдруг опять принялась осторожничать или опамятовалась: дескать, что я делаю в этой совсем не лубочной стране?
    В которой легко сгинуть, и искать никто не будет.
    Что я, внешне - маленькая игрушка Барби (внутри - одухотворённая интеллектуалка: это Натали опять о себе), пригодная лишь на главное - чтобы красавец и богач важно вышагивал рядом и гордился собой (как владельцем меня); не так ли иногда и двуглавая (советско-имперская - и ныне готовая быть обезглавленной) страна наша и наша нынешняя пластилиновая совесть с нами рядом вышагивают?
    Деревянные скамьи из лакированных реек, люди (носители рабочих одежд и окаменелых утренних лиц) - это  всё внешнее и вещное; вещее (меж тем) - уже совсем рядом: искушение дорогой и обязательным каким-нибудь расставанием, из дороги проистекающим.
    Блажен тот, кто среди разных приземистых проистеканий иногда живет в будущем, блажен всякий «будущий», у кого мечтание - уже не есть вещь: судите меня по исполненным (чаще - нет)  сверхзадачам моим.
    Ведь и наши иллюзии (хотя - не будь их, и мы бы не жили) - не более чем вещи, не более чем игрушки-наташки;  и жаль нам, что мы не всегда ваньки-встаньки!
Впрочем, это всё мечтания об окончательном счастье, о (воскресшем) Царстве Божьем СССР.
    Но ведь и мечтание многостепенно; ведь и бывает оно - очень сродни злодеянию и душегубству: в этом факте все мы: и я, и мы, и вы - убеждались (и ещё не раз убедимся) и вчера, и завтра, и прямо сейчас.
    Цыбин (пока ещё неведомый нам) - взглядывал на Натали и размышлял о любви, которую - каждый соотносит с собою и примеривает на себя, и считает, что от рождения имеет обязательное право быть любимым (ибо - право имеет); Спиныч сейчас взглядывал и на любовь плотскую (или даже - патриотическую), которая невозможна без прокладок и салфеточек, без кисловатого копошения друг в друге и прочей житейской коррупции.
    Сейчас Цыбин - переплетал (и вот уже - переплёл) свои помышления с перестуком колес и гомоном стремительно сблизившихся (коротая попутье) или хорошо уже друг с другом знакомых пассажиров: не натальина ли ностальгия-любовька (мученик Коротеев, понятно, был её поза-поза -поза- прошлым любовником: и такие вычурные позы со-бытие принимает) явилась действительною причиной ее присутствия здесь, его к ней интереса?

    Мученик - это свидетель
    Смерти и Воскрешения.
    Я проявил смирение.
    Я не сбежал в смерть.

    Мученик - это сметь
    Правду принять, что
    Жизни всей добродетель
    Как на ветру пальто,

    Повешенное на скелет!
    Если подвига нет,
    Всё насквозь развеваемо.
    Я живу небываемо,

    Добродетельно слишком.
    Я не вышел умишком за пределы себя.
    А вот внутри суметь не победить смерть,
    Но в инструменты взять.

    Чтобы себя ваять, лишнее отсекая.
    Это не столь мучительно
    И ко мне снисходительно
    Прахом земного рая.

    Есть что-то символическое в порыве Наташки «нынешней» - к Наташке «прошлой» (я не смею сказать - настоящей; кто я, чтобы судить; моё определение «полумультяшка» - чисто эстетическое: жизнь есть эстетический феномен); есть что-то действенное в порыве полумультяшки - много большее, чем символика: речь, конечно же, о мироформировании.
    То, как Цыбин обходился с поэтеской, могло бы навести на мысль о нейролингвистическом программировании; разумеется - такое объяснение возможно; но - и его явно недостаточно: наша цель - стать будущими (настоящими) уже сейчас - в так называемом прошлом (падшем мире); далее (посредством своего «будущего») преодолеть если не прошлость, так хотя бы пошлость со-бытия.
    Так можно заглянуть в преддверие Царства Божьего. И всё же - почему именно полумультяшка Наташка?
    Если Цыбин владеет какой-либо методикой манипулирования, зачем ему понадобилось «овеществить» свою мимолётную потребность в ком-то ненастоящем (игрушечном, но - приобщённом к большинству»); только лишь - чтобы оказался рядом с его помышлениями и оттенил их?
    Не знаю пока. Не хочу забежать наперёд, узнать и вернуться, чтобы отвечать «за все-все-все возвращения мира» - из мертвой жизни в жизнь живую; успеется - забежать наперёд, оглянуться назад и спасти.
    Цыбин (молча) - смотрел на полу-мультяшку. Бес-пощадно (молча) - прикидывал её «возможности»: поможет ли (волей-неволей) ему от помышлений сбежать в смирение (не настолько масштабной была задача - и всё же): достаточно было бы своей никчемушностью потребителя «всего хорошего - против всего плохого» оттенить проносящиеся мимо просторы.
    Поможет ли подчеркнуть в их неявной прелести(!) всё то действительно настоящее и редкостное, что только возможно отыскать в душе и в миру; эта потребность казалась ему единственным условием, способным перевернуть его нынешний взгляд, что родина наша обречена.
    Но(!) хотелось ему взглянуть, на что она обречена.
    Итак, Цыбин - взглядывал и ничуть при этом не пользовался своей маленькой властью над маленькими реальностями; однако же - Натали (которая почти - Гончарова, которой - и после смерти пророка надо было на что-то жить) прямо на его глазах побеждала свою опаску и неудовольствие неудобствами внезапной дороги.
И (что ни говори) - удивительно, но - женщина в конце концов почти победила!
    Усилия, что для этого ей потребовались, отразились на её лице - подобно тому, как на купеческих умных весах отражается равновесие неравновесного; разве что - Цыбина гораздо более её равновесий интересовал разговор, завязавшийся неподалеку.
Показывать этого он не стал. Это как в луну пальцем тыкать (всяк и сам увидеть может).
    -  Скучаете? Не стоит, право, - сказал он Наталье, потом обескураженно улыбнулся. - Конечно же, дорога (как и всякое погружение в суть вещей) нам с вами предстоит долгая, но мы сейчас попробуем ее скоротать.
    Здесь Наташка предложила (несколько запоздало - а сам он дожидался предложения от неё):
    -  Давайте всё же на «ты». Не из пресловутой интимности, а (хотя бы) из соответствия моей юности.
    Он кивнул. Чем (при всём ритуальном отрицании) - пресловутую интимность весьма двусмысленно закрепил. «Ты» подразумевает либо товарищество (почти по Н. В. Гоголю), либо покровительство старшинства (равенства меж ними - быть не могло).
    Сам при этом (что нам Юлий из рода Клавдиев и его одновременность в нескольких делах - и нам присуща вневременность) слышал и раскладывал на части разговор сидевших на соседней скамье собеседников, пожилого и молодого рабочих людей.
    Пожилой - явно являлся с утра похмелившимся и желающим даровой добавки; молодой, напротив, являл собой добротную жизненную потёртость лица и весь пропах справным хозяйством; как водится, говорили они о насущном, то есть совсем не о хлебе, и у них по всему выходило, что ну никак без единственной (справной) бабы не прожить мужику.
    Цыбин не улыбнулся:
    -  Посмотри-ка! - он продемонстрировал Наталье некую коробочку искусственной кожи.
    Натали взглянула. Коробочка была толще книги и застёгивалась (как первые драгоценные манускрипты) каким-то подобием замочка.
    -  Что это?
    -  Сейчас скажу.

    Сам (при этом) - не отрывался от соседей. Сам (подытоживая) - добрым словом поминал русского мужика Емпитафия, которому оказался сейчас обязан обществом специфической (и в чем-то - единственной) бабы Натали.
    Сам Емпитафий - о женщинах рассуждал просто: любимых и единственных женщин на свете суть немного (одна настоящая и несколько прошлых - не правда ли, и здесь как с Россией?), но - ведь и прочие для чего-то воплощены в материальность!
    Так не за-ради ли материальных удовольствий и благ, которые могут предоставлять? Речь не только о даровых деньгах и даровой постели, но и о волшебных стихах, которые иногда (очень редко) следует им посвящать.
    -  Что это? - продолжала (равнодушно) удивляться искусственной коробочке Наталья.
    -  Ты сейчас удивишься (по настоящему), - уверил её Цыбин.
    Она (находясь в каком-то забытьи) - уже удивилась настоящему (словно бы забежала наперёд, потом вернулась); а как иначе можно было изменить её реальность, чтобы (алхимически) из слабенького «монмартрского» винца поэтески - вышел чистый спирт; ответ: никак; но - если очень надо, то можно.
    Он (продолжая её удерживать в этом забытьи) - отщёлкнул замочек на коробочке, откинул крылья (одну, вторую) прикрывавших нутро дощечек, и явил потрясённому взору женщины скрытую в коробочке стеклянную флягу изящной формы, содержащую мутноватый (способный отодвигать сроки) эликсир бес-смертия.
    Рядом со флягой, в двух небольших гнёздах, покоились аккуратные рюмки.
Интересно (иначе никак) - переплетая свои действия с разговором соседей, Цыбин (версификатор миров) - приплёл к происходящему и сидевшую напротив женщину: он отщелкнул замочек, развернул и явил потрясенному взору женщины скрытую в коробке стеклянную флягу изящной формы и рядом, в двух небольших ячейках, две аккуратные рюмочки.
    Интересно (иначе никак) - переплетая свои действия с разговором соседей, он ещё переплел самого помянутого Емпитафия с нежитейской самоотверженностью его подруг, что всегда ухаживали за ним как за младенцем (вполне материально: во время алкогольных детоксикаций меняли ему подгузнички).
    Во всё это вступала реальность дороги Радищева (напомню - на вечную каторгу).
Которой иллю-страцией (иллю-зий) явились помянутые соседи.
    Вот что Цыбин (прежде всего) - захотел у попутчиков слышать:
    -  У тебя и у любой твоей бабы понимания жизней очень разнятся, это закон природы, - сказал вдруг (ни к селу и ни к городу подъезжая, но - к задушевности, которую следует оросить казенной влагой) тот помянутый средних лет (и не досыта похмеленный) попутчик.
    -  Ну и что? А любовь, которую нам предоставляют и препарируют в Доме 2? - железобетонно парировал его жизнелюбивый (ибо молодой) собеседник.
    Не будем дивиться термину «препарировать» в его устах (на самом деле слово вивисекция ему ближе); но - есть на свете более насущное диво: в те годы (о которых я завёл свои правдивые речи) умненькая теле-дева Собчак ещё и не мыслила запускать свой телепроект!
    Но(!) - уж слишком хорошей иллюстрацией является он к сладкому процессу культурного геноцида, торжествующего тогда на просторах шестой части света; как же мне (даже если нарушить ход времени) о Доме 2 не помянуть?
    Есть и другое в моём повествовании: Цыбин знать не знает, как названа мной вся эта история с его «радищевским» путешествием; скорей (как версификатору реальностей) - ему проще (было бы) помыслить о Воскресении Среды, о возвращении в Царство Божье СССР; быть может, хорошо, что Цыбин не знает о названии.
    Что бегство из Санкт-Ленинграда (а не из Петербурга) никогда ни до добра, ни до Первопрестольной не доведут; так что Цыбин не предугадает, что его ждёт в другой моей истории (романе Как вернувшийся Да'нте).
    Зато (что далеко ходить) - попутчики Натальи и Цыбина прекрасно обрамляли собой их сумасбродную эскападу:
    -  У тебя и у любой твоей бабы понимания жизней очень разнятся, это закон природы, - повторил не вполне похмелённый сосед.
    Тотчас рядом сгустилось нечто. Более того (даже так) - нечто позволило себе быть почти озвученным. Нечто (если моё «я» - не кто, а что: функция персонификации какого либо качества) принялось персонифицировать ситуацию:
    -  Вспомни ещё о декабристках - они наглядны и возвышенны (хотя и статистически ничтожны); к чему нам будущие (причём - пошлые) телепередачи, если можно (отчаявшись в будущем) говорить о прекрасном прошлом? - заявил(а) этот (эта) нечто (ну не похмельный же спутник-попутчик); Цыбин - всё слышал и наблюдал, и восхищался искусством беса.
    Бес - невидим, но - слышим; всегда - невидимо, но - ничтожное «здесь и сейчас» мнится сущим.
    Иногда Цибин -  видел невидимое и слышал неслыханное. Он (человек внимательный) - не был уверен в своём психическом здоровье, но - в состоянии души был не уверен ещё больше.
    Всё это - ничему в нём самом не мешало. Дело было в гармонии.

    -  Это? - ничуть не перебив этого (чужого ему - надеялся он) «нечто», сказал он «своей» (приспособленной им для себя) Наташке; он - ничуть не удивлённый пластилиновостью времен и культур.
    Если в мире, где возможна так называемых «материализация чувственных образов» (известная цитата из фильма) - места, времени, пространства, то и тела человеческие есть пластилин; сам он понимал всю бредовость данной сверхчеловековой позиции (хотя бы потому, что тела - крайне хрупки, и сил у сверхчеловека - весьма немного).
    -  Это самогон, - сказал он (давеча, на вокзале - отведавший тамошней водки, чувствовал тягу перебить её поддельность)
    -  Что?! - изумилась Наталья.
    Её изумление было вызвано негаданной гармонией: окружения, настроения и названия напитка. Не забудем наперед, что подобные изумления случаются с людьми сплошь и рядом: искусственные люди полу-Содома (современного мира постмодерна) ещё способны любоваться натурой; но - примет ли натура обратно?
    Да и сами гомункулы культуры - не захотят: в натуральном «хозяйстве» тела - придётся бороться за всё настоящее (живое) против всего мёртвого.
    Причём (и это многое определяет) - мир не будет на твоей стороне.
    Но! Мир миром, а самогон самогоном. Цыбин, ничуть миру не противореча, извлек из коробки флягу и взболтнул коричневую и почти янтарную жидкость, сразу же в ней засиявшую.
    -  Это самогон, - повторил он.
    -  Что?! Не может быть.
    -  Очень даже может; причём - двойной перегонки, двойной же очистки и настоян на кедровом орешке; более того (скажу без утайки) - крепости чрезвычайной, - он смотрел на (сначала) - ошеломленную, потом - (аристократично) оскорбленную, а потом-таки засиявшую неземным светом женщину.
    При всём при том (не отрываясь) - слушал речи соседей, опять перекинувшихся в простой говор и простые времена (потому - оставим пока поминать бесов); ибо - во времена оны и о женщинах, и о стране мыслили просто (а иногда - свято):
    -  То природа, пойми! Природу с места никому не подвинуть. Дарвинизм, стало быть, ибо бабе -  рожать и растить; стало быть, её благо - для неё превыше всего, а ты будь при ней осеменителем и коровою дойной.
    -  Ну и что?
    -  Тебе оно надо?
    -  Наверное, надо. Иначе никакого смысла небо коптить не вижу. Иначе - пожить и помереть, и быть как все, совершенно никому не нужным и пригодным лишь, чтобы тебя поскорее зарыли.
    -  Ха! В чем-то ты прав; но - и это тоже дарвинизм: нужно со смыслом быть кому-нибудь нужным - потереться, например, душой или фаллосом.
    По своему - звучали самоочевидные вещи. Если их (эти едва одушевлённые слова) романтизировать, выходило вот что:

    «Мужчина не может устать.
    На его плечах всегда лежит ответственность за свою семью.
    За женщину, за детей , которых она ему подарила.
    Нет времени на слабость, усталость, уныние.
    Есть лишь совесть, честь, верность и гордость.
    Невозможно подвести своих Отцов.
    Если ты устал-ляг и умри.»

              Андрей Юркевич

    Разумеется, попутчики Наташки и Цыбина многое не договаривали. Всё сказанное - было растворено в крови русского человека. А что такие наташки и цыбины - в попутчиках у русского человека, так это всегда было: попутчики русского человека (даже если он, как Иосиф Виссарионович, грузинской национальности) - либо полезные идиоты, либо тщеславны.
    Дело давно известное, не раз проговоренное:«О тщеславии: Потеря простоты. Потеря любви к Богу и ближнему. Ложная философия. Ересь. Безбожие. Невежество. Смерть души.» Святитель Игнатий (Брянчанинов)

    Цыбин (словно бы расслышав всё - о себе) даже не улыбнулся; каждому свои полезный идиотизм и тщеславие; зачем их разделять?
    Попутчики, меж тем, со-беседовали.
    -  А выпить у тебя есть, нет ли у тебя казенной чекушки? - спросил молодого «справного» пожилой похмельный «дарвинист»
    На что его молодой собеседник (и вместе с ним вся «молодость мира») ему ответил точно так, как прежде отвечал и о стране, и о женщинах - просто и без улыбки:
    -  Есть, как не быть.
    Цыбин, меж тем, все ещё демонстрировал женщине флягу; Цыбин (меж тем) - все ещё помышлял о художнике Коротееве, переплетателе пространств, красок и смыслов; Цыбин (меж тем) - слушал и, восхищаясь услышанным, ничуть не дивился этому самому услышанному.
    Замечу - мы тоже не дивимся, что я сделал (наконец-то признаюсь) главным героем этого путешествия именно убийцу художника Коротеева; замечу - мы даже не удивимся, если в каком-то варианте своего будущего серийный душегуб (и версификатор реальностей) Цыбин соберётся убить еще и упоминавшегося здесь поэта Емпитафия Крякишева (согласитесь, как же не убить эту гибридную пародию на Маяковского с Есениным).
    Я говорил уже: чему дивиться? Живём в России и ходим под Богом; но - вернёмся к самогону (алхимическому суррогату божественных метаморфоз):
    -  Какое чудо! - проворковала Наташка (склонясь над флягой), и Цыбин с ней был полностью в согласии:
    -  Совершенное чудо: сам гнал из малинового варенья (бракосочетание в алкоголе дикой малины и кедра), сам очищал от масел посредством угля и марганца (завершение брака посредством сожжения вдовы - индуизм-ха-ха!) и сам озаботился взять в дорогу (ну это скучно - всего лишь даосизм с его магией).
    Восхищённая Наташка безмолвствовала. Чего не скажешь о попутчиках:
    -  И всё же - как без (чистой, возвышенной) любви: предположим, ежели профильтровать через активированный уголь Дом 2; потом - избавить его от похабных совокуплений; далее - избавить от неизбежных измен все эти надуманные отношения друг на друга обреченных (вот как иные из нас обречены на Россию) мужчин и женщин.
    Это вновь - произнёс «кто-то» (то ли пожилой похмельный, то ли молодой справный). Второй ему поощрительно (согласный и с подходом к трансмутации) покивал, внеся свою лепту (как при СССР троица в подворотне скидывалась на три-шестьдесят-две):
    -  И вот здесь мы переходим к изменам (друг другу) и изменениям мира; что скажешь?
    -  Что сказать? Камень брошу (притча об иудеях и блуднице), но - в застойную лужу сознания; к тому же - как нам измен не прощать: на взаимном предательстве держится мир, в этом его обречённость лишь на внешние перемены.
    Трансформация происходила на глазах: кто-то (известно кто) - витийствовал, и происходило - нечто.
    Но (раз уж - известно кто) Цыбину - наскучило их различать. Потому - пусть отныне пребудут едины и двуглавы; интересная имперская символика: двойственность спасения: «равви, возможно ли человекам спастись?
    Человекам невозможно, но невозможное человекам возможно Богу.» (цитата по памяти)
    Цыбин (не) казался удивлённым столь долгой и осмысленной тирадой. Ему (даже) - тирада сторонних людей могла бы польстить: полагал он, что понимал много больше сказанного. Потому (гордец) - позволил себе считать происходящее пародией на диалоговою форму античного или средневекового трактата.
    Ему (гордец, что поделать) - поблазнилось, что он мог бы сопоставить себя с Ани;цием Ма;нлием Торква;том Севери;ном Боэцием (лат. Anicius Manlius Torquatus Severinus Boethius, также в латинизированной форме Boetius) - философом, теологом, поэтом, музыкантом, математиком, переводчиком, знатоком греческой литературы, политиком и дипломатом, одним из самых образованных людей своего времени (да и последующих 3-4 веков тоже, во всяком случае, в Европе).
    И всё это проделала с ним женщина-пустышка!
    Всего лишь - присутствием своей сущности (делавшей женщину неуязвимой в самооправдании своего бытия). Поистине - мистический опыт не спасает от одиночества, но - помогает забыться в самодовольстве.
    При условии - если нет (какого-никакого) самоконтроля (добровольного фильтра).
    А если оного (какого-никакого) - нет, необходим любой сторонний контроль (некий фильтр для продукта перегонки - уже насильственный и посторонний); ведь иначе - результата не будет
    Этим очевидным фактом тотчас озадачились (двухголовыми «сделавшись» - якобы сами собой) со-беседники на соседней скамье:
    -  А что останется после «активированного» фильтра? Если не весь самогон (созидание нового человека) - ядовитая примесь, должно что-то остаться - тут же озвучили мысль (озадачивая друг друга) головы.
    И сами ответили на свое возражение:
    -  Останется (коли осадок убрать) волшебная взвесь, кристаллическая душа.
    Здесь Anicius Manlius Torquatus Severinus Boethius мог бы помсылить о музы'ке сфер; но - тот же Цыбин был более приближен к своим нуждам, принуждая двухголового чудака ответить по русски (надеясь):
    -  Авось, из тебя - что хорошее выйдет (пусть даже - посредством такой само-вивисекции).
    На что тотчас (не только римлянам дано перекидываться через века) - отозвались (само-отозвался) двуглавые соседи; ничего странного - смешались не только «кони-люди», но и числа, и падежи, и ничуть не нарушили орфографии того языка, которому любой алфавит просто-напросто тесен.
    Затем и нужен нам «имперский двуглавый бес» - чтобы посредством простейшего дуализма препарировать процесс разночинного (без кастового понятия чести и долга) становления очередного раскольникова; казалось бы, при чём здесь до-ре-си (альфа и омега, первый и последний)?
    Согласитесь, имперский двуглавый бес - противовес воскрешению Царства Божьего (СССР или града Китежа): здесь - Anicius Manlius Torquatus Severinus Boethius пришёлся бы не ко двору (а без него Цыбину - сейчас никак не самооправдаться); поэтому (процитировав взятого из ноосферической сети некоего Сбитнева Сергея) - вспомним:
    «Один из важнейших отделов музыкально-теоретической системы Боэция - его философия гармонии (музыки). Следует подчеркнуть, что речь идет о совершенно особой области знания, которая, по нынешним представлениям, относится не столько к музыке, сколько к философии. Именно эта проблема и этот предмет рельефно выявляют разницу в подходе к вещам - в древние времена и в Новое время.
    Боэций говорит здесь не о том, как надо музыку писать или исполнять или анализировать, а о том, что она собой представляет как феномен в её отношениях к другим явлениям и прежде всего, таким глобальным как Бог, бытие, мир, человек и т. п.»
    Итак - гармония; что на это может возразить русский человек? Ничего - кроме того, что почувствует иное (и пойдёт дальше - от небес обратно к социуму); речь о соборности Русского мира.
    -  Кристаллическая душа - это «человеческое, слишком человеческое», - по ницшеански пошутила одна из голов.
    -  Святая Русь! - восхитилась, перекинувшись через века и юродствуя (представившись как Вася Блаженный - собор и человек - не все же пароходам такое позволено!), одна из голов нашей похмельной либерализмом державы.
    Так во всём этом путешествии (которому, как мы давеча догадались - не суждено быть завершённым) возникла тема Возвращения «настоящего прошлого» - в «прошлое будущее» (Воскрешения Русского мира).
    Здесь я мог бы привести в пример различные «продолженные» времена в английском языке - Чтобы разобраться в том, сколько времен в английском языке, разделим их на три главных времени: прошлое, настоящее и будущее. Каждое из них подразделяется еще на четыре подгруппы:
    простое (simple),
    продолжительное (continuous),
    совершенное (perfect),
    совершенное продолжительное (perfect continuous) - так я умножал и умножал бы сущности (поступая почти точно так же, как душа с телом: превращая мёртвую жизгнь в жизнь живую).
    Очевидно, что выглядит это механистично; но - на всё это голова вторая (попутчика в кармической электричке) рационально «выматерилась» (стала матерью слову):
    -  Но как же нам - без не-бесной любви? Впрочем (если о - не-бесах) - я всё больше о плоти и половом бессилии.
    Так душу живую - вдыхают в глину буквиц (делая Словом). Так душа (если жива) - приходила в плоть (как камень её расколоть); и вот здесь (инструментально) - опять возникают идеи великикого римлянинэ.
Ведь прозвучало (всё это) - как некое до простейшей (к чему усложнять) гаммы.

    «Для Боэция, вслед за древними мыслителями, понятия гармонии и музыки почти тождественны, вплоть до того, что иногда можно заменять одно понятие другим (например, в оборотах типа «гармония сфер» и «музыка сфер»).
    Итак, мировая гармония, по Боэцию, - это то, что устроено на основе высшего Божественного разума и измерено числом, так как гармония имеет своей основой меру и пропорцию - категории, связанные с числами. Исходная посылка такой гармонии, однако, - Бог.
    Далее, мировая гармония отражается в устройстве человека и в музыке, которая есть её звуковое проявление. Отсюда знаменитая доктрина Боэция о трех музы'ках или трех видах гармонии: Musica (harmonia), Mundana Humana Instrumentalis, мировая человеческая музыка «инструментов».
    Учение о трех музыках или трех видах гармонии имеет связь с ещё одной триадой понятий, а именно harmonia, Concordia, consonantia. Все три понятия означают «гармонию», но различаются степенью своей обобщенности.
    Это, так сказать, три реализации божественной гармонии как принципа всего сущего, три его ипостаси или проявления. При этом греческая harmonia - самое обобщенное понятие. Оно подразумевает гармонию (красоту) божественных сущностей.
Concordia - это согласие в одушевленных вещах, красота одушевленного мира.
    И, наконец, consonantia - это гармония, вошедшая в звуки, то есть музыкальная гармония в нашем смысле.»
    Исходя из вышеозвученного - двуединый попутчик (негаданно) становился ошеломляюще глубок и важен. Согласитесь, не поэтеске и душегубу решать судьбы моего мира; но - и поэтеске, и душегубу дано при этом присутствовать.
Итак, кто он, этот «двуглавый орёл» наш (и куда он полетит)?
    Назовём его «musicus - это прежде всего тот, кто постиг гармонию мира (божественную гармонию) в её связи с собственно музыкальной гармонией. Стало быть, это скорее философ, мудрец, жрец, нежели композитор в современном смысле и еще менее исполнитель.
    Главная цель «музософа», по-видимому, - познание и восхваление мировой гармонии и божественных установлений, говорящих с нами на языке чисел, воплощенных в музыкальных звуках и звукосоотношениях.
    Совершенный музософ, очевидно, это тот, кто адекватно воспринимает, исследует, познает триединую гармонию, а также создает музыкальную гармонию в соответствии с принципами Гармонии мировой или триединой.»
    Глаза Цыбина (воочию всё это до-ре-ми - выслушавшего) - вновь посетило давешнее больное выражение: он отчетливо ощущал ритуальность происходящего - щемящую, как прощанье с умершим или сочетание браком!
    Когда в происходящем - нет святости, его ритуальность пуста, как телодвижения механизма. Не быть путешествию - без благословения; не стоять деревням без колодца, но и без праведника - не устоять
    Когда в путешествии из Санкт-Ленинграда в Первопрестольную не участвует праведник, вся  культурологическая «теодицея» новоявленного «Радищева» - эрзац; предположим - колодец возможно подменить флягою самогона; но!
    До(!) этого - надо проделать так называемое Великое Делание. «Великое Делание, Великая Работа (лат. magnum opus) - в герметизме, алхимии и некоторых оккультных традициях, в том числе в Телеме, духовный путь, ведущий к трансценденции, совершенству и соединению с Божественным. В некоторых направлениях современной психологии термином «Великое Делание» обозначается процесс выведения бессознательных комплексов в сознание с целью реинтеграции.
    Завершение Великого Делания, символом которого выступает Философский Камень, понимается как кульминация духовного пути, достижение просветления или освобождение человеческой души от сковывающих ее бессознательных сил.»
    Даже если всё это выглядит перегонкою по пуповине змеевика какого-никакого эликсира псевдо-бессмертия; согласитесь, процесс вос-питания  (этим эликсиром) гомункула культуры - вполне в традиции русского попутья.
    Ведь все мы (неутолимо) жаждем целокупности мира. Даже приблизительно не представляя (если не касаться учения Церкви), чего именно жаждем.
    «В алхимии Великое Делание - название алхимического процесса трансформации первовещества в философский камень или Эликсир жизни. Усовершенствованием человека достигают воздействия на процессы в микро- и в макрокосме. 4 стадии алхимического Великого Делания - это нигредо («черный»), альбедо («белый»), цитринитас («желтый») и рубедо («красный»). Иногда выделяют лишь три стадии Великого Делания: разложение (нигредо), возрождение (альбедо) и окончательного совершенство (рубедо).
    Знаменитый александрийский алхимик Зосима Панополитанский описывает цель алхимии как достижение совершенства, в результате которого алхимик устанавливает связь с божеством, заключенным в нем самом; символом этого процесса служит Философский Камень.»
    Цыбин опять подумал (заключил Слово в мысль):
    -  Душа приходила во плоть - как камень её расколоть!
    Зададимся вопросом: «Великое Делание, Великая Работа (лат. magnum opus) - в герметизме, алхимии и некоторых оккультных традициях, в том числе в Телеме, духовный путь, ведущий к трансценденции, совершенству и соединению с Божественным. В некоторых направлениях современной психологии термином «Великое Делание» обозначается процесс выведения бессознательных комплексов в сознание с целью реинтеграции. Завершение Великого Делания, символом которого выступает Философский Камень, понимается как кульминация духовного пути, достижение просветления или освобождение человеческой души от сковывающих ее бессознательных сил.» - так зачем душегубу раскалывать камень?
    Немного фактуры: «Элифас Леви (1810-1875), один из первых церемониальных магов Новейшего времени и один из вдохновителей Герметического ордена Золотой Зари, подробно рассматривает понятие Великого Делания, выводя его за пределы узкого алхимического контекста:
    Сверх того, в природе существует сила, безмерно превосходящая своею мощью силу пара: один-единственный человек, умеющий управлять и руководить ею, способен преобразить с ее помощью лик земли. Сила эта была известна древним; она представляет собою некий универсальный агент, подчиненный принципу равновесия как верховному закону, а управление ею имеет самое прямое отношение к величайшей тайне высшей магии <…> Этот агент <…> в точности то же самое, что средневековые адепты именовали первоматерией Великого Делания. Гностики описывали его как огненное тело Святого Духа; в тайных обрядах Шабаша и Храма он был предметом поклонения, символически представленным в образе Бафомета, или Мендесского Андрогина.
    И далее:
    Великое Делание - это, прежде всего, самосотворение человека, то есть полное и всецелое овладение своими способностями и своим будущим и, в особенности, совершенное освобождение своей воли.»
    Так что никаких секретов: решившись стать душегубом -Цыбин (быть может, не вполне осознанно) рвётся в демиурги. Всё это бесовство привело его не к космогоническим трансформациям, а к манипуляции человеческим восприятием реальности; Цыбин был обречён на ничтожество (благодаря этому - становясь почти неуязвим: функцию «энтропии» уничтожать бессмысленно).
    Но! Мы и сами зададим себе несколько праздных (мы в дороге, коротаем попутье) вопросов: чем не ритуал для нас эта поездка по русской земле на электрическом поезде? Более того (и больней) - не стала ли для нас ритуалом больная и горячая история земли нашей? Не слишком ли легко и обезболенно мы о ней рассуждаем (не осознавая потери Царства Божьего)?

    Земные истоптались каблуки.
    Небесные шаги стали легки.
    Произошло со мной давно известное.

    Был тела раб, но стал я телом слаб.
    И силу мышц я заменяю делом.
    Компьютерною мышью проверяю,

    Насколько по теории Боэция
    Музы'ка Сфер, музы'ка инструмента
    И исполнения техника совпали.

    Традиции я привожу пример.
    Потуги отвергаю интуиции.
    Мне незачем заглядывать за дали

    Музы'ки хромосом! Я сотворён
    Или составлен мускулом корпускул,
    Решается сейчас. За мною глаз да глаз.

    Прекрасный сон или ужасный сон.

    И ведь нет никакого дела до того, что (в описываемые мной годы) - и бытие в сети ,и прелести компьютеризации оставались ещё зачаточны; нам это - всё равно: мы (сторонние и остраненые) - смотрим из грядущего: приходя (такими) в прошлое, мы и сами опошляемся: так (и так - едва-едва одушевлённые) вещи - перестают быть вещим.
    И (действительно) - что (нам) обезболенная наша жизнь; пусть даже - имеется в виду внешняя (мировая) душа, которая (мелькая, как в окнах поезда)- хорошо проанестезирована; что такое постмодерн глобализации?
    Это. Всем очевидная. Смерть души и продажа тела. Что даже (если исключить смерть души) - хорошо прослеживается на примере «двуглавого попутчика»:

    Один был трубадуром, стал купцом!
    Другой наоборот - из простецов в повесы,
    Своих пустых словес: и оба тешат беса!
    Вот выбор меж глупцом и подлецом -

    Они не больше зла, а просто повседневность...

    Ведь между ними не любовь была
    А просто неумение лгать собой:
    Дорога их вела и привела к развилке -
    И здесь они решили стать судьбой

    И поделить души своей копилку

    Едину на двоих... Но сколько же таких
    Делителей себя неровно дышат
    К любой судьбе, которая жива?
    Которая есть то, что мы умеем слышать

    Там, где немеет слух:

    Что выбор из двух зол есть выбор зла!
    Что Божий Дух склонился над мутантом
    О головах о двух... Судьба дала
    Мне в этом выборе быть вечным дилетантом.

    Ведь и правда - с годами история моей родины (больная и гордая) всё более становится мировой сплетней (всё более и более многотолкуема); наша несомненная правда - совершенно уже становится и для голодного восточного, и для сытого западного человечеств лишённой любых признаков достоверности.
    Напомню: ситуация эта сложилась десятилетия назад. Как и со-бытия, мною описываемые. Тогда же и стало оче-видно: надо это менять. Скорей всего - вместе со всем миропорядком (иначе никак)
    Далее (про-до-лжим рас-смотрение) - не ритуален ли стал сам нынешний всечеловек (даже и нынешний российский), у которого нет больше корневого негодования к какой-либо гадости; но - не есть ли он сам (прежний российский)  сплошное негодование ритуальное?
    Не ритуально ли оказались равнодушны российские люди к убийству семьи помазанника Божия?
    Впрочем, это не только российское ритуальное равнодушие (равенство души - отсутствию души); например: «6 ноября 1936 года в католическом Мадриде коммунисты одновременно казнили около 2400 политзаключенных (в т.ч. более 200 священников, монахинь и семинаристов); если зверства Великой французской революции достаточно далеки, этот пример - - почти что на глазах:
    Нельзя его не привести: республиканские движения (анархисты, коммунисты и социалисты), получив власть в Испании в 1931 году, устроили террор по отношению к духовенству, запылали храмы. Только в Барселоне было сожжено 58 храмов. Уцелел только кафедральный собор. Варварски было сожжено 10 тысяч томов из богатейшего собрания кафедральной библиотеки в Куэнке. Были организованы публичные сожжения икон, католических статуй и богослужебных книг.
    Официальные источники отмечали, что только за период с февраля по июль 1936 года было сожжено 170 храмов. В одном только городе Кадиз 5 марта были сожжены католическая школа, здание монастыря и 5 католических храмов. Все чаще дело заканчивалось убийствами священников и монахинь. Безнаказанность этих антирелигиозных актов насилия стала одной из причин начала кровавой гражданской войны в Испании (1936-1939).
    Всего на территории, подвластной республиканцам, от расстрелов и пыток погибло в общей сложности 7937 лиц духовного звания, в т.ч. 11 епископов, 5255 священников, 2775 монахов и монахинь..
    От рук палачей "красной Испании" погибли епископы Барселоны, Альмерии, Кадикса, Таррагоны, Куэнси, Лериды, Жаэан, Сюидад Реаль, Теруэла, Сегорбе, апостольский администратор епископ Баррастро и апостольский администратор Ориххурли. Епископ Сюидад Реаль был убит в тот момент, когда он работал над историей Толедо. После убийства палачи уничтожили всю собранную епископом историческую документацию и черновики. Епископ Жаэаны был убит вместе с сестрой на глазах двухтысячной толпы зевак. Епископов Кадикса и Альмерии принудили перед казнью отдраить палубу тюремного судна "Astoy Mendi".
    Красные варвары испытывали настоящий шок, будучи не способными никаким способом принудить свои жертвы к отречению, даже ценой сохранения жизни. Многие мученики, умирая, успевали крикнуть " Слава Господу Иисусу Христу!" (Viva Cristo Rey!).
    Были убиты десятки тысяч мирян только из-за того, что носили медальон с изображением какого-нибудь святого. В некоторых епархиях, как например, в Барбастро, в Арагонии, только в течение одного дня было ликвидировано 88% епархиального духовенства.
    Причём надо сказать, что расстрел был еще далеко не худшим вариантом. Случаи вроде сожжения заживо, привязывания к грузовику или бросания к боевым быкам тоже имелись, и было их не так уж мало.
    Андрес Нин, глава одной из марксистских партий, открыто говорил 8 августа 1936 года: «В Испании было множество проблем, в том числе проблема церковная. Её мы решили полностью: мы отменили священников, церкви и богослужения.»
    Тем временем только в промежутке с 19 по 31 июля в Испании были таким образом «отменены» 733 человека, в августе же - более 1650, в том числе девять епископов. 26 июля барселонская газета «Рабочая солидарность» открыто сокрушалась, что-де хотя и не осталось в городе ни одной неповрежденной церкви или монастыря, «едва ли два процента попов и монашек выведены к настоящему моменту из строя. Религиозная гидра не умерла, необходимо это учитывать и не терять из виду в последующей борьбе».
    «Они сами напросились!» было постоянно повторяющимся лозунгом. Даже те левые газеты, которые стремились успокоить читателей и убедить их, что разгул террора скоро прекратится, в вопросе преследования Церкви компромиссов не признавали: монастыри непременно должны быть распущены, а епископы расстреляны. Министр Мануэль де Ирухо в начале 1937 года докладывал правительству, что на республиканской территории, за исключением Страны Басков, алтари осквернены и разбиты, все без исключения церкви закрыты и превращены где в склад, где в общественную столовую, где в рынки или гаражи, богослужения запрещены, и также категорически запрещено держать «предметы культа» в частных домах.
    Сохранились многочисленные свидетельства о жестоких пытках, которым подвергались жертвы «красного» республиканского террора. Мать двух иезуитов была удавлена распятием. Дон Антонио Диаса дель Мораль из Сьемозуэлос запихали в загон с разъяренными быками и дождались, пока те его не забодали до смерти. Затем у замученного насильники отрезали ухо, как это делает матадор поверженному быку.
    В мадридском храме св. Антония de Floriad был устроен довольно своеобразный «футбольный» матч", в котором роль мяча играл череп святого.
    Убийства людей республиканцами отличались звериной жестокостью:
    Настоятель из Навальморель, был подвергнут той же самой муке, как и Иисус, начиная от бичевания, через коронование тернием до распятия.
    Монахов загоняли на арену и, так же как и быкам на корриде, отрезали уши.
Сотни священников и монахинь были брошены в костер.
    Одну женщину обвинили в том, что оба ее сына вступили в орден иезуитов, душили, заставляя ее проглотить крест.
    Коммунисты привязывали живого человека к мертвому и выставляя их на солнце, до тех пор пока тело не сгниет.
    На дом салезнанок в Мадриде было совершено нападение и он был подожжен, монахини были изнасилованы, а затем их избили, обвиняя в том, что они угощали детей отравленными конфетами. Тела монахинь-затворниц, были эксгумированы и выставлены на всеобщее посмешище.
    На площадях стреляли в статуи святых, а из святых даров делали мерзкие зрелища.
    Кровавая геенна духовенства на территориях, подвластных «красной Испании» была также историей неслыханной самоотверженности и героизма за веру. Лучше всего иллюстрирует их тот факт, что священникам часто предлагалась жизнь в обмен на отречение от веры, однако ни одного подобного случая отмечено не было (!).
    Один из фанатичных палачей так вспоминал о поведении священников, сопровождаемых к месту казни: «Вот идиоты! Некому было заткнуть им рты! Всю дорогу пели, прославляя своего Христа! Один из них пал замертво, когда мы сбили его прикладом, - истинная правда! Но чем больше мы били их, тем громче они пели "Viva Cristo Rey".»
    Смешно было бы ожидать таких познаний от современного образованца. Но Цыбин, оказывается, был осведомлён о таких зверствах. Знал он и о реакции на них, что весьма на моего героя повлияло. Другое дело, что распад современного образования, превращение его в сумму технологических приёмов (низведение человека «разумного» - до человека «умелого»), заставляет предположить, что теперь подобной реакции ждать не следует.
    Несмотря на свой строгий нравственный вид, человек ныне нравственен ярморочно и весь выставляет самого себя на продажу (причём - тоже весьма ритуально)! Такой человек втайне жирен (хотя бывает и голоден) и сладострастен, поскольку тоже имеет несколько ртов (которыми обязательно чавкает).
    И всё более и более человека «кастрирует сверху» так называемое современное образование. Например, зверства романтичных республиканцев в тогдашней (тридцатых годов) Испании - мало кому известны; зато о расстреле фалангистами гениального Лорки всем известно (разве что - никто не знает причины); но! Тогдашний Цыбин вряд ли знал о чём-либо ещё, кроме легенд о сталинском («ни на чём не основанном») терроре.
    Впрочем, не мне писателя Со-лженицына разоблачать. Сам писатель Со-лженицын это уже проделал, призвав сбросить бомбу на мою родину.
    Но не эти все удивительные факты являются предметом моего рассказа о путешествии душегуба и поэтески; предметом (протянутым в пространстве и времени - на пять или шесть телесных измерений) является спасение человечества русскими.
    Именно такого человечества. Именно такими русскими.
 
    Спасение человечества русскими
    Не постигнуть смыслами узкими.
    Только вёсла пообломаешь,
    Проходя между альф с омегами.

    Человечек, ты сам знаешь,
    Как не просто тебя спасти,
    А чтоб стал ты себе по росту.
    Мне тогда с тобой по пути (когда - не о вчерашнем снеге).

    И тогда я, словно кузнечик,
    Перепрыгну в старую гамму.
    Снова наши альфу с омегой проиграю как до-ре-си.
    Человечность опять признаю сохранённою на Руси.

    А потом перейду к Московии.
    И закончу своей Империей,
    Царством Божьим СССР!
    Только-только мы осознали, что доподлинное потеряли.

    Привожу себя как пример -
    Что спасаем душою русской!
    Как бы не был я оглушаем хороводом моих потерь.
    Но - прозрения (не)изрекаемые и традиции (не)нарушаемые.

    А ревнуя за человечество - это как перед женщиной дверь
    Придержать, пропустив вперёд.
    Так из мёртвой жизни в живую
    Всяк в иголье ушко пройдёт.

    Дорогое мироздание! Других русских у меня для тебя нет. Только эти - ритуальные, грешащие «бесстыдно, беспробудно, счёт потерявшие ночам и дням» (Александр Блок), и занявшие «всего лишь шестую часть Света» (свет понимать можно - даже и приземлённо: корускулярно или волнами).
    Только так.

    Нас не любят за то и не любят за это.
    Ибо заняли только часть света
    То ли пятую, то ли шестую!
    Остальные же части лютуют,

    Что не стали мы тьмой вопреки
    Их желанью не дать нам ни зги.

    Нас не любят за то, что мы власть проявляем
    Над материей косной и росной душой.
    И за други своя душу соизволяем
    Положить, словно космос большой

    На мгновение делая меньше,
    Чем спасение мужчин или женщин.

    Ну а я нас люблю и за то, и за это,
    Что Стихиею Света или частью её
    Понимаем мы имя своё,
    Как своё несомненное счастье.

    Нас не любят за то, что нельзя победить
    То, что можно и должно любить.

    Вот и Крякишев-поэт, подспудный (использовали его, как же!) зачинщик всего этого перестука колес и словес: он (при всем своем животном сладострастии) не имеет никакого вкуса (например) к женской красоте и прелести; но - так откуда у него берется (то ли им самим, то ли посредством него) волшебная любовная лирика
Неужели и волшебство ныне столь же ритуально, что ничуть не нуждается в содержании (и само готово - содержать)?
    Что и гибель, и спасение Русского Мира - не для спасения или гибели именно Русского Мира, а всего лишь - чтобы каждая его корпускула осознала себя уже спасённой (даже - в момент страшной погибели); тогда и остальной мир - будет спасён русскими.
    Разве что - все эти спасения многотолкуемы (помните, ангел, толкнув Петра в бок - позвал из темницы); прав, ох как прав испитой и пожилой дарвинист-ницшеанец (одна из двух голов): у тебя и у твоей родины (ибо родина всякого - женщина) разнятся понимания жизней: при всех реинкарнациях смысла, перетекающего из одного сосуда тела в другой, он остается одним и тем же: не утолять, а лишь поддерживать жажду.
    Подытоживая смыслы, Цыбин улыбнулся Наташке:
    -  Так не выпить ли нам?
    -  Погоди! - удержала его бдительная (к своему имиджу) полумультяшка. - Видишь, контролеры?
    -  Где?
    И действительно, в дальнем от них конце вагона стала наблюдаться известная суета: несколько стиснутых синею железнодорожной формой человек молча и поочередно обращались к пассажирам с известным вопросом:
    -  Кто ты есть на земле? А не остановить ли землю, чтобы ты сошёл?
    Цыбин (душегуб) - проследил за ними и молча повторил:
    -  А не выпить ли нам?
    Натали, проворно забрав у него заветную коробку и проворно ее застегнув; но при (всём при том) -  точно так же молча ему поддакнула:
    -  Разумеется! Обязательно выпить. Чуть позже.
    -  Нет такого слова. Всё - сейчас.
    Какое бы чувство разум сейчас не нёс на себе - оно всегда крылато душой; какой бы душа ни была - её никому не отнять, и даже при всём твоём желании никто её у тебя не купит; прав, ох как может быть прав ницшеанец-попутчик - жизнь (и вместе с ней наше избитое до кровоподтеков «дао») не более чем разбитая (кармическая) колея.
    Вагоны её - наши (прижизненные - смерти нет) реинкарнации.
    Вот и наш электропоезд успешно вдет в колею; но - не как нитка вдета в иголку! Скорее, наоборот, именно колеей можно проткнуть воздушный шарик глобуса и полной грудью вдохнуть вырвавшийся из него смысл.
    Делать это можно (и должно) - повторяя и повторяя «неудачные» попытки (выжить); точно так, как Цыбин сейчас повторит только-только «прозвучавший» (и ставший прошлым) момент бытия:
    -  Гляди-ка, контролеры! - «вновь» удивляется Цыбин.
    Время вновь (как бы послушливо) позволило себя сдвинуть вспять.
    -  А как же билеты на проезд? - (немного иначе) перепугалась поэтеска.
    -  Зачем?- ещё раз (и в который уже раз) удивляется душегуб.
    Действительно: за-чем?
    Редко кто из утренних пассажиров демонстрировал новоявленным надзирателям свой проездной документ; народ зашевелился, как бы вспучился и полез по карманам бренчать необильной мелочью - чтобы с рук на руки передать её служивым в качестве обязательной взятки!
    Сбор сей не заведомо законный штраф, но кто езживал (в те невинные годы) на перекладных по стране, знает, насколько он экономней честного билета.
    Цыбин тоже последовал всеобщему порыву - безропотно нарушил долгожданный (тогда ещё не принятый) закон о борьбе с коррупцией: выделил денежку - и служивые отправились окучивать следующий за ними народ; почти тотчас их сменил служитель муз, на сей раз в простецкой своей реинкарнации (гармониста-побирушки) и никого своим объявлением не порадовал; впрочем, в нашей жизни всегда неизбежен какой-нибудь музыкант, щедро и фальшиво дарующий иллюзии.
    Раз уж мы помянули (чуть выше) теорию музыки, позволим себе (чуть ниже) разглядеть её воплощение: вечного трубадура-нахлебника, со-искателя места и за столом барона, и в постели его верной жены.
    Вот только сегодняшняя его песня противу своего обыкновения оказалась не заунывна: кто знает подлинные - то есть внутренние - голоса русских песен, тот вопреки всему своему либерализму или западничеству признается, что всегда есть в них нечто (даже в «киркоровой» или «блестящей» попсе) скорбь душевную означающее и придающее этой скорби неукротимую силу!
    На этом расположении народного слуха и строится над народом власть музыкальная: на этом же расположении всё ещё возводятся народом и гармония, и красота; впрочем, на этом расположении народа к тому, чего не видит его око, да зато «ухо ймет», возможно построить и нечто неудобоваримое.
    Не случайно со-участником нашего попутья (кроме изнасилованных испанских монахинь; не всё же поэтесками ограничиваться?) стал Anicius Manlius Torquatus Severinus Boethius с его музыкальным обустройством миропорядка.
    Ведь посмотри на русского человека - найдешь его окрыленным мыслью; но - потри его (наждаком) посильней: можешь его и не найти вовсе!
    Останется (если снять всю поверхность) - то ли Дух Святой, то ли чистый ад (дущегуб Цыбин): вот (протёрли слезами) - и быстро песня минула, и гармонист устремился во следующий вагон (вослед контролёрам), и пришло время снова извлечь заветную флягу с мутновато-белым (как и белое слово на белом листе - берущим тебя с собой) вином.
    Пришло время поговорить (или даже помолчать) - о новомученике Коротееве: вот здесь чудесное присутствие аристократичной Натали в нашем пролетарском вагоне долженствует наконец обрести объяснение.
    Был ли ты холоден когда, читатель, или бывал ты горяч? Но современный тебе мир, не смотря на кровавую свою горячность, не есть ни то и ни другое; более того - он даже не тёпел! Падший мир - никакой мир (корпускулярная слизь).
    Потому (вполне бес-смысленное действо) - и не изблюешь его из уст своих (и не потому, что мир - поболее твоих уст: наружу ему - никак); мир (попросту) - прилипчив, как нынешнее искусство (оно - меньше человека; но - поболее человека ритуально): нынешнее искусство (даже музыка и вокал) - плодит выхолощенные («кастрированные сверху») миры.
    При всём при том - неправда, что нынешнее искусство лжёт:  нынешнее искусство (а оно не менее ритуально») - плодит выхолощенные миры: сохраняет из житейской своей необходимости иллюзию жара; нынешнее искусство  - не лжёт (регресс- не есть ложь: это такая правда)
    Регрессивно (в большинстве воплощений) - не только искусство; всякому человеку лжет и его падшая душа, утверждая, что лжет - она для саморазоблачения лжи! Лжет хотя бы тем, что горечь разоблачения якобы для жизни благотворна, что ритуальный (хотя и предпринятый для-ради прокорма, ибо - homo sum, и ничто животное мне не чуждо)

    Тёмен русский народ!
    Он порой безобразно живёт.
    Он лаптём тараканов по белому свету гоняет

    По всему! Если в церковь к нему
    Тараканы по душу его заползают.

    Но сперва бриолинят свои волоса.
    Но сперва предъявляют свои чудеса:
    Дескать, жизнь усладим и ничуть не съедим!

    Только свет нам отдай (ты ведь тёмен, поди).
    Сам себя осуди (ни к чему тебе рай).

    Я и сам так лаптём свои мысли гоняю
    Да по свету всему! Где суму и тюрьму
    (вместе с адом и раем) никому не вверяю.

    Тёмен русский народ!
    То ли света он ждёт, то ли свет его ждёт.

    Хорошо, когда ты - знаешь, что смерти нет; нет и дураков (маяться гамлетовским вопросом - не сбежать ли в смерть): сделай всё, что можешь - здесь, а если не можешь - не стыдись, а покайся (изменись), чтобы мочь.
    Да, в то время (о котором мой рассказ) торжествующие либеральные сверхчеловеки прилагали массу усилий, чтобы вытравить из бедного «совка» - его раба (Божьего) и сделать потребленцем-гомункулом; ничего этого (теперь мы знаем) не произошло и произойти не могло - просто потому, что душу (даже - лживого либерала) окончательно продать нельзя.
    Хотя! Существует (ещё и ещё) - «прометеев огнь» искусства постмодерна: человек есть мера всех вещей, а свободный человек-корпускула - равен своему (у каждого - свой) Богу, поскольку «свой» Бог - для корпускулы тоже корпускула (можно лепить из этой мешанины всё: пространство, время, гендеры и и какие-угодно потребности).
    А вот кто будет «лепить» эту рассудочную nova vita (на ваш выбор: поэтеска или душегуб?) - это вопрос сплошных ответов: перестав быть рабом Божьим, человек становится рабом са'мому «лукавому» себе; остаётся навечно в рабстве Напрасных Надежд - погубить свою жизнь (просто - прожить её; «как все» или «не как все» - не имеет значения для гомункула: он за-ранее мёртв для жизни живой).
    Теперь о Напрасных Надеждах. Человек, ещё не ставший гомункулом, всегда надеется и даже верит, что вечны любовь и искусство, что нет напрасной жизни или напрасной смерти, что юность может быть вечной; но - за принятые этого «непреложной» иллюзии появляются понятия у человека добро и зло (по отношению к себе самому).
    Появляется искусственная уверенность, что человек способен из себя самого - выбрать себя другого (это как выбирать из двух зол - ничего, кроме зла, не выберешь); итак - Напрасные Надежды (как белые одежды в холерном бараке).
    Какая прекрасная ложь. Она вполне достойна поэта (но редко когда бывает по силам); такого поэта - можно назвать искусным лжецом.
    Предположим: я и есть тот искусный лжец - что передает вам (как с рук на руки) эту правдивую историю: ведь искусом - правдивую ложь делает (любой) взгляд, но - со стороны (и даже немного остраненый).
    Чтобы стать искусным лжецом, мне пришлось выйти из плоскости течения - и этой, и всех прочих историй; чтобы стать искусным лжецом - мне пришлось (всего навсего) научиться не мешать происходить любой (местной) правде.
    Сам же я (смею надеяться) - меж пространств и времён этих правд (у каждой они свои) оказывался как сказочный Колобок (или кинематографический товарищ Сухов).
    Я говорил уже, что смею - следовать следом за моими героями. Но (этот я) - одно из моих я. Другое моё эго находится в вагоне впереди. Так (чисто технологически) - перебрасывая взгляд из прошлого в будущее; для этого не требуются реальные перемещения! Более того - даже воображать себе раздвоения личности (и прочее сумасшествие - нет никакой нужды): если у вещи есть душа (а она есть), то достаточно персонифицировать сам вагон.
    И не суть - какой (наперёд забежавший или отставший); для такой персонификации более чем достаточно какой-никакой музы'ки.
    А если к нему прибавить человеческое пение - цель достигнута; итак - я мчусь позади моих героев (и ко мне сейчас пошли контролёры), а в вагоне перед ними слышались гармонь и пение, совершенно пока ненавязчивые.
    Ведь если катишься из бытия (избытка жизни - есть такой глагол избыть) в бытие (в другое из-бытие) - ты не уязвим местным басмачам; чуть остановишься (как кинематографический Верещагин - желая обустроиться) - переходишь из жизни живой в жизнь мёртвую/
    Это - фундаментально, увы и ах: поэтому кармический электропоезд - именно что единственно достойная иллюстрация моей сказки.
    Я (сказочник) - позволил бытию быть, а происходящему (в моей истории) - происходить; вещи суть неравновесные; но - вот я и позволил этому электропоезду мчаться и мчать моих правдивых героев дорогою лжи.
    Впрочем, я и себя вписал в объем этой железнодорожной лжи и мчусь вместе с ними - вот разве что нахожусь в следующем (если считать от направления) за ними вагоне.
    Потому я (как и Цыбин - легко играющий временем: его придерживающий или торопящий, или даже способный его вернуть) - смотрю на них из их же прошлого и вижу их будущих: когда они уже совсем другие! Потом (известная технология демиурга) - я позволю сейчас вернуться этому прошлому обратно и опять взглянуть, и опять увидеть.
    Вот (в традиции взгляда демиурга) - явились «бессмертные» (ибо - функция) контролёры, пожали свою жатву со смертных людей (полагающих купить себе дальнейшее пребывание в кармической цепи (меж тем - оно и так есть); тогда-то и настаёт время искусства!
    Пассажиры (временные и просторанственные) - решили, что проблемы (здесь и сейчас) можно считать решёнными. Тогда-то и пришло к ним искусство: объявился вагонный гармонист-побирушка
    Я (в предыдущем вагоне) - проведший бессонную ночь и (из будущего - из-бывая) подготовлявший всю эту историю, умудрился под его гармонь задремать и даже увидеть мимолетный сон - в котором присутствовал Цыбин; весь вопрос: какой Цыбин?
    Мне - в прошлом вагоне; мне - в вагоне будущем; мне - не всё равно; Цыбин (который посередине) - он настоящий?.
    Я (сказочник этой истории) - знаю о Цыбине (почти) всё; но - мои ипостаси впереди и позади меня (и Цыбина с поэтеской) должны всё моё «почти-знание) изложить словесно; для этого (не много и не мало) я предоставил им сновидение: я задремал, и не отрада забвений печали или дум посетила меня в этом сне: в нём мне приоткрылась тайна!
    Причём сия чужая тайна - была мне не вполне чужда. Я говорил (чуть раньше), что Цыбин есть душегубец; сейчас я расскажу, какая я сам (в ипостаси его «попутчика») - узнал об этом; а что произошло «это» чуть позже, нежели я - (всему своему тексту) сообщил, так на то и версификации мои, власть над началом и окончанием, и над остановкой.
    Цыбин (был сейчас) - не сам по себе, а с поэтеской и с песней вагонного запевалы (окормляем культурой); но - сам он давно мне был известен, и никакой такой тайны в нём приоткрыть я (повседневный - не сказочный я) не ожидал; оказалось, напрасно.
    Отечество души есть одиночество - о чем и напомнило мне сновидение!
    Дивен был сон: поначалу мне приснилось мое «прекрасное вчера»: стал я - тот «я», что в предыдущем вагоне; но - теперь уже мой сон, не довольствуясь подчиненною грубой реальности ролью, попытался своей волей реальностью эту повернуть и поселить во мне забытую нежность к миру.
    Тщетно! Место во мне - не оказалось пустым. Не то чтобы душа Цыбина (рядом с душой поэтески) переселилась в меня - что человеку до чужой души, если редко ему есть дело до своей; зато - мне приоткрылась его память; всякая тайна суть память.
    Не правда ли, поговорку «скелет в шкафу» - можно переиначить как «чужая душа в твоем теле»: словно бы в душе суть скелет совершённого! Так уже и  моя память (которая тайна) стала тайной, принадлежащей - уже и нам двоим (не токмо случайным попутчикам быть двуглавыми орлами), то есть  и Цыбину, и мне грешному.
    Цыбин (душегуб) - стал жить моим прошлым, стал желать моими желаниями и домысливал и реализовывал то, на что я сам (из лености или конформизма, но - не из трусости, ибо путь наш в сторону страха!) никогда бы не осмелился; а вот сон мой, окрыленный гармонью певца, стал бесстыден и перешагнул и через права отдельной личности на сокровенность грехов, и через грехи человеческих сообществ.
    Ах все эти формальные права человеков, они не более чем права оболочки, права футляра (или шкафа с его скелетом), который носит душа.
    Цыбин (душегуб) - стал жить моим прошлым и перебирать все мои скелеты аки бусины четок; я (в свой черед) сделал Цыбина одной из моих бусинок (вивисекторски перебираемых - и не одухотворенных молитвой).
    Каково каково же мне стало (посредством бездушного Спиныча) перебирать человеков, переставлять с места на место и каждого на его месте рассматривать? Страшно мне не стало, и я едва не утратил путь свой в сторону страха.
    Я едва не утратил право на жизнь. Слава Юнне Мориц, последнему великому поэту Царства Божьего СССР.
    Слава Богу, я вспомнил (о Боге):

    «Терпи, мой родной, терпи!
    Страдай, мой родной, страдай!
    В чужой постели не спи,
    Кусок чужой не съедай.

    Не зарься на скарб чужой,
    Не пачкай чужую честь -
    Не будешь горбат душой,
    А будешь такой, как есть.

    Надежды чужой не гробь,
    Досады чужой не множь.
    Ты - человек, ты — дробь,
    Правды и кривды дрожь!..

    Пестуй детей чужих,
    Падок не будь на месть -
    Будешь не дрянь мужик,
    А будешь такой, как есть.

    Храмов чужих не хай,
    Веры чужой не пни,
    С нищим дели сухарь,
    Родине долг верни.

    В худшие дни не трусь,
    В лучшие не наглей, -
    Может быть, я вернусь
    Матерью быть твоей.» (1984?)

    Итак (я вовремя вспомнил) - у человека есть одно право: на долг! Только оно незыблемо. А уж эти (все прочие) права человеков на жизнь, как легко их утратить.
    Для этого достаточно сделать их смыслом жизни; для этого необходимо просто забыть (а всякий либерал легко это делает), что они не более чем высокое желание облегчить свое потное существование в коммунальном общежитии: право на свое место в очереди на утреннее посещение коммунальной уборной (животная ведь необходимость, утробная; но - куда и как без нее?) и, главное, право на свой персональный столик на коммунальной кухне: вопрос Шарикова «как я буду харчеваться» - фундаментален.
    Ведь для чего ещё изготавливаются (как перед прыжком - закогтить) вещи и продукты; для чего (посредством искусства) изготавливается душа?
    Право на долг - долгое право (на всю бес-конечную жизнь); отсюда (качество жизни) - терпение.
    Вот так «гомункулы культуры» и изготовляются - терпеливо: право (самому для себя) изготовиться и потребить какое-нибудь искусство (по «кулинарным» рецептам измысленное); далее следует «время жизни» на его должную в «утробе головы» переработку; далее следует обязательное донесение продуктов этой переработки (и здесь действительно очень важны права) до коммунальной уборной; глядь-поглядь, и жизнь прошла в полном своем на самоё себя праве.
    Итак, я «сделал» Цыбина (гомункула-душегуба) - одной из бусинок моих четок, и о чем же я буду («перебирая» за предыдущим Цыбиным Цыбина будущего) молиться?
Пока не знаю, но - дорога покажет.
    А, впрочем! Солнце светит, земля (хотя всё с большим и большим трудом) плодоносит, и люди живут на земле Русской; даже если попустит Бог, что и говорить они будут не по-русски, и молиться нерусскому Богу, не все ли равно, ныне есть и такая святая правда в миру.
    Хочешь ещё о высоких и святых материях, читатель? Жизнь человеку - дана, но - отдаёт он её сам и сам же самолично дерзает у кого-то забрать; это высочайшие есть человеческие составляющие долга: самость и вина за нее; а весь наш (придуманный нами - внутренний) мир держится на иллюзии само-оправдания!
    Оправдать себя в неисполнении долга - вот высочайшая иллюзия, которая - тоже сродни очередности в уборную; которую (ценою души) - человек защитит от любых посягательств.
    Нет ничего драгоценнее у такого человека, нежели право на жизнь и возможность себя продолжить (не только) в потомках; но - вопрос эгоцентризма: а вот если потомки начинают мешать тебе осуществлять это своё «продолжение»?
    Нет ничего драгоценнее жизни (и задачи её «продолжать»); известно, так думает и не ведающая вины обезьянка (уродственница наша), когда преследуемая по пятам каким-нибудь пятнистым и когтистым хищником, бросает ему в пасть свое дитя и спасается!
    Ибо у неё (здоровой и молодой) - и могут, и обязательно будут другие дети, будущие жизни которых она обязана «продолжить».
    Сохранены эти жизни, высшее благо обезьянки.
    Но не эта банальность (азбучная истина)-  мне снилась: сон (на самом-то деле) был дивен! Дивный сон (токая реальность) - в котором я едва не утратил право на отдельную жизнь (и на её «продолжение»). Впрочем, никакой такой особенной и даже «отдельной» тайны в моем сне не оказалось.
    Оказалась в нем одна лишь вивисекция «живой» реальности; а ещё её можно назвать и хирургией «по живому», и версификацией жизни (очень созвучной и прежней России, и России позднего СССР): убивать свою душу - во имя «своей» правды, и себя (во имя «своей» правды) оправдывать.
    Человек, живущий такой (мёртвой) жизнью - ничего сам не решает (только думает, что он решает); такой человек (по меткому замечанию Ульянова-Ленина), становится полезным идиотом; разве что - так было во времена Ульянова-Ленина: тогда люди ещё думали, что они - «думают».
    Ныне же мы (чаще всего) - бес-полезные идиоты (бесы - безо всякой пользы).
    Так что дивен был сон (не только повторное, но - бесконечное разоблачение серийного душегуба): опять и опять открывалась мне (в нем) - очередная «живая» хирургия, и в (очередной) этот раз хирургом в ней оказался хорошо мне известный Цыбин; повторю (не устану) - оказавшийся неоднократным душегубом; но - почему я называю этот сон дивным?
    А потому лишь, что жду от него «полезного» результата - работы, проделанной и над своею, и над моею душой; и её (и ей) - изменившей!
    Ибо (в нашем мире живой и мёртвой жизни: и та, и другая - физиологически функционируют) - живым может быть только тот, чья душа ирреально изменчива.
    Ведь и от Цыбина - каков бы он не окажется (или - уже оказался), я жду совершенно не внешних перемен; и наверное - дождусь; а что пройдет он в нашей внешней жизни какой-то тенью, а не реальностью справления житейской нужды: не будет шуметь, богатеть, обличать, а просто будет жить тихо - как до этого тихого самого себя доживания точно так же неслышно и люто убивал он, не все ли равно?
    Разумеется, нет! Конечно, я (словно и бы не задумывал героя моего романа - душегубцем, и только вот сейчас определился) подготавливаю Цыбина (этой поездкой - в обществе поэтески) к такому очевидному решению; но - такого его самобытное решение бес-полезно; стало быть, его практически невозможно осуществить.
    Меж тем несомненно, что явление он (в нашей жизни) - значительное и характеризующее; более того, берусь утверждать (но лишь из следующего за ним вагона), что он по настоящему содержателен и (сам по себе) не принадлежит жизни мертвой (в отличие от многих наши себя-делателей - «селмейд менов»).
    Более того, Цыбин (в отличие от тьмою жалостливой к себе гордыни задавленных серийных душегубов) - нисколько не ритуален: он (не аз есмь) - одно из уродливых воплощений человеческой мысли, человеческую жизнь себе подчиняющей и стремящейся ко всеобщему мироформированию (версификации  реальности).
    Как и душегубы-народовольцы века девятнадцатого (так и слышу мертвящий смех Желябова, когда на суде прокурор рассказал о нечаянно покалеченном бомбою террориста ребенке), покусившиеся на жизнь Царя-освободителя (прямо-таки, супротив нашей воли - освободителя всех нас) и миросформировавших совсем другое наше будущее.
    Ибо (всё ранее мной) перечисленное - как то: наши ритуальность и маловерие, наше общее нежелание стремиться к самой последней правде, наше духовное наше ожирение, и уверения гордых (собой) правозащитников о «недостоверности» величия нашей истории, и их крокодиловы слезы (очевидно, что они не недостатки критикуют - а саму нашу суть ненавидят) по любому (в те годы так и было) - «не в правовом поле» наказанному бандиту.
    Вспомним милейшую Валерию Ильиничну Новодворскую и её личного друга и современного Робина Гуда Шамиля, убийцу беременных женщин); именно «это» в Цыбине (душегубе) - всё это и вызвало в нем его личный бунт, бессмысленный и беспощадный.
    Всякий бунт есть помутнение; поэтому - никогда ни с кем (кроме своей падшести) и ни с чем не боритесь! Борьба с кем-либо (вовне) не оставит вам времени на свою душу; тогда - у вас вообще не останется (какого-либо) времени; тогда - вы (вообще) из него не выйдите; далее - вы так и останетесь в плоскости пространства и времени.
    Станете «потребителем» плоскости бытия.
    Тогда вы (либо) - станете жить во грехе и грехом всего достигать и жить мертвой жизнью; или же вы (с любовью) - выйдете и взглянете со стороны: что в сущности совсем невозможно; но -  невозможное человекам возможно Богу.
    Вот Цыбин и помутился: решил полоснуть живым скальпелем по обнаженным нервам (ибо художник есть нервы Бога) общества (ныне ведь общество - языческий божик, имеющий все права, составленные из маленьких прав - и любящий, чтобы его губы регулярно смазывались какой-нибудь официальной кровью); решился Цыбин - полоснуть по себе подобным!
    Причём - помутился он не тем, что чем хуже, тем лучше (ибо - куда уж хуже душе, чем сейчас: в культуре потребления), а тем что и у языческого (говорливого) божика есть душа - которую можно спасти (которая - чувствительна к настоящим смертям).
    Настоящая смерть (смерть настоящего) - хороший раздражитель: реакция (должна быть) неизбежна; но - никакой реакции не последовало: Цыбин был целостен в своём зле во имя добра, а противостояла ему аморфная энтропия.
    Цыбин (при всём своём несомненном уме) - оказался глуп: любое ничтожество предсказало бы результат заранее.
    Цыбин (энергичный и умный - переполненный жизненной энергией ци: готовый выжить всегда и веде) - оказался заведомо ничтожней самого ничтожного! Разумеется (даже разумом) - он во всём ошибся: не содрогнулось «целокупное» собщество - и почти не заметило подчеркнуто зверской и лютой ампутации у себя некоторых душ, умов и талантов.
    Но (прежде этого разумения) - именно здесь следует (окончательно) признать и уразуметь, окончательно формулируя: что именно он и есть зверский убийца и Коротеева, и нескольких других людей.
    Поскольку мне (и следующему за ним в соседнем вагоне - и в не менее соседнем вагоне ему предшествующем) он и симпатичен (как «чистая» идея), и не растиражирован на (грязноватые истины) «коммунальных уборных».
    Симпатичен - вопреки тому, что убиение невинных меня ужасает поболее, нежели грозящий всем нам официальный ужас и гнев карательных наших органов (а в прессе этих странных смертей и вообще почти не заметили: не бандита ведь неправедно убили и не на гламурного человечика покусились); но - мы-то с вами живем в реальном мире, где смерть и убийство не более чем повседневность - да и нет невинных среди настоящих и созидающих!
    Невинны лишь (вот как обезьянка-детоубийца) - не созидающие: вот так (наконец-то поясню причину) и оказалась в попутчицах у серийного убийцы совершенно не созидающая и - более того! - совершенно бездетная (несчитанных её абортов - когда швыряла она в пасть собственных страхов еще не рожденного детеныша - считать мы не будем; кто мы такие, чтобы сосчитать её душу?) Натали, абсолютно невинный смешной человечек!
    Ей маньяка Цыбина бояться совершенно нечего; зачем она ему?
    Что до истории, какими словами Цыбин уговорил её по-путешествовать по стране вместе с ним, причём - столь не комфортно, то и здесь нечему удивляться и никаких таких своих нечеловеческих возможностей (а они были у него, ох как были) ему не потребовалось особым образом применить.
    Во всяком случае - не нам (с нашей историей и ее навсегда кратким курсом) этому дивиться! Ведь история эта отчасти и обо мне.
    Дивный мой сон оказался (разумеется) - не только и не столько об ужасной тайне моего попутчика: такой сон был бы плоским, как мироздание Птолемея! Я позволю себе надеяться, что мой мир несказанно многомерней; я позволю себе в этом сне (пусть он и «мой», но - он о другом моём «я»); я позволил себе заснуть среди кровавых мудрствований моего попутчика.
    Снилось мне, что я вернулся на годы назад (не только с повторами забежавшего наперед прошлого - иначе дежавю - дано нам играть) и опять стал безогляден и бескорыстен (отрок, листающий эстампы); тогда я еще не хранил драгоценности чужих судеб в своих летописях; но (уже и тогда) - копились они в моей душе!
    Разумеется, что я был влюблен (и беспомощен); но - это там (в прошлом); здесь моё «я» (как хозяин здешнего времени, находящийся в центре - в точке отсчёта) - в этом поезде мог(ло) представить (из себя) всё, что угодно; например (ныне новомодное) - свои версификации истории какой угодно страны.
    Кроме своей, разумеется; вы там (вокруг меня) - можете бесконечно менять свои «гендеры» и переименовывать свои города в Садом; как вы умрёте - не моя проблема: «Мы попадём в рай, а они просто сдохнут.» (В. В. Путин)/
    А во всём остальном (в этой истории) - полная свобода: разумеется, как и все истории и мира, и личных мирков, история эта - прежде всего о воле и энергии жизни, а не о добре или зле (напомню: к власти ли направлена воля, или к чему ещё - в этой истории мне и судить); так вот, именно по воле неслучайного случая точно так же (разве что уже много лет назад) оказались в вагоне электропоезда несколько случайных людей.
    Почему я сейчас вспоминаю тот случай? А просто хочу указать (себе, прежде всего) - нет среди людей невиновных: все «мы» - убийцы; дальнейшее моё описание моего «настоящего прошлого» - одна из возможных иллюстраций к вышесказанному: «мы» - постоянно мнящие себя по отдельности и никак не понимающие того, что (чаще всего) «я» - функция, не более того (убийства всеобщности и прославления частности).
    Как-то раз получилась так, что совершенно негромко некие «мы» (в количестве нескольких человек) - сгруппировались и уже компанией вышли с одного заштатного вернисажа (имевшего место быть в редакции журнала «Нева») и последующей легкой и цивилизованной попойки.
    Оставшись (всем) происшедшим на вернисаже - не удовлетворенными ни физически, ни духовно: вестимо, homo denatus (иначе - Степной Волк) всегда в поиске недосягаемого - «мы» (сейчас как бы единая, хотя и томимая неведомым, личность) почти без слов решили отправиться за город ко мне на дачу.
    Почему (повторю)-  я сейчас вспомнил тот случай? А чтобы противопоставить жизненной энергии (на деле - энтропии) душегуба по уму Цыбина; точно так! Могло показаться, я ретируюсь перед его внутренним напором; но - не даром я поминал некоего римлянина (с его утешением философией):
    «Когда же она увидела, что я не просто молчу, а совершенно утратил дар речи, легко коснулась рукой моей груди и сказала: Никакой опасности, он страдает летаргией, обычной болезнью расстроенного ума. Он ненадолго забылся, но легко придёт в себя, раз он был знаком со мною прежде. Чтобы он смог (это сделать), мы немного протрём ему глаза, затуманенные заботами о бренных вещах.» (Boetius A. M. T. S. De consolatione philosophiae)
    Как мне вспоминалост это моё «настоящее прошлое»? Казалось бы (сном во сне) - я не спал: мчался - то ли впереди, то ли позади моей пары (поэтески и душегуба); ан нет! Чтобы придти в себя, вне потребовалось просто задремать.
    Задремав, я пробудился в некоем компилятивном «мы». Это «мы» - пребывало в Прекрасном Вчера (тоже в своём роде Царстве Божьем: там имели значение взаимопонимание людей, человеческое искусство, дружество; из этих прекрасных качеств эта псевдо-единая личность и составлялась.
    Итак, вот кто составил компелятивную душу данного «мы»: к ней свои души до-бавили (по теории музыки Боэция) совершенно на вернисаже неизбежный газетёр-фотограф, потом некто Лавров (распорядитель галереи и мой давнишний знакомец); а ещё с нами были две прекрасные женщины (мать и дочь); разумеется, себя я тоже прибавил (к достаточному и необходимому).
    И вот здесь-то я перехожу к главному: «тогдашний я» - совсем не то, что «нынешний я» (находящийся в поезде с поэтеской и душегубом); и вот здесь возможно перейти к главному: я перехожу к тому, что сокрыто у каждого в его ящерно-мезозойском (или еще слякотней - фрейдистском) позвоночнике.
    Старшую звали Жанной. В неё я тогда еще оставался совершенно влюблен. А младшую звали Валерией; Валерия - маленькая балерина пяти лет от роду, взирала на происходящее (вот как и я сейчас - следуя за умчавшимися вперед) немного со стороны и с моих рук, поскольку уже в электричке я посадил её себе на колени.
    Валерия (прекрасная дочь) - смотрела на все происходящее русалочьими глазами!
То есть (смещение реальности) - немного остраненным зрением (Стихии Воды), то есть  - не совсем сказочным: как прекрасны кажутся людям русалки!
    Но (помните)- которые есть воплощение сил или потустороннего, или посюстороннего зла.
    Девочка (само собой) - не была ни злом, ни добром, а (как и всем мы в самих себе) - оказывалась центром и точкой поворота своего (и каждого - в других) личного миропорядка с его личными добром и злом; а над всем этим ( о банальность) - звёздное небо.
    А внутри этого - нравственный закон.
    А так (как ни крути) - «мы» (будущие) с моими Цыбиным и поэтеской и с (прошлыми) компанией с вернисажа оказываемся прекрасной иллюстрацией цитаты: «Жизнь с ее явлениями можно уподобить сновидению, фантому, пузырю, тени, блеску росы или вспышке молнии и представлять ее следует именно такой.» (Сиддхартха Гаутама Шакьямуни)
    Разве что (в будущем) - я не лгал себе, что влюблён; «Любовь - это заблуждение, будто одна женщина отличается. от другой.» Генри Луис Менкен
    «Любовь - это зубная боль в сердце.» Генрих Гейне
    Заметьте: я ничего не сказал о мгновенной вечности, о бессмертии в смертном теле; меня интересуют вещи сугубо практически вещие (например): смерть как (не менее одушевлённая) часть нашей жизни, составная мозаики - такая же, как любовь.
    «Что такое любовь?.. Вероятно, это мозаика чувств, из которой нельзя выкинуть ни одного камушка.» А. Б. Мариенгоф
    Воспоминание о той (гораздо более давней, чем кармическая электричка Цыбина и Наташки) поездке: это воспоминание и о любви, и о смерти.
    Но вернёмся к русалочьим (от Стихии Воды) глазам; может быть - даже фасеточным (не имеющим никакого отношения к частному зрению газетёра-фотографа (включённого в ситуативное «мы»); глаза эти по прежнему сводят с ума многих из мужеского племени.
    Просто «мы» (любые «мы»: вчера, сегодня, завтра) - смотрим на происходящее не из одной точки, а отовсюду; так вот - эти русалочьи глаза (тоже ) способны увести от повседневности; а мне необходима именно повседневность Царства Божьего: моего бессмертия в смертном теле.
    Итак: Финляндский вокзал (Ульянов-Ленин с его апрельскими тезисами: кстати, дело было в апреле-марте); всей хмельной группой мы ожидаем электропоезда; но (главное) - никакого-такого буфета на Финляндском вокзале нет, назначение его узко и сугубо утилитарно: ожидание своей очереди отправиться в путь (через Лету: любой «отъезжающий») переправляется из отдного качества бытия в другое.
    Пиво, уверенно мной добавленное к скудной вернисажной водке, столь же уверенно принялось прогрызать некие овраги в моей уже и тогда скудной крови; по этим оврагам заструились мутные весенние воды воображения, что в свою очередь побуждало меня к словесным вольностям по отношению к распорядителю (или куратору - все они чего-то там за нас распределители!), именуемому мной несколько искусственно: Лавр.
    Скорей, у меня были ассоциации (смутные) с Александро-Невской лаврой и с её некрополем; я не знал тогда, что точно так же будет зваться герой уважаемого мной (и в настоящее время от нас ушедшего) настоящего актера Абдулова; впрочем, русло данных оврагов в моей крови и сейчас я не изменю.
    -  Итак, выставка состоялась, нет? - смеялся я в лицо распорядителя. - Стало быть, Лавр сделал свое дело и может уйти!
    Дивны дела твои, российское искусство! Дивны, ибо никому ты не нужно ни в утробе нашего государства, ни вне утробы; ты при всем при том по прежнему вполне продажно (это как с душой: полностью уступить невозможно - потому что неистребима, но - любо-дорого поступиться частицей!) и именно благодаря продажности покупаемо/
    Люди социально малоуспешливые, что по недоумию избрали тебя себе как орудие для карьеры, точно так же дивно себялюбивы и жизнестойки сверх всякой меры.
    Но зачем им жизнестойкость? Нет у них ответа, поэтому - нет для них и вопроса! Иначе - как жить? А жить надо.
    Вот мы и живём: поначалу - в конце девятнадцатого века не стало в народе нашем связующей мысли: тотчас явился за нашими душами Великий Красный Октябрь; потом - уже на закате красного октября: не стало и его связующей мысли; тотчас пришли за нашими душами лихие либеральные мародёры.
    Впрочем, это всё об одном и том же: что не было нигде (ни в жизни, ни в его честном зерцале-искусстве) связующей мысли! Одно лишь животное выживание-жевание-чавкание были у нас; одно лишь животное выживание осталось и у тех, кто прислуживает музам.
    Впрочем, даже у мародёров - осталась семья! Все лучше, чем совсем ничего. Тогда ещё не знали о свободе любого множества гендеров, а о судьбе Садома - в школе не рассказывали.
    Другое дело, стали наши мародеры (и те, и эти - то есть всякие) утверждать, что никогда ничего (провиденциального) - и не было: семья, которая тоже орудие (сурово-фаллическое или нежно-женственное) выживания, не способно задаться вопросом и получить ответ; не до ответов всем нам! Мы лишь (себя из души) - выживаем.
    Мы даже душу пробуем использовать. Хотя (хорошо известно) - не сотвори себе кумира, не используй веру как инструмент для достижения чего-либо»; даже для обустройства детской колыбели - выкопаешь лишь братскую могилу.
    Может быть, поэтому я дразнил Лавра (немало трудившегося для-ради какого-либо общественного блага):
    -  Лавр сделал своё дело! - забывая общеизвестное: «За всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда» (Мф. 12: 36).
    Из (не забывая, а забегая наперёд) - предугадывая: так что речь всегда - о выживании за счёт других: разве этот мир я сотворил? Если я, кусачий  homo denatus, пробую мир версифицировать - для того, чтобы урвать у него (не) своё, я должен знать: (не) своё и получу.
    А меж тем Лавр - ещё не всё совершил (вообще - по жизни, так он полагал): потому - лицо моего оппонента кривилось: все мы, делатели искусства (шуты-прихлебатели при кухне местного барона и бес-законные гости в спальне баронессы) - все мы (социально) мало успешны; но - болезненно воспринимаем, когда нам этим фактом в личину пробуют ткнуть.
    Тогда личины - кривятся (так кривятся заборы, которыми мы огораживаем нашу самость); более того (даже не вообще, а сегодня) - Лавр ещё не всё совершил; что до «забора, огородившего самость»: слова мои его задевали (этот забор), и Лавр собирался (в свой черёд) - задеть меня (как плетень, только лишь покосившийся).
    Таковы мы (пешеходы жизни) - не садись не в свой кармический поезд, пожалеешь!
    Меж тем он поначалу вместе со мной смеялся моей неоднократной шутке: я безрассудно и безоглядно, он - чем дальше, тем более принужденно и затаиваясь; и когда наконец-то подали поезд, атмосфера уже была не то чтобы накалена, но - несколько сюрреалистична: все обрело немного другие глубины, нежели в повседневности.
    Так мы («мы все вместе») - как бы получили возможность сесть в тот следующий за убийцей Цыбиным вагон; совсем не важно, что сели «мы» - задолго до; и вот именно тогда серийный душегуб Цыбин (непобедимый - в своей воле к «собственному» решению жизни) - вдруг (из меня, такого бес-грешного) выглянул; более того(с болью) - посмотрел на окружившую меня разруху Царства Божьего.
    Запомнив его, Цыбин от Лаврова отвернулся.
    Замечу: у меня (то есть - в моем тогдашнем прошлом) было около полуночи. Электропоезд - должен был быть (и был подан); но - это был последний (на сегодня) электропоезд. И вот: теперь Жанна сидела напротив меня. В этом последнем (на сегодня - для меня) поезде.
    Как водится, речь в дороге зашла о праздном; художник, известно, должен быть праздничным и даже в чем-то пряничным (как тульский самовар: попыхивать искусством).
    То есть - должен радовать и быть радостным (помянутый трубадур при бароне: для-ради места на кухне и в спальне баронессы); то есть - всегда должен, то есть - речь шла об искусстве; впрочем, перенесшийся в меня - но так и оставшийся в своей окровавленной белой хламиде - Спиныч не слушал наших пустых и пространных словес; он был во мне и отчасти стал мной, и его сердца коснулась моя любовь к этой женщине.
    Все мы - дети  реального мира и не ищем совершенства в любви к женщине; известно, что многие (в так называемой любви) - ищут комфорта и телесного, и душевного; который (комфорт) - именуют смыслом жизни; известно, впрочем, что мало у человека возможностей отыскать себе смысл - известно (пусть будет даже такая).
    Итак, моё зрение - перестало быть моим: это Цыбин посмотрел на Жанну взглядом вивисектора; и вот что он увидел: моя любимая - она была маленькая женщина с огромными зелеными глазами, узкими бедрами и большой грудью; грива (воистину - не для красного словца' сказано) густых черных волос нескольку завивалась.
    Завивались - как дантовы кольцы: едва-едва - здесь; но - вот что было на самом деле: Цыбин - смотрел на мою женщину; я (глазами Цыбина - в будущем, вместе с поэтеской) - смотрел на страну; но! Вернёмся к моей женщине.
    Густые волосы. Их несколько грубоватые извивы были - как перестук колес поезда или валкая поступь полярного медвежонка); это была маленькая женщина с большой буквы: внешне ветрена и насмешлива, вскидчива и остра, но - она могла и рассечь, и связать не объединяемое; характером ее определялось, что эта очень сильная женщина - никогда никого не спасала, полагая более чем спасительным для любого мужчины сам факт своего рядом с ним присутствия.
    Это не была женщина-струна, приуготовленная для средневековой лютни и будущего наслаждения телесного и духовного: секретом её особенной прелести могло быть и то, что она была совершенно безразлична и к своему, и к чужому счастью; такой я её когда-то встретил, и она всё ещё оставалась такова!
    Она была бы смертельно опасна - любому (когда бы не была и сама смертна). Она была смертельно опасна - равнодушием к не равным ей душам; а не равны были - все, кто не она: кого мистическая обречённость на недостижимое приковывала лишь к её плоти; лишь она позволяла наслаждать и наслаждаться.
    По своему и она была убийцей. Близость с ней (как, впрочем, и с любой другой женщиной) - предполагала отказ от собственной жизни; тогда как её жизнь оказывалась необъяснимо абсолютной ценностью.
    В отношении христианства к смерти, и в отношении к смерти истинного самурая всегда есть связующая их нить: любая смерть (даже и самоубиение) допустима и даже необходима - коли ты губишь свою душу за души других; и всё это не во стяжание в себе греха!
    Девственница, спасая невинность от насилия, может кинуться со скалы; и да будет она почитаема святой! Врач, прививший себе чуму есть самоубийца, положивший душу свою за други своя, ибо разбитой хрупкостью своею (колбою души) - не сокрушим в невидимом; самурай, выпустивший себе кишки потому лишь, что с его невидимым что-либо сотворили (ибо - не смог примириться).
    Все они делают (deus ex machina) - свое невидимое несокрушимым.
    Эта женщина была не такова: красота её - была беспощадна и сокрушима. То есть (в сущности) - она была такой же, как мы; разве что она была (сейчас) - словно бы заключена в свою красоту; бывает уродство (и на этом стоят искусы нового времени) превыше красоты, но - бывает и красота превыше самой себя; красота, заключенная в самой себе и из самой себя вышедшая.
    Вот что я искал в этой женщине (и вот что я не нашел в самом себе).
    Все мы смертны и заключены в смерть; полагают, что мы заключены в оболочку тела - это не совсем так: нам дано выходить и из этой, и из других оболочек ещё при жизни, и это такая же банальность жизни (как и её - жизни - мистикофизиология: гениталии и пищеварительный тракт, и рассудочная деятельность так называемого сакрального).
    А вот (перед тобой) - смерть; она (перед всеми) - сама по себе. Поэтому - возникает у всякого  человека неизбежная (жалкая) мысль, что и смерть, и энтропию (смерти - смерть) - тоже можно убить; этим оправдывал свою гордыню помрачившийся Цыбин; душегуб - рас-считывал, что и смерть есть не более чем орудие «невидимого»; быть может - то единственное орудие, которое смертный человек может радикально (и необратимо) к невидимому приложить.
    Отсюда следует, что Цыбин - никогда не молился смерти (считая «ниже» своего достоинства - молиться орудиям); отсюда следует еще, что смерть, которую приносил людям Цыбин, и должна была быть трудной (даже - после смерти: отсюда - изуродованные тела); отсюда следует, что Цыбин (душегуб) - был обыкновенный маньяк в том смысле, насколько маньяком является обыкновенный влюбленный, которого манит «невидимое» его возлюбленной (и иллюзия того, что именно она придаст смысл бытию).
    Который ошибочно полагает, что нашел слияние душ в сплетении потных и горячих тел. Так что я, влюбленный в «мою» Жанну, тоже был в своем роде маньяк.
    Сама эта женщина никогда маньяком не была; сама она прекрасно знала и о разделении души и тела, и о сопутствующую (этому разделению) мистикофизиологии: все мы смертны и заключены в свою смерть, и посредством смерти соприкасаемся друг с другом.
    Ещё и поэтому (из глубины моего «прошлого будущего») убийца Цыбин взглянул на неё и соприкоснулся с ней, и увидел в ней все то, чего я, верно, до сей поры увидеть не смею: бессмертную и высокомерную душу, воплощенную в смертное тело.
    Более того, убийца поверил женщине. То есть - и душе её, и её телу: до самого конца и до самой её последней лжи. Такого не бывает: ни кто не переступает через самосохранение; точнее - почти никто: так вот - речь об этом «почти».
    Сейчас именно такая (какой и можно, и хочется верить) - женщина была перед Цыбиным; и как бы я мог и должен был бы ему завидовать!
    Ей не надо было бы и говорить со мной (с ним): «мы» и так знали её голос - её интонации, её дыхание в паузах между словами; ей не надо было даже и двигаться! Я «мы») и так знаю все её жесты, её танцующую походку, её странную манеру подносить руку к шее, когда она смеется: как будто она переполнена впечатлением и пробует его в себе удержать.
    На самом деле это было не так: она удерживала не впечатление, а себя! Давая понять (персонифицированному) впечатлению (и тому, кто его произвёл) - где именно (вовне) его место. О этот её смех, нежный и глубокий, и в своей глубине беспощадный.
    Её душа (хороша она или плоха - другой вопрос) воплотилась в её тело наиболее полно - насколько это возможно: душе - одушевить тело; нет ничего милосердней, нежели (почти полностью) воплощенная в тело душа, но и нет ничего беспощадней такого милосердия: ты - это ты, и (этот «ты») - всегда меньше своей души.
    Имеющий душу - да услышит. А не имущий - пусть потщится постяжать себе денежку посреди Царства Божия.
    Она (эта маленькая женщина) - потрясла Цыбина, но она (эта воплощённая красота - якобы превентивно нас всех спасающая) Цыбина - не убила; тогда я не знал так хорошо своего будущего, как знаю сейчас: я знать не знал, что она не убьет и меня!
    Хотя (в те давние дни) эта женщина уже готова была, расставшись со мною, надолго меня уничтожить. А потом (воскресив меня) могла и вернуться; данные «уничтожение» (тела) и «воскресе6ние» (души) - ничего не решали по существу.
    Странное чувство меня преследует. Что поступки людей не влияют на предопределённость. Что не влияют даже на других людей (если смерти нет - всё суета); а вот сам человек может версифицировать свой долг перед самим собой.
    Что никоим образом не повлияет на на саму «смерть» и само «воскресение»; разве что - потребует живого времени; которое время - будет отнято у долга; долгое время (время долга) - это как у бесконечности отнять часть: и там, и там остаток бесконечен, и потеря необъятна
    Странное чувство меня преследует. Лучше всего его выражает фраза: «Ты спрашиваешь меня, как обстоят дела в Церкви. Я отвечаю: в Церкви все обстоит так же, как и с моим телом - все болит и никакой надежды.» (Святитель Василий Великий, более 1600 лет назад)
    Надежды - нет, вера есть знание (осуществление ожидаемого) и «уверенность в невидимом» (Павел); а что люди тщатся в своей алхимии - так пусть их; потому (потщимся и мы) - вернёмся в наше «сейчас» (то есть - и к нашей прекрасной Натали; или даже к другой Наталье Николаевне - той, чья прелесть явилось внешностью Черной речки); спутница нашего Цыбина улыбнулась ему нисколько не застенчиво и решительно (хотя нежным и приглушенным голоском) ему предложила:
    -  Так давай же попробуем твой самогон! Ты так увлекательно о нем рассказываешь, - этой фразой она прервала странствия душегуба по иным временам; Цыбину пришлось вернуть зрение в свои собственные зрачки.
    Цыбин (волей-неволей) - отдалился от «моей» возлюбленной; он вернулся «к себе»: ему опять пришлось говорить что-то незначащее и совершать какие-то телодвижения, как то: приходилось доставать аккуратные рюмочки, открывать флягу и наполнять рюмки самогоном.
    -  Простая жизнь, как будто плоть пустая,
    Мила мне как сосуд, что для любви простой! - процитировал он какие-то (никому неведомые) стихи и (как бы вместе со стихами) протянул до краев наполненную рюмку женщине
    Наталья взяла рюмку и попросила его:
    -  Это ведь стихи? Продолжай. Это похоже на балладу.
    Когда-то я был увлечен трубадурами Прованса, - молча сказал ей Цыбин и продолжил вслух и - уже для меня, прислушавшегося в своем сне очень внимательно:

    Опустошая кошелек невосполнимый,
    Я душу положил к ногам любимой,
    И сам остался как сосуд пустой.

    -  Ой! А я ведь их знаю, только забыла, как там дальше - сказала Натали (сейчас она была не та говаривавшая: «Надоели мне твои стихи, Пушкин!»); сейчас я был бы не я, если бы в своем вагоне (и опаздывая, и опережая - и в своем сне) их за Цыбина не продолжил:

    Пуста земля от Волги до Китая...
    Пусты моря, поскольку как сосуд
    Для волн и ветра - мир невосполнимый
    Я поспешил сложить к ногам любимой!
    И что осталось нам двоим, когда любовь ушла? - проговорил «я» (губами Цыбина - прошлый и будущий - по отношению к ним); вышло - почти скороговоркой, как бы проскальзывая мимо пристрастного слуха моих реальных (а не следующих впереди меня) спутников; Цыбин (там у себя - посреди «меня») услышал какого-то меня и подсказал:

    Холодный взгляд орла и взмах его крыла -
    Страна была в раздоре, и разлад в крови...
    Со странниками ливней и метели
    Был путь мой на чудовищном просторе!
    И я взрослел для новыя любви.

    -  Все слова да слова! Пить надо, ибо можно и должно, и не пить нельзя, - объявила Наташка (сейчас - переставшая быть Натали) и чокнулась с Цыбиным, и немедленно (как в романе Москва-Петушки) выпила.
    Цыбин (не сам по себе - а какой-то мёртвой своей частью: словно о двух головах византийский орёл - не тот, который - в попутчиках, а пошедший-таки на унию с католиками) выпил следом; его живая часть - ни на миг не соприкасаясь ни с алкоголем, ни с любой другой водой Леты, оставалась в моём прошлом (и со всеми нами- в том прошлом электропоезде); меня нынешнего (уже постигшего тайну убийств) - окунуло в кипящий океан самого чудовищного беспокойства о том (уже благополучно минувшем, но - сейчас очень из нашего «сейчас» уязвимом) прошлом.
    Мне вспомнился скальпель Цыбина, вполне себе (сам по себе) персонифицированный) -готовый потрудиться на славу (и во славу) и поусовершенствовать что ни попадя.
    И вот тогда мне (уже во всех своих малопривлекательных и терпких деталях) - вспомнилась та поездочка за город; мне (в самых своих приватных подробностях) - вспомнилась (а ведь говорил, что и так знаешь!) сидевшая тогда напротив меня Жанна, в которой всё было прекрасно; но - это было только её «всё»!
    Я (рядом с ней) - не чувствовал себя частью этого её «всего»; и что же такого у неё было, что я оказывался от неё столь зависим?
    Была (у неё) - какая-то мелкополитическая карьера (муниципалитет); была (у неё) какая-то чиновничья не слишком мелкая карьера (которая вскоре должна была рухнуть); были (у неё) - мужья и любовники (некоторые из них её вскоре собирались предать); кстати, помянутый в моем будущем художник Коротеев (ужасно убиенный) - был (в её прошлом) её наставником и в её любительской живописи, и в её плотской живописи (она часто меняла любовников) переплетенных и трансформирующихся тел.
    Не правда ли, теперь времена перемешались; казалось бы (теперь) - я тоже умею переплетать времена и тела? И никакого терпения во мне нет.
    Не правда ли, (даже) вот эта совсем другая женщина - Натали моего настоящего, сидящая рядом с серийным убийцей, чем-то очень существенным (хотя и постигаемым - только когда утратишь) отличается от той Жанны; не правда ли, по большому житейскому счету (разве что - это очень сущностно - у Жанны есть дочь) ничем они не отличны.
    Они (обе)-  не только не готовы кого-либо спасать (кроме самих себя); но (и это главное) - они изначально уверены в праве обязательно быть кем-нибудь спасенными.
    «Кого-либо спасать» - понятно, я имею в виду самого себя (здесь моё эго - едва не захлебнулось: я и есть - всё и сейчас); о таком единении с Жанной я мог только мечтать - если бы не понимал: нет между нами такого единения: я всегда буду (для неё) «вторым».
    Ведь и Наталья, эта женщина-полумультяшка, в своем роде вполне совершенна, и к ней нечего добавить, да и убавлять тоже нечего; она ведь тоже могла бы быть чьей-то мечтой; и что тогда (с мечтой о Воскрешении Царства Божьего СССР)?
    А ничего! Причём - и вчера, и сегодня, и завтра; если это «ничего» кого-то устраивает - это не я (и не «мы» - сейчас в той «давней» электричке мчащиеся ко мне на дачу); я сейчас из времени вышел.
    Впрочем, речь не об этом - и даже не обо мне (рассказчике всех этих историй): речь идёт о том различии между людьми, которое никакого отношения не имеет ни к очередности в коммунальный сортир, ни к престижности быть захороненным на Новодевичьем или Ваганьковом.
    Чем различны (если действительно различны) души людей?
    Я не то чтобы не знаю этого, но - я даже и не хочу знать; ибо (хотя и хочу отличаться) - всё это только наши хотения: они (и) ничегошеньки не значит, (и) мы (соборные «мы» кармического электропоезда) сами не знаем, чего хотим.
    Зачем нам знать - свои хотения. Нас судят - по деланиям. Делания - мы можем предполагать (хотя последствий даже не прозреваем); но (как раз на этой ноте до) - Цыбин опять заглянул в моё прошлое; на этой ноте я (как эго) - опять стал не я; поначалу я было подумал, что он из своего вагона оглянулся (во мне и на меня) затем лишь, чтобы опять посмотреть на Жанну - моими глазами.
    Поэтому я (но - только уже нынешний я) торопливо устремился вдоль его взгляда! И что же?
    В том и различны наши хотения и наши действительные состояния (в отличие от душ - ибо всё здесь ощутительно), что мы можем и хотеть, и даже сколь угодно (в реализации хотений) состояться, но - наше реальное бытие не учитывается нашим (более весомым) бытием ирреальным!
    Ведь в наше состояние обязательно вмешается влиятельный посторонний.
    Здесь (но не тогда) - я мог бы предположить таковым ирреальным посторонним Лаврова-Лавра, но - он и сам себя оказался в состоянии (себя) предложить и продолжить.
    Внешностью он был примечателен: остронос, рыжеволос и конопат, характер имел взрывной, но - характером он мог управлять!
    То есть (из-за меня) - он взорвался (бы) сегодня уже давно, но - взрыв свой попридержал и лишь теперь понемногу стал его выпускать вовне: время от времени поглядывая на меня (к несчастью своему - он так и не разглядел тогда во мне настоящего серийного душегуба Цыбина), принялся он ласково и зазывно с Жанною беседовать.
    Беседа сия велась неумолимо и имела свою цель: Лавр (почти мавр) - хотел посмотреть на мою ревность.
    Можно сказать, своего он достиг - задолго до того, как я взревновал наяву; но (заранее - до моего взревнования) - своего достижения осознавать не собирался: люди столь легкомысленны с невидимым, что диву на ни х даёшься!
    Лавр никак не мог догадаться, что на моём месте оказался не мягкотелый любовник начальственной красавицы (постиндустриальный потребитель), а человек реального дела вивисекции («народоволец и разночинец»).
    (на моём месте) - оказался «не сам себя дожёвыватель и проживатель».
    (на моём месте) - оказался совершеннейший из наивозможных маньяков. Тот, чьей многомерной ирреальности поддается наша плоская реальность. Представим себе, мой реальный читатель, запредельные чувства Спиныча, когда он увидел флиртующего Лаврова.
    Наверное, они были сродни чувству А. С., углядевшего рядом с кокеткой женой общеизвестного гомосексуалиста Дантеса, которому за-ради карьеры в России понадобилось себя закамуфлировать связью с известной светской красавицей.
    Бог с ним (красивым и гламурным карьеристом), и Бог с ней (достойной женой гения); Бог даже с тем, был ли адюльтер или не был (в ирреальной реальности - всё мы иллюзорно предаём друг друга); но (здесь другое) - нельзя использовать чужое запределье для расширения своих плоских пределов: это не только бессмысленно (как, например, разрушать храм в Иерусалиме), но - бесполезно.
    Потому (всегда) - оказывается бессмысленной тратой невосполнимого личного бытия, что любому (сущему в бытии) - нестерпимо оскорбительно: и с этаким стреляться?! Невместно; а, впрочем, иначе - никак.
    Меж тем Натали выпитый самогон оценила:
    -  Превосходно! Похож на виски. Не на шотландский, конечно, но на американский обязательно.
    А знала ли она отличия? Дегустировали ли она когда-либо эти напитки? Не важно; но - прозвучало слово «похож» (и сразу же - обозначившее все подмены природы на её извращение):» здесь» - призывает «сейчас»: лик отбрасывается, принимается скоморошья маска (которую - тщатся торговать на стрекочущей Сорочинской ярмарке версификаций).
    Впрочем - об этом другая история, роман Среда Воскресения.
    А В этой истории (здесь и сейчас)т - Цыбин (вместо с мной настоящим - настоящим, находящийся сейчас в моём прошлом) оглянулся на Натали - и опять увидел Наташку, неумело изображающую если уж не всеведение, то  искушённость - обязательно: зато - она не дегустировала самогон гламурными глоточками, но сразу приняла его весь (то есть и «душу» алхимического эликсира, и его тело).
    -  Американское - как эрзац архитипического; казалось бы, ортодоксы-протестанты; казалось бы, они никак не приведут мир к архаике Содома; а поди ж ты!
    Наташка (полумультяшка) - хотела удивиться. Она (всего лишь) - кокетничала с напитком. Цыбин (душегуб) - ей улыбнулся, обозначив её причастность к сакральному, и она забыла об удивлении: поверила во взаимопонимание с душегубом.
    Но(!) - не душегуб задал следующий вопрос. Следующий (из всей кармической цепи) - вопрос прозвучал из уст кого-то из попутчиков:
    -  Как тебе гибель тамошних башен-близнецов?
    Наташка даже не задумалась и ответила штампом:
    -  Чудовищное преступление против человечности. Хуже нашего с тобой сталинизма.
    Цыбин (сам банальный душегуб) - банальности не возразил; Цыбин (следует добавить) - оглянулся из будущего в прошлое, но - ничуть от будущего не отвлёкся: Цыбин не стал говорить, что Иосиф (Ужасный и Великий) - спас Русский мир и Царство Божье СССР (быть может - потому не сказал, что понятие эти в описываемые мной времена ещё не были в ходу).
    Легкий «на ногу» разговор (благодаря наташкиному словесному сравнению напитков) - зашёл об американской прожорливой культуре и еще более мировой и прожорливой цивилизации.
    Речь(!) - перетекая и по культуре, и по её плоти (архаике, из которой т. н. культура произрастала), неизбежно должна была зайти и зашла в конце-концов и об 11-м сентября (тогда это событие только-только грянуло) - то есть о любой закономерности любых «судных дней» (ноевых ковчегов атомизированной личности); согласитесь, в те дни Америка ещё не целовала ботинки неграм и не превозносила трансвеститов (на что имела полное право:  пусть и дальше себя самоубивают).
    Очевидно - нам надо уметь архаике противостоять, но - столь наглядное использование смерти как инструмента для вивисекции именно «града на холме» было достойно предметного обсуждения.
    Дело это эмоциональное. Каждый(!) - легко представит себя наносящим удар в сердце неуязвимой гордыни англосаксов. В этом сердце - нет невинных: там всё честно платят налоги на то, чтобы англосаксы правили миром, убивали, подкупали, свергали; там все (так или иначе) - людоеды; и если людоедов постмодерна убивают людоеды архаики (какие-нибудь феодальные саудиты), будет ли с нас довольно?
    Или мы пойдем мимо и дальше?
    Цыбин улыбнулся этому перефразированию известнейшего американского поэта (кажется, Уитмена); Цыбин улыбался очевидному: выход их безвыходного полураспада современной культуры - в аскезе и смирении, но - не множеству протестантских ересей даровать нам такую аскезу; первая задача протестантских ересей - сокрушить наша с вами православие; затем - подвергнуть культурному геноциду население шестой части света « с названием кратким Русь».
    Ресурсы этой части света (физические и мистические) - могут продлить господство людоедов ещё на сотню лет; что будет далее - сейчас никого не интересует.
    Противопоставить этому возможно лишь Воскрешение Царства Божьего СССР.

    Смешно, но - серийный душегуб (разночинец по уму) мыслил созвучно со мной; здесь - ничуть не отвлекаясь от этих размышлений, я возвращаюсь к несчастному Лаврову и «нашей» с Цыбиным к нему наигранной (им же) ревности.
    Так почувствуй же, внимательный читатель, наше со Цыбиным общее отвращение к происходящему: и к тому, что повсеместно, и к тому, что сейчас прямо на глазах!
Наложи на это отвращение вернисажную провинциальность (это ведь всего лишь Санкт-Ленинград, провинция-с) и вернисажную водочку (совершенно недостаточную); наложи, внимательный читатель, всё это на выпитое мной уже на вокзале пиво, и овраги в моей крови вспомни.
    Вспомни и обернувшийся противу меня самого мой каламбур, в котором Лавр делает свое дело; кто есть Лавр, и на ком из нас сейчас - терновый (а вовсе не лавровый) венок?
    Лавр сделал свое дело; значит, Лавр - был своему делу должен.
    Не только тела навязаны душе - дела тоже; но (глядя из грядущего) - возможно было по разному прервать совершающееся на наших глазах кощунство (даже посредством цыбинского не брезгливого скальпеля - раз мы оба в одном теле); конечно - скальпеля у меня не было, зато возможно было полезть с кулаками.
    Ты легко можешь представить себе эту возможную процедуру, читатель!
    Но(!) - я прервал сам себя и прервал (мы прервали) кощунника совершенно иначе:
    Я молча встал (мы встали, хотя Цыбин и пробовал изнутри возразить); молча я направился в тамбур: как раз в этот миг электропоезд (не случайно, ибо и случайность мне была в этот миг податлива) распахнул свои двери на одной из промежуточных станций.
    А мы с Цыбиным (вместо того, чтобы с поезда навзничь и наотмашь броситься) - глотнули свежего воздуха; глупость это всё, конечно!
    Не ропщите на меня живущие во мне (причём - не всегда совокупно) части моей души, если я иногда (вместе со всеми вами) бываю осмеян! Не ропщите, если бывал или еще только буду небрежен в собраниях человеческих и даже «советах нечестивых» (тех, кто давно перестал быть живым и стал функцией какого-либо эгоизма); не ропщите на меня, что стал не привлекателен женщинам - не для того, чтобы хвалить их красоту или слиться с любою из них в семейственном забытьи самого своего наинасущного живу я.
    Но (повсеместно) - ропщите за то, что умею я изображать и живых, и едва одушевлённых (живущих мёртвою жизнью), ибо умею изображать человека.
    К чему это я (если ты, читатель - не из ропщущих)? А к тому - каким тебе быть в предыдущем или следующем кармическом вагоне; допустим (даже) - сейчас ты всё ещё жив незапятнанной душою и здоров вечно юным телом.
    Но сохранишь ли ты, предположим, дух свой в твердости, если какой-либо буриданов осел (особливо в образе человека) тебя улягнет своей мыслью или свинья (в виде над тобою начального или просто гламурного человечика) коснется тебя смрадным рылом?
    Верю и даже разумею - сохранишь, потому (и поскольку) - проходя меж людей умеешь ты выбрать между молоком и желчью и не сошлёшься при этом (себя за продажу частицы души оправдывая) на то, что на вкус и цвет нет товарища (зачем, дескать, обязательно выбирать желчь, если тебя уже выбрало «пепси»), и что тебе по вкусу твоя желтушность и желчность?
    Пусть по вкусу; но - знай, что такие цвет и вкус уже и свыше - и различимы, и (даже издали) - наглядны.
    Раз уж ты читаешь мое «путешествие», ты хорошо осознал: на вкус и цвет (твоего бес-смертия) есть товарищи! А так же и враги (тоже - бес-смертныя): попробуй разобраться, откуда приходят к нам разъедающие душу искушения; тысячи лет - об одном и том же: нет у человека никаких новых мыслей - всё уже было не раз и не два отвергнуто.
    А что до чувств русского человека: ныне настало то время, когда чувства народа нашего (душою своей всегда и везде помнящего о величии своем) дошли до крайнего своего возбуждения повсеместным унижением своим; впрочем, это реальные чувства - они ощутительны и тревожатся так же и о насущном, и о внешнем.
    А при наличии этой памяти о величии - дело неизбежно доходит до воскресения среды: удивительного симбиоза «Москва - третий Рим, и четвёртому не бывать» и Царства Божьего СССР; поэтому - будем сами себе вожди своей души (уж она-то ощутительность греха ведает): пусть будут и сердца наши, и уши отверсты!
    А что до бес-смертных врагов наших (во плоти: нео-троцкист или какой-никакой ласковый либерал) - с этими бесами всё очевидно уже не только свыше и издали, но и памятью о своем настоящем.
    Будем чувствовать душой. Будем душой изменяться и прирастать. Ибо неодушевленны те, чьи души всегда неизменны и подчинены миру внешнему: будем изменяться! Не потому, что унижены, а потому - пора вспомнить о непобедимости нашей!
    Потому (именно сей-час) - дегустируем мы с тобою, читатель, лютую беспощадность азбучных истин, причём (всегда) - почти в точности так, как Наталия дегустирует самогон из фляжки душегуба (потому что его неоткуда больше взять).
    Потому (именно сей-час) - Натали смаковала уже не напиток, а его послевкусие.
Цыбин (именной сей-час) - смотрел и на нее, и не на нее: его рюмка, конечно же, давно опустела!
    За окном (именно сей-час) - проносились почти пустые просторы. Колеса - стучали почти вразнобой; и совершенно вразнобой стучали сердца: никому из попутчиков в это более чем раннее утро не спалось, и они (или даже сами по себе, то есть без них) сплетали между собой разговоры - как бы получалось, что разговоры эти обрели плоть! О, если бы получалось…
    Тогда они могли бы отразиться в зеркалах души - какими бы тогда их услышал имеющий душу? То и есть, что очищенными от внешнего и наносного, вот так, например, на языке столетия осьмнадцатого:
    -  Совершенно бесстрастный человек есть глупец и истукан нелепый; он не возмогаяй ни благого, ни злого! Не горяч он и не тепел - и не достоинство есть его воздержанность от худых помыслов, не могши их претворить: безрукий не может не токмо никого уязвить, но - не может и подать помощи утопающему!
Тираду сию изрекла одна из двух голов «орла» на соседней скамейке.
    Цыбин (бражничая с Наташкой) - не отвлекался и от тамошних словопрений: ах, как слушая весь этот благонамеренный лепет, не достойный и нынешнего, да и тогдашнего осмьмнадцатилетнего недоросля, хочется (но не можется) его похвалить!
Человек(!) - суть и «вчера», и «сейчас», и «завтра»: это  есть то самое «мы» (происходящее) во плоти; но - не во плоти продает он душу свою: здесь каждый сам за себя, а критерии иллюзорны.
    И причиненное добро - не меньше порою умертвит, нежели причиненное зло; мир ирреален, и ирреальное в нем огромно - и немного в нем остается места плотским добру и злу: и то, и другое - следует осторожно пробовать на вкус плоти; и кто из нас не искусный дегустатор?
    И не хирург ли он по живому? Сродни душегубу Цыбину, совершенному разночинцу-народовольцу.
    Сей-час Натали (женщина-полумультяшка) - смаковала даже не напиток (алхимический эликсир для трансмутаций), но - память о нём; ненастоящие, придумавшие себя - сами, и сами - свою жизнь нарисовавшие люди (ни что же сумняшеся) - изысканно дегустируют не саму плоть и кровь мира, но и память о ней.
    Цыбин, меж тем, слушает хмельные разговоры хмельных попутчиков (двуглаволго «орла» на соседней скамье).
    Эти раз-говоры, два-говоры, три-говоры и так далее: в которых го'ворах слово цепляется за слово и за самое себя; причём (чем дольше, тем больше) охмеляет, в которых го'ворах -смысл едва-едва заметен; совсем как пыльная трава сквозь асфальт; причём (мнится - не сквозь асфальт) в процессе дегустации - прорастает.
    Сей-час Натали (женщина-полумультяшка) - дегустировала, а Спиныч (перекинувшись от разговора одних попутчиков к попутному разговору другой пары) вслушивался и услышал речь на другой скамье, оказавшуюся более приметной; почему я не описываю внешность этих людей?
    Чем различны они друг от друга? А всем и ничем! Разделены - их тела (пространством и временем), но - соединены неким невидимым «неопределяемым». Ведь все эти двуглавые «орлы» и определения возраста есть чистый (как слеза поэта Блока) символизм.
    Я не описываю «внешность» невидимого, но пробую описать его «нутро».
Главное(!) - сейчас разговорился человек: этот символизм описанию не подлежит!
    Достаточно самих слов: негаданно из них исчезла заумь (либо доподлинно-нутряная, либо демонстративно наносная - ну очень разночинная), и осталось чистое звучание.
    -  Теща-то у меня еще та фанатка! Чересчур, вишь ты, православная. Ну а я, понимаешь, инородец и кореец по отцу и матери - по их вере буддист; понимаешь; ещё до замужества дочери она меня почитала поганым язычником: так что она все ходила к нам, все зыркала на меня да с Ленкой моей шушукалась, ты меня понимаешь?
    -  Понима-аю!
    В этом лающем «аю» слышалась все та же заунывная песнь колыбельная, надрывно баюкающая свой собственный славянский (или там действительно - корейский) облик: скулу и даль! Но нет в таких колыбельных незамутненной, крутой и бурной простоты.
С ней можно свыкнуться. Ее можно чем угодно наполнить.
    -  Налива-ай!
    И стаканы наполняются. Потом «буддист» - употребляет, шевеля кучерявою аккуратно стриженной бородой, эту горючую воду; потом, с солодкой жалостью к себе вытерши пухлые ярко-красные губы, он какое-то время тоже ими шевелит - словно бы горечь и сладость напитка передались ему - а потом наполняет это пустое шевеление губ и продолжает повествование:
    -  Теперь моя Ленка подалась в монастырь. Так у меня отобрали мою жену. Надо было вовремя заделать ей ребеночка, ни один монастырь не принял бы такую.
    Сказав эту (подлую) глупость и сам в ней еще раз утвердившись, пухлогубый буддист (сам собою напоминавший облако «нирваны») принялся ворочать темными глазищами, выискивая несогласных и находя лишь понимание.
    -  Ты её после видел?
    -  Видел! Полстраны проехал, на последние свои копейки, думал: освобожу от новой крепости! Вестимо, мы ныне свободные. Постучался в ворота. Допустили сначала до попа, потом с ихней монашкой-начальницей поговорил. Вышла потом ко мне Ленка. Ну, думаю, заберу! Куда денется? А она посмотрела на меня так, как даже на чужого не смотрят; посмотрела, как на пустое место - чтобы пройти сквозь! - не смотрят: посмотрела и ничего не сказала, ни единого слова! Есть у меня смысл? Нет теперь у меня смысла! Наливай по последней.
    И опять наполнялись стаканы.
    Цыбин, слыша всё это (всё, что сквозило меж слов, гомерическим хохотом мог бы смеяться; но - и он не смеялся. Рас-смейся он (два или три-смейся) - его смех оказался бы не его смехом; сам он себе казался паладином Прекрасной Дамы (женщины-полумультяшки); он вспомнил:

    -  Но сокрушать, быть может, города
    Способна и любовь моя, хоть города - не горы, -
    Пел крестоносец, забираясь в норы,
    Где померещилась ему вода в его пустыне.

    Потом привиделось сошествие с ума -
    Как бы с горы: и он сошёл в долину.
    Была вокруг прекрасная сама
    Природа, для которой всё едино.

    Была внизу весна, и было дивно.

    Прекрасное Вчера! Из всех отчизн
    Сберёг он эту. На глазах у всех
    Их чуда, именуемого жизнь,
    На волю отпустил он Божий смех.

    Смех над грехом-ха-ха, над святостью-ха-ха,
    Над вечною любовью-Боже-мой, кочан капустный.
    Лист за листом снимать пустые потроха,
    Чтоб стало пусто наконец! Но вот не стало пусто.

    -  Смех над грехом-ха-ха, - сказал Цыбин.
    -  Что? Никакого смеха! - не поняла Наташка. - Никакого греха! Никакого смеха! Просто пьём.
    Она была беспощадно права: Божий смех не даруется душегубам. Цыбин (маленький человек)  захотел, чтобы лютые и радостные маленькие боги этого маленького мира (который сродни телесному и тесному, потеющему и при этом хрупкому - как стужей застывшему - телу) ещё более уверились в своей правоте; впрочем, он знал: им ни в чём уверяться не надо.
    Он знал: бесы этого мира никогда не примут его как ровню. Разумеется, он заблуждался. Серебряный смех не даруется лишь законченным душегубам. А где таких взять в мире, если ничто не окончательно?
    Но и мне (ехавшему и впереди, и позади) - не стало смешно, ибо - даже и выпив по «последней» упрямый буддист договорил-таки всю ужасающую правду своей притчи до конца:
    -  Когда после проводили меня за ворота, поп сказал мне своей тарабарщиной, дескать, нет без колодца деревни и нет отечества без монастыря.
    -  И что?
    -  А ничего, это ведь - по его словам! На его словах - его тяжесть, не на мне: монастырь, вишь ты, все небо на плечах держит, берет все грехи наши на себя, и становятся они грехами небесными: не станет монастыря - все небесные грехи на нас и обрушатся.
    -  И что?
    -  А ничего, это ведь по его словам! Передавит нас всех как клопов, только и брызнем во все стороны гемоглобином; дескать, понимай (это он мне, язычнику) - тебя твоя Ленка на свои плечи взвалила; взвалила - чтобы ты сам себя не передавил! Что бы сие означало? Я что, чёрная дыра, чтобы внутрь самого себя проваливаться?
    -  Конечно! - ответил (бы) я. - Всё - конечно. И это пройдёт.
    На что сам Екклесиаст бодро возразил бы мне:
    -  Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.
    Древний царь намекнул (бы): пройдёт - обязательно, но - не менее обязательно вернётся.
    Так вот я (находящийся и в предыдущем, и в последующем - здесь опустим слово вагон) имел все основания предполагать.
Настолько, что «присваивал» и дальше; разумеется, всё это сказал о моей родине не только Екклесиаст; разумеется, я не мог не со-гласиться и не со-глаголеть:
    -  «Говорил я с сердцем моим так: вот, я возвеличился и приобрел мудрости больше всех, которые были прежде меня над Иерусалимом, и сердце мое видело много мудрости и знания.
    И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость: узнал, что и это - томление духа;
потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь.»

    Я тоже обрушивался в «чёрную дыру» прошлого (и будущего); так ведь и всегда бывает - в любых «в самое себя» проваливающихся собраниях людей, какие бы «внешние» разговоры не слышались ушам - души дышат иначе.
    Не случайно оказался в вагоне гармонист-побирушка, не случайно напомнил об искусстве: в искусстве (искусе) человеческом - всё и ничего; потому - не будем отвлекаться на эту скучную (это только детишкам интересно - переставлять кубики) беличью трескотню («высоких» и «низких») разговоров и сразу передадим дивный смысл (любого) услышанного.
    Вы помните: гармонист-побирушка миновал ваш вагон (придя от меня одного - и уйдя ко мне другому); есть и такое мнение о Божьей богеме (термин - по одной из- версий происшедший от фр. «цыганщина»): богема - божия! И всё же, всё же, всё же - как мало вам дано пригожества и вежества земного.
    Здесь полезно услышать мнение своего внутреннего голоса; но (заметьте) - не сам голос: себя можно убедить его не услышать, а мнение сохранится:
    -  Как часто для нас и искусство, и идеология - лишь средство быть паразитом!
Мы умеем лишь считывать небесные (безыскусные, но - людьми искусно переданные) знамения; мы умеем лишь пугаться или восхищаться - никак не сопрягая со своим пропитанием и выживанием; искусство и идеология для нас не есть вещь кровная и основная, а - вспомогательная, и убеждения наши (вне своей зависимости от того, в чем мы можем быть кем-то «убеждены») лишь прикрывают ту грубую кору жира (которая, нам кажется, прикрывает и согревает нас самих), которая прикрывает собой голый скелет - который скелет никогда не бывает обнимаем душою; которая жиреющая кора и есть в нас главное; за убеждения (которые - лишь брошенный нам бисер, внешняя наша выделка) не заплачено судьбою, - такими слова хотелось слышать, но - на деле ещё и ещё (и - бесконечно ещё) где-то и когда-то не раз звучало: хорошая сентенция!
    На деле звучавшая вот как:
    -  Очнулся в вытрезвителе, понимай, в коммунизме или Царствии Божьем - где всеобщее равенство, если не в этот миг оглушительной и ослепительной трезвости пробуждения от вчерашней жизни, когда маленький «ты» становишься большим «ТЫ», но - нагим, как голый король! Очнулся я и стал видеть и слышать (что для нового «завтрашнего» человека суть одно) и что вижу и что я слышу?
    -  Повезло, гляжу, тебе!
    «Очнувшийся» в Царстве Божьем (а так же - одна из голов «орла» на соседней скамье) к восхищению, прозвучавшему в голосе собеседника, отнесся подозрительно:
    -  Это в чём? «Глюки» Божьего Царства, ты хочешь сказать?
    Напомню: «орёл» - это пожилой и молодой попутчики «тамошней» нашей пары, Цыбина и Натали; сколько раз уже удивлял нас этот «орёл» - на этот раз удивил тем, что не стал приводитьт цитату Борхеса: что создать мог Господь, кроме рая? (Роза Парацельса)
    Вопрос, однако, был о понятии «майя» - («глюки») кажущемся. И ответ (на него) - разумеется, был глумливым (как и вся ирреальность нашего официоза, о котором - вы, надеюсь, уже догадались? - шла речь), но - глумливость эта была (словно бы) отутюженной и (как бы) при галстуке:
    -  Живым проснулся - считай, заново народился, причём - сразу в вытрезвителе (осознавая чистую правду бытия)! Считай - это как сон во сне: сам-то сон всё ещё неподатлив, но ты уже (впрочем - только лишь из другого своего сна) именно на правду - можешь его поменять! Ну и что тебе досталось от жизни, когда она стала тебя трезвить?
    -  Ты не поверишь, откровение мне досталось.
    -  Не поверю. Но (всё равно) - излагай!
    И вот что (если кратенько и без нецензурного фольклора, в который немедленно стала перерастать лексика говорившего) ему рассказал «проснувшийся в трезвости» (одна из голов нашего «орла»):
    -  Очнулся я, когда всем (но - по очереди) возвращали одежду (как бы нагие наши души возвращали в различные по социальному статусу тела); что интересно, тела эти действительно оказывались жирноваты и нечисты; так вот, очнулся я и вижу рядом с собой (а мы-то - ещё голые души, и не отличишь «нас» друг от друга) какого-то заблудшего (на тот свет - в вытрезвитель) богатенького «буратину» о двух фрейдистких «шнобелях», то есть и сверху, и снизу!
    Другая голова прокомментировала:
    -  Уровнять член и голову, намекнуть на их взаимозаменяемость - сильный ход!
    -  А то! Так вот, ка-ак заверещит эта (но - на том свете) «буратина»: помогите! Ограбили!
    -  На том свете и ограбили? Прости, это - действительно откровение: даже на том свете у «буратины» осталось, что забрать.
    -  А я о чем? О его целеполагании. Это как у умного Чубайса (напомню, в те годы разваливавшего энергосистемы, но - к ограблению нас нанотехнологиям ещё не приступившего) попросить разработать гроб, в котором возможно забрать с собой наворованное.
    Я слушал разговор голов «орла» и умилялся (разговор затягивался и затягивал, да и дорога продолжилась); Царство Божье и вытрезвитель существовали в нём и неслиянно, и нераздельно:
    - Впрочем, и ты прав - я все больше о жизни низкой: выдали «буратине» «лопатник» (ему бы такой лопатиной - да угольки нам всем в преисподней в жаровню не подбрасывать), а там скромной пачушки «баксов» (небольшой такой - среди прочей дребедени) нет как нет, бешеная коровка языком слизнула.
    Его собутыльник (так и хочется сказать - сокрыльник: и не потому, что он всего лишь второе крылышко ангела, когда все ожидают - первого явления, нет! Он человек сам от себя сокрытый) восхитился и (как джина из бутыли выпуская) свое восхищение выразил матерно (словно бы матерью становился каждому слову)!
    В переводе на наш печатный (и где-то - печальный) алфавит это выглядело так:
    -  Радовался бы, что ребра целы!
    Потом (сам свои словесные роды у себя принимая) он себя прервал и вдруг выразился на чистейшем англосаксонском диалекте украинской мовы:

    Он был богатым как раджа,
    А я был беден...
    Но на тот свет без багажа
    Мы оба едем!

    Его первый «сокрыльник» (хорошее название), ничуть не смущенный яркой мистикофизиологичностью образа и тем более не смущенный, что они оба (им-то - даже невдомек, что в обществе серийного убийцы) куда-то едут в электропоезде, тоже легко перешел (как с кочки на кочку переступая) на вышеобозначенный диалект, о чем и известил немедленно:
    -  Милый! Киплинга цитируешь! И сразу же начал с главного - с эпитафий.
    В свой черед сокрыльник, ничуть не смущенный тем, что именно «англичанка» от века отчизне нашей «гадила» (и продолжает - разве что прикинувшись и перекинувшись «большим братом») совершил ещё одно дивное дело: наизусть и на казахском процитировал (Цыбин, помятуя лишённого жены буддиста, даже не подивился - почему не по корейски) киплинговское же посвящение всех своих сочинений (ах, как хочется сказать - сочленений) королеве Виктории, звучащее примерно так:
    -  Я, быть может последний поэт Британского империализма - Вам, быть может, последней его королеве.
    Теперь уже его первому «сокрыльнику» пришлось дивиться и умиляться.
    -  Будем радоваться, пока мы молоды, - почти про себя (и вослед им) усмехнулся Цыбин (тоже отнюдь не на латыни) и опять напомнил рюмки.
    -  Что? - искренне удивилась Наташка.
    -  Да так, исключительно о своем, прости и не обращай внимания. Ты о чем говорила?
    Наташка искренне возмутилась:
    -  Как о чем? Да об ужасных нью-йоркских взрывах!
    -  И чем же они ужасны?
    -  Как чем? Это же очевидно, погибли невинные люди.
    -  Что очевидно? Ты где-нибудь видела невинность воочию?
    Наташка искренне задохнулась. Потому и в ответ не смогла ничего сказать.
    -  Впрочем, ты права, - отмахнулся от от ее игрушечного возмущения Спиныч. - Сами по себе люди невинны: их Творец вне вины - лишь его творения сами перед собой виноваты и потому псевдо-невинны точно так, как, предположим, звери.
    И вот здесь Наташка «пришла в себя», причём - не менее, а более чем искренне:
    -  При чем здесь твоя пошлая метафизика? Неправедно убиваемый всегда невинен.
    И опять Цыбин (безо всякой досады, впрочем) от нее лишь отмахнулся:
    -  И опять ты права! В генах этих невинных и одушевленных животных прямо-таки запечатлено их право убивать, но - (лишь) когда это оправдано; отсюда следует их право быть праведными («в своём роде» - как Ной с его Ковчегом); отсюда следует, что и «праведным» бывает по нраву убивать; впрочем, как можно убедиться, невинность всегда наказуема.
    - Как ты смеешь! - надтреснутым голоском закричала Наташка (никто на них не обернулся, ибо - каждому из едущих было о чем покричать).
    Цыбин, легко и про себя не улыбнувшись, тихонько вспомнил высказывание кого-то из тех современников о той Крымской войне: «Идиоты воюют с подонками!» - и никакого значения даже тогда не имело, был ли подонок англосаксом-либералом из «золотого миллиарда», а идиот - освобождаемым супротив желания крепостным славянином.
    Речь не о том, что невинных нет, и самооправдать себя может любой убийца; речь о том, что с убийцей происходит, когда выясняется, что цель его не убийствами достигается: тогда убийца начинает «убивать» себя.
    Поэтому (на деле) - принципиально поверхностная Натали («Надоели мне твои стихи, Пушкин») оказалась много проницательней: она («они»- с Натальей Николаевной) - в своём невидимом вопрошала совершенно иное:
    -  Как ты смеешь говорить мне лютую правду обо мне самой, меня можно только лелеять и оберегать, - продолжали и продолжали выкрикивать (словно бы выглянув из трещинки в её голоске) все полумультяшки мира; Цыбину давно уже не было грустно и не было скучно (в таком соборном обществе), и он был почти благодарен миру, что в нём есть полумультяшки: удивительно, но и они что-то такое игрушечно-серьезное чувствуют (и даже из-за этого болеют).
    Если у человека есть его экзи'станс, человек способен на чудеса многомерия (и многомирия) - он жив, а не мёртв (душа такого человека - христианка).
    -  Ты более чем права - не смею! Я знать не знаю о том, что именно эти невинные платили большие налоги на бомбардирование чужих городов в Ираке, Афганистане и Ливии; напротив, я абсолютно уверен, что и в не-до-взорванном Пентагоне собирались самые что ни на есть невиннейшие из невинных.
    Он был убийцей и душегубом; понимайте, и «убийца», и «душегуб» - очень разные вещи! Но он (со всею своей энергией) - был, и он (со всем своим не-до-пониманием) - понимал, что он будет (как «движение» - между движений мысли, как «неистребимое» передаточное звено) - всегда (какой бы известью не позалили - блаженна участь все позалини и моцартов - его чумные останки)!
    Поэтому он (душегуб) - не переносил подонков.
    То, что он (тогда) говорил и думал - (ныне) банально; но - следует помнить: описываемое мной «происходящее) - происходило давно.
    -  Крокодиловы слезки любого либерала (готового тебя изнасиловать - лишь бы «освободить») забирают во много раз больше «невинных» жизней, нежели скромные и честные зверства местных «виссарионычей»; это не мои голословные (хотя и лютые) утверждения - это скромные отчеты не до конца взорванного Пентагона. «Тот же» Хусейн убил тысяч пятнадцать-двадцать, а «тот же» доблестный Петнагон в «том же» нынешнем Ираке уже в десятки раз больше.
    Указание «тот же» (в речи Цыбина) - означало искусственность и тиражируемость (с незначительными вариациями) помянутых явлений. Все эти искусственные явления - не касались его личного прозрения (в котором он скрывался от пошлости со-бытия с этими со-явлениями).
    В его ирреальном убежище (когда он шел меж людей - и они никак не могли наложить на него руки) ему просто-напросто не было и не могло быть никакого дела до столкновения мусульманской и христианской культур.
    Ему достаточно было знать о его (столкновения) неизбежности.
    Он (в своих помыслах) - не доходил до мысли, что вся история человечества является непримиримым единством язычества, иудаизма и христианства (в этой канве мусульманство, не знающее Воскресения - ближе к иудаизму и не самостоятельно).
    Спорно всё (ирреальное) «это»; но - у человека всё не бесспорно. До всего «этого» он (в основе своей советский человек) - не добрался ещё.
    О столкновении цивилизаций - Цыбин ведать не ведал (ему и не надо); он даже не полагал, но - знал: столкновение культур - уже происходит (он и Натали); знал - что и сытые, и голодные - и в обоих возможных культурах, и в любых еще невозможный столкновениях будут одинаково чавкать и невинно сплевывать кровью!
    Голод здесь - не в пустом желудке какого-нибудь абстрактного бритта-людоеда, а в отсутствии некоего нравственного закона (определяющего - посредством невидимого мироформирования мироформирование видимое); Цыбин был убийцей и душегубом, но - он был особенно брезглив, когда при нем чавкают - и чужою душой, и чужая душа.
    Цыбин мог (бы) подумать:
    -  Быть может, 11-го сентября все погибшие единственный раз и навсегда заплатили (собой), причём - и с той, и с другой стороны; впрочем, все было проделано (и с той, и с другой стороны) эффектно и неэффективно.
    Замечу: совершенно так, как серия душегубств Цыбина (и поиски его правоохранителями).
    На что Наташка могла  закричать ему (чудо жизни: женщина-полумультяшка Натали слышит мысли оппонента-мужчины):
    -  За что заплатили? Что ты говоришь? Мы не в лавке ростовщика!
    -  За свою неизбывную глупость и за свой неизбывный цинизм. Впрочем, оставим этот пустой разговор.
    Он опять наполнил рюмки. Ему стало казаться, что заветная фляга никогда не иссякнет; но - зная прекрасно, что и в своем заветном он ошибается! Потом он спросил, позабыв о натальиных криках:
    -  Ты веришь, что душа бессмертна?
    В те годы валового прироста вернувшихся в Церковь такие пошлые вопросы (ибо - прямо-таки из плохо усвоенного «дарвинизма») занимали многих в нашей распавшейся «цивилизованному» стране (рухнувшем Царстве Божьем); Цыбин, впрочем, полагал (что) - он-то думает о другом: вопрошая такое (тем самым - свою претензию на бессмертие провозглашая), он одновременно и вневременно вдруг осознал то сладкое марево давней чужой(!) поездки за город.
    Той самой (с вернисажа на дачу) - воспоминание о которой он извлёк из меня (и которую поездку уже полагал своей); он пренебрегал мной действительным и сам становился ирреальным мной, причём - во всём своём сегодняшнем всеоружии потрошителя.
    Вопрошая такое, он сейчас осознал, что именно тогда моя поездка предварила его недавние беспощадные решения, его самые первые шаги в кровавой эскападе.
    -  Действительно ли ты веришь, что душа бессмертна?
    Показалось, Наташка услышала его душу - своей: она, поначалу споткнувшись своей душой о его вопрос (да и прежняя тема никак не хотела ее отпустить), уже через секунду запальчиво объявила:
    -  Конечно, верю!
    Тогда (наконец-то) - он захохотал совершенно безудержно и более чем гомерически; захохотал (наконец-то) - так, как лишь немногие (и давно превысившие любую свою свободу) души позволяют себе хохотать! Этот хохот действительно поднимался - от души (этот хохот полагал ее падшей).
    Полагал её на миг замершей - у самой глотки ада.
    Этот хохот не звал бесполезно за собой, но - извещал, что душа не может быть истреблена до конца.
    Но(!) в этом хохоте было ещё и иное: падшему - поздно производить благостное впечатление на Создателя; и не лучше ли пуститься в безудержный пляс - совершенно по русски? Так пляшут буквы нашего языка, которому любой алфавит давно тесен; так пляшут буквицы, выделывая (ах вакханалия, ах цыганщина!) невозможные па и жесты - которые действительно невозможны (без экзи'станса), ибо - ушли дальше жизни.
    И он действительно всплеснул руками (да так, что по глади мира пошли круги) - и действительно как бы погрузил их в мировую гладь (любой - на твой выбор) Леты; но - дабы потом, (затаённо) жестом Пилата, воскликнуть (словно кругами по глади эфира): что есть на самом деле убийства и смерти, если душа бессмертна?
    Впрочем, свой смех он быстро прекратил и возмущенной (что тоже была игрушечной гладью) Наталии не стал ничего объяснять.
    -  Бессмертие души и убийства в Нью-Йорке никак нельзя связывать, это кощунственно, - безапелляционно объявила Наташка (внутренне прямо таки клокоча); Цыбин (душегуб) - тотчас умилился и даже восхитился: так в славные годы «застоя» натужно клокотали газетки, когда пытались искренне пообсуждать, предположим, какую-то (дай Бог памяти) рязановскую (но - сравнивая с классической первоосновой) фи'льмы.
    Как то бишь она называлась? Ах да, «Жестокий Романс» (с Михалковым-Паратовым и Карандышевым-Мягковым).
    Отчего же, разве мы все не поём этот жестокий романс? Ведь все в нем удивительно правильно: давайте «по-американски» убьем падшую девицу (или там по Сербии пальнём) - дабы, ни много ни мало, разоблачить растленный мир! Пусть не разделяющие наших ценностей - знают: она (то есть падшая дева Сербии) из-за них померла; то есть - именно что из-за ценностей!
    Так думал «тогдашний» Цыбин. Сейчас (повторю) - сказанное им более чем банально; но - тогда именно такие мысли казались новы и сильны; сам он (даже тогда) понимал их посредственность: куда там до Воскресения Среды.
    Понимания - было недостаточно; требовалось действие (прозрение) - а вот средствами он (душегуб) располагал ограниченными.
    Вот как он мог рассуждать (тогда): бритты-людоеды казались ему неким симбиозом пошлой корысти генетического рабовладельца и возмущения несоответствием мира идеалу розовой протестантской души; Боже, до чего хороши эти души!
    И ведь (даже) они - тоже неизбывно бессмертны: им ни к чему утруждать себя всеобщностью. Им (упрощенцам) - достаточно расчленять и соединять понятное. Их пошлость заключена не в сакраментальном «сделайте мне красиво», но - «сделайте мне понятно», причём («мне понятно») - тоже без труда; чтобы любой «большой» смысл - стал понятен любому «маленькому» смыслу (в его праве быть персонально самодостаточным и счастливым).
    Это так «преле-э-э-стно», причём - именно что с грассированием Вертинского.
    Потом - ему вспомнились (дал-таки Бог памяти!) вопли со слезой по поводу безвременного (и - какое кощунство! - своевременного) убиения незабвенного Влада (не Дракулы, но - славного телеведущего): помяни, Господи, его ничуть не запятнанную древнейшей профессией душу!
    Потом - ему вспомнилась Алла Б. (несомненный талантище и несомненная матерая человечище, когда-то способная заполнить своим голосищем любые сосуды человеческого маразма), и особо вспомнилось, как именно она возмутилась из-за убиения Влада: какая-то живая мелочь покусилась на эту звездно-просветляющую своими размерами глыбу!
    Меж тем Господу всё равно, поэт ты или дворник (цитата по памяти из Фазиля Искандера), олигарх ты или бомж; Господу важна степень исполнения Его заповедей: что Ему до глыб и песчинок? Только то, что они у него (равновелико) живы - и к этому ничего не добавить! Но и убавлять тоже бессмысленно.
    Потом - он опомнился! Маразматичен не мир, но - ветвистые и развесистые структуры, проеденные в утробе мира различными человечиками; сам Бог велел не подчиняться падшести мира, пусть даже противопоставляя его маразму детскую улыбку «веселого дауна»; а вот это опасно - чем не «частичное» оправдание лютой детскости любого терроризма?
    Потом он (опомнившийся) - посмаковал ещё только один (ибо еще только намечался и действительно произошел через несколько лет) скверный анекдот: ссора любящего и долгоиграющего кукловода Любимова со своими марионетками (дела столь же прошлые, как и фильм Жестокий романс); так и просилось:
    Режиссерище Любимов, быть может, и ве-е-ликий человечик, но зачем же у «маленьких» их денежку красть?
    И ещё напрашивалось: Россия, быть может, и ве-е-ликая страна, но зачем все время уповать на то, что уж она-то неистребима? А ведь ох как истребима, ох как!
    Потом он (выйдя из своего межвременья) - вернулся к Наташке. Потом он (про себя) - покаялся в своей брезгливой снисходительности к матерым журналюгам с их древнейшей нравственностью и к мировым режиссерам с их мировой режиссурой; потом он стал Наталью слушать и услышал:
    -  Я не могу тебя понять. Ты оправдываешь убийц.
    Цыбин зевнул:
    -  Не оправдываю. Ни в коем случае.
    -  Тогда что же?
    Цыбин сверсифицировал (внешне - срифмовал):
    -  Убийство тоже - Дар Божий.
    -  Что?! - Наташка словно бы поперхнулась самогоном.
    Цыбин - не обратил внимания: знал, самогон (эликсир великого делания) - выпит не полностью.
    -  Воспринимаю их как некую дарованную (данную) нам реальность. Точно так же нам даны слова и ощущения, а иным (особо чудаковатым или особо чудесным, это как угодно) даже дана их вера; причём -  заметь, со времён Ноя (праведного в своём роде) никто ни от слов, ни от ощущений, ни от веры своей не увиливает и не отказывается!
    Он и сам ощущал неполноту и ритуальность своих слов; он сам (убийца и душегуб) - мог бы почувствовать себя прекраснодушным и равнодушным ко всему, кроме своего мира (когда внутри - «homo», а вокруг и ко всем остальным - «denatus»); когда это лилипутовое «homo» включает в себя - всё для этического и эстетического комфорта.
    Причём (признаем) - он ощущал свою неполноту и ритуальность даже тогда, когда «и над убожеством толпы пылал как яркая заплата»; он ощущал, насколько бессмысленна заплата на убожестве.
    Более того (признаем) - он знал, что никакого такого убожества нет вовсе; что его (своё убожество) - сами люди о себе придумали! Исключительно из «себя-любимого-оправдания»; впрочем, как и все измышления, идущие вразрез с сотворение человека из того (созданного в колбе homo denatus) гомункула, коим он сейчас сам себя и искусственно создает, и искусственно осознает.
    Более того (признаем) - он мог бы (если бы на самом деле умел хотеть) предсказать всем этим прекраснодушным убийцам их грядущий нигилизм, их внутреннюю (а до внешней - рукой подать) мировую катастрофу; ему даже не требовалось для этого опираться об имевший место прецедент: нигилизм конца девятнадцатого века, помнится, предтечей своей имел людей сороковых годов, прекраснодушных и равнодушных; всё это привело, что в двадцатом столетии состоялось прямо-таки феерическое по своим масштабам людоедство.
    Он (опят-таки признаем) - именно так думал. Всё его образование говорило ему об этом. Он (пока что) - не мог знать, что настоящее людоедство постмодерна (превращение homo sum даже не в лагерную пыль, а в полную и взаимозаменяемую пустоту) ещё только впереди.
    Сейчас, в двадцать первом своем столетии (и безо всяких ссылок на реинкарнации - пологая душу свою неистребимой) он смотрел на попутчицу, прекрасную и разгоряченную; он (убийца и душегуб, один из «несть числа») хорошо понимал, что история не только повторяется - и не только фарсом!
    -  Я их принимаю как данность: они (всегда) - были, и они(никогда ) - никуда не денутся.
    -  Но ведь это плохо. Хотя до сих пор так оно и было, - внезапно резюмировала Натали. - Но мы здесь ничего с ходом вещей (она позабыла, что она в поезде - и всегда может сойти) поделать не можем. И остается (вот как ты) лишь глубокомысленно ход вещей признать и своим признанием почти оправдать.
    Цыбин (её) - как и не слышал: он и сам в своих размышлениях (помятуя попутчиков) перешёл вдруг на англоскасонский диалект украинского (хотя в те годы откровенное иудство братского народа виделось ещё не столь явно) и процитировал (про себя, чтобы совсем не выставиться скоморохом или юродивым) еще одну киплинговскую эпитафию под названием «Эстет»:
   
    Я отошел это сделать не там, где делает вся солдатня,
    И снайпер меня сей же миг на тот свет отправил!
    Я думаю, вы не правы, высмеивая меня,
    Умершего принципиально, не меняя своих правил.

    Наташка (еще та, из давенишних своих поездок на «собаках») его почти услыхала и переспросила:
    -  О чём ты?
    -  Я их принимаю как данность, эти едва одушевлённые вещи: всегда были и будут убийцы и корыстолюбцы, извращенцы и маньяки, прелюбодеи и т. д. - по списку можно продолжать долго, но не бесконечно! Ибо и сам человек пока что конечен, и бесконечна только его душа.
    Наташка встрепенулась. Он продолжил:
    -  Природа вещей целостна, а человек лишь часть природы вещей (и сам в какой-то степени вещь); всегда были и будут (кроме мерзкого прочего) подвижники и святые, да и попросту бесконечно в кого-то влюблённые; убери часть и не будет целого, то есть никакого (такого, как есть на сегодня) человечества не будет вообще! Или оно всё станет человечеством Царства Божия, или перестанет быть, поскольку смысла быть у него нет.
    Наталья, решительно от него отрекаясь, сделала жест.
    -  С твоими словами я не согласна.
    Он (прямо-таки) - засмотрелся на нее, но - не стал делать восхищенного жеста и даже восхищенных глаз не сделал. Но(!) - он действительно был в восхищении, ибо часть его отречений была ею у него всё же похищена; он даже повторил про себя (говоря - собою настоящим) строку из-речения некоего (не эллина и не иудея) нобелевского лауреата (уводящую от любых отречений):
    -  Слово Господне сошло ко мне, говоря: о несчастные города многоумных людей! - и сам собою говоря - он словно бы перекинулся в эти города (скопища гомункулов от культуры); более того, он перекинулся (переменив естество) в эту говорливую полумультяшку Натали и повторил ее голосом:
    -  С твоими словами я не согласна.
    Потом он в себя вернулся и обрел уже свой голос, который сам собою и за него ей ответил:
    -  Ну и что? Ты можешь не соглашаться со всем миром (и даже быть по своему прав), но (поверь) - мир есть и с тобой (твоим со-гласием), и без тебя; а тебе (в этом мире) так или иначе придётся справлять нужду.
    -  Как это ну и что?! - теперь игрушечная женщина разозлилась всерьез; теперь женщина (не сдвинувшись с места и как бы тоже природу переменив) сидела перед ним как струна рояля (вполне достойная, чтобы удавить какого-нибудь излишне премудрого Канариса).
    -  А вот так, - Цыбину совершенно не хотелось понимать, что её так взбесило: то ли нескрываемая псевдо-еретичность его взглядов, то ли откровенное пренебрежение ее общественно значимым мнением.
    Она (почти) - неслышно прикрикнула ему:
    -  Красно-коричневый! Враг народа! Ату его!
    Природы перетекали одна в другую (дело вполне житейское), но - всё же Спиныч был несколько удивлен; впрочем, она решила обрисовать невеже всю глубину его невежества и тотчас за дело принялась:
    -  По твоему, их и убивать не следует, этих гнусных подонков-террористов (а так же прочих «троих славных ребят из железных ворот ГПУ»), раз такова природа вещей? - сак-разм (не хотелось даже произносить - «сарказм»: сак-вояж понятийных штампов был более усестен) в её голосе был ласков.
    Так любой гордый правозащитник (сам для себя) - изначально превосходит любого злодея, не дающего правозащитнику «вступиться» за него (и реализовать свои правозащитные амбиции); подобный сак-разм - повторю: от слова «сак» (то, что носят и содержимым чего пользуются); разумеется, и слово «маразм» никак и никогда не могло применить себя к полумультяшке - но всё же применило).
    Сак-разм (ничего не поделать) - необходим человеку, если он всего лишь гомункул и мыслит чужими мыслями.
    -  Почему, убивайте! - разрешил Цыбин. - Вы будете убивать их, они будут убивать вас (и первое, и второе вполне бессмысленно) - а колесо истории будет заезжено кружить на одном месте; и так было и будет продолжаться, и никому это перебирание стекляшек калейдоскопа не наскучит; до тех пор так будет, пока «это» одно (дном ночи) место не станет другим «одним» (ясным днём).
    Надо признать, Цыбин славно версифицировал реальность и «почти» подобрался к правильному пониманию; более того, он (даже) сказал:
    -  Послушай, раз всё то, что говорилось о людоедском (т. н.) Западе, оказалось правдой, не переосмыслить ли нам и наше прошлое житие-бытие в Прекрасном Вчера - в рухнувшем СССР?
    Надо признать, Цыбин не произнёс Царство Божье СССР; но (явно) - был недалёк от этого. Более того, он (душегуб) - продолжил:
    -  А ведь одно «дно»не станет другим «дном» - при таком образовании и воспитании, как у тебя, милая моя Натали.
    Подумал ещё и добавил:
    -  Разве что чудо?
    -  Какое ещё чудо? - всё ещё гневливо, но - уже совершенно ничего не понимая, удивилась Наташка.
    Помедлив (и еще несколько лет бы помолчав, но - настоящий вопрос был задан), он всё же ответствовал:
    -  Мы, кажется, говорили о бессмертии души (оттолкнувшись от убиения невинных американцев), или я ошибаюсь? Зачем тогда забегать наперед и говорить о том, что за бессмертием следует?
    Следует признать, что Спиныч откровенно (не над игрушечной Наташкой, но - над игрушечным миром механических помыслов гомункула) насмехался, ибо - ответив Наталии совершенно честно, он ей (словно бы) вообще не ответил!
    Ибо он ответил ей - невидимо: имеющий душу да слышит.
    Следует так же признать, что (с самого начала этой истории) Цыбин ещё и непрерывное юродствовал, и уже почти скомо-ро-шествовал: он как бы наяву видел в этом мерном продвижении поезда по рельсам еще и сладкое шествие муз (сотворяющих в своей колбе из человека чужими мыслями мыслящего гомункула) вослед Аполлону.
    И ведь проносится это вагонное шествие муз - мимо него, юрода и почти скомороха Цыбина. Предъявляя себя - как музей восковых фигур в разрезе; Господи!
И всего то надо - в сторону отойти.
    -  А меж тем, кто скажет свою маленькую правду - и Царю Небесному, и местному
    Иоанну Васильичу, как не блаженный Васятка с куском мяса в деснице и с протянутой за подаянием шуйцей, и со Словом в гнилых зубах? - вопросил он почти вслух.
    Он (злодей) - и понимал препарированных им художников как тот самый кусок мяса!
    Потому он (злодей) - и решил пощадить прекрасную Натали (не телесно - здесь ей ничего не грозило, но - душевно к ней отнестись); не спеша - и сквозь и мое человечество, и сквозь свою всегда временную - неистребимость он потянулся к заветной фляге и (о ужас!) обнаружил, что драгоценной влаги осталось в ней на самом донышке.
    Итак, мой читатель и составитель из «малых себя» - моего человечества (та - достойнейшая его часть)! Ты видишь и сам, что описание сего путешествия есть история многих размышлений и многих путешествий из одной своей природы в другую свою природу и обратно - и это действительно могло бы быть интересно, когда бы это все было на самом деле и не было больше любого дела и любого интереса; есть здесь и размышления о природе правил человеческого общежития - мало того, что вышеназванные правила нельзя предписать с точностью, но более того - автор смеет утверждать, что у человека нет и не должно быть никаких правил и прав, но - есть вечные интересы, ненадолго заключенные (вот как и моему герою предстоит побывать в застенке) в том, что в его хрупком и ледяном (хотя и влажно потеющем) теле есть живою душа. (лёгкий перефраз настоящего Радищева)
    И хорошо бы ей - живою остаться!
    Итак, мой читатель и составитель из своих «малых себялюбящих душ» - соборной души, ты видишь и сам, о чем я говорю: твое зрение обретает зоркость слуха и осязания - но этого тоже нельзя предписать с точностью!
    Ибо все ритмы, звуки, гармония и цвет составляют ту самую колбу культуры, в которой зарождается новый гомункул культуры: затем он и зарождается, чтобы посредством страдания осознать свою искусственность;  но - более всего затем, чтобы самому себе её показать!
    Итак, мой читатель и составитель меня из «малых себя», ты действительно сейчас путешествуешь (да и всегда путешествовал) в одном вагоне с серийным убийцей; ты действительно полагаешь, что бегущий от полициантов убийца должен быть всенепременно настигнут; но (с точки зрения кармического вагона) - и чем тогда полицианты будут лучше убийц, коли они сольются в одну суть и станут суть одно?
    Что, кстати, вполне осязательно и зримо -  и вы сами (часто-часто) видите, что становится с самыми добрыми и справедливыми палачами и тюремщиками после нескольких лет таких славных погонь.
    Я, автор сей истории, мог бы прекраснодушно объявить, что при всяком «выбирании-вымирании» (как выбирают сети рыбари) из двух или более зол, или еще каком-никаком начинании ничего выбирать не надо - дескать, не мудрствуйте, но вопросите сердце своё! Оно всегда есть благо и николи обмануть вас не возможет; так ли это?
    Вспомним, ныне не осьмнадцатый век, когда в каждой деревне было по юродивому и праведнику, а в каждой волости по монастырю; ныне век уж другой, то есть - сам себя другим положивший безверным. Почти не с кем ныне поделиться душою и сердцем; каждый уверен:  ведь не токмо я лгу, но и вы лжёте!
    Известно, люди стали «опытны» (прямо-таки гомункулы) - чужим опытом, а не опытом своей души; известно, люди стали не люди, но «гомункулы культуры» - «творящие» гомункулов; впрочем, человек частичен и всегда стоял на одном: ты такой же, как я: примером - homo-либерал-denatus, готовый - изнасиловать ближнего, лишь бы освободить (от целомудрия).
    Полумультяшный (искусственный) человек - даже и в мистическом своем опыте представляет собой болото. В которое (болото) - затягивает всякого, силою навязывая «всякому» свое о нём «мнение» (что каждый - самоценен).
    Но (главное) - люди суетливы и нетерпеливы: принимают законы собственного общежития, чтобы ещё более атомизировать свой социум.
    А ведь известно, что закон (всегда) - о добрых палачах и тюремщиках; закон юридический, каков ни худ, есть связь общества; даже самый что ни на есть тиранический: он единственная сейчас ощутимая связь.
    Известно так же, что так называемые добродетели людей суть или частные, или общественные.
    Побуждение к первым суть соболезнование сердца и подвиг внутренней жизни!
Побуждение же к добродетелям общественным нередко имеют у побуждающего (то есть - у мнящего себя демиургом правозащитника общественных уборных) начало своё - в личных амбициях.
    И как бы не кричали о любви к людям - в тщеславии и любочестии; это более чем очевидная подлость человеческой породы; что ничуть не умаляет возможного результата: если и не торжества добродетели, то надежды на сие торжество.
    Однако же есть и законы человеческой души, и они превыше любой добродетели: каждому даётся по вере его! А потом (обязательно) - удаётся воскреснуть из того, чего достиг (из ещё одной смерти собственных души и тела).
    Даже если такое воскресение происходит не с первой и не со второй попытки.

    Чтобы проиллюстрировать (и мои смерти, и мои воскресения) - вернёмся в моё (а не Цыбина или даже Натали) Прекрасное Вчера: перенесёмся все (вместе с Цыбиным - раз уж увязался в мою карму и стал заинтересован) на несколько лет назад и ещё раз во плоти «вспомним»: уже остался далеко позади заштатный вернисаж, осталась позади «покойная» ночь, оставим нам всем ночь (бес-покойную).
    Мы (пьяной группой) взирали на мир дискретно-фасеточно - на «всё»: как миры распадались на корпускуляры (производная окуляров), а так же - как (и когда) умчался из наших миров скользивший между ними и нами пригородный электропоезд; и что же осталось в ночи?
    А в ночи на крохотном полустанке остался взбесившийся (но - со вселившимся в меня хладнокровным Цыбиным) я, остались Жанна с дочерью (взметнувшись, я и их подхватил), остались «злокозненный» Лавров и при нем фотограф (то есть человек, тщащийся мгновение остановить).
    Не спрашивайте, каково мне было осознать себя - не у цели своей, а на полустанке; спросите лучше, каково было бы вам - увязавшимся за человеком, которому цель - ведома, но - приведённому (самим собой) на полустанок?
    Впрочем, ведь не за Христом же мы увязываемся на (предположим) выборах, а за каким-никаким депутатом: сейчас я (мета-метафора: как и безответственный говорун-депутат) продолжу свое морализаторство.
    Положительно, что вся поездка (после вернисажа за город ко мне на дачу) - определена мне судьбой как испытание (которого я не прошёл); положительно, я сейчас готов сам себя спросить: что, как не испытание, есть лучшее средство для постижения своей души?
    Положительно, это так! И все это чистая ложь! Но услышьте мою повесть, познайте мои заблуждения и (коли по силам вам) воздержитесь от своевольной погибели, которой пресечёте себе пути к грядущему раскаянию.
    Малая станция, на которой мы все (но главное я - с дочерью Жанны на руках и со взбесившимся Цыбиным в сердце) вышли, располагалась подле кладбища; благодаря позднему часу никаких погребений на этом кладбище не совершалось, и мы погост сей - благополучно минуем (и без того вся эта история прямо-таки перенасыщена вульгарной мистикофизиологией).
    Но дело же не в этом! А в том, что из пневматических дверей вагона вышла вся остальная компания, причём - находясь в абсолютной (мое раздвоение было скрытым) уверенности, что все мы вот-вот достигнем цели.
    Малая наша станция именовалась «Ковалёво»; вокзал, на котором мы все (кроме девочки) после вернисажа пили пиво, именовался Финляндским; ни в коем случае не путать с Московским-Николаевским (во времена Радищева оба вокзала и вовсе не существовали); впрочем - о Московском речь ещё пребудет (в параллельной истории: Среда Воскресения); сейчас мы все оказались в другом измерении.
    Конечною нашей остановкой должна была стать Бернгардовка; на нее мы первоначально и направлялись: неподалеку от этой станции располагалась дача, принадлежащая моей матери.
    Не пугайтесь! Я не собираюсь отяготить ваше самомнение знакомством с моей роднёй: матушка в этот момент находилась в Петербурге - таким образом деревянная развалюха в два этажа оказалась в полном моем распоряжении!
    Но (заведомо) - чем дальше ты, мой славный каторжанин, переплываешь свой Байкал (не менее славное море - нежели океан ноосферы) в диогеновой бочке моей истории, тем больше этого самого моря попадает именно в твою омулёвую бочку (твоей головы).
    Никто и не заметил (кроме меня и сокрытого во мне Спиныча) низменных посягательств Лаврова на внимание к нему великолепной Жанетты: таким образом то, что мы вывалились из поезда задолго до своей станции, всеми без исключения (и Жанною тоже) было сочтено исключительно моим (причём - совершенно непростительным) грехом.
    Решив поначалу, что наша сакральная вечеря (став пасторально-загородной) вот-вот продолжится, очень скоро все во мне оказались сильно разочарованы; но (как ни крути омулёвой бочкой головы) - делать-то было нечего!
    -  Веди нас и дальше, Сусанин! - велел мне галерейщик Лавров (продолжая отираться подле Жанетты), и я их действительно должен был повести по рельсам.
Что оставалось делать? Только не делать ничего своего; следовать карме.
    Для начала (и здесь пригодилась энергия Цыбина) - мне пришлось разогнать пары хмеля в моей голове. Потом (опять понадобилась жизненная сила душегуба) - поудобней устроить у себя на руках маленькую балерину (она спала и - усталая игрушка больших детей! - вспомнилась мне песня Вертинского); вот так я себя и осознал: с Цыбиным в сердце и с песней на руках.
    Вот так (един в трех лицах) - перво-наперво стал я осматриваться. Осознавая при этом: бросившись из вагона, я (совершенно безответственно) - подхватил на руки Валерию; я (именно я) - совершенно не готовый за кого-либо отвечать.
    Что тут скажешь? Лучше молчать. Потому (каждый в своей омулевой голове) - все молчали и осматривались.
    Оказалось: стоим мы все на узкой бетонной платформе, слева от нас раскинулось просторное и тёмное кладбище, справа сквозь ночь просвечивали два-три огонька: пасторальные обиталища местных пейзанов, во все времена по-крестьянски недоверчивых, а по нынешнему времени  - скаредных и даже агрессивных.
    Напоминаю, умчавшийся электропоезд являлся последним!
    До сих пор не понимаю, как меня мои кармические попутчики не убили? Например, очень была на это готова моя Жанна; но (пригодилась выживаемость душегуба) - должно быть, меня оберёг спящий на руках ребенок; кстати, о ребёнке!
    Единственное серьезное отличие ребенка от взрослого - не его невинность, а то, что его ещё нельзя использовать как орудие; те же, кто тщится и что-то от детей получает (например, прикрывается) - обречены пожрать себя сами, то есть - выкопают себе могилу в самих себе; я до-гадывался об этом (разве что не понимал: могила - себе, а попасть в неё могут другие).
    Вот вариант «могилы» (речь о ребенке): расстояние от Ковалево до Бернгардовки составляло около семи верст по шпалам и гравию.
    И что нам оставалось? Только и делать, что идти и идти, и нести на руках ребенка.
    Оказалось, что и на это (а не только благополучно доставить всех на дачу) - я совершенно не способен.
    Вернисажная водка и вокзальное пиво, как водится, объединили свои усилия и стали могучи; разумеется, я должен был повести и - повёл (то, что самого меня повело - и вывело на эту платформу, не в счёт); я даже вынес девочку(!) - и теперь (как солдат в Трептов-парке) стоял посреди лесов и полей (бездорожья любых путей).
    Цыбин очень хорошо меня понимал: для него нахождение себя меж миров было делом обыденным; душегуб понимал: обыденность любых миров могла бы или растормозить во мне безрассудство, либо сделать равнодушным к людскому неудовольствию.
    Но(!) - нести ребенка дальше (а не просто и безответственно вынести его в межмирие) я оказался не способен.
    Ребенка взял на руки Лавров. Я указал направление, и мы побрели. Мне была известна нетерпимость моей Жанны к человеческим слабостям; и вот я слабость проявил - и Жанна на это ничего мне не сказала! Не то чтобы не сочла нужным (хотя - это легло на её дальнейшее ко мне отношение), но - сочла несвоевременным, ибо перво-наперво мы должны были прийти!
    Так я оказался в самом конце небольшой процессии.
    Представь себе, читатель, наш путь: темные стены сосен - по обе стороны насыпи, под ногами - шпалы, камни и неглубокие лужи, внутри нас - един на всех нравственный закон, а над нашими головами едино на всех звездное небо: такой вот микрокосм в макрокосме! Каковый макрокосм, известно, еще никогда и не перед кем (в отличии от людей) не оправдывался за свое существование.
    А вот я ещё тогда (перед самим собой) - попытался оправдаться!
    Перво-наперво я припомнил один мерзкий эпизод, приключившийся с участием как меня самого, так и моего хорошего знакомца Емпитафия Крякишева: на улице Казанской (неподалеку и от собора, и от некоей ресторации), держал он квартиру свойства весьма специфического: этакий полуподвал-полунору - словно бы промежуточный этап (в верованиях народов нашего Крайнего Севера) между миром подземным и миром верховым.
    Этот промежуточный этап (кстати, наличествующий и в верованиях самого Крякишева) уже в свою очередь был разделен на свои маленькие этапы, на два этажа; более того, этаж, предназначенный для телесных отправлений и различной пневматической любви с приходящими женщинами как раз и находился поверх (всего); этаж для приготовления скромных закусок и прочих  хозяйственных дел - был глубоко внизу.
    Здесь (на железнодорожных путях) - народами нашего Севера уже не пахло, эта схема - перепахивала нас по образу и подобию Творца.
Но здесь (на железнодорожных путях) - не о мистикофизологии нашего бытия (то есть проистечении души напрямую из пишеварения или в одухотворении совокупляющихся тел себя находящую) собираюсь я рассказать; собираюсь я рассказать о настоящей мерзости: когда поэт Крякишев пускался в один из своих гнуснопрославленных запоев (да и очередная подруга - где-то там, на воле, какие-нибудь подруги всегда находились - переставала поэта кормить пищей телесной), то именно в этой своей норе он и скрывался от происков внешнего мира.
Почему я помянул об этой норе? Думаю, станет ясно в самом конце железного пути (этой) моей истории.
    Само имя «нора» ничего общего не имело ни с отверстиями в женских и мужских телах, ни с каким-нибудь возвысившим («норы») Фрейда Юнгом; более того (ныне и далее) - с любыми другими переменами полов и природ одна на другую (это всё упадок и крушении империи западных рабовладельцев); здесь - у Крякишева перманентно гостевал чистый запой в самом своем пахучем виде и безо всяких идей!
    Так и я с ним гулял неоднократно, сроками и деньгами себя не стесняя: от недели до месяца и от ближайшего ломбарда до ближайшего трактира.
    Там-то, в пресловутой «норе» и произошла наша с Емпитафием общая (здесь - не путать мое «общее» с Крякишевым и «общее» с Цыбиным) беседа с его законной супругой, дозвонившейся-таки до любимого по телефону.: общение было случайным (могучий Емпитафий - посреди запоя и трубки часто поднять не способен) и на удивление объемным!
    Поскольку в нем со стороны себя (как и Цыбин во мне - со стороны Цыбина) участвовал сам по себе (то есть - без Цыбина) доподлинный я.
    То есть - вот так-то (проснись-ка во фрейдисско-юнговой «норе»)!
    Там (в «норе») - птолемеева плоская трехмерность легко вбирала в себя всех слонов мироздания, стоявших сейчас на всех китах мироздания, плавающих сейчас во всем «беспредельном и безобразном» океане достаточно плоского Хаоса - и в весь этот роскошнейший миронепорядок вторглась со своим Космосом «законная» женщина поэта!
    Понимайте, так и было. Была реальность, данная в ощущении; которую (реальность в многообразии ощущений) - я сейчас описываю:
    Прежде всего мне - со страшным скрипом (как грузчики надевают свои башмаки) пришлось открыть глаза: я словно бы в этих башмаках прошёлся по своим глазам, склонился к векам и открыл их! И увидел, разумеется, Емпитафия, навалившегося лицом на телефонную трубку: так, должно быть, иные тщатся отпечатать (посредством произнесенного слова) на беспредельности свой ограниченный образ (иначе - наложить образину).
    Требуется изрядное душевное здоровье - чтобы так сразу, без подготовки, разглядеть из своего далека этот покраснелый опухший лик прославленного версификатора!
    Душевное здоровье (во мне) - сыскалось с трудом: ему не обо что было (по причине отсутствия здоровья телесного) во мне опереться; поэтому - я оперся зрением о Емпитафия, а потом и слух ко мне явился: объемность происходившего разговора (приговора-загово'ра) и сама по себе требовала моего в нем соучастия и сочувствия.
    Которые (соучастие и сочувствие) - были налицо: все мы человеки, и ничто животное нам не чуждо! Здесь требуется с маленькой буквицы) пояснение:

    первое: восклицательные знаки, следующие в вышеизложенном один за другим, вовсе не означают моего восторга по поводу всего со-бытия; хорошо бы (конечно же - чтобы зрелище мира рождало во мне удовольствие.
    разве что: я никак не мог примириться, что и мир, и похмельный Емпитафий суть одно; но - это была оче-видность.
    второе: приходится признавать, что не мы восклицаем (аки словом или силой) - миром и добром, а сам мир восклицает нами; даже если и не по добру, то - по злу; в любом случае мы для его фразы лишь буквицы слова (и это уже хорошо)!
отсюда, собственно, и взялись все эти рассыпанные по мерзкому мирозданию лживые знаки восторга.

    Итак, все мы человеки и ничто животное нам не чуждо; но - не поэтому блистательный Емпитафий повествовал в микрофон едва одушевленной (а скорее всего - именно им и одушевляемой) трубе телефона (позабыв-ши обо всей искусственной хрустальности своих вирш) - повествовал в коммуникационную вещь (теперь - почти что вещую) о вещах более, чем она, приземленных: дескать, поэт сейчас похмелен и очень слаб!
    Настолько, что его нежный организм никак не может принять никакой (даже диетической или - иначе - духовной) пищи - а вот алкоголем, напротив, совершенно перенасыщен, и поэтому любые новые дозы спиртного - да и любого внешнего мира (помяни, читатель, особую терпкость моих героев) - им безобразно отторгаются посредством блевоты.
    Здесь он дрогнул кадыком на болезненно-бледной шее, сдавленно (едва-едва поспевая) успел извиниться и отодвинул телефон дрожащей десницей от себя подалее; далее - он дрожащим (но неоднократно выверенным) движением извлек специальный тазик из-под своего одра и принялся в его нутро свое мнение о мире излагать.
    Сотворилось ли с ним очищение духовное? Не мне то ведомо, а вот до очищения телесного нам обоим было далеко!
    Потом, почистив себя, он вдруг обнаружил мой внимательный взгляд и сразу же обо мне озаботился:
    -  А ты не хочешь? Присоединяйся! - и хотел уже ароматный тазик мне протянуть.
    От подобного соавторства (не хотелось и мне самому себе показаться выдавливаемым тюбиком краски) - я  вежливо отказался. Потом - подумал о возвышенном, сиречь о чистой правде: сколько её содержится, предположим, в знаменитом катаевском «Алмазном Венце»?
    Или действительно в нашей общей мистикофизиологии мистику от организма следует беспощадно отделять?
    Иначе жизнь предстанет такой, какой она и является - опасной и потной: ведь и гении наши (читай мемуары) редко когда бывали куртуазны в общении и с нужником, и с очередью к нему!
    Крякишев с трудом качнул буйной головушкой и (с не меньшим трудом) вымолвил в мою сторону:
    -  Как знаешь!
    На что коммуникационная вещь телефона немедленно всполошилась:
    -  Кто там с тобой? Это женщина?
    Емпитафий сказал чистую правду: с ним сейчас собрат по перу! После чего ему долго пришлось слушать возражения супруги против всего образа жизни, именуемого поэзией (я согласен, весьма нездорового): быть нервами Бога означает - болеть.
    Я(!) - молча вступил в дискурс со справедливо разгневанной женщиной Я мог (бы) - сказать ей: не справедливости мы сейчас взыскуем, но - милосердия!
    Понятно, я мог бы подняться и выше (или ниже - откуда смотреть), то есть - к самим технологиям «совместного» нашего с Создателем со-творчества (как возликовал бы лукавый): «и тогда он сделал добро из зла, потому что его больше не из чего было сделать!» - мог бы, вослед Р. П. Уоррену (которому, надо думать, ни разу за всю его жизнь не пришло в голову - как и Шалтаю-Балтаю - что вот-вот в его голове явятся и вся королевская конница, и вся королевская рать).
    Вместо этого я (посыпь, Господи, пеплом мою пустую голову) принялся перечислять статьи и стихи, автором коих дерзал себя «с-честь»; но и взаправду (на самом-то деле) - действительно считывал с самих основ мироздания.
    Одно меня оправдывает: всю эту нелепость я проделал мысленно! И вот тогда-то Емпитафий (из благородства) - меня прервал и даже проделал это вполне членораздельно:
    -  Леночка (именно так именовали прекрасную спорщицу) мне на все мои глупости сказала, что все наше наилучшее делается не благодаря, а вопреки безоглядному.
    На самом деле благородство собрата заключилось в намерение перевести грозный локомотив супружнего гнева на чужие рельсы: дескать - пусть и по мне немного покатается! На самом деле проникновенность и слезы в его голосе были вполне крокодиловы.
    При объемном описании дальнейшей беседы я хочу указать, что ни Цыбина, ни его специфических взглядов на человеческое зло я тогда и не знал, да и не мог знать (во всей их безасходной полноте).
    Я Емпитафию резонно возразил:
    -  Твоя любимая может считать всё, что угодно - вплоть до вашего нулевого семейного бюджета! Ибо (согласись) - канцелярские счеты в её голове никакого значения не имеют для судеб мировой литературы.
    Емпитафий трубку от губ деликатно отстранил и ладошкой коварно прикрыл. После чего - счёл возможным со мною слегка согласиться:
    -  Золотая Скрижаль Гермеса: что вверху - то и внизу! - после чего слегка возразил мне своим действием: он опять потянулся за ароматным тазиком.
    Пока он испражнялся, я комментировал издаваемые им звуки:
    -  Наши мерзости не есть продолжение наших достоинств; вообще - с нашим телом обстоит точно так, как с нашими душами: всё болит и вполне безнадежно! (здесь я цитировал Блаженного Августина) Просто всё это сосуществует рядом (и чуть в стороне друг от друга): прекрасное порождает прекрасное, телесные отправления сами себя отправляют (hovo sum, и ничто животное...).
    Но (именно здесь) - Крякишев совладал с нутром и стал меня игнорировать: он опять приник к телефону (как к роднику, способному подарить хотя бы иллюзию спасения); он (поэт) - принялся с наслаждением (знаете - когда черты лица выпячиваются, вдвигая себе в макрокосм - это и есть наслаждение миром) лгать и изворачиваться, попутно (и очень подспудно, то есть - вторым планом) объясняя, что к его всесокрушительному таланту присосалось много «прилипал», которые и паразитируют, и (как Владимира небезызвестного Семеновича) спаивают.
    Понятно, что наличие меня в его «Норе» - было и предъявлено,  и по нотам обыграно как его (такого невинного, но слабого) оправдание.
    Можно ли назвать происшедшее мерзостью? Конечно! Что ничуть не умаляет происшедшей со всеми нами объёмности, перед которой все остальное - ничто; от этой объемности я призываю вернуться на узкую колею жизни, которая будет заключена в честное шествие между кладбищем и лесом по направлению к даче моей матери.
    Вернёмся на рельсы.

    Итак, мой микрокосм (ночной и опьянелый) - волокся вдоль рельсов и по шпалам, и мимо сосен; посмотрите - и вот я сам иду, спотыкаясь, и к звездам над головой оказываюсь равнодушен; Лавров впереди меня (рядом с ним Жанна) - несет девочку (дочь моей любимой женщины) на руках, а вокруг нас профессиональною мухой вьется фотограф, оказавшийся при камере и фотовспышке: словно бы затем, чтобы многократно зафиксировать мой позор.
    Разумеется, никаких фотографий никто не делал (не до того было); что это меняет?
    А вот стыдно ли (даже и теперь) мне? А нисколько: далее последует нечто, превышающее стыд.
    Похоже, «сей-час» даже и душегуб Цыбин («наипадший») - испытывал ко мне в снисходительное презрение; но - мы шли и шли: только это и могло что-либо значить; долго ли, коротко так продолжалось?
    Представьте себе бесконечность ночных километров, всей моей кожей почувствуйте присутствие торжествующего в своем благородстве Лаврова и ни в коем случае не забудьте, что рядом есть и фотограф (как некий эрзац небесного ока)!
    Потом Лавров от Жанны отстает (или - пропускает её вперед в ночь) и равняется со мной:
    -  Слушай!
    -  Слышу.
    Ночь звенела в моих ушах. Но(!) - говорить об этом я считал лишним. Потом я взглянул (сквозь застлавший глаза хмель) на него и устыдился: девочку он ловко посадил себе на плечи! В этот миг Жанна, уйдя вперед, на нас оглянулась.
    Я вспомнил нежное отцовство Лаврова (две девочки-близняшки) и трудолюбие Лаврова, с моей точки зрения (сейчас это зрение - далеко отстояло от моей любимой женщины) совершенно бескрылое, но - для нескромного семейного прокорма совершенно достаточное и достойное.
    -  Я тоже многое слышу, - говорит мне Лавров.
    Я безразлично (и - безотносительно к его достоинствам) пожимаю плечами. Но он продолжает нудить:
    -  Слышал я о тебе одну историю.
    Я молча взглянул.
    -  Историй о тебе много, - признался он. - Но одна из них особенно приметна.
    Я (не смотря ни на что - и на себя в том числе) продолжал идти.
    -  Говорят, ты умными книжками с лотка приторговывал.
    -  Я молча кивнул:
    -  Отчего бы мне и не поторговать?
    Лавров подхватил
    -  Вот именно: отчего бы? Ведь торговал ты не где-нибудь (и не с чего-нибудь), а во дворе дома на Мойке 12 (и с чужого лотка)!
    И вот здесь (не смотря на то, что продолжал идти и не падать) я не удержался и почти дословно процитировал:
    -  Зачем пишете! Для себя. А почто тогда печатаетесь? Из денег. Как стыдно! Почему ж?
    Лавров словно бы обиделся:
    -  Не прячься в великой тени великого человека! Там тебе нет места.
    И вот здесь уже я сумел почти изумиться:
    -  А почто?!
    Здесь Лавров обиделся совершенно и решил съязвить:
    -  Говорят, торговал ты, водочку за счет торговли (то есть - краденую) попивая и однажды упился настолько, что на Мойке 12 уснул; все экскурсанты вокруг ходили и дивились.
    Но я беспощадно язву прихлопнул (и притопнул по шпале):
    -  Есть чему дивиться: пьяный поэт спит на Мойке! Ты еще подивись, почему нательный крестик А. С., потерянный, отыскали нечаянно в постели сестры его жены - не той ли, кстати, что потом стала женой Дантеса?
    Но Лавров (от моего прихлопа с двумя притопами) ловко и правильно извернулся:
    -  На виду гостей культурной столицы! Зачем ты наш город позоришь?
    И вот здесь я его дожал:
    -  Не позорю, но - создаю о нем новую легенду: свято место пусто не бывает!
    -  Ну-ну...
    Так мы и шли, долго или коротко, но и у хождений за три моря бывают свои завершения; даже у бессмертного гения бывают свои завершения, ибо - горят и картины, и безвозвратные рукописи полыхают; даже Феникс, известно, не откладывает яиц (что делает его яйцо уникальным). Даже бессмертные боги, известно, старятся, ибо - стираются в нашей памяти; даже монументы освободителей разрушаются в Польше и на Украине; в конце концов, «разрушить» Царство Божье СССР в само-освобожденной (от помянутого Царства Божьего) и торопящейся в свое счастьице стране - этот ад происходил на наших глазах.
    Быть может, так и надо?
    Быть может, смерть - достойное завершение того само-любования, которое мы именуем ис-кусством (ис-кусом); я здесь уже поминал пушкинское:

    На это скажут мне с улыбкою неверной:
    Смотрите, вы поэт уклонный, лицемерный,
    Вы нас морочите - вам слава не нужна,
    Смешной и суетной вам кажется она;
    Зачем же пишете?- Я? для себя.- За что же
    Печатаете вы?- Для денег.- Ах, мой боже!
    Как стыдно! - Почему ж?

    Так неужели смерть - стыдно; так (неужели) - вечность есть норма; и(!) - всё это лишь один из моментов моей нынешней вечности: вот и мы приблизились, в конце концов, к моей долгожданной Бернгардовке; быть может, так тоже надо, чтобы именно здесь находилась место одной из наиболее вероятных могил поэта Гумилева?
    Быть может, для того мы и минули кладбище, чтобы прийти к предполагаемой могиле поэта?
    Поначалу явились освещенные окна, по причине глубокой ночи редкие. Потом из непроглядной стены леса выступили гаражи и домишки. И вот здесь я обрел право выйти вперед и гордо всем объявить:
    -  Идите за мной!
    И ведь действительно - пошли: ибо мучения наши - не окончились, а только начались.
    Читатель, пойми меня! Мучения - тоже бывают многостепенны: помянем, быть может, горестные томления каких-нибудь чистейших душой революционеров наших (пусть даже - уже не декабристов, а вполне заурядных гаврошей или выросших из них душегубов) в самых темных глубинах царских застенков: сколь комфортны эти глубины в сравнении с «современными нам» лагерями.
    Британскими - в Южной Африке (для буров), австрийскими - в Карпатах (для русин), нашими - в родном мне Норильске (для всей вселенной).
    Не даром же мы идем и, нисходя, словно бы по ступеням восходим? Ах, как радуется этим моим нынешним размышлениям тогдашний (затаившийся во мне) Цыбин.
    Однако, читатель! Сопоставь безысходное (я бы даже сказал: горше горького) телефонное рыдание супруги Емпитафия и (предположим) пыльный космос лефортовских женских очередей где-нибудь в тридцатые или сороковые, его громокипящий silentium: не только на весах неизбежного, но и исходя из декларации прав человека они равновелики-ха-ха - единой слезинке ребенка.
    Любое горе и любая смерть, честные или бесчестные (впрочем, как и реализация бескорыстных амбиций какого-нибудь борца за права) - не более чем данность простого факта: хорошо от этого или плохо конкретному маленькому мне! Вот единственный критерий сущего маленького меня.
    Другое дело, что данности (данной нам) - достаточно и того, что она есть; а хорошо или плохо от этого миру - этого для данности нет.
    Так и будет, пока не случится с моим человечеством чуда. Тогда оно станет другим человечеством в другом мире.
    А коли не случится с человечеством чуда, любые человеки (сыты они или голодны) во всех своих состояниях (и не правых, и правых) - предсказуемы как передача с рук на руки или шестерни механизма; сами они суть скопище едва ли не животных или едва-едва одушевленных механизмов.
    Но есть вещи, из которых любой «наделенный душой» (даже если она едва-едва в нем жива) не должен делать выбора: единственное, что живой человек в таком случае может: пусть выбор - сам выберет, как ему быть с человеком дальше.
    Общепринято: наша жизнь есть непрерывный и простительный выбор между двух зол; общепринято (и тебе ежемоментно внушают): ты сам кузнец своего счастья.
    Так вот, это наглая ложь: любое зло (людьми творимое) - непростительно: не выбирай, ибо - не по душе тебе выбрать, что предпочтительней: наследие ли италийского Ренессанса или культура какого-нибудь северного народца.
    Какого ребенка вперед из пожара спасать, своего или чужого. Подобное (выбор добра из двух зол) - не для людей.
    Подобное (выбор добра из двух зол) - делает живое мёртвым, и пусть мертвые сами погребают своих мертвецов.
    Человекам о подобном лучше даже не судить (тогда - не судимы будут).
    Просвещённый читатель, должно быть, ухмыльнется и - перестанет быт просветлённым; просвещённый читатель - будет ухмыляться (ровняя автора даже не по себе, но - всегда несколько ниже себя) и ещё раз ухмыляться (и - еще не раз и не два): он - просвещённый, будет уверен (ибо - до веры), что сейчас автор намеренно и искательно ему, читателю, заглядывает в заплывшие глазки и будет трижды и четырежды прав!
    Я действительно ищу в нём читателя.
    И вот уже этому читателю (отделив его от скользкого коммунального оповещения и просвещения) автор будет робко пояснять (ибо - предъявлять наглядные результаты) свои «отвлеченные» соображения, изложенные в предыдущем: всякий поймет, когда из пламени общего своего дома матерь человеческая наперед выхватывает своего первенца; да!
    И только лишь потом, быть может, успеет спасти дитятю ненавистной соседки-разлучницы.
    Просвещенный читатель! Усмехнись. Иного от тебя и не жду.

    Но(!) - вернёмся в самый первый (полу-радищевский) электропоезд. В котором - уже и мои герои (как то: Цыбин с Натальею) вполне пресказуемо и одновременно осознали, что слишком разгорячили беседу (а ведь им ещё вместе ехать и ехать) и поубавили тон.
    А что до фляги с горючей самогонной водой (что так внезапно иссякла, то и здесь пыл следовала поубавить и потерпеть до развязки: электропоезд уже близится к поселку Малая Вишера - и вот там запасы алкоголя обязательно пополнятся.
    Прости меня, читатель, за вневременную и нарочито порывистую ткань моего повествования; и за то особо меня прости, читатель, что я всё ещё не рассказал тебе о волшебной причине, побудившей изнеженную и утонченную Натали безоглядно броситься в это трудоемкое путешествие; прости - и выясняй всё это сам!
    А сейчас - наша странная парочка вдруг вспомнила (следовало же как-то - помимо фляги - наполнять и скрашивать маршрут) о своей принадлежности к маргиналам, сиречь, к литературным кругам.
    Я не смог удержаться и (от шествия по шпалам к маминой даче) тотчас же к ним вернулся.
    Стихотворство ныне (или - стихопритворство), как однажды за доброй порцией не менее доброго спирта поведал мне самолично сам мэтр притворства Емпитафий Крякишев, далеко ещё отстоит и не достигло и самое себя, и своего величия: поэзия - было пробудилась, но - сразу же промчалась мимо человечика, его за собой ненамного увлекши.
    Некоторые (я зову их «homo denatus) уцепились зубьями за ее подол, и она их уволокла за собой -  всем телом по шершавой и пыльной плоти (как Ахилл Гектора) волоча; оказались они одним лишь глазком - словно бы в мире ином; что теперь с ними станется, коли они разодраны на мир горний и мир дольний?
    А ничего.
    Ибо (даже разумом разумеется) - никому они, разодранные, реально не нужны; ибо пыльная наша реальность - цела, а они стали легкими (о'рганами тела или орга'нами соборов), коими вдыхают бессмертие: ну и довольно с них, маленьких!
    Мы то с вами давно из детских крылышков (колышков, коими участок бессмертия отмеряют) повыросли: просвещение наше (твое просветление, мой читатель) реально сделавши два-три шага, опять (словно трухлявый пень) замерло.
    И ещё, и ещё, и ещё (пока был я спонсором наших вакханалий) - красиво лгал и лгал мне Емпитафий (ещё и ещё - сделавши добрый глоток) о том, что в стихосложении есть только две более или менее реальные вещи: созидание того, что и без нас (созидателей) давно есть: единого и неделимого языка, которому любые наши алфавиты просто-напросто тесны; и (помимо вышесказанного) есть этого единого и неделимого языка тщетное разрушение.
    Тщетное - потому, что до самого языка убогому разрушителю не добраться!
    И вот тогда разрушитель начинает разрушать самого «носителя» языка (сиречь - поэта): принижает его, полагая всего лишь профессионалом среди любых прочих профессионалов; к этому нечего добавить, но и убавлять тоже нечего, ибо всё это - красивая ложь: ведь мы (те, кто ведает Словом) - и ныне, и во веки веков взыскуем не лжи, а чуда.
    А что до прочего: так прозрение и через домостроительство приходит, и через разрушение дома; - так или иначе, но - какой-нибудь кругозор открывается (даже и) в дионисийстве! Иначе никак; но - как запутана (или даже - запытана) наша жизнь.
    Так я, читатель, перед собой самооправдываюсь.

    Архиобразованные разрушители нашего с ними общего (невидимого) языка - они часто оказываются славны своим здоровым и нравственным образом жизни и успешной карьерой; напротив них - мы, славные лишь бессмертием своим, которое - ныне тоже и зависит, и зависимо от вещей, бессмертию (ибо они - вещи) посторонних.
    Кстати, и от (от внутреннего) архиобразования оно тоже весьма - зависит; потому - помяни, Господи, в бессмертии Твоем и самоубийцу Сережу Есенина, и даже меня с Емпитафием.
    Но постигни, читатель, наше общее с тобой постижение: не мы говорим слова, но - Слово говорит нами! Мы для него - лишь буквицы, и не к нам относятся спряжения с наклонениями времён и пространств, а к Слову, которое из нас еще только возможет быть (быть может - посредством нас) - иначе не быть никакому человечеству вообще!
    Ибо плоть - пожрёт сама себя; постигни и то, читатель, что (не смотря на кажущуюся легковесность моих героев) они иначе тяжелы или легки, нежели ты обрюзг.
    И вот здесь-то, вспомнивши о причастности своей к великой российской словесности, мои герои вспомнили и о некоем своем предшественнике, собравшимся из Петербурга в Москву и до Первопрестольной якобы добравшегося: быть может - сделаем и его лицом, что не теряется среди лиц героев моих.
    Разве не вёл он речей о «свободе»? Об этой «священной корове» современных мировых пастухов?Разумеется (даже - разумом).
    Как и то разумеется, что я веду речи мои - о навозе, производимой сим агрегатом для производства кисломолочных продуктов; а вы уверены, что Радищев никак не поминал о навозе «священной» коровы? Разумеется, поминал; ибо - его разумением произнесу сейчас на языке осьмнадцатого столетия:
    -  Ныне не вольности духа, но только сытости разума (известно, мозг размышляет - переваривая прозрения и спуская их продукт в канализацию) влекут нас к свободе (а что есть «свобода», как не еще одно имя для смерти?); и вот с таким животным побуждением (от устарелого «живот» - «жизнь») приходится нам ежечасно выстаивать  свою «духовную лествицу»: восходя в коммунальный сортир.
    Отчего же нет? Не от святого ли «духа» канализации ты кривишься, читатель?
    Впрочем, чему здесь кривляться; но - глядя в честное зерцало вечной юности (сиречь, не-зрелости) моего человечества, нам надобно (и следовало бы) - захохотать прямо-таки гомерически.
    Чего еще хотеть нам от нашей свободы, если мы уже получили утилитарность невеликих (главное - равноправных) «душонок», носителями которых являются столь же равноневеликие песчинки homo sum; на этом зыбком песке строим мы «deus ex machina», новую Вавилонскую башню цивилизации - зубчиками машины друг за друга цепляясь.
    Что же мы получили? Утилитарность бессмертия и утилитарность людей.
    Вот я и хохочу над «mach-i-i-na», подпустив вам всем скоморошествующего (или - юродствующего в Боге за-ради людей) «ежа» по имени Цыбин; думаете, я не понимаю, что моему человечеству - плевать на такого (измысленного) «ежа»? Слово то каково: Цыбин!
    А кстати, почему его зовут именно так? Почему - не Спиноза или хотя бы Сократ? А потому что - смешно энергию жизни ци считать основой основ.
    Даже если (в нашем случае) эта энергия жизни - убивает.

    Государи должны государить,
    Государство должно есть и пить
    И должно, если надо, ударить,
    И должно, если надо, убить.

    Понимаю, вхожу в положенье,
    И хотя я трижды не прав,
    Но как личное пораженье
    Принимаю списки расправ. (Борис Слуцкий)

    И действительно - смешно: я почти улыбался, сидючи в своем удобном вагоне; но (при всём при том) - имея прекрасную возможность выслушивать со стороны неудобные (душегубительные) горячности Цыбина; и действительно - весь мир сошёл с ума: эти поучения нам с тобою выговаривает отщепенец, душегуб и убийца.
    И что с того, что сему душегубу одинаково отвратны и фашиствующая демократия наша (помните: три сверхчеловека Чубайс, Немцов и Хакамада парили в самолете над страной, грозя ею править; и что с того, что это всего лишь предвыборный ролик?
    А до понимания - всё ещё непонятен и сам наиверующий и незабываемый спаситель моего (российского и советского) этноса прекрасный Иосиф ибн Торквемада (Сталин), на коего намекает великолепный (приведённый выше) поэт; что с того?
    А ничего; далее - ещё смешнее:
    Но услышим нечто еще наисмешнейшее:
    -  Инквизиционное охранение живой души, приневоливающее души - сами себя сохранять, безусловно что плодит во множестве кристаллических мучеников и душегубов: халтуриных и перовских - вплоть до призывающего российского солдата к измене присяги пресветлого (и почти первородного) Адамыча-Ковалева.
    А вот здесь Цыбин (продукт измышлений века осьмнадцатого) - отчего-то споткнулся речью!Должно быть, не посмел объявить, что именно так: в кровавых муках (неутолимых никакими слезами ребенка) плодятся (пусть в крови и последе) высочайшие полеты души.
    А ведь прелестнейшее было бы самооправдание!

    Но(!) - вновь и вновь вернёмся в самый первый (полу-радищевский) электропоезд; там (в продвижении) никакой паузы в беседах не последовало, её своим мурлыканьем заполнила Натали:
    -  Не знаю-мур, не знаю... Быть может, хоть в чем-то ты и прав, - объявила она (снисходительным соглашением этим вежливо скрывая снисходительный же зевок); потом она как-то вдруг (какая-то память искренне в ней шевельнулась) оживилась и (причем тоже на языке позапрошлом) признала:
    -  Впрочем, зачем людям о взлётах тужить (или - тужиться?), они (то есть взлёты) - так или иначе все одно с нами будут.
    Потом она повспоминала (как будто неумело перебирая струны) стихотворные, но - подходящие случаю тексты и вспомнила:

    Все будет, как и должно -
    Даже если все будет иначе!
    И звезда упадет в вино,
    И злые по добрым заплачут... - и здесь прервала себя! Быть может, зря прервала, ибо - строки действительно описывали всё, что сейчас происходило: не особо живые вещи нам сопутствуют всюду, и все же не будь слишком праведным и слишком вещим, слишком знающим собственный путь.
    А с другой стороны: быть может, не зря прервала! Для них двоих все было известно заранее: они мчались по железной колее.
    -  Что людям высокие взлеты? Взлеты (если не ты, так другой - такова карма неизбежных прозрений) так или иначе будут, а вот о собственных женщинах и детишках заботиться следует ежедневно; а вот что до самих «прозревших», то обреченных и гордых не ищут, ибо - они и сами (не один, так другой) придут и сгорят!
    Наташка неуловимо улыбнулась (весь мир - плагиат: вот и она подражала - воображала себя натурщицей Леонардо); эта маленькая женщина уже знала (ибо - успела по-женски своего спутника определить на отведённое ему в кармической иерархии место), что на данную сентенцию от него никаких возражений не услышит.
    -  Ты права.
    Она лишь ещё раз ухмыльнулась. Потом она спросила:
    -  А кстати! Вот ты отчего до сих пор не женат? Где твои законные дети?
    Она сдержанно (вспомним, сама успешно бездетная) торжествовала. Словно бы уличила в возвышенном (небесном) отсутствии реального (земного) мужества. Словно бы вопросила сакраментальное: Каин! Где брат твой, Авель?
    Простим Наташке этот истертый женский приём: считать, что мужчина обязан быть перед ней виноватым.
    Простим, ибо - потом она на него взглянула!
    Ах женщины! Ваши озера глаз, когда вы на нас смотрите - и мнится, что в глубинах ваших озер сокрыты все тайны; ах женщины, вы прекрасны! И ничем вы не хуже и не лучше своей глубины, в которой уже то бывает хорошо, что не всплывет на поверхность никакая зверюга лохнесская; ах женщины, скажите мне сами, какое отношение имеет ваша прелесть непосредственно к вам?
    А никакого!
    Ибо - слишком часто лишь от природы прекрасны и озера, и глаза, и закаты, которые - без того, кто в восторге от них, совершенно пусты (и лишь тем совершенны); ибо - не было сейчас рядом с прекрасной полумультяшкой никого, кто бы возмог со стороны ею восхититься: ибо - душегуб и разночинец слишком хорошо ее понимал.
    Казалось бы - такая, никому не нужная, она была ему и нужна! Но здесь, читатель, помедлим.
    Все банальные несуразности Цыбина, которые - совершенно не политкорректны, которые - лишь выдают в нем явного социопата, заслуживающего немедленной смерти (да и ещё побыстрей): а то не дай Бог этот «бука» заденет локтем какую-нибудь тебе дорогую (ведь есть же у тебя какая-нибудь приватность) ухоженную полумультяшку.
    Все эти банальности, читатель, не стоили бы и секунды (твоего) просвещенного внимания. Не стоили бы - если бы сам ты, читатель, не был в каком-то роде полумультяшкой, големом культуры, порождающим других големов.
    Есть ли хоть что-то в человеке, что самому человеку намного ценнее того, что он голем культуры? Есть ли у человека что-либо, подобное стержню, вокруг которого все и прирастает, и вращается? А если нет, тогда - есть ли сам человек? И вот здесь уже я сам (тот самый, который сейчас мчится следом за Спинычем с Натали).
    Вспомнил несколько строк, принадлежащих одному из знакомцев (быть может, даже мне самому) нашего терпкого персонажа, есенински-маяковского поэта Емпитафия:

    Я центр круга, вкруг меня душа
    Танцует хороводами, вещами,
    Высотами, глубинами, святыми
    Пророками и Богом, и Россией...

    Но знаю, что во мраке бытия
    Есть ты, и вкруг тебя танцую я.

    Так я вспомнил и сказал сам себе (всем-всем «самому себе»: и Емпитафию, и душегубцу и разночинцу Цыбину, и полумультяшке-Наташке, и даже Лаврову - порассыпанным по разным пространствам, состояниям и временам):
    -  Милые мои! Не лю'бите вы свою бесконечность души и пространства? Пусть! Так полюбите свою конечность (действительно, следи за ногой, когда ходишь); то есть - полюбите свои человечество и человечность, коли не дано вам чуда: сочтите (причём - одного за другим и в каждой из реинкарнаций) неповторимым чудом именно что свою конечность (повторю: следи за ногой, когда ходишь); чем не рыба на безрыбье, особенно для ловцов человеков?
    Но (тотчас) - символика происходящего стала слишком очевидной: рыбы! Коли уж и вам не хлебом единым, так пусть и рыбой на безрыбье будет жить ловец человеков; и вновь хорошее советское образование подшутило надо мной:

    Зачем искать великолепий
    на небесах и на земле,
    и в том числе - в Борисоглебе?
    В Борисоглебе в том числе.
    «Борисоглеб великолепен,
    Борисоглеб неповторим»...
    Зачем его возводят в степень?
    Неповторимым был и Рим.
    Так просто быть неповторимым...
    Но на песке рисуют рыб -
    и что тогда случилось с Римом?
    Неповторимый Рим погиб!
    Кто знает, несколько мгновений
    или вся вечность на кресте?
    Не требуется украшений
    непреходящей красоте.
    И наше время игровое
    сошло с ума от мишуры.
    Давай хотя бы мы с тобою
    нарушим правила игры.
    Игру огня в холодном небе
    мы видим, стоя на земле -
    и в том числе в Борисоглебе.
    В Борисоглебе в том числе. (Константин Васильев)

    Кстати, приведённый текст - не о хлебе едином; но - о хлебах и рыбах (из притчи о насыщении)! Не о гибели Империи СССР (IV-ому Риму - не бывать), а о Царстве Божьем СССР; речь о том невероятном, каким образом эта история (и другие мои истории) оказывается фасеточным взглядом стрекозы на Распятого.
    А потом (или даже раньше) - на Воскресшего. Из каких-таких мелочей (пространственной и временной ветоши) складываются буквицы вытканного Слова: «Мужи Галилейские! что вы стоите и смотрите на небо? Сей Иисус, вознесшийся от вас на небо, придет таким же образом, как вы видели Его восходящим на небо».

    Вот ещё одна мелочь: пока растолковывал я тебе, просвещенный читатель, путанные речи Цыбина, поезд прибыл на станцию Малая Вишера: там и совершилось неожиданное чудо расписания железных дорог! Следующий уже до Окуловки поезд отправлялся прямо сейчас же: то есть ровнехонько через двадцать минут!
    Чем не доподлинное чудо? Как раз Спинычу достало времени, чтобы наполнить иссякшую флягу и (простите за дорожный натурализм) ему и Наталье (здесь она оказывалась не игрушечна) справить нужду (согласись, читатель: Малая Вишера - не Борисоглеб, но тоже Царство Божье).
    Мне и раньше случалось, читатель, бывать в Малой Вишере. Один раз я даже пробыл на её вокзале целые сутки и скажу: тяжело далось мне это время (в чём-то даже сродни первым годам нашей постперестройки)! Тогда уже год как старое здание вокзала порушили (слишком уж мистические сквозняки по нему гуляли), а за новое (как на Руси и ныне, и присно принято) ещё даже не принялись: заместо вокзала предоставлялась проезжающим снятая с колес (аки консервная банка, где рыбины ожидают своих едоков) теплушечка.
    А вот то, что сейчас нам всем удалось этого голимого счастья избегнуть, разве не может быть сочтено чудом?
    Итак - Цыбин и Натали всё успели; и теперь мы все успешно стремимся к Окуловке (следующей конечной станции): колеса стучат, стонут вагоны, пассажиры заняты все тем же бездельем - возлиянием с беседой.
    Итак - не отстанем и мы:
    -  Где законные дети твои? Где счастье семейное? - вопросила Наталья, самой постановкой вопроса объясняя своему своеобразному (но - вполне безобидному) попутчику бессмысленность его жизни; она не то чтобы чувствовала себе в пути комфортно (так сказать - ничего не сказать), она (прекрасная женщина) - ощущала себя смыслом любого начинания.
    По секрету признаюсь: все «кощунственные» речи попутчика она тоже приняла непосредственно на свой счет и (только поэтому) - всерьез их не восприняла! Мужчина (одно условие - безопасный мужчина) мало того, что обязан быть перед женщиной во всем виноват, он должен её ещё и возжелать.
    Так что и социопатию Цыбина, и его подчёркнутую маргинальность она понимала как некую брачную окраску павлиньего хвоста.
    Разумеется - именно так она (у)разумела, что Цыбин оригинальничает напоказ (домогаясь ее драгоценного тела): разумеется, сама окраска тянущегося за Спинычем павлиньего (а на деле - кармического) «хвоста» женщину категорически не устраивала; но - саму тенденцию (распускания хвостов и токования) следовало признать бодрящей!
    Цыбин улыбнулся бодрой Наташке и (с некоторой нежностью) сказал:
    -  Вот и живем мы с тобой; вместе - под одним и тем же небом.
    Она (едва ли замерев) - стала ждать продолжения, которое обязано было проистечь из слова - «одно».
    -  Вот мы одни и те же слова говорим и одни вопросы задаём, - обманул её ожидания мой не куртуазный душегубец. - Слова и вопросы эти составлены из одних и тех же буквиц (Царство Божье - единственное чудо, способное спасти человечность - вот точно так будет составлено из одних и тех же наших душ), вот только получившиеся слова и вопросы (по виду одни и те же) имеют разные, порой даже и противоположные смыслы. Очень мне это с людьми мешает.
    Тут даже я восхитился: вот удивил так удивил! Проявил себя гигантом банальности. Впрочем, надо помнить: времена тогда были ещё патриархальные, постсоветское лукавство помысла ещё не  полностью стало мёртвым фарисейством; была ещё в помыслах Цыбина детскость.
    Такая детскость, что при недюжинном уме и коварстве приведёт соседнюю братскую страну ко греху Каина и (должно бы) к иудиной осине; впрочем, об этом другая история.
    Вернёмся к тому, что Натали приняла за флирт. Она (даже и в тех будущих мыслях, что следуют за прошлыми мыслями), не собиравшаяся Цыбина своей благосклонностью «вознаграждать», всё же несколько оскорбилась своими не оправдашимися ожиданиями и заявила:
    -  Не понимаю, я спросила тебя о реальной любви-физиологии (ничего пошлого: она имела в виду брак и потомство), а ты перевел разговор в плоскость филологии; видишь, в своем непонимании ты всегда виноват сам.
    С этим даже Цыбин не мог не согласиться: вина всегда на человеке! А душегуб Цыбин (как ни крути) - всё ещё человек (все помнят ахматовское: можно убить джесять тысяч и вечером отправиться в театр); Цыбин был со-гласен, но, но - продолжил свою мистикофилологию и промолчал.
    Наталия (неизбежно) - его примеру последовать никак не могла и неизбежно заговорила о «неизбежном»:
    -  Что до непонимания (между людьми), то в любом непонимании человек всегда виноват сам, - она мудро и укоризненно покивала головой (речь прежде всего шла о вине человека: если его не «вознаграждают» пониманием, значит, он и не достоин овладеть - пусть даже физиологически, как с женщиной - сближающей людей первоначальной немотой, и он есть некоммуникабельный социопат); Натали и сама некогда побывала в пространстве мистикофилологии и знала, что единственной связью человеческих душ является мандельштамовый silentium (о тютчевской немоте она подзабывала).
    Так что Натали действительно мудро кивала, и Спинач (душегуб «по уму») - был с нею согласен (именно умом).
    -  Не смей презирать людей, человек, - изрекла Наташка. - Особо не смей презирать не тех, кто не по душе своей добился успеха (Бог и с ними, с этими свернелюдьми), а лишь благодаря звериной чуткости следовал птолемеевым параллелям плоского глобуса и достиг успеха, и стал прославлен, ибо - Бог и с ними.
    Разумеется (даже разумом) - Наталья так говорить не могла; она (женщина) - всего лишь призвала его «не презирать падших». Даже миловать тех же «падших» она не призывала - она находила милость в одном факте собственного существования рядом с падшими, в кармическом вагоне.
    Разумеется - за нее молча договорил он. Но что он (таким образом) сказал, она не услышала; вслух он произнёс - иное, ещё более банальное:
    -  Человек - это звучит гордо. А вот может ли звучать гомункул? Или всё же мне (душегубу) придётся его озвучивать?
    Замечу (или услышу) - женщина и здесь его не расслышала.
    Не мне решать, кто из них двоих был в этом вагоне человеком, а кто гомункулом, да и были ли они (людьми и в вагоне) вообще? Быть может и были.
    Есть и такая суета в миру, что в вагоне никого, кроме «честны'х» (этот термин далее следует разъяснить) пассажиров, вообще нет. Есть и такая суета во мне: что и Наталия, и Цыбин - мне приснились; вот и рассказываю я тебе, читатель, мой предрассветный кошмар, а ты мне его просвещенно толкуешь; и зачем мне это надо?
    А точно как Цыбину - мои видения (всё в мире - с миром взаимно); чем я, чужих судеб дурной ваятель, лучше душегуба? Не тем ли, что именно я душегуба «изваял»?
Вряд ли.
    -  Что? - переспросила не расслышавшая про «гомункула» Наташка - женщина услышала только про «гордость»; человек в ней услышал только: «звучит»; но - вместе с женщиной и человеком Наташка очень прелестно выглядела!
    И Спиныч (не менее) прелестно ответил вопросом на вопрос:
    -  Ты помнишь, кто это сказал?
    Наташка фыркнула:
    -  Разумеется! Или ты в советской школе не учился, и автор «Буревестника» тебе неведом?
    -  Понимаешь, многогранный господин Пешков всего лишь под-слушал и пере-записал эти слова. Впервые прозвучали они в вонючей ночлежке, произнес их вшивый бомж. Или именно ты позабыла школьную программу?
Сам Цыбин в этот миг подумал о Сотворении мира: в начале было Слово, и Слово было убого! И только потом Слово стало Богом. Иначе не было бы этого промежуточного состояния, в котором пребывают вшивые произносители твоей гордости, о вонючее мироздание! В котором (буде оно иным и не вонючим - о котором сразу же было сказано: это хорошо!) вовсе бы не было этих искусственных произносителей.
    То есть человека, такого - каков есть душегуба, вовсе бы не было. А был бы тот, чье Слово есть Дело.
    Ах как в этот миг я опять и опять понимал и судил моего Цыбина!
    Правда, понимал только на удалении, а не непосредственно в его вагоне: и у меня есть родня, с которой и у меня составленные из одних и тех же буквиц слова имеют совершенно противоположные смыслы; есть у меня родные по крови люди, которые и словом, и даже заботой тщатся меня «унизить» или «возвысить» (до себя); и не даётся им темное чудо, ибо душу живую никому (с её места) не подвинуть.
    А, буде у них получится, они покусятся на собственное бессмертие, и опять-таки ничего у них не выйдет.
    Итак, Цыбин (энергия - душе почти погубительная) - думал о Сотворении, а Наталия изящно морщила лобик; но - не менее изящно воспоминала содержание горьковской пьесы! Вестимо, у неё  (на её сцене и в её пьесе) - не нашлось бы места ни вони, ни душегубству; зато (обязательно) - одна только голимая гордость (отыскалась бы: человек, «звучащий» гордо)! Возьмём себя (такого) человека - как голого короля, без его внешних одеяний из бархатов; но - преклонимся перед (таким) человеком.
    Таков он, натальин «звучащий» человек. Положивший своим правом озвучивать (свой) миропорядок
    Ибо даже (к примеру) - и у тогда ещё живого и весьма активного Адама-Ковалева (голого короля правозащиты - без его правозощитных благородств и бархатных красивостей в речах) есть его клятвопреступная гордость; ведь даже и у последних «немытых душой» мародеров, и у равных им и обобравших страну гламурных свехнелюдей есть своя вшивая (из бархатов) правда; итак, Цыбин - думал о высоком, а я (под-сматривая за ним) - размышлял о низком.
    Я вспомнил того петербургского (кому случилось быть свидетелем знакомства Натали и Цыбина) Антипова, мелкого администратора при нищих и чаще всего вполне заслуженно бездарных поэтах; на его примере я подумал,  что есть люди кастрированные не снизу, но - сверху.
    Я не особый поклонник Евгения Шварца (хотя и преклоняюсь перед ним); я всегда полагал, что изображенный Андреем Мироновым министр-администратор - слишком талантливо очерчен: слишком выделен из плоской реальности своим цветным объемом игры, слишком выпукл своей радужной ирреальностью.
    А теперь представьте такого министра (да что представлять - включите телевизор), который и радужен (без ирреального), и радостен (без радостного); так вот: зачем представлять и (как говаривал Азазелло) самим трудиться, когда уже есть такой Антипов?
    Я бы сейчас же (будь у меня в моем следующем за Цыбиным вагоне хоть одна не предопределённая моим разночинцем минута) сделал слово «Антипов» именем нарицательным - и подарил это нарицание потомкам: имеющие душу живую, увидьте такого «кастрата сверху» и ужаснитесь!
    Ибо - честен и аки пчела трудоголик, и всей своей честностью и трудолюбием тщится убить и в себе, и в окружающих (да и в потомках, и предках наших) живую и ирреальную душу.
    Раб не-лукавый и не-прилюбодейный - чуда ищет, но - не дастся ему! А ведь очень он мне напоминает и благородных правозащитников, и прочих полезных сверхнелюдей; впрочем, скорей всего (или - быть может), я не во всех своих определениях (их душ) прав.
    Быть может (очень даже: ибо сужу) - я ошибаюсь во многих «антиповых», и не все они кастрированы сверху; есть во всем этом не постигаемая тонкость.
    Или - обязана быть. Ибо - тонкость (как говаривал А. С.) редко когда сочетается и с гением, обыкновенно простодушным, или с каким - нибудь другим великим характером; ибо - люди (как говаривал Аристотель) всегда суть подражатели и подражают (в ритме, слове, гармонии, пространствах и временах) действительному своему характеру и тем действительность не искажают, но - уродуют и часто кастрируют сами себя.
    Но (отвлечённо размышляя о «честны'х антиповых) - здесь легко заблудиться; перейдём к конкретике: мы все (так или иначе) - забудемся, каждый аки посуху переходя свою Лету! То, что мы отличаем материи тонкие от материй грубых, в наших бессмертии и смерти ничего не решает и не делает никого из нас лучше или хуже помянутого министра-администратора.
    Разве что мне (в гордыне моей) - нравится обращаться к примерам из прошлой жизни: к тому же Антипов, согласитесь - очень удобен (как пример); особенно - очень из-да'ли (приятная аллюзия с изданием и тиражированием чего-либо).
    До'лжно мне - в этом моём (и вашем) кармическом путешествии определить, от-чего (и для чего) такой человек возможет себя (путем само-кастрации) лишить - и чего не возможет; должно решить, есть ли у (такого) человека - «его» бессмертие, либо их (и бессмертия, и человека) - вовсе нет; должно решить, есть ли у человека (такого, каков он есть - в крови и последе ежедневных родов) какое-либо будущее.
    Причём (следует заранее признать) - от наших решений никакое-такое (чужое) бессмертие не зависит.
    Поэтому (и не только) - забудемся! Забудем о том, что мой Цыбин есть неоднократный душегуб, и вспомним, что он представился нам (в том особняке на Фонтанке) поэтом; поезд мчался к Окуловке, мои попутчики еще раз (и не раз) приобщились к пополненной алкоголем фляге.
    Разнеженная Наталья тоже вспомнила, что Цыбина ей заочно представили (Емпитафий и представлял) поэтом; от общей (как в Евангелиях) «расслабленности» - захотелось ей дорожной (как в случае с гармонистом-побирушкой) поэзии.
    И вот что ей наизусть (не знаю, поэзия ли, но - в любом случае это были и стихи, и Стихия) прочитал ее попутчик:и

    Но реки, что не пьют своей воды,
    Иссякнут, словно путники без цели!
    Их любят женщины, не трогают собаки...
    Но женщина, что мудрствует в постели -

    На свете, верно, большей нет беды!

    Из нас любой, кто пожирал себя,
    По жизни был не прав - как сладко быть неправым!
    Неправду и любовь, и человечьи нравы
    Я буду пожирать, доколе жив -

    Доколе не иссякну! Что есть путь?
    Не более чем ноги, что идут.
    Что есть любовь? Не более, чем боль,
    Доколе больно ею... Что есть Бог?

    Не более чем пыль его дорог.

    Разумеется, Наталья была - то ли смущена, то ли - возмущена прозвучавшим текстом; потому - вопросила:
    -  Мы с тобою есть пыль? Или мы - кто оставляет в ней следы: ноги наших душ?
Ты хочешь сказать: мы не под Богом ходим, а (непосредственно) - по Богу, почти как вши.
    -  Быть может: и так, и этак... - он не договорил: с какой-либо частной (частичной) точки зрения;а скорей всего - не так и не этак, но тоже - лишь с отдельной точки.
    Она его успела перебить (и правильно сделала):
    -  Нас с тобою можно стряхнуть с какого-нибудь рукава или из чего-нибудь выбить? - показалось, она действительно глубже (самой себя).
    Понятно - это произносила не сама гламурная (даже здесь - в жестяной электричке) «Натали почти-свет-Николаевна»; понятно, что слова были произнесены от души и (поэтому) были не вольны: когда человеку дается прозрение, остальным просвещенным остается только пялиться на него помутнелыми очами.
    Поэтому (в следующий миг) - моя Наташка смутилась и изобразила перед собственной душой непонимание.
    Но прозрения состоялось. Помутнелая реальность (в которой душегуб приманил поэтеску - взяв её с собой как некий сторонний «взгляд на себя») - была освещена; а теперь, читатель, и мы с тобою опомнимся и вспомним, на каком мы свете!
    Казалось бы - прозвучали стихи; казалось бы - Наталия их милостиво выслушала и (покрутив своим аристократическим носиком) побыла молчалива.
    Разумеется, в этом «каком-то» времени (быть может, и не слишком высоком) она не удержалась и объявила:
    -  Я теперь хорошо понимаю, почему ты один и у тебя нет постоянной подруги.
    Она выжидающе (но - вскользь) глянула; оче-видно - она попыталась это «своё» прозрение приземлить; но - не ей (поэтеске) объяснять ему (серийному душегубу), что есть реальная пошлость.
    Цыбин (из вежливости) спросил:
    -  А что бы я с нею стал делать?
    Женщина была возмущена (его наивностью):
    -  Как это что? Спать с ней, вместе с ней (оставаясь - в её сладком сне) просыпаться, быть от неё - как сомнамбула; и жить с ней, и добро наживать (и о зле забывать).
    -  Хорошо (бы), - согласился (бы) Цыбин, но - не здешний; со-гласился (бы) - уже наживший добро и о зле забывший.
    Такого (обновлённого) душегуба рядом с Натали сейчас не было. Да и она сама — осталась собой: она бы ещё и ещё перечисляла (несуразности в его словах), она бы ещё и ещё (обязательно) - поминала «законных» детей; но - он (о невежа!) вдруг аккуратно, прикрывшись ладошкой, зевнул. Более того, равнодушно пожал плечами.
    Тогда Наташка даже не разозлилась, а (не путать со славянским лучезарным божеством) рязъярилась:
    -  Хорошо же!
    Он взглянул. Наташка решила пойти до конца, уязвить его и (самооправдавши свою жизнь) самоутвердиться:
    -  Ты знаешь, я раздумала с тобой ехать в Москву! - испугала она его.
    Таково было её просветление. Она пригрозила мужчине, что лишит его себя. Дело было вполне житейское.
    Душегуб ничуть не удивился. По сути, он уже получил всё у неё. У человека, который ничего не собирался ему давать. Однако же Цыбин (играясь внутренними смыслами) спросил:
    -  Отче-(не путать с первым обещанием молитвы)-го же? - сказал он, словно бы сам собой в своем вопросе растягиваясь.
    Тогда (и только тогда) Наташка всё с ним решила всерьез:
    -  Я доеду с тобой до Окуловки, и ты посадишь меня на обратный экспресс.
Потолковали с тобой о нашей босоногой юности, и довольно. Меня ждут реальные дела.
    -  Очень хорошо, - кивнул он, здесь и сейчас («бессовестной» душой версификатора) - отпуская женщину восвояси; далее - улыбнулся ей очень по доброму.
    Он ничуть не удивился тому, насколько все складывается и по его воле, и более чем следуя незримому закону.
    Ах, читатель! Не таков этот мир, каким видим его и каким (во плоти) осязаем: слишком много необоримых сил и невидимых и могучих влияний переплетены в нем в гордиев узел; кто возомнит себя Македонцем и возьмет в руки эллинистический скальпель, дабы потщиться его разрубить?
    А кто потщится, о том мир печален.
    Будем честны: всё плотское в миру (даже нежнейшая нежность матери-обезьянки к своему - которого она бросает, спасаясь - детенышу) есть форма (то есть оболочка - без её содержимого) экзистенциального насилия. Будем хотя бы один на один с собой честны: каждый из нас в какой-то степени детёныш каждой женщины, и каждого из нас она так или иначе бросает, дабы мы или погибли, или изменились.
    Словесное изображение вещи есть имя; изображение деяния - глагол; есть и другие части речи (как есть и между нас другие люди) и есть их различные сочетания, но - не посмей (в отличие от Цыбина), о человек, посчитать этот мир как калейдоскоп разноязыких грамматик!
    Не путай латиницу - с лествицей духа, а кириллицу - не почитай токмо за то, что она (тебе) на этой лествице как перила.
    Помни о том, кто первым давал (не только) имена и вещам, и их вещему (одушевляя предметы). Повтори (для себя): это были самые-самые первые люди, причём - в (в самом что ни на есть) раю. А ты из людей последних (живущих в реальном шеоле - в котором почти нет ни богов, ни демонов), о которых (последних людях) - сказано: иные умрут, а мы изменимся; вот мы (рожая и убивая) - изменяем друг другу!
    Вот мы и постигаем, что наш внутренний мир есть речь, которому наши составленные из пространств и времен тела тесны; вот и мы постигаем друг друга как совсем другие пространства и времена.
    Впрочем, это мы опять возлетели; давайте-ка (по Пруткову) - о жизни низкой!
    Ибо и мне не единожды приходилось хохотать почти (хотя в греческом не силен) гомерически, слушая речь какого-нибудь (предположим) честнейшего из мещан (помните, у Мандельштама: «жены и детей содержатель»), попрекающего куцую человеческую гениальность в том, что придумкою ядерной бомбы подвесила его, честнейшего, над небытием?
    Вестимо, не человеческая куцая гениальность подвесила этого «честнейшего» - на волоске, и не она этот волосок рассекает ежемгновенно; вестимо, не нужно и свидетельств о моралисте из Галилеи, чтобы быть извещенным о неизбежности победы над смертью.
    Впрочем, давайте-ка о жизни низкой: мир много сложней простого о нем понимания, что нет и не будет в миру равенства.
    А раз так, то и дальнейшие события в моей (куда мы сейчас вернемся) Бернгардовке много сложней моего о них понимания; но - иного у меня нет: я описываю (держась за кириллицу как за перила) только своё.
    Таково моё повествование: тела событий (предметы едва одушевлённые) рассматриваются со всех Сторон Света (и ото всех времён, прошлых и будущих); всё это - в меру моей человеческой частичности! Но попытаться так взглянуть - стоит (глаза не умеют не видеть).
    Итак (вернёмся на годы назад) - мы достигли моей Бернгардовки! Нас пятеро: галерейщик (несущий - аки в Трептов-парке - на руках спящую девочку) Лавров, её несравненная и чиновная мать Жанна, рядом с нами (бесстрастное и молчаливое око небес) фотограф, и ко всем этим насупленным людям добавлен (как в некую взвесь алхимического опыта) весьма протрезвевший я.
    Итак, мы достигли. Реакция не замедлит последовать.
    Кто бывал в пригородах больших городов (а не токмо моего запредельного Санкт-Петрограда-Ленинграда), хорошо понимает это дивное ощущение перехода, когда ты действительно становишься примесью и некоей добавкой (вот так же - к чистому телу добавлена грешная душа), и без коей в этом мире уже все есть; ты становишься читателем звездного неба и нравственного закона.
    Ночная Бернгардовка была великолепна!
    Она была такова: мнилось, что темными лучами сияло над ней солнце вечной полуночи; тёмные лучи касались предметов, и самая различная их жизнь (нет в мире полностью мёртвых вещей) начинает под их беспощадным действием отбрасывать свои ирреальные тени.
    Скрипнет, быть может, сухое дерево, или рыкнет собака, прогромыхав за оградой своего тела ржавой цепью своих реинкарнаций: словно ветер пробежит по вершинам жизни!
    Я чувствовал себя Крысоловом в горах; я чувствовал себя приведшим в горы - их же вершины; каково было бы горам без вершин? Отсюда, должно быть, мои прошлые мысли о «кастрированных сверху».
    Славно ветер (ночной верхогляд) пробежал по вершинам жизни! Всё это живая жизнь, противопоставившая себя мертвой жизни: всё это мы много раз видывали.
    Так что нечего нам было по сторонам озираться.
    Брели мы (на дачу моей матушки) - ни на что не оглядываясь. Разве что - прибрав по дороге в ночном негасимом ларьке изрядного пива. Разве что - понемногу друг к другу смягчаясь, и особо - ко мне - ведь именно я вел к себе моих утомлённых спутников: я стал подпирающим их плоскогорьем, а они перекинулись скребущими небеса ледяными вершинами, по которым гуляют ветра их «нового» смысла.
    И вот, наконец, мы достигли. Жанна, устроив дочь почивать, уже хлопочет на кухне; я извлек из заветной фляги изрядную толику тройной очистки самогона и выставил оный добавкою (вот как к телу добавлена душа) к пиву; мы стали обустраиваться и за столом, и сами в себе.
    Добрыми глазами смотрел сквозь меня на все это злодей Цыбин.
    Открою тебе еще одну тайну (близящейся катастрофы), читатель! Она много страшнее тайны убийств, ибо Цыбин эти смерти - добавил каплею в море: тайна сия велика есть, ибо эта тайна мироформирования; как версификатор (реальности) Цыбин принял на душу грех иметь право воздействия и на «отдельные» души современников, и на их «совокупную» душу.
    Цыбин (хочешь не хочешь) - реально мироформировал их «кажущееся» (мир невидимый), низводя это «кажущееся» - до ощутительной реальности.
    Разумеется, есть в миру и другие восприятия мироформирования (и его персонифицированные версификаторы) - не может не быть; стройся в самом себе (и само по себе - стройся) совокупное до-творение и человека, и мира (ибо всё ещё длится День Восьмой)!
    Стройся - либо сам по себе: как убивица-обезьянка, либо - стройся по другому: без убийств и самоубийств (которые суть одно), стройся в ожидании чуда, когда мы увидим новую землю и новое небо, ибо - не можешь не строиться!
    Иначе - кончится мир. Иначе  (безо всяких «либо») - он закончился ещё вчера (а мы всё тащимся в кармической электричке - а уже некуда).
    Но! Тайна сия велика и вполне очевидна: мир уже совершенен, и не-до-творены в нём (только) мы; что создать мог Господь, кроме Рая? Но и мы тогда уже до-творены и всего лишь добровольно слепы. Оттого и стяжаем деньгу посреди Царства Божьего, ни толики коего не возможем купить; оттого и убиваем (бессмертные и неубиваемые) друг дружку.
    Оттого и частное Слово поэта (будь он трижды душегуб) - иногда совпадает с течениями сложного и недоступного нам (целомудренного) мира и становится делом - это все оттого, что мы слепы и видим кажущееся.
    Тайна мироформирования есть частная тайна, меняющая одно «кажущееся» на другое: итак, выслушай страшную сказку, читатель!
    Не в тридевятом царстве и не в тридесятом государстве, а в славном и сумрачном городе Санкт-Петербурге жил некий сказочник и убийца-волшебник по имени Цыбин, чьи желания (становившиеся волей) были Словами Поэта: от-того - слишком часто и люто сбывались.
    Пожелал этот страшный (или - как Толстой о Леонтьеве: он пугает, а мне не страшно?) сказочник, чтобы кукольная марионетка (ибо сама не ведает, какими течениями неба её несёт) Наташка сопроводила его не по России, а всего лишь из Петербурга в Москву.
    Вот так и родилась, причём - безо всяких крови и последа (они были много раньше) сия история.
    Вышла она - как и все из-под цыбинского скальпеля выходящее: весьма (иначе и быть не могло) символической. А потом, уже на подступах к Бологому, Цыбин взял историю за загривок (как кутенка) и ненамного ее изменил: что тут понимать?
    Живём мы в России и ходим под Богом. Каждый из нас, в сущности, может взять себя за загривок и изменить своё «кажущееся».
    Важно иметь, чем (и кем) за это изменение придётся заплатить.
    Ведь даже пресловутый поэт Емпитафий Крякишев, по жизни всем известный альфонс и пропойца, при всей своей пошлой и физиологической корыстности (а ведь тоже тщится вершить некие камлания над реальностью - во весь недюжинный рост поскакивая по квартире голышом и тряся перед посетителями гениталиями: и до такой мерзости доходит иногда его облекшаяся в белые одежды горячность!) говорит и пишет только теми словами, которыми живёт.
    Ни корысть, ни низменность человека - «благоприобретенные» им (или генетически унаследованные) от обезьянки-детоубивицы, ни в коем случае не отменяют высоких смыслов говорения слов; но - целям высоким назначается дорогая цена! И пойдите прочь все, кто не имеет чем или кем оплатить предъявленный счет.
    Потому узнай, просвещенный читатель, что современный человек жизни наружной, весь из себя свободный и гордый торговец своей пустой внешностью, для нас с моим хорошим поэтом (намеренно и часто бывающим мерзким) Емпитафием есть не более чем трудолюбивый бездельник и никогда не выходивший (из себя) на Свет Божий loozer своей души.
    Если бы силы мои были достаточны (и если бы вам действительно приспела в том нужда) - описал бы я досконально, как совершается мироформирование; описание такое вполне безопасно: мистический опыт не только не спасает от одиночества, но - ещё и передается только посредством обретения собственного!
    Так что никому не получится стать волшебником: ни бездельнику, ни либеральному свехнелюдю.
    Описал бы я (по себе странствуя) - как постепенно человек перестаёт торопиться (ибо - он всегда дома), как водворяет в тесное понятие свое понимание настоящего и совершенного (ибо - уже целиком завершён) мира; того миропорядка - который не только не соизмерим с его личной теснотой, но и (если человек теснотою своей гордится) - не поместится в его тесноте до тех пор, пока не преобразует в его собственной душе его же разум.
    Тогда человек научается постигать все уловки искусства.
    А ещё описал бы я, как легко эта власть опьяняет! Понятно, что Цыбина эта власть опьянила безмерно, и сейчас он думает, что трезвеет.
    Быть может, и меня (ибо теперь и я ею озадачен) опьянила бы подобная власть! Но, как ни странно, именно годы назад приключившаяся с Лавровым катастрофа (причины которой в нескладности моей души) - сейчас меня от этого прискорбия сберегает.
    Когда-то (для тебя, читатель - годы назад, а для нас - и сейчас, и всегда) вселившийся в меня  Цыбин (среди всех нас пятерых) - только Жанетту счёл достойной своего скальпеля: он совсем уже готов был (посредством меня) - полоснуть её.
    Готов был (забрызгав всё и вся кровью первобытной теодицеи) - показать нам всем, что от нас останется без неё (единственной женщины); понятно - я был оскорблён: что значит - нам всем? Она - лишь моя принадлежность.
    На этом меня Цыбин и поймал (почти). Я мог бы воскликнуть злосчастное карандышево «так не доставайся же ты никому»; но!
    Допустить этого я никак не мог - и не допустил: помогло мне, что Цыбин (тоже) - уже постигал тщетность такого показа!
    Слаб я был тогда; слаб я есть и сейчас, ибо - не собираюсь себя полностью оправдать: ничего другого я противопоставить душегубу не мог, кроме как - подменить ему жертву; итак, продолжаю: ночь, Бернгардовка, дача, и Жанна наконец-то оставила кухню - мы сидим за столом, и меж нас происходят беседа и алкоголь; фотограф вполне молчалив и все видит, а Лавров соловействует и повествует, восхваляя и себя, и прелесть Жанны.
    И Дантес (как известно из его эпистол) оказался превосходный стилист; более того (как и многие из красивых убийц) оказался заботливым семьянином и во Франции сделал карьеру под стать своей блистательной внешности.
    Жанетта (как и прекрасной внешней выделки евина дочь Наталия свет - свят-свят-избавь! - Николаевна) была лучезарна - везде (даже и в моей ночи); Жанетта - была ослепительно кокетлива, и я становился все более злобен.
    Помянем, впрочем, что пока злодеяние зреет, и на лучшее можно надеяться; помянем опять, что на том лобном месте, где изумрудной елкой переливается Спас-на-Крови (и все длится последний день того злосчастного февраля) - даже там и тогда можно быть в надежде, что никогда не наступит первое марта (а ведь дальнейший  календарь всем известен).
    О женщины! О, ваши сердца! Сколь различны они бывают и все чаще и чаще оказываются не столь уже безоглядны и самоотверженны; здесь опять поставлен вопрос, зачем и за чем человек (то есть за какою из своих реинкарнаций) живет на свете?
    Ведь не ради какой-нибудь своей Наталии свет - свят-свят-избавь! - Николаевны (что от нас, кстати, останется без нее? Быть может, совсем-совсем ничего? Что - даже и разумом разумеется - очень даже вряд ли); отчего это Спинычу, изначально не кровожадному понадобилось именно что отделить меня от Жанны?
    А вот здесь тайна другая. Читатель! Не токмо он проник в меня, помнишь, но и я перебирал его жизнь (аки бусины четок): цыбинскую «Жанну» - звали Лариса, тиражированная журналистка-таблоид из престижнейших «Аргументов и Фактов»; я увидел, как шли они с моим душегубом по Невскому, и он ещё не был убийцей; в этот переломный момент она (словно бы) - примерила его на себя, и он (оче-видно же) - не подошёл ей.
    Так-то вот(!) - именно в этот момент поэт остаётся без женщины? Как здесь не вопросить: что мужчина без женщины, даже если он бедный поэт?
    Чтобы уяснить себе всю незначительность (и фатальность) происходящего, нам потребуется некая вставка (без заглавных буквиц - я уже не раз и не два прибегал к подобным); вставка немногое разъяснит, но - хоть что-то:

    многие полагают, что воображение, особенно мистическое, опасно для духовного равновесия. часто говорят, что поэты психически неуравновешенны. лавровый венок чем-то напоминает дурацкий колпак. факты и история решительно опровергают это мнение. большинство поэтов были не только нормальными, но и чрезвычайно деловыми людьми, и если молодой Шекспир вправду стерег лошадей, значит, именно ему их доверяли. воображение не порождает безумия - его порождает рационалистический ум. поэты не сходят с ума, с ума сходят шахматисты; математики и кассиры бывают безумны, творческие люди - очень редко. всё очень просто: поэзия - в здравом уме, потому что она с легкостью плавает по безграничному океану; рационализм пытается пересечь океан и ограничить его. в результате - истощение ума, сродни физическому истощению. принять всё - радостная игра, понять всё - чрезмерное напряжение. поэту нужны только восторг и простор, чтобы ничто его не стесняло. он хочет заглянуть в небеса. логик стремится засунуть небеса в свою голову - и голова его лопается. (Г.К. Честертон)

    Такой вот жареный факт; но - есть и ещё момент интересный: с каким восторгом, только представьте, либеральный пустоговорун-лизоблюд возопит: она его бросила и вот теперь «мелкий он» мелко мстит «всему огромному миру»!
    Пусть даже так. Пусть даже нервическая подвижность всего его облика (включая и прошлые, и будущие его реинкарнации) уже и тогда предвещала в нем очередную опасную метаморфозу; пусть даже так: его воля и сила ненадолго привлекали к нему женщин (которые, опасно сблизившись, тотчас вспоминали о пошлой осторожности - и мудро успевали не совсем сгореть); эта привлекательность, в прямом своем отличии от того же моего знакомца Емпитафия, мнящего себя записным альфа-самцом и в какой-то мере таким предстающего, была действительной привлекательностью действительных глаз бездны (попробуйте-ка не засмотреться).

    Что мужчина без женщины, даже если он бедный поэт?
    И в ответе за женщину, даже если женщины нет
    Ни на этом свете, ни на его краю.
    Ведь по волнам Леты плыть его кораблю,

    Чтоб её зачерпнуть бортом.

    Ибо мужчина без женщины - это мужчина потом
    (кровью и потом, или своим животом),
    И виртуальность женщины вдруг обрести в реале,
    Чтобы её узнали

    Эти глаза и плоть.

    Что мужчина без женщины? То же, что и Господь,
    Ежели без воскрешения.
    Или пустая суть,
    Слово без произношения.

    И только поэт солжёт мне о напрасных надеждах:

    Что любовь не предаст, и не иссякнет юность,
    И не ослепнет искусство, словно мои вежды.

    Предыстория (ибо - дальнейшая её история неизвестна) сказа'нной Ларисы-таблоида сентиментальна, слезоточива и душераздирающа (что прямая ложь, ибо душа не порассыпается в перерождениях, а лишь забывается); история эта (как говаривал Карлсон, гуляющий по нашим астральным крышам) дело житейское.
    Помните великое князь-мышкиское: я вас не рогожинскую беру! Так и цыбинский таблоид побывала (естественно, что не за Карлсоном) замужем, была счастлива и родила дочь; муж был и благороден, и благодарен и приносил ей счастье.
    Было лишь одно облачко на горизонте дамы-таблоида; причём - в данном определении нет никакого пренебрежения: таблоиды (журналисты, телеведущие, издатели и т. д.) есть и функция, и средство коммуникации; они (персонально) - даже не дуговая растяжка между смыслами, а всего лишь зубья шестерни, которые не обязаны чувствовать.
    Так вот: её верный супруг - не был ей верен во всём. Он был завзятым альпинистом: «Парня в горы тяни, рискни!»
    Вот он и рисковал, и жил счастливо, и однажды погиб, с одной из вершин сорвавшись и заставив счастливого таблоида - чувствовать невосполнимость утраты; первой мыслю (любимой о любимом) было: как он посмел её оставить!
    В дальнейшем эта женщина стала оберегать свое сердце (от будущей боли); кто посмеет сказать, что она стала совершенно подобна обезьянке-детоубивице, заранее отбросив ирреальное - дабы сохранить себя для будущих деторождений?
    Никто не посмеет, кроме (разве что) - таких социопатов, как Цыбин (или я); кто ещё посмеет сказать, что счастье семьи не есть высшая ценность и цель, а всего лишь одно средство скудного выживания (и что есть еще много других скудных средств?
    Это вопрос всех ответов: кто-нибудь да посмеет!
    Лариса, разумеется, была бы (по жизни) вполне хороша: стройные ноги, большие глаза, умная речь и постоянный страх, что какой-нибудь любимый вновь сорвется с вершины; так не лучше ли совсем не любить, дабы и не терять?
    Что, конечно же, ложь, ибо путь наш в сторону страха. Лариса тем и была хороша и не пошла в мелочах, что хорошо узнала, где находится один из так необходимых нам страхов, и туда (взвесив скудость свою) - не пошла.
    Так что в ней не было пошлости Цыбина; но - кто знает, чего в ней больше: женской мудрости или душевной немощи?
    Я знаю только одно: они шли по Невскому, и между ними ничего не решалось, ибо - было без слов решено; но! Ей было не-обходимо (профессия и пол обязывали) - это не-произнесение (silentium - тишину, молчание) облечь в слова.
    -  Ты живешь нелепо: ни успеха, ни постоянного дохода, ни надёжного приюта (в своих «горах»); что ты можешь дать женщине?
    -  Ты права. Ничего не могу, - соглашался Цыбин; о дивный, дивный миг тишины и молчания!
    На самом деле (это) Цыбин говорил (женщине) вот что: а что ты (именно такая, как здесь и сейчас) можешь дать мужчине, кроме так называемого счастья?
    С чем я (все мои «я»: и тот, что был на шпалах, и тот, что в соседнем вагоне) - никак не мог бы согласиться, если бы не знал: в приоритете у человека во плоти (если ничего - кроме плоти) - его очередность справить нужду!
    Вот так плоть живёт-живёт и умирает (смертью-которой-нет): ведь если смерть есть, то человека (вне плоти) - попросту нет. А (если он есть) - потом с человеком решается, жил ли он вообще (даже если себя таковым полагал): это очень не толерантная точка зрения, но ведь и Цыбин (за которым мы сейчас следуем) совершенно не толерантен!
    Цыбин - видел:  они все-таки шли; хотя весь Невский (казавшийся черным - как шахта, что прорублена в антраците) был освещен множеством ярких лучей: повсюду на ломанных гранях горючего камня прямо-таки полыхали горючие искры; но - они с женщиной шли как сквозь пламя, которому ещё только предстоит (или - не предстоит) кого-либо обогреть!
    Никакой темноты не было, да и быть не могло.
    Но житейская мудрость женщины не может принять своего (даже и ирреального) поражения будущим светом, происходящим от покидаемого ею мужчины; житейская мудрость (вообще) - способна видеть только слепоту ирреального; женщина произнесла смертельный приговор мужчине:
    -  Ты никогда не изменишься. Ты переполнен внутренним миром, который не нужен миру внешнему. Когда-нибудь ты сорвёшься.
    На этом кощунстве она спохватилась: перед ее внутренним взором предстал её действительно сорвавшийся со своей вершины муж: она прямо-таки увидела - он парил или падал! Как руки раскинув ободранные пальцы крыльев; на этом кощунстве Спиныч её спросил:
    -  А ты что, хотела быть счастливой?
    Конечно, этот вопрос не ему принадлежал: его задал Осип Эмильевич - в ответ на сетования Надежды Яковлевны; но - о чете Мандельштамов таблоид оказалась не осведомлена. Подытоживая всю себя, она ответила:
    -  Да, - и была совершенно и смертоносно права, и больше с ней Цыбину говорить было не о чем; впрочем, как и ей с ним.
    Так что то ли Лариса Цыбина, то ли Цыбин Ларису (то ли вместе) - отделили от себя: им обоим никакого при этом никакой-такой скальпель не потребовался!
Скальпель (персонифицированная функция) - понадобился Цыбину, когда он попробовал вмешаться в социальную метафизику нашего деградирующего общественного сознания; вмешался он болезненно и бесполезно, и в сознании (нашего коллективного бессознательного) - так и не поместился.

    Но с вечернего Невского - вернёмся в ночную Бернгардовку! Не только горделивая клиповость сознанию у юных (всегда современных нам) образованцев и жертв е.г. тому причиной; звестно, ночной разговор людей (или - лишь сокрытый в нём дискурс) - волею неба причисленных к Божьей богеме (иначе - нищей духом и телом элите, готовой отказаться от тела (но - у которой всегда недостаточно духа), мало кому может быть интересен.
    Ещё менее он интересен мне самому, потому пересказывать его не берусь. А вот когда разговоры приумолкли, настало время дел: пришло время решений: я решал, как мне отделить Жанну от (ворочавшегося во мне) Цыбина.
    Впрочем, выдумывать мне ничего не пришлось, ибо ничто не ново под луной Ветхого Завета: око за око, жизнь за жизнь: я за нее - умру, или он за нее - умрёт; ибо (глупость какая) - на Лаврова я действительно был озлоблен.
Жанна молчала. Лавров загадочно усмехался. Фотограф перебирал пачушку всегда им носимых с собой фотографий.
    Вдруг Жанна попросила:
    -  Почитай нам стихи.
    Лавров обеспокоено ворохнулся лицом, но промолчал. Я пожал плечами:
    -  Пожалуй... Но - своего не хочу, а вот есть у меня хороший знакомый по имени Цыбин.
    Лавров ободрился:
    -  Что за странное имя! Верно, цыплячье прозвище
    -  Все верно, прозвище: воля к жизни, внутренняя энергия ци (собираемая - для спасения внешнего мира), да и человек странный, как бы производный и от элитарной династии Цинь; впрочем, у него было ещё юношеское прозвище: Спиныч.
    Жанна спросила:
    -  Откуда знаешь?
    -  Общее прошлое, - сказал я. - в чём-то мы схожи.
    Жанна процитировала:
    Всякая любовь, имеющая причиной не свободу духа, а что-то иное, легко переходит в ненависть. Всякое определение есть отрицание - omnis determinatio est negatio.
    -  Не только Спиноза, - сказал я. - Там много (всего) - и от волокущего на спине мешочек (со своим плоским миропорядком) беглого зека; впрочем, он действительно, однажды вынес на спине человека! Получилось этого у него не здесь, посреди цивилизации, а в таймырской тундре.
    Лавров меня перебил:
    -  Со многими из нас многое приключается и разное происходит! Остается лишь то, что действительно можно предъявить. А так-то мы все (вот я, например, тоже нес девочку) и ловцы, и (ракето)носцы' человеков.
    Он довольно (и оправдано довольно - намекая на пасквиль, повод Чёрной речки) хихикнул:
    -  Хорошо, не (рого)носцев! А что он там делал, в таймырской страшненькой тундре?
    -  Не говорит. Будете стихи слушать?
    Все промолчали. Тогда и явились стихи:

    Оставь молитву ради женщины,
    Но не оставь свою работу.
    Оставь и битву ради женщины,
    И лезвие возле аорты.

    Но не оставь свою работу!

    Она поболее молитвы,
    Она и лезвие, и битву
    Себе использует как средство.
    И женщина, что по соседству

    Со всей безбрежностью работы,

    Со всей безбожностью работы
    Вдруг покачнется как церквушка!
    И ты подставь ей свою душу
    И вместе с женщиной оставь

    И на прощание прославь:

    Что женщина есть остров твой
    И лезвие возле аорты.
    Оставь молитву ради женщины.
    Потом оставь её покой.

    Сейчас, в вагоне электропоезда до Окуловки (следующим за вагоном Спиныча и Натали), я вдруг очень хорошо понял, что именно эти стихи и уберегли Жанну - от их автора! Но - именно они же и именно тогда (посреди бернгардовской ночи) и превратили поэта Спиныча в то ирреальное чудовище, каким он ощутит себя годы спустя нашего с Лавровым недоразумения.
    Я (который - в кармической электричке) улыбнулся мне (который - в Бологогом и с Жанной):
    -  Свободный человек ни о чём так мало не думает, как о смерти, и мудрость его состоит в размышлении о жизни, а не о смерти. Бенедикт Спиноза (лат. Benedictus de Spinoza, урождённый Барух Спиноза, ивр. ;;;;; ;;;;;;;;; 24 ноября 1632 года, Амстердам — 21 февраля 1677 года, Гаага) — нидерландский философ-рационалист и натуралист еврейского происхождения, один из главных представителей философии Нового времени. За свободомыслие был отлучён от еврейской общины (1656); жил уединённо, зарабатывая на жизнь шлифовкой оптических стёкол; отклонил приглашение занять кафедру в Гейдельберге.
    Жанна (которой нет в кармической электричке) - взглянула на Цыбина-Спиныча (душегуб - оценивал её в моей Бернгардовке)
    Недоразумение (которому предстояло продолжиться) - оказывалось вне зла и добра просто-напросто потому, что и было, и есть неизбежно.
    Впрочем, и тогда, и сейчас всё это мне было безразлично: тогда и сейчас меня занимает только живая жизнь! То есть (только) - то, что было (до нас) и (начало с нами) быть, и без чего ничто не начнется (из того), что начало быть.
    Замечу лишь, что (как и Наталия могла бы - годы спустя) Лавров обрекающие его стихи выслушал молча, имея на себе несколько брезгливую личину: дескать, чем бы детишки не тешились! Лишь бы так никогда и не вспомнили, что в мире первенствуют совсем другие вещи; лишь бы не вспомнили, ибо - кто-то же должен писать стихи хотя бы для того, чтобы Лавров их послушал и принял вид терпения.
    Жанна (которой нет в кармической электричке) - могла бы сказать Цыбину-Спинычу:
    -  «Существует только одна субстанция (Бог), состоящая из бесконечного множества атрибутов. Бог - natura naturans[en] (с лат.;-;«природа производящая»), то есть внутренняя (имманентная) причина всего сущего; мир - самопознание Божества (natura naturata). В двух атрибутах, в которых Божество познаётся человеком, в протяжённости и мышлении, присутствует тождество, то есть порядок и связь идей тождественны с порядком вещей. Человеческое мышление, на низших своих ступенях недостаточное и подчинённое страстям, может и должно возвыситься до адекватного познания вещей в их божественной необходимости (Sub specie aeternitatis), а это приводит к высшей добродетели, к «интеллектуальной любви к Богу». Счастье заключается в познании, в душевном успокоении, исходящем из созерцания Бога.»
    Сказанное ею никому (ни сейчас, ни потом) - в чём-либо конкретном помочь не могло. И так всё было очевидно: Бог - везде, а его атрибуты (так или иначе) вступают в личностные отношения. Впрочем, мы отвлеклись.
    Лаврову прочитанное мной стихотворение не понравилось. Он давал понять это своим лицом. Высказать он ничего не пожелал.
    Первой заговорила Жанна:
    -  «Согласно Спинозе, субстанция обладает бесконечным числом атрибутов, однако человеку известны лишь два из них - протяжение (протяжённость) и мышление. Атрибуты можно трактовать как реальные действующие силы субстанции, которую Спиноза называет Богом. Бог - единая причина, проявляющаяся в различных силах, выражающих его сущность. Такая трактовка сближает отношение Бога-субстанции к атрибутам с отношением трансцендентного божества (см. Эйн-соф) к его эманациям (см. Сфирот) в каббале. Парадокс отношения бесконечного божества к внебожественному миру преодолевается в каббале с помощью понятия самоограничения Бога (цимцум).»
    Разумеется (даже разумом) - сама Жанна ничего подобного не произносила; но (как женщина) - она прибегла к самоограничению «бога»-Цыбина (который - во мне); Лавров - делал лицо, а Жанна сказала:
    -  Пора, пожалуй, и на покой! Сегодня я ночую в одной комнате с дочерью. Ты не возражаешь?- она ускользающе улыбнулась нам обоим и, проигнорировав фотографа (запечатлевшего гоголевскую сцену невидимой фотовспышкой), легко от нас ускользнула; иные женщины (ничуть не уступая в этом иным мужчинам) слишком хорошо понимают лютую правду: отечество души есть одиночество!
    -  Но сколь мало нас, безнадежно предназначенных друг другу: невыносимо мало! - мог бы сказать хороший человек Лавров, вынесший на руках её дочь (вдоль горизонтального звёздного неба над нами).
    -  Что вверху, то и внизу, но - каково быть слепым, глухим и немым хорошим человеком, рожденным в своей тщете? - мог бы вопросить я (внутренне и по отношению к себе лютуя); впрочем, всё (было) - вполне безнадежно.
    Воля женщины(!) - была явлена со всей очевидностью, и хороший человек (и внутри меня, и снаружи) был сегодня обречен. Мы все разошлись по комнатам; овраги в моей крови, проеденные алкоголем, уже сделали свое дело (кто знает, какое), и я упал, не раздеваясь, на не разобранную постель и тотчас уснул, и снов не только не видел, но - и видеть никого не хотел!
    А ведь мог и дополнить (и не сказанное, и несказа'нное):
-  «Объектом идеи, составляющей человеческую душу, служит тело, иными словами, известный модус протяжения, действующий в действительности (актуально) и ничего более» (Э:II, т.13), поэтому сложность человеческой души соответствует сложности человеческого тела. Естественно (это следует из независимости атрибутов), «ни тело не может определять душу к мышлению, ни душа не может определять тело ни к движению, ни к покою, ни к чему-либо другому» (Э:III, т.2).
    Подобное «строение» (многое разъясняющее в поведении многоликого душегуба Цыбина - оказавшегося ещё и так называемым Спинычем-Спинозой: носителем человечности на своём горбу) позволяет объяснить и процесс познания: тело меняется - либо в результате воздействия внешних агентов (других тел), либо в силу внутренних причин.
    «Душа, как идея тела, меняется вместе с ним (или, что то же самое, тело изменяется вместе с душой), то есть она «знает» в соответствии с определённым состоянием тела. Теперь человек чувствует, например, боль, когда тело повреждено и т. п. Душа не имеет никакой проверки полученного знания за исключением механизмов ощущения и реакций тела.»
    Зачем мне понадобился весь этот экскурс в отвлечённости? А чтобы пояснить: нет никаких отвлечённостей, есть конкретика; итак!
    Ночь (меж тем) - внешне продолжала оставаться безоблачна: она ничуть не помрачилась; звезды с вершины небесного купола всё так же сияли земле, но - плоское мироздание планетоида (на коем мы, ещё более маленькие, торжествующе живём) лишний раз провернулось вокруг одной из многочисленных осей: мироздание не то чтобы изменилось, но стало достаточным для того, чтобы пошутить над всеми нами ещё одним жестоким чудом.
    Прости меня, читатель, но - в иные моменты приходится (чуя терпкость дальнейшего) быть неоправданно патетичным; насколько пошлым может быть мироформирование, настолько пошла и патетика торжества чуждой воли над посторонней плотью!
    Этой злосчастной ночью Цыбин, минуя Жанну (которую я выкупил) - претворил-перекинул-версифицировал Лаврова тюбиком краски, из которого выдавливал (себе) материал для автопортрета своего миропорядка.
    Внешне(!) - я спал. Снов я не видел, ибо - и видеть никого не хотел (тем более - то, что можно выдавить из человеческого тела); тем более, что мне был известен один из текстов Емпитафия: обречённый в холерном бараке исходит прекрасным: чтобы выписать фреску, из тюбика-тела выдавливать красное.; но - снов я не видел: всё произошло наяву.
    Словно бы невидимая молния прошла сквозь меня - и поразила Лаврова: в ту ночь он стал болен и слаб на желудок; надеюсь не холера (принесённая из болдинского карантина) приключилась с ним; хотя - кто знает? Кто из нас Парацельс? Никто.
    С Лавровым (внешне) - приключилась стремительная дизентерия со всеми очаровательными симптомами: дикая слабость, лихорадка и ураганный понос: передвигаться он сразу же стал неспособен, туалетное помещение сразу же оказалось ему недоступным! Представь, читатель, в какую однообразную палитру превратил он свою постель.
    Выдавлен он был как тюбик. Лишь через годы мне станет известно, какому «художнику» понадобилась краска из этого тюбика.
    Но убийства (вопреки дальнейшему обыкновению Цыбина, не получилось: либо «художник) со всей очевидностью уяснил не равноценность такой подмены, либо в патологоанатомической машине его сознания уже тогда стало что-то надламываться, и он осознал равенство своей не пролитой крови и чужих насильственных нечистот.
    Что-то, что и привело его «в путешествие» по России (замечу: не «к путешествию» - а в персонификацию процесса).
    Но и Лавровым (в результате) - Цыбин (лишь немного подержав его в плотской немощи) побрезговал! Даже не смотря на то (или - благодаря тому), что Лавров оказался человеком достойным и бесполезным ему.
    Так ведь и галантной Натали с ним и сейчас (когда она с ним расстаётся), и изначально - было более чем безопасно.
    Но вернёмся  на дачу: там у нас настало-таки хмурое утро (по толстовским по мукам хождениям), а вместе с ним - крестьянские хлопоты над хорошо унавоженным одром Лаврова (недобитой жертвы маньяка): пострадавшего мучила жажда, и я помчался в магазин за минеральною водой, причём (вчера мои карманы опустели) - на его средства.
    Потом (именно мне) - раз за разом приходилось менять под ним унавоженное белье; Жанна мне, конечно же, помогала: всё это было пошло и жизненно, и некуда было деться.
    Сейчас - видя и помня все это, я начинаю думать о том, а пошл ли душегуб Цыбин, ведь (как и искусство в наши дни) - он совершенно не жизненен? Более того (в сущности) - он и нежизнеспособен, поскольку - ушёл от жизни, убивая других и (быть может) много лучших себя; но - не убийство как таковое меня ужасает.
    Прав Цыбин: что такое убийство (одни обивают других, другие убивают одних, и все одинаковы) - если смерти нет? Разве что практическое (для себя) уяснение: душегуб (кем бы ни был) - всегда неудачник, рушащий свою собственную кармическую цепь.
    Особенно об этом думать получается в электропоездах.
    Другое дело, что (внешне) - смерть некрасива. А внутренне? Людье или нелюдь Цыбин (не путать со смешными и страшненькими сверхнелюдьми а ля полити'к!), но - он подтвердил, что живёт - до самого своего конца, до самой своей последней правды: его преступления (через себя и нас) - факт, данный нам в ощущениях.
    Чем они вызваны? Нами самими?
    Нет! Каждый душегубствует, но - исключительно сам себя; преступления (через себя) - вызваны личной патологией, физиологией, больной психикой или (в данном случае) - параноидальным чувством художника (дескать - люди не более чем буквицы слов или краски холста); согласитесь, никак иначе его злодеяний (да и вообще всех на свете так называемых злодеяний) не объяснить.
    Жизнь терпкая вещь, и от нее пахнет.
    Гомункул культуры (соблюдая свою кармическую очередность) - ходит в коммунальный сортир своей культуры и справляет нужду; кто без греха, обязательно брось в меня камень.
    Ибо ты - человек; ты - всегда промахнёшься, даже если удачно проломишь мне или себе голову. Так что физиологические описания в моей истории (например: и насквозь прогаженный галерейщиком матрас, и тщательный запах от него) не только не пошлы, но вполне к месту.
    Разумеется, есть более чувствительная версия происшедшего, напрочь Цыбина (забудем о Спинозе-Спиныче - словно это была «отвлечённая» ремарка) исключившая: Лавров надорвал себя, неся девочку по рельсам! Мне, кстати, эта версификация (реальности) более симпатична, но - результата она не меняет.
    Впрочем, Лаврова в тот день ожидали более важные (нежели моя личная жизнь или даже его собственное здоровье) дела: некий валютный художник направлялся в Скандинавию со своей выставкой, а у галерейшика под замком сберегались его некоторые картинки, и в случае их невыдачи следовало опасаться больших карьерных и денежных потерь.
    Хмурым утром мужественный (но донельзя истощенный) галерейщик - восстал из зловонных пелёнок (как он пошутил - Лазарем, сам не зная, насколько всё серьёзно); фотограф вызвался его сопроводить, да и Жанну ждали дела в городе; и вот что интересно - что останется (и что осталось после всего на даче?) от человека, если из него удалить не только душу искусства (путь Цыбина - попытавшегося испугать человечество тем, что же тогда от человека останется) но и кровь и послед после родов?
    Быть может, что и ничего.
    Быть может, пока человек не изменится, ему неизбежны (как плоть его жизни) и реальная любовь, и ирреальные чувства, и семья - просто-напросто потому, что ничего больше у человека нет вовсе? И напрасно тщился мой душегуб показать, что хоть что-то останется?
    Что остается от человека, кроме его бессмертия? Ничего!
    Так что пусть всё это будет - и не мне это все убирать; тем более - не только душегуб Цыбин, но и я (воспользовавшийся его версификационным скальпелем), сейчас в рассуждениях своих о пустоте (ничего не останется) настолько заблудились, что стали мне нынешнему очевидны!
    Не случаен я в кармической электричке: ни в предыдущем, ни следующем за Цыбиным вагоне: у всего есть смысл, даже у глупости.
    Впрочем, притча о Лаврове еще не окончена, ибо она еще более любопытна, нежели видится: фотограф повел галерейщика к выходу, но - не тут-то было! Роясь по ходу дела в карманах, Лавров вдруг застонал:
    -  Где ещё двадцать рублей! Ты не отдал мне сдачи! Обирать больного - это низко!
    К счастью, Цыбин меня уже покинул, не то я обязательно бы заявил:
    -  А что еще с ним делать, как не лечить вивисекцией?
    Я (в отличии от него) кинулся обратно к его (аки в прорубь) одру: там на тумбочке лежали эти самые смятые купюры! Но оставим Лаврова в покое, пусть по вере своей получит хоть толику денег.
    Прав сказавший: свобода лишь в вере! Прав повторивший за ним: обретший прозрение лишается пошлой свободы! Но (к вопросу о не-свободе) - не затянулось ли наше путешествие, и не ведет ли оно совсем к другому результату, нежели развенчание физического душегубства?
    Как выяснилось из современной нам истории, душегубами могут оказаться как и кристаллические правозащитники, доблестно защищающие горных робин гудов, так и сами горные (коли спустятся в наши низины) робины гуды - которым покажется: уж здесь-то Аллаха нет, и всё позволено!
    Этого ли мы хотели? За этим ли отправились? Ради этого ли живем?
    Верой единой жив человек (даже не небом); а что делать со всей его слякотной и закисающей плотью? Преобразовать (deus ex machina) по технологии нано - дать душе еще несколько телесных (коли шести недостаточно) осязаний; дальше-больше: продлить жизнь и сделать homo-denatus-божиком, которому всего будет мало - а ведь это возможно и, стало быть, сбудется.
    Дальше-больше: подобно Фоме - вложить персты в христовы раны и (посредством умных машин) - убедить себя в том, что человек (и без дополнительных осязаний) - вполне бессмертен; вот тогда-то и выясняется, что у человека и без псевдо-всего есть доподлинное и окончательное всё, и жить ему человеком (в сущности) - более незачем.
    Впрочем (пока что) - у мужчины есть женщина (и наоборот), у родителей дети (и наоборот) - и кроме того, что это всего лишь механизм выживания рода, ничего больше нет! Просто больше у нынешнего человека - ничего нет.
    Все остальное - детское платьице на голом короле! А что делать? Нет у человека выбора.
    Человек во грехе - тоже не выбирает, ибо - нет у него ни сил, ни веры выбрать, когда (нигде и ни в чём) - нет выбора: за него выбирает «ничто» - поначалу кажущееся житейской (как очередность в сортир) необходимостью.
    В век «прав человека» - это «ничто» приняло образ «этического»; но - и на этом не остановится! Оно предстанет перед нами в образе Вечности, Бесконечности, Любви и будет лгать все дальше и дальше о том, что человек может быть счастлив (достигнутым) - и, стало быть, утоляя свою животность, вполне окончателен.
    Впрочем, можно ещё представлять себя (как обезьянка-детоубивица) - свободным от греха; ещё можно швырнуть во внутреннего моего Цыбина - окаменелым дерьмом, взятым со зловонного лавровского одра; или можно (торгуясь посреди Царства Божьего) - кичиться перед ним малостью своих прегрешений: таков путь современного человека!
    То есть - человек современный есть loozer своей души, который из себя никуда и не выходил, полагая, что и он (сам по себе) - уже весь, и у него изначально и без труда - уже есть всё; более того, он действительно слякотный божик, полагающий себя Вестью.
    А ведь где-то так это и есть. То есть(!) - человек современный, выбирая из двух зол, выбрал зло по силам своим.
    Вот и мой Цыбин, выбирая из зол - тоже выбрал по силам: он ехал по России с красивой Натали и не доехал не только до Москвы, но даже Бологого разглядеть у него не вышло!
    Ибо там (в Бологом) - он с женщиной расстался (или это она, как приснопамятная Лариса - отшвырнула его от себя на съедение); там он посадил ее на скорый обратный поезд и стал пить всерьёз и надолго.
    Пил (как средневековый Рабле) - до тех пор, пока ему не захотелось настоящей добавки (это как душа добавлена к телу); тогда и явились за его душой, предложив себя в собутыльники, бесы (в облике местных бандитов) - напоили напитком с добавкою отравы, и ограбили его, лишив последней толики денег и (даже) - почти всех вещей и одежды.
    В сущности - он сам напросился на яд из чужих рук; в сущности - они собирались лишить его и жизни, но - отчего-то до сих пор не вышло (не далось ему самоубийство); взамен - попал он в милицейский застенок, чему удивляться никак не следует.
    Ибо на Руси на всякого умного пьяного довольно живущей за его счет простоты. Опять-таки -  отсюда следует, что никак он не мог миновать застенка (не только за то, что он есть душегуб, прежде всего - за то, что вообще есть); отсюда вопрос: кто из вас, русские люди, не сиживал в отделении?
    То-то и оно, что таких, почитай, среди реальных людей и не сыскать.
    Описание сего специфического местопребывания вышло у меня (по причине всеобщего с такими местами знакомства) скудным и точечным: специфический запах казенной мертвечины, пропитавший все вокруг (включая и полициантов с клиентурой) - это прежде всего!
    Ибо никакого духа (окромя мертвечины) там и не царит.
    Хотите сказать: Цыбин получил именно то, что он и хотел в своем зверином подсознании? Ну(!) - так и скажите, ибо(!) - всё равно скажете. Ибо (даже если) - вы скажете чистую правду, начисто позабыв, что он делил душу свою только с живыми, а не с мёртвою (когда человек подчинен посторонней себе функции) жизнью.
    Далее: сам застенок, клетушка со скамьею, куда человека (аки душу в чужое тело) помещают, беспощадно отделяя от всего остального человечества вертикальными (прошу обратить внимание на эту особенность, она Цыбину пригодится) железными прутьями; в вертикальные железные прутья вставлена дверь на свободу - если проходную глотку ада счесть дверьми.
    Впрочем, Цербера в форме (не человека, но - мертвую функцию) - вполне возможно изнутри этой клети (как изнутри себя самого) - представить свободным человеком, другом мне и гражданином.
    В самой глотке ада (то есть в участке - где вами напрямую управляют силы не высокие или низкие, но вам посторонние) расположился язык её! Горячий и влажный язык Цербера - слизавшего-таки нашего душегуба с земной поверхности и в заточение перенесшего; как-то он сам (душегуб) заточение перенесёт?
    Язык этот (тоже, между прочим) великорусский - порассыпанный на осмысленность слов; слогами тех смыслов (связуясь между собой) выступали доблестные полицианты - поодаль от клети за канцелярского обличия столом, числом несколько (точно - совершенно не определяемо); они коротали время, разговаривали и пили водку.
    С того самого времени, как мы (из Бернгардовки) - во времени перенеслись обратно (в будущее Бологое), но - и там обнаружили Цыбина (этой самой глоткой проглоченным): он очень преобразился; можно даже сказать - он обрел свой действительный облик: человека не властвующего, но (навсегда) - из социума выпавшего.
    Прежде всего - преобразилось его одеяние: если при выезде из Санкт-Петербурга он был одет небогато, но вполне достойно, то теперь выглядел «по-божески» - бомж бомжом!
    Был он (вполне - скитальцем пространств и времён) - подготовлен, дабы пойти по Руси.
    На босых и грязных его ступнях утвердились полуразвалившиеся вонючие тапочки, одет в замасленные рабочие штаны из комплекта заводской доперестроечной спецодежды и рваную краснокоричневую футболку - откуда, скажете на милость, все это взялось, да еще в столь символическом виде?
    А от добрых полициантов, которые его (полуголого и никчемного - первоначально сочтённого за труп - найдёныша) как раз и приодели, чем в отделении Бог им послал!
    И главное: Боже мой! До чего в этой вертикальной клетке холодно!
    -  Выходя в замерзающий мир, в сердце, замершее на века, - молча произнес он несколько строк, с которых сразу же перенесся на другие:

    Убрать остатки бардака,
    Пыль ресницами стряхивать.

    Порастрясти жир…

    Проглотившая его глотка шевельнула языком - и кто-то из стражников к нему обернулся; впрочем, нет! Просто оглядел его - и определил как находящегося на должном месте и в должном виде: утратившего лоск и жир порастрясшего; но - он увернулся от языка, готового его из мира вытолкнуть, и стал продолжать утверждать свою речь:

    И все, что должно расти,
    И все, что должно проистекать
    И пока продолжает дышать,
    И пока продолжает цвести -

    Как руки свои развести…

    -  Ишь, бормочет! - мог бы сказать (но не сказал) кто-то из стражников: сами-то они бормотали о своем насущном! То есть «кто-то» стал «кем-то»: ожидаемое не было произнесено - и насколько же не совершивший должного (;;;; - «право, справедливость, правда») стал «больше» или «меньше»? То есть - впал в гордыню (;;;;; - «дерзость»).
    Цыбин - лишь подивился, насколько на виду трансформации духа и переходы природ одна в другую! Чем, например, он сам (безбожно верующий версификатор реальности) отличен от сих заточенных в колбу своей формы алхимиков-полициантов, полагавших его - гомункулом и заточивших в эту пошлую колбу застенка, сплетенную из железных прутьев?
    Он (душегуб) - точно так же сплетает сейчас свои вертикальные смыслы, он (душегуб) - точно так же готов лечь на свою вертикальную речь (как полицианты - лежат на горизонтальной плоскости трёхмерного глобуса); он (душегуб) - продолжил свое бормотание и шевеление посиневших губ:

    По одну сторону холод,
    По другую сторону солнце.
    По одну сторону сердце.
    По другую сторону голод -

    Который дано утолить!

    А потом это все совместить
    В одном человеке Воды.
    Выходя в замерзающий мир,
    А потом из него уходя -

    Не считать его миром беды.

    Здесь он (версификатор реальности)- улыбался небесно-синими (но - в кровь разбитыми) губами сквозь вертикальную решётку; на которую (решётку) - он лег и потёк вверх, и обрел жизнь над жизнью: его тело стало само по себе, а он (душегуб) - настал: держаться не за тело, но - за живую жизнь; он был избит насмерть, но - не мог умереть.
    Он (душегуб) - понимал: его бормотание губ есть полу-бред: в нём почти что нет чистоты, но - он мог (бы) попробовать его очистить (не себя в бормотании, но - Слово в себе)
    Теперь он (душегуб) - здесь (но - не весь) утвердился и стал прочен, и смог спросить:
    -  Что со мной приключилось?
    Никто ему не ответил. Полицианты горячо (настолько, что почти закипали) - говорили и слышали только своё (трёхмерно-горизонтальное).
    Во всяком случае, душегуб Цыбин - именно так и полагал, и ничего совершать с полициантами не собирался; душегуб оказывался не бессилен, но - безопасен для азбучных истин.
    -  Да что же такое со мной приключилось? - уже в голос (а не душою своей) возопил он; теперь уже и не от души (а со всего размаху) - он почувствовал, как болит изувеченное тело; он поднял к глазам (сказал ей - и она поднялась) - залепленную какой-то прямо-таки кладбищенской глиной руку и коснулся ею (чтобы тотчас - вместе с прежней личиной - отдёрнуть); на месте его нового лица ничего, кроме особенной (должно быть, лиловой и фиолетовой) опухоли не осталось.
    Как больно! Наверное - больно! Но, слава Богу, есть в миру алкогольная анестезия (а к анестезии глагольной - дабы преодолеть вечную нашу амнезию - он уже прибег); как было бы больно, наверное, если бы полицианты обозлились на него за этот вопль.
    Если пришли бы (со всею досадой) - к нему сквозь вертикальность прутьев (и жизни, что текла по ним вверх) добрые «они», и от всей души принесли с собой свои нечистые побои.
    Вот так из средневековых окон выплескивали помои на узенькую (как с небес - на жизнь внизу, без Бога) улицу; спрашивается, зачем выплескивали? А затем, что больше нечего было выплеснуть, что (к примеру) даже в мастерских художников-возрожденцев кишмя кишели мухи, вши, крысы.
    И над всем этим витал запах Темных Веков! А над запахом витал Дух Божий, из коего все и проистекало.
    Поэтому даже честны'е полицианты (слыша душегуба) - выступали как Божье орудие.
    Но полицианты (слыша душегуба) - не пришли за ним: кто он такой, чтобы его (через муки) — спасать: пусть в муку перемелется! Чудо, что за народ эти люди, призванные людей защищать от людей (в корень зрят).
    И вот здесь к Цыбину (причём - совсем с другой стороны: как бы изнутри самого себя) обратились:
    -  Я душевно вас попрошу, не шумите! - это действительно про-звучало. То ли само Слово (внутри Цыбина), то ли само Слово (вовне Цыбина) - оказалось оформлено.
    И вот здесь он (душегуб) - полностью (то есть не по частям своих прошлых реинкарнаций) пришёл в себя: он вспомнил, что даже в тюрьме своего тела есть отдушины не только для справления нужд! Что можно распахнуться - сверху (если ты сверху не кастрирован); вот тогда-то - либо вобрать золотой дождь небес, либо пройти между его капель (стяжая себе другого дождя: пронзающих весь миропорядок серебряных логосов).
    Раз уж нет (для всех нас - причем здесь и сейчас) - Царства Божьего, то оно пролегает - меж нас; мы вращаемся (ибо каждый из нас птолемеев плоский глобус) - вокруг Божьего Царства, и только оно для нас настоящая земная ось.
    Цыбин (душегуб) - скрипя приглушенной болью шейных позвонков, обернулся и увидел своего антипода (симметричного обитателя другой стороны плоского глобуса).
    Прежде ему казалось (когда только успело) - что в его тесном «теле застенка» и без того избыток духа (столько затхлого воздуха - легким тесно), и что он находится в одиночестве; теперь он знал, что ошибался и ошибается: в нем содержится множество «мы» - какие бы скоморошьи личины продаж (ибо - шоу должно продолжаться, даже если тебя убили) его сакральное «я» на себя не напяливало.
    На этот раз его личиной - была жалкая душевность, которая еще раз тихонечко и искренне (ах, опять эти искры - когда головой о косяк) возопила:
    -  Я вас душевно прошу!
    -  А я вас попрошу: ведите себя потише!
    Рядом с Цыбиным (быть может - даже где-то рядом с сердцем) - зашевелилась куча тряпья; казалось, казенной вони в застенке невозможно прибавить, но - её «полка» сразу же прибыло.
    Цыбин поморщился, «принюхался» зрением и углядел: из тряпья (аки Лазарь из гроба) поднимался собрат по заточению - по виду и одеянию пришибленный провинциальный интеллигент-ботаник, личность к повседневности не приспособленная.
    -  Поймите, из-за ваших криков со стороны наших хозяев возможны санкции, - поднявшись и «выжив» себя из кучи тряпья (и оживившись из-за наличия собеседника), уверенно стал учительствовать «ботаник» - отряхивая лохмотья и приглаживая ладонью лысину; Цыбин сразу представил себе ежа без колючек, что выбрался из-под вороха листьев и (понимая свою в мире неуместность) пытается в лесу (разбрасывая туда и сюда свою вынужденную вежливость) утвердиться и не быть сразу съеденным.
    -  Понимаю, - молча сказал Цыбин.
    -  Очень хорошо! Сколь бы не казались внешне маразматичны (а я бы даже сказал: маргинальны и пограничны) здешние порядки, вам придется к ним привыкнуть. Кстати, вас притащили совершенно голым, потом - озаботились бросить вам тряпье; вы оделись сами, и я уже надеялся, что вы в себя пришли; потом я убедился, что вы не в себе.
    -  Нет, я в себе, - молча сказал он (именно что - имея в виду застенок).
    А потом еще раз молча сказал - именно что «имея в виду»: этот тесный мир-застенок сдавливает локтями, именно что - выдавливая (по капле из камня) душу, причём - вместе с кровью и последом! Вот так они в миру (душа и ошметки тела) - в разные стороны и разлетаются.
    Единственный выход душе - ищи собеседника!
    А где же его ещё найти - кроме собственной (с вертикальными ребрами) грудной клети?
    -  Вам придётся, простите, притерпеться к здешним порядкам; забудьте, как вы пытались выйти из мира «в сторону» - и стать остраненным; забудьте - ибо без других людей вы не можете! Ибо нет и не будет другого мира - без других людей, каждый из которых - помещает в себя этот мир со всеми его обитателями: забудьте об одиночестве! Одиночество - смертный грех.
    Разумеется, ничего подобного выползший из тряпья на свет Божий «ботаник» (кстати, действительно оказался местным - и никому здесь не нужным - преподавателем биологии) не мог бы сказать; разумеется разумом (и отвергается душой), что Цыбин - прежде всего спросил собеседника о себе: как он здесь оказался, и кто же его изувечил?
    Разумеется (даже) разумом, что Цыбин - ошибся: прежде всего следовало спросить, как здесь оказался его собеседник! Не раздвоение ли самого Цыбина - его оказии здесь причиной? Не шизофрения или паранойя?
    Ибо только параноик бывает столь упёрт - в идею; впрочём, уперт он не лбом (ибо - и сегодня нашим разумом не разумеется наше завтра), но - лопатками: как в 42-м саперными лопатками о Волгу (когда дальше отступить уже некуда).
Только вглубь себя. Ибо - тело уже отдано, осталась одна душа: осталось - выжить душой. Сколько раз мы таи и выживали - только душой.
    -  Как вы здесь оказались? Попросту (с оказией) - догола' ограбила местная гопота! Следующий раз смотрите, с кем пить: опоили и отвели вас, беспамятного, в сторонку, где избили и обобрали.
    Он взглянул на свои руки в кладбищенской глине и увидел в кровь ободранные кулаки.
    - Да, вы оказались человек сильный и гордый: вы даже без памяти, но - отбивались, пока ваш затылок (и содержащийся в нем мозжечок) досыта не попотчевали кастетом; потом вас долго пинали «кулаками ног» (какой поэтический образ); потом вы долго и вертикально лежали (прижавшись к своей вертикальной речи)! Потом - ваше тело вас отпустило на покаяние; так бы все и сталось, но - вы слезой соскользнули (по своей вертикальной речи) и вновь оказались здесь (внизу или наверху).
    Он спросил «ботаника» - который был то ли в нем самом, то ли в- сегда вовне и всегда недостижим:
    -  Сколько раз мы выживали только душой?
    -  Нисколько, ибо - нас и не убивали: убивать - это вполне бессмысленно.
    -  Так что же сталось с теми, кого я убил?
    -  Они - стали лучше вас: более того - они всегда лучше вас уже просто потому, что вы их так и не убили, - сказал «ботаник» (который тоже был только «колосом» вертикальной речи - проросшим как голос); так сказал этот провинциальный и никому не нужный человек - который всего этого сказать просто не мог!
    Хотя бы просто потому, что всё это должен быть сказать себе сам Цыбин.
    Но (ведь, как ни крути, душегуб) - тоже не сказал!
    -  Документы ваши, конечно же, сгинули, - сказал ему (найденный им) собеседник. - Полагаю, вместе с прошлым багажом, и ничего у вас больше нет: считайте, вы перестали кусать хвост собственных перерождений.
    -  Хвост собственных пробуждений, - сказал самому себе Спиныч. - Пусть даже так. Пусть я проснулся в новом сне.
    -  Вот я и говорю: вы теперь никто, - сказал (соскальзывая с вершин в низины) ему реальный (то есть внешний и никому не нужный) «ботаник». - Не обижайтесь! Как иначе к вам могли отнестись наши гостеприимные хозяева-полицианты? Только как к ограбленному бомжу. За-ради которого никто и пальцем не шевельнёт.
    Цыбин согласился:
    -  Да, я без определённого места жительства (бомж внутренних времён и пространств).
    -  Вот видите! Вы приходите в себя, - обрадовался (совсем не помышляя о карме в череде пробуждений) его «местный» собеседник. - Готовьтесь к тому, что вас продержат в застенке круглые сутки, причём - всё это будет над вами проделано без предоставления еды, воды и даже туалета.
    Опять-таки, речь шла (а была ли она вертикальной?) - о бесконечном круговороте перерождений; опять-таки (всё же ни на миг не позабыв о своей вертикальности) Цыбин озаботился о насущном:
    -  Почему так долго? И почему без воды? - он действительно считал любого человека - исполнителя какой-либо неодушевленной функции (человеком долга): Господи! Насколько же он (этот homo denatus) задержался в своих перерождениях, бесконечно повторяясь - и сколько же он себе задолжал!
    Себя Цыбин считал человеком Воды (Стихией) - и он действительно умел течь: наполнять (поменять) собой смыслы.
    -  Задержать (для выяснения личности) они обязаны (вот вам долг): вдруг станется, что вы какой-нибудь убийца в розыске? А вот что-либо вам предоставлять они не обязаны и обязательно (наши макаренки) будут вас воспитывать жаждой; разве что (очень иногда) - иногда, впрочем, по капле из себя для вас выдавливая раба!
Такая вот у них педагогика.
    -  Прекрасно, - буркнул (едва раздвинув губы - которые уже начинал чувствовать произнесение): это все действительно являлось прекраснейшей иллюстрацией к ирреальности настоящего: в тот миг, когда вся полиция Санкт-Петербурга стоит на ушах и надрывает душу в поисках кровавого маньяка, сам серийный убийца подыскивает себе определение на языке, которому наш алфавит просто тесен.
    И все это происходит в провинциальном застенке!
    Здесь Цыбин счел (своим долгом) - изобразить беспокойство:
    -  Боже мой! Я все вспомнил! Что мне паспорт? Главное - рукописи пропали.
    -  Рукописи? Так вы писатель? В таком случае позвольте представиться: я учитель из соседней деревни! В Бологом оказался случайно, по делам сердечным и тоже без паспорта; дело сердца не состоялось, и я на просторе города загулял, до первого ночного патруля.
    -  Я тоже загулял, - молча сказал (своими больными губами) Цыбин. - Вы давно здесь?
    -  Почти сутки. Скоро меня попросят пожаловать отсюда вон, - точно так же молча ответил ему его внутренний (в то время как внешний - сочувственно вздыхал) «ботаник»; его сочувствие было искренним и очень скоро разъяснилось вслух:
    -  Есть здесь один поручик, искренний народник и любитель масленичного кулачного боя! Только он не из тех, что метали бомбу во «внутреннего» угнетателя (попутно сметая с игральной доски всех подвернувшихся - ибо внешние - угнетенных); этот любит безнаказанно попотчевать освобождаемых - дабы не устремлялись обратно в юдоль! Мне он вот-вот - предстоит, да и вы в свой срок с ним спознаетесь.
    Цыбин сумел болезненно усмехнуться:
    -  Тоже в своем роде педагогика! Коли уходишь, запомни, куда не след возвращаться; подобное (непостижимо) - постигается, но - только через смертную строгость и тоску расставания.
    -  Вот-вот! - поддакнул сельский учитель ботаники (сам понимая всю нелепость собственного кармического воплощения); потом - опять произошло нечто (как с апостолами в день Пятидесятницы), и он молча заговорил на языках, которые вне всех языков и всем понятны:
    -  Постигнуто - откажись (ибо постижимое не есть Бог) и ступай себе дальше!
    -  Что? - переспросил Цыбин, пришедший от беспощадного сарказма происшедшего с ним и над ним совершающегося в совершенное изумление и восхищение (он всегда был способен себя восхитить из любого застенка - хотя бы ценой суицида); потом - Цыбин подвел себе итог:
    -  Ах да! Мой народ, ограбивши меня, меня же и очистил от лишнего греха (оставив достаточный).
    -  Наверное, - спокойно согласились с ним оба «ботаника» (и тот, что внутри, и тот, что снаружи); занимавшийся самоопределением Цыбин вдруг вспомнил, что находится в Бологом: он (душегуб) - или застрял на полпути, или - занимает срединное положение в собственном (подверженном мироформированию) мироздании.
    Ещё он вспомнил, как проводивши Наталью и без сожаления вздохнув, пошёл он бродить по Бологому и забрел в книжную местную лавку; при виде местного ассортимента того, что положено было считать литературой, его постиг смертный грех: он впал в отчаяние!
    Он стал думать о своей ненужности не только как серийного душегуба, но и как поэта.
    Здесь необходимо небольшое (и с маленькой буквы) пояснение:

    если человек есть маленький божик (пусть даже - пошлый блог-гер социальных сетей: отведайте - и будете как боги), псевдо-хозяин пространств и времен; если он - (не) властен над этим хозяйством, но - бессмертен, не есть ли все человеческое искусство лишь детская игра?
    тем более несущественны искусства в их чистом и разобщённом виде: поэзия, проза, музыка, живопись - все они душою своей проникают друг в друга и переплетены друг с другом.
    и всё это - здесь и сейчас; но - всё это не существует по отдельности, а (как и современный человек) - в самих себе заперто.

    Цыбин (душегуб) - понимал: если каждый человек - маленьгий блоггер-божик-вивисектор, мир есть овеществлённый ад (иудейский шеол - в котором ни богов, ни героев); что можно противопоставить этому почти непреложному факту? Только долг (;;;; - свнутренняя, невидмая справедливость настоящего); Цыбин даже любил нижеприведённую цитату из Нравственных писем к Луцилию (Луций Анней Сенека):
«Демокрит пишет: «Для меня один человек - что целый народ, а народ - что один человек». И тот, кто на вопрос, зачем он с таким усердием занимаеся искуством, которое дойдет лишь до немногих, отвечал: «Довольно с меня и немногих, доволно с меня и одного, довольно с меня и ни одного», - сказал тоже очень хорошо, кто бы он ни был (на этот счет есть разные мнения).»
    В местной книжной лавке, полной местного ассортимента, скудного и (по отдельности) -  униженного собственной здесь ненужностью, Цыбин и обронил свой серийный скальпель убийцы, псевдо-патологоанатома и всегда (ибо - для Бога мертвых нет) вивисектора: как поступать с нынешним человеком, если с ним никак не поступить: в том виде, каков он есть, человек обречен на бессмысленность и ложь, что он-то и есть мера вещей?
    Ведь имеет право быть и другой взгляд на вещи:
    «Не считая себя обязанным читать все, что пишется нового на свете, находя это не только бесполезным, но и крайне вредным, я даже имею варварскую смелость надеяться, что со временем человечество дойдёт рационально и научно до того, до чего, говорят, халиф Омар дошел эмпирически и мистически, т. е. до сожигания большинства бесцветных и неоригинальных книг. Я ласкаю себя надеждой, что будут учреждены новые общества для очищения умственного воздуха, философско-эстетическая цензура, которая будет охотнее пропускать самую ужасную книгу (ограничивая лишь строго ее распространение), чем бесцветную и бесхарактерную.»
    Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения (Леонтьев Константин Николаевич)
    Конечно, каждый(!) человек - пишет великую книгу по имени многоточие. И в каждой точке - (этого) многоточия человеку возможно перевернуть (свой) плоский миропорядок. Для этого следует отойти в сторону - остается лишь отступить от человека.
    А есть ли у тебя силы отступиться?
    Разумеется, нет; но - и здесь помощь (как и всегда) пришла извне: он пошёл бродить и принялся (зайдя в книжную лавку) выбирать себе чтение (какого-нибудь со-мысленника) - и ничего не смог выбрать! Тогда он рьяно взялся за алкоголь, и скоро у него самым естественным образом кончились деньги.
    Он естественным образом (правда, меньше, чем от местной скудости чтения) - опечалился; тогда и появился подле него (тоже - естественным образом) некий неприметный субъект и безуспешно попробовал с Цыбиным разговориться; после первой своей безуспешности субъект сразу же перешел ко второй и предложил угостить гостя из самого(!) Санкт-Петербурга.
    Разумеется, ни о какой водки и речи не было: только чистый спирт!
    За сим субъект и  отвел заезжего гостя за угол вокзала (и к поджидавшим там сподвижникам) и угостил на славу чистой сутью даовинизма; там, за углом, Цыбина (которого должны были забить, как гвоздь Голгофы - в смерть, но - который удержался в живых) и обнаружил случайно и паче чаяния забредший патруль местных полициантов; да, вот что ещё, читатель.
    Читатель! Не случалось ли тебе кого-нибудь грабить? Именно тебе, а не тебя.
    Или (пойдём на шаг дальше) - ты полагаешь, что (не) только народу твоему позволено тебя грабить? Это не есть good: ведь именно голос народа - голос Бога (которого сам народ может и не слышать); мы все видим лишь внешнее «ограбили», мы видим поверхность!
    Пред-стань перед собой - грабителем и убийцей (а народу и не надо становиться - он уже есть) и не знай, что ты уподобился Господу, принявшему на себя грехи мира, ибо:
    Христос был величайшим разбойником, прелюбодеем, вором, нечестивцем, богохульником, больше которого никто никогда в мире не был, ибо - Он принял на себя все это твоё! Ибо мир не есть поверхность или многомерность, но (мир) - весть: ты - Петр, который отрекся, ты - Павел, насильник и богохульник, ты - Давид, прелюбодей, ты - грешник, съевший яблоко в раю, ты совершил все грехи в мире и тебе их искупать.
    Понимаешь теперь, читатель, что означает жить в России?
    И во всё это (не-до-понимание) - вмешался учитель «ботаники» (внешний и внутренний), внезапно - теперь мы полностью понимаем, о чем именно он спрашивает - задавший главный вопрос:
    -  Так вы действительно писатель?
    -  Да, я все действительно описываю "увиденное" и правлю "написанное"; как бы я еще здесь оказался? Так что я, некоторым образом, писатель.
    -  А нельзя ли поподробнее, каким именно образом?
    Цыбин вдруг вспомнил (если когда и забывал) легенду о кончине своего знаменитого предшественника, некоего гражданина и дворянина Радищева, доехавшего таки (в прямом отличии от Цыбина - одолевшего лишь половину) до Первопрестольной и тоже ставшего некоторым образом писателем.
    Кажется, он не пронес мимо себя чашу и испил из нее (кстати, всего через год после «освобождения» с каторги Павлом I, куда его заключила Екатерина II) добрую порцию «царской волки»; то есть - лютую смесь азотной и соляной кислоты.
    Чем не иллюстрация отношений писателя (испившего «власти» над миром) - с этой самою властью? Мученическую кончину «испившего» можно было облегчить единственным способом: моментально пристрелив.
    О эта вечная каторга духа, смущенного своей немощью, но - не смирившегося!
    В заточении духа человек научается иначе спрашивать душу свою, нежели на свободе; человек, ощутивший свое заточение, обретает смелость мысли, какой доселе в себе и не прозревал; человек, действительно ощутивший свое вечное заточение, обретает смелость ставить перед мыслью своей такие задачи, которые ей никто из прошлых (его собственной заключенной личности) воплощений задавать не решается.
    Человек начинает борьбу за невозможное!
    Что ему тогда законы природы, выводы естественных наук, математика? Что ему доказательства, что от уродственницы нашей, детоубивицы-обезьянки произошел ты; это ведь так просто - доказать, что одна капелюшечка твоего жира много весомей вековой тщеты духа: зайди когда-нибудь, читатель, в провинциальную книжную лавку и взгляни на ассортимент!
    Тогда и ты поймешь, что такое есть вечная каторга, и выпьешь «царской водки».
    Или уж - принимай себя таким, каков есть; нечего делать-то и некуда из себя тебе деться! Твоя животная природа не спрашивает тебя о твоей душе; нет никакого дела твоей природе ни до твоих желаний, ни до твоей искушенности в высоких материях; так что всё твоё - может быть и таким; и Бог с ней, с природой!
    Так не пора ли (просто) - выйти: и из очереди и в коммунальный сортир, и из прочих прав на счастье?
    Так не пора ли (просто) - принять: у человека нет прав, но есть вечные интересы; ибо он (заключенный во время) - бессмертен!
    Здесь Цыбин (наконец-то) - пришёл в себя, полностью подчинил своё тело и прогнал муть из рассудка, и даже - открыл глаза души и увидел, что нет ни с ним рядом (а так же - рядом с его сердцем) никакого «ботаника»: Цыбин, властелин личных пространств и времен, сам из времени вышел и не заметил, как его сокамерника (доблестные полицианты) давно отпустили.
    Каким образом Цыбин этого не замечал? Впрочем, он уже открыл глаза души и видел, что ему всё это (высвобождение из застенка) - самому предстоит увидеть, причём более чем - вещественно и плотски.
    Так что (может быть) Бог с ней, с природой? Уйдём из неё, прибегнем ко вполне бессмысленной (ныне) вещи: к декламации произведений искусства из школьной программы СССР.
    -  Прошу покорно, господа! - громко воззвал он к тюремщикам.
    Разумеется разумом, что его и не услышали, и не захотели услышать.
    -  Господа! Нельзя ли мне немного воды! Но, прежде всего, господа, я очень хочу в туалет.
    Его (душегуба) - полицианты услышали (он был сейчас человеком Воды - и не даром прежде всего помянул о воде); честны'е полицианты - и заудивлялись (то есть - зашли немного дальше удивления и стали теряться), и забрезговали им (аки брызгами мёртвой и живой воды - дабы он исцелился); но - за тем столом, где господа полицианты тихо и вдумчиво кушали водку, действительно стало тихо и вдумчиво.
    Впрочем, кто-то ворохнулся с недобрым намерением - укротить заключенного; его (разумеется даже разумом) остановили, попросту пояснив:
    -  И охота тебе пачкаться? Вот старлей придет, так он любитель.
    Самому заключенному Цыбину тоже было высочайше объявлено:
    -  Скоро ты всё своё получишь! Погоди ещё немного.
    -  За чем же дело стало? К буфету, чёрный кучер! Гарсон, сымпровизируй блестящий файф-оклок! Так что желательно, конечно, помучиться, - сказал (процитировал) Цыбин: и каретку куртизанки (в коричневую лошадь) Саши Чёрного, и любимый фильм наших космонавтов.
    -  Что? - полицианты тогда (в описываемый мной период) - ещё не были нынешними полными «жертвами ЕГ» (что-то от советской ауры ещё сохранялось); но - сама обстановка застенка не располагала их к раз(два-три)мышлениям; требовалось подтолкнуть.
    Цыбин (душегуб) -  вновь измыслил себе (непонятно какого - внешнего или внутреннего, бывшего или не бывшего) собеседника; измыслил - и даже помог ему вновь приподняться из груды тряпью на полу камеры, после чего спросил:
    -  Вы спрашиваете меня, каким образом я писатель?
    -  Да-а, - удивленно протянул несуществующий (да и вообще - несущественный) внутренний преподаватель (то есть - втолковывающий, из чего состоит живая природа) какой-нибудь биологии. -  Да, я интересуюсь вашим образом.
    -  А он в том и заключен, что я не могу быть в заключении! Ну никак не могу - быть заключённым более, чем в своём теле. Вот, например, послушайте это, - и он тотчас стал читать чужие (что разумеется только разумом, но не душой - он не мог читать чужого) стихи: и словно бы солнце русской поэзии взошло над провинциальной темницей!
    Разумеется, он стал читать Пушкина.
    -  Что же он такой беспокойный? - опять ворохнулся кто-то из полициантов; Цыбин-Спиныч-Спиноза (присутствуя то ли в Болдино, то ли вообще в этом шутовском «здесь и сейчас» не участвуя) - ещё и успел подивиться: а есть ли у бесов покой?
    Впрочем, сами полу-бесы (услыхав преподанное им в школе) - отчего то стали слушать. Слушать и слышать поэзию. Словно бы (от душегуба) - оттолкнулись и возлетели!
    Читал он долго и хорошо; я не буду повторять здесь известное всем: мне скучно, бес, и без тебя невмочь - ибо полициантам скучно не было! А Цыбин мог бы (даже в своем «убитом» состоянии) читать и самого А. С., и Иосифа Прерасного (На смерть друга) - оду на его падение в кружева и к ногам Гончаровой.
    Мог читать - почти столь же долго, сколь могло быть угодно самому Автору: расстрелянному Дантесом (словно бы - «царской водки» испившему) камер-юнкеру; тогда и стало сбываться (как обычно с ним сбывалось) - то, что он не то чтобы загадывал, но - видел!
    -  Слушай, читатель! - вопросил кто-то из полициантов (писателем его не могших счесть) но - сам не понимавший, что сказал великую правду: все мы живем как по писанному и едва-едва прочитаны! -  Ты, кажется, канючил воды?
    -  Да, - и вот здесь наш Спиныч (прямо «сквозь Пушкина» искренне улыбнувшийся) честно прервался только лишь для того, чтобы не менее честно ответить:
    -  Да, я человек Воды и могу проистекать не только из буквицы в буквицу, но - даже и меж них.
    Полицианты (вполне за-душевно) - его не расслышали; точнее - расслышали правильно:
    -  Ладно уж (а чего же здесь ладного, коли все так неладно?), скоморох, ты нас (то есть - власть) достойно потешил: считай, что ты за глоточек воды продал свою скоморошью маску!
    Так Цыбин (душегуб) - действительно остался без ничего и стал голый король.
    На деле - на какое-то время ленивые разговоры полициантов о насущном хлебе и не менее насущном чинопроизводстве затихли, и они (действительно) - в молчании потешили душу и внимательно слушали Спиныча; но - хорошего понемногу!
    Пришла пора полициантам по-доброму расплачиваться за явленное им чудо:
    -  Пошли, попьешь, - сказали ему (душегубу), и в его вертикальном застенке с лязгом распахнулась горизонтальная дверь; повели его, болезного убийцу и душегуба (которого рыщут сейчас все полициаты Петербурга) под конвоем, но - не к ежовской или дзержинской пуле в затылок! Привели его в грязный сортир-умывалью (как и всяческая человеческая плоть пропахший кровью, мочой и фекалиями) - где мой душегуб получил-таки возможность осуществить (почти все) права человека!
    Потом - его точно так же (под бдительным конвоем) вернули обратно: эта его реинкарнация вышла много комфортней! Ибо он сумел принести с собой прямо-таки царский запасец пусть и не водки, но (в большой емкости из-под пепси) - воды из-под ржавого крана; емкость эту полициаты (помня потеху и свою над ним, и - о чем, слава Богу, не ведали - его над ними) у заключенного не отобрали.
    И судьба его (человека Воды) определилась.

    И прошло ещё одно время, и пришло другое время; и пришло ещё одно утро - пришла пора Цыбину освобождаться!
    В застенке объявился ещё один полубес - в чине старлея, которому прочая здешняя мелочь была подчинена; именно этот (пребывающий в чине) полубес был любителем кулачного боя и самолично распахнул перед душегубом и выход, и вход (что одно и то же), после чего плотоядно и с ленцой ухмыльнулся:
    -  Выходи!
    Но кто-то из его подчиненных вдруг трепыхнулся:
    -  Нет, постой-ка! - и это действительно напомнило трепыхание еще живой, но уже расфасованной по ящикам корюшки, которое когда-то любили показать бойкие ленинградские документалисты.
    -  Чего? - подивился (впрочем - с не меньшей ленцой) старлей и процесс освобождения Спиныча не замедлил…
    Мне (стороннему - и до Москвы уже доехавшему - наблюдателю) здесь могло померещиться небывалое: правосудие (а ведь дали же Цыбину - исполнить нужду), казалось, прозрело! Более того, могло померещиться, что и само (пошлое и повседневное) человеческое мироздание - прозрело и тщится не отпустить душегуба на волю.
    Ан нет!
    Хоть и тщится, но - не прозрело, ибо - оказалось ещё более зорким и увидело (в душегубе)  живую душу! Потому «трепыхатель миров» (подчинённый полубеса) - продолжил говорить вполне уже понятное всем и все еще слишком человеческое:
    -  Этот побитый говорит, что он писатель из самого Петербурга! Он нам (должно быть, в подтверждение слов - ибо нет у него других документов!) даже стишки почитал, распотешил. Позволь отправить его обратно в Питер. Подходящий поезд будет минут через двадцать, проводника озадачим справкой на потерпевшего, сам знаешь, такая возможность у нас есть.
    -  Возможность есть, но оно тебе надо?
    -  Нет, - честно ответил ходатай. - Просто подумалось о добром деле.
    -  Так мы и делаем доброе дело:  отпускаем душу на волю! А справку я ему, говорливому и терпкому бомжаре, сам сейчас выпишу.
    Цыбина опять (как давеча в сортир) повели - и вывели на свет Божий; в беспощадных лучах этого (да и того) света любитель кулачного боя развернул душегуба - к себе лицом и стал на этом разбухшем от побоев лице изыскивать свободное место для своего удара.
    Не сразу и не просто, но местечко нашлось, и полубес-любитель от всей души Цыбина угостил (слава Богу, лишь один-единственный раз).
    После чего пошёл чистить (осквернённый) кулак.
    А Цыбин - едва-едва устоял, но - сразу же послушался Бога и тоже пошёл своей дорогой; о том, какой оказалась эта дорога и что это оказалась за дорога, никто ничего (и даже будто бы я) сказать не может, ибо - никто ничего больше о нем не слышал.
    Что есть путешествие? Есть ли оно шествие за горизонтом, или оно есть ушествие за горизонты? Коли ты властелин пространств и времен (то есть - ты всё ещё человек, и игра с горизонтами и вершинами тебе всё ещё не чужда), то и в горы ты приведешь свои вершины, и горизонты будешь переставлять местами - торопливо подыскивая себе свой (сам к тебе подходящий)!
    Станешь ты матерью этому горизонту, а потом (его от себя) - отшвырнёшь.
    Ибо ты - человек, и ничто животное тебе не чуждо: мчится за тобой Дикая Охота твоей животности, и ты (сам по себе - убегая от себя) бросишь своей охоте своего же дитятю! Станешь ты тщиться переходить из природы в природу, из пола в пол, из искусства в искусство - впадёшь в мелкое бесовство постмодерна.
    Но будет ли с тебя довольно?
    Ведь мимо и дальше ты (если без чуда) - пойти всё равно не сможешь. Так может, лучше никуда и не торопиться, и всё придёт само по себе?

    Что за пределом совершенства ждет?
    Движенье, поиск, жизнь… Иль мир умрет? (Буонарроти)

    Ведь и наше с тобой, читатель, следование по следам душегуба Цыбина (иногда наполняя их собой - коли ты человек Воды) - оно тоже неторопливо; быть ли Цыбину Спинозой (ещё одним философом среди многих других), или взвалить ему на спину никому доселе неподъемный груз преображения мира - решать не мне и не тебе.
    Просто потому, что мы сами по себе; но - и потому ещё, что и у Цыбина ничего не вышло.
    Наше с тобой, читатель, за Цыбиным следование - сродни сошествию в преисподнюю души человеческой (только-только с телом распрощавшейся); впрочем, добрались мы только до Бологого; город этот, конечно, во всех отношениях и глубинный, и серединный, но - не затем ли сюда приходят души, чтобы и в глубине оставить себе надежду?
    Этот наш полустанок - сродни материнской утробе, якобы теплой и ласковой.
    Но сколь мучительны бывают роды! Удастся ли именно нам (Бог с ним, с серийным душегубом) их пережить?
    Ведь повесть моя (что очевидно) - не есть донесение на душегуба; разумеется, не к нашему доблестному правоохранению я апеллирую: потому и сказал я на весь белый свет, что ничего о Цыбине не чувствую с той самой минуты, как он (в меру милостиво) был из застенка отпущен; разумеется, я солгал!
    А так же (не менее разумеется) - сказал при этом чистую правду. Ибо чувствую кровное, прямо-таки утробное с ним родство.
    Ибо и я (как обезьянка-детоубивица) - его от себя отшвырнул; но (при всём при том) - всё-всё про него чувствую! Он очень изменился внешне (сменил одну скоморошью маску на другую), но - человеколюбивей не стал: (куда уж больше, нежели быть патологоанатомом, что желает стать вивисектором: через боль сделать мертвую душу живой.
    Обернулся он бродягой по Руси, по современному: бомжом! И это действительно звучит гордо.
    Жизнь его стала примитивна и груба, стала как бы изначальною жизнью, но - это его со своим телом сосуществование не оказалось унылым и скудным, как уверенно ожидали бы те (я, кстати, о «не к ночи будь помянутом» в самом начале истории полу-искусственном Антипове), кто полагает поэта всего лишь профессионалом среди других ему подобных профессионалов.
    Способность к мироформированию есть истинное чудо Божие, а Цыбин им обладает в достатке: стал он бомжевать меж им создаваемых миров, нигде не задерживаясь надолго.
    И хорошо, что не задерживался, иначе его мир - мог бы стать нашим, а мы (оче-видно) - не готовы к чуду, которое разрушит наши права и объяснит интересы; боюсь я, что тогда мы не сошли бы с ума в долину, где произрастают деревья смысла, а просто-напросто помешались бы и самим фактом своего ежедневного в миру наличия стали бы чуду мешать.
    А ведь миру (плоти) полагается - полагать, что он должен оставаться таким, каков есть: кастрированным сверху (совсем как полуискусственный Антипов).
    А что до душегуба Цыбина, то (как бы ни плакали наши нравственные полубесы) жизнь его была и осталась полна мироформированием; а что до его душегубства - так ведь живые души неистребимы; пусть даже очень многие (из кастрированных сверху) - ждут от подобных Цыбину горьких раскаяний; более того, они справедливо грозят им житейскими крушениями и величают неудачниками.
    Кто бы говорил, ибо - жизнь только живым, а не мёртвым; конечно, у Бога мёртвых нет - зато они (во всей полноте) есть у нас и в нас: живые - пробуют не судить, а что до мёртвых - так не этим мёртвым и неподвижным душам судить души живые.
    Но о чём это я? Вестимо (ибо - о вести), не о Цыбине или (даже) о поэзии жизни - это всё частности! И даже не о завершении нашего с тобою сошествия, читатель, в ласковую то ли утробу, то ли преисподнюю Бологого: я о завершении этого мира (который - сам того гордо не ведая - давно не существует).
    Я (не молчу) - о начале мира не то чтобы нового, но - следующего.
    Последуем ли мы за следующим? Но это (оче-видно) - наше общее, я же о частностях.

    Зимою получилось это частное завершение, летом или осенью - не всё ли равно, если мы равны душой? Но однажды на Петроградской стороне встретились три человека: Емпитафий Крякишев со своей давней подругой, актрисой Ириной Павловной, и ваш покорный слуга автор, только-только вернувшийся из помянутого путешествия.
    Что нас свело вместе?
    С обычными людьми ведь оно как? Как и всякая бродячая живность (например, кошка), существуют они в вечном поиске тепла и сытости: как приживалка-кошка к теплой печи, жмутся они друг к другу, согревая и согреваясь, насыщая и (ибо homo denatus) - насыщаясь: тем же живы и люди искусства из тех, что не взыскуют Божьего царства!
    А хотят (как и все мы) - выжить в этом замерзающем мире, причём - как можно более комфортно.
    С обычными людьми ведь оно как? Они (все мы) - разговаривают друг с другом, ожидая друг от друга хотя бы внешнего сочувствия; они (все мы) - тешат себя иллюзиями, трутся (как приживалка-кошка) друг о друга душой или гениталиями; люди искусства столь же обычны, как и обычные люди, разве что (очень иногда) - могут говорить молча!
    Или согревать - не теплом, но - греть друг друга Напрасными Надеждами: дескать, вечно наше искусство, не горят рукописи, старухами не становятся жёны, не предаёт любовь.
    Тепло нам сейчас было друг с другом, вот и совместились для нас пространство и время, и мы тоже оказались совместны.
    Пусть огонь-производитель согревает других, мы (с нашими Напрасными Надеждами) - не возведём (и не возложим) на него никакой напраслины; оттого - мы были сейчас совместны и по большей части молчали; ведь и без того - всё в мире Слово!
    А мы (даже мы - между слов проходящие и словом живущие) слишком много возводим на души свои напраслины.
    Так что (даже после напрасного рассказа о путешествии в Бологое) - мне было сейчас тепло.
    С внешностью и манерами хорошего пиита-тунеядца (известно, вся русская литература создана такими тунеядцами) Крякишева я тебя, читатель, ознакомил ещё в самом начале моего путешествия; но - вот перед нами его подруга (надолго ли она заступила на место законной супруги - посмотрим), и я теряюсь в пространстве и вне времени ее красоты!
    Женщина эта была актрисой некоего (детского) театра, расположенного неподалёку от знакового места для продолжения этой истории (метро Технологический институт - попомните роман Вечное Возвращение). Иногда я даже называю эту лицедейку принцессой Датской (по причине её недавних гастролей в Копенгагене); что есть женщина?
    Забудем про адамово яблок (не получится). Забудем и о Первоженщине Лилит (не получится). Но что есть поверхность этих глубин? Это внешняя женственность (беспощадности): женщина есть со-творец своего лица!
    Прежде всего - того её облика, что во имя её (или - во имя власти над ней) будет сотворено - в дальнейшем; и не даром, но - именно что даром я прежде всего сказал о лице полумультяшки Наталии: её щеки уже несколько (хотя и основательно) пообвисли: затем и сказал - чтобы мое путешествие сразу же прониклось духом разницы между видимым и настоящим!
    Что можно сказать о принцессе Датской?
    Только то, что ей не предстоит «быть» или «не быть», но - (предстоит) предстоять между; доколе ей достанет сил, дотоле она и будет лицедействовать - вне всяких выставленных на продажу скоморошьих масок!
    Ибо много ли может сказать о человеке его внешность? Рассмотри, читатель, живую жизнь.
    Предположи её (живую жизнь) - перед собой, читатель, как некое долгое сердцебиение гончарной (и - одухотворенной) глины; представь, читатель, что ты то и есть душа этой глины и (одновременно) - её рукастый гончар; пред-положи - что и на руках души твоей много разного (приходящего из жизни и из жизни уходящего) налипает .
    Что из всего этого ты (тоже) лепишь и изменяешь душу свою.
    Что есть женщина?
    Эта актриса была на первый взгляд некрасива, причём - именно так, как иные женщины бывают красивы только на первый взгляд: над их душою никогда не будет другой души - они лицедействуют только телом! Ирина же Павловна была просто женщиной среднего роста и возраста, была круглолица и быстроглаза, но - была в ней некоторая неуверенность!
    Она жила жизнью души и в один прекрасный день (словно бы) не-до-поняла, что её душе - как бы от всего отступив и все-все отдав - не обо что (как русскими лопатками и позвоночником - о Волгу в 42-м) опереться.
    Тогда и появился (причём - вещно и зримо)  в её жизни поэт и альфонс Емпитафий (который и до того был с ней знаком) и стал для нее значим - поболее, нежели то счастьице, которое она оставляла, когда встречалась с гнуснопрославленным (но - при этом хорошим) поэтом; что есть для женщины предмет ее любви?
    Есть ли он вещь, которую - можно взвесить или как-то иначе переложить на иные плоские измерения? Есть и такая суета в миру, есть и женщины - которые могут почитать тебя за вещь (добытчика удовольствий, производителя детей и денег) и могут взвесить; пусть они будут счастливы!
    Ирина же Павловна лишь на первый взгляд была некрасива, но ее природа была изменчива: она была способна каждый день начать свою жизнь простой смертной, а потом (подобно языческой богине) могла из своей природы уйти и прийти совсем в другое бессмертие (тоже, впрочем, соотносимое с тщетой краткой человеческой жизни).
    Что была она круглолица (когда вавилоняне - ведь мы властелины пространств и времен - звали женщину луноликой, подразумевался именно диск-поднос, на котором мистически преподносилось женское естество) или что была она среднего роста - означало ли это, что была она обыкновенна? Разумеется!
    Ибо - что есть чудо в миру (для зрячего душой), как не повседневность?
    Женская плоть вообще податлива; тем быстрее поддается она быстротечным годам, чем чаще человек-женщина являет себя  в разных своих ипостасях; впрочем - в этом случае возможно чудо: рыхлеющая ткань естества (которой свойственны - помните, в начале помянуто? - прокладки, салфеточки и многое еще менее гламурное) способна быть пронзена душой!
    Короче, я видел Ирину Павловну на сцене.
    Ах, я как бы воочию вообразил живую Айседору Дункан и её молодого любовника (такой пасторальный - который, случалось, её поколачивал) Есенина! Впрочем, с Крякишевым актриса была одного возраста, разве что огромный и корыстолюбивый поэт с его белозубой улыбкой умел ловко и действенно прикинуться сущим младенцем.
    Ах Айседора Дункан! Звучит над Парижем канкан, а ты паришь над миром совершенно особенно.
    Ты и сейчас паришь. Но когда затихают праздники, и твои ушлые галлы (пройдя по нежным дорогам адюльтера) возвращаются в будуары к женам и отряхивают с подошв своих гениталий случайно принесенную с собой пыльцу, что остается от тебя?
    Только полет над Парижем; искусства бессильны перед жизненной колеёй - чему (ибо это - даже не зло!) мы с тобой есть вечное (не)противление силой.
    Ах Айседора Дункан! Зачем ты подносила полный стакан поэту? Не потому ли, что иначе быть не могло? Ибо мы - не наперекор замерзающему миру, просто мы - какое-то время не мёрзнем насмерть; вот и эта прекрасная актриса пребывала сейчас на перепутье - то есть в ожидании гастролей и своей очередной (ибо Богом данной) «Дании»; впрочем, что могло бы значить её решение «быть или не быть» - если быть получалось лишь с Крякишевым?
    Ах Айседора Дункан! Языческие боги твоего танца - люты и радостны, а человеки (его - персонифицированного танца - зрители) кратки и тщетны; всегда возникает (или - исчезает) меж людьми и в людях некая тонкость, которой и определяется: красива ли твоя красота и высока ли твоя высота?
    Конечно, Ирина Павловна была прекрасна.
    Но сейчас, за краткий миг до завершения повествования, зачем мне - вообще что-либо упоминать о её существовании и (тем самым) тревожить ее? А во имя вот этой тонкости! Раньше я полагал, что ее можно постичь - только лишь утратив; но - теперь я знаю, что душу ни полностью продать, ни окончательно погубить невозможно.
    Но(!) - лишь при одном условии: если она вообще у тебя есть; тогда как есть она - обязательно; главное (осознав себя душегубом) - не съесть себя.
    Сейчас, за краткий миг (который отчасти и есть эта самая тонкость) до окончания «этого»  фрагмента истории, я могу заявить, что именно тонкость и есть единственная реальность мира, вокруг которой (как вокруг оси птолемеева плоского глобуса) он и формируется; «эта» самая тонкость есть единственная гать над зловонным болотом и единственный путь по-над пропастью: она единственный фундамент, на котором воздвигнут мой Санкт-Ленинград.
    Даже тщась из него по-настоящему уехать, мы «электрически» (помните, как гальванизируют опустевшие тела?) доковыляли лишь до Бологого.
    Помните фотографа (некое «око небес»), которого я невесть зачем тоже привел в повествование (и который тоже никакого участия в нем не принял; разве что - видел, как галерейщик Лавров превращается в тюбик омерзительной краски)? Затем я его и привел - что он так или иначе в повествовании был.
    Даже и без моего соизволения. Теперь-то и это понятно.
    Впрочем, если понимания все еще нет, то сейчас оно явится.
    Итак - мы были втроём и совместны, и нам было тепло в замерзающем (не только потому, что завершался ноябрь) мире; сейчас - весь замерзающий мир был помещён нами в небольшой и почти облетевший сквер подле Владимирского собора; итак - мы молчали, и даже о своём путешествии вослед Цыбину я не рассказывал; за-чем (никуда оно не ведёт).
    Тогда и явилась перед нами (как облетевший лист перед пожухлой травой) странная и труднопредставимая пара: помянутый (прежде) Антипов и помянутая (прежде) Натали! Ибо они действительно были прежние и ничуть не изменившиеся внутренне: молчать нам с ними было бы не о чем!
    Натали - всё та же поэтеска, Антипов - всё так же моложав и правилен; согласись, читатель, без таких полумультящек жизнь была бы неполна! Ибо - как же иллюстрировать глубину, если не поверхностными зарисовками? Ведь и они живы и искренне полагают себя живыми, и имеют на это неотъемлемое (и даже - священное) право; ведь и сами мы живы лишь до тех пор, пока являемся такой же заготовкой грядущего.
    Оттого - не только мы (меняются лишь ипостаси) неистребимы, но и такие прекрасные антиповы и наташки (меняются лишь внешности и имена); это такая правдивая ложь, что любовь сближает людей! Мы с любовью от людей отдаляемся, чтобы из любви посмотреть на них: давайте же посмотрим на наших прекрасных.
    Здесь понадобится некоторое (и с маленькой буквы) пояснение:

    миропорядок (который - молниеносно статичен) происходит из смешения рассудка с необходимостью: осязанием тела мы чувствуем вещь, рассуждениями рассудка мы разлагаем её на пошлые «пользу» и «вред» (а на деле - хорошо или плохо конкретному маленькому «мне» от этой конкретной маленькой вещи); необходимость снимает с рассудка всякую ответственность за миропорядок; и только душа беспомощно верещит о некоем нравственном законе и некоем звездном небе.
    и все это снаружи и внутри; и все это тогда, когда нет никаких «внутри» и «снаружи»!
    мироформирование (отведайте глазного яблока планеты) - подразумевает, что нет пошлых пользы и вреда, что настоящие добро и зло вне нашей компетенции; еще мироформирование подразумевает, что любой разум всегда под душой (и у любой души есть отдушина - её бессмертие); и что тогда (и «не тогда») есть смерть и убийство? А их попросту нет, ибо они - «одни», но - только здесь и сейчас; тогда как в то или иное время «другие» они совсем в ином месте и времени.
впрочем, эти истины (одни из множества других истин) - не для людей современных и сиюминутных: оттого великое достижение моего человечества (права человека на справленье нужды) - действительно велико для маленького человека; мы всё ещё крепостные, противу воли освобождаемые из крепости прав.

    Впрочем, о чём это я? Разумеется разумом, что о любви! Как не единожды говаривал мне за доброй порцией не менее доброго спирта самолично Емпитафий Крякишев, лишь о двух вещах (ибо - всё в мире вещь) не следует празднословить (ибо - об остальном все слова праздность): о Боге и об искусстве! Бога следует постигать и следовать за ним; разве что - постоянно от постигнутого отказываясь: ибо постижимое не есть Бог.
    Искусство же - следует просто делать; чем и из чего, спросите? А из себя самого - самим собой: самому становиться воплощённым искусством - не правда ли, очень сродни помянутому мной мироформированию? И ни в коем случае нельза на мироформировании паразитировать, то есть становиться пошлым искуствоедом (людоведом); прочем, о чем это я?
    Разумеется разумом, что о любви.
    Ибо сопровождаемая (и явившаяся перед нами во всей своей прелести Антиповым - напомню, определяемым мной - как астральный кастрат, что Натальиной любви не помеха) поломультяшка и поэтеска была всей душой в Антипова влюблена!
    И не всё ли равно, в счетный или бессчетный раз это чудо с ней приключилось, коли было явленным (нам всем) чудом?
    Наталия - взглядывала на стройного и моложавого Антипова; и на её лице была весна: она сама становилась весной! Коли где-нибудь в моих пространствах и временах я ещё раз (только обязательно мне не быть занятым чем-то более важным) повстречаю Антипова, я обязательно извинюсь перед ним за всё моё к нему небрежение; кем бы он ни был - до, сейчас он - автор явленного чуда!
    Разумеется разумом, что ни Емпитафию, ни Ирине Павловне никакого дела не было до полумультяшек, поэтому они оба их попросту не заметили; Ирину Павловну и Емпитафия влекло за собой их молчание - оно было переполнено ипостасями смыслов и сущностей; да и я сам едва в их молчании присутствовал.
    Но я (именно что благодаря присутствию) - мог соотнести их молчание с тем, что совершалось на моих глазах; как ни странно, это соотнесение было стилизовано в соответствии с радищевским путешествием и некоторыми оборотами того века:
    Например: все человеческие особи, что причастны к искусствам формирования миров (читай - душу продали искусству созиданья иллюзий) и до некоторой степени им овладели, развили в себе некое гумилевское чувство (которое много больше обыденного шестого) - и тем добровольно себя отделили от повседневных (сущих только здесь и сейчас) людей.
    Более того, эти «причастные» - могут посчитать людей повседневных как кастрированных сверху, могут и отнестись к ним с нескрываемой жалостью или досадой; в то самое время - как именно причастные жалости и досады достойны.
    Все человеческие особи - повседневны; ежели какая прегордая особь гипетрофически разовьёт в себе некий орган для гумилевского (шестого) чувства - сразу понимай, перед тобой сущий монстр, которому чужды твои ценности и права (которые он из снисходительной жалости за тобой признает); понимай, сколь чудовищен их образ жизни (даже если и благообразен внешне), поскольку ты - навсегда здесь и сейчас, а монстр - всегда смотрит на тебя издали.
    Ибо (над таким монстром) - много звездных небес, и внутри него (монстра) - множество нравственных законов! И именно это чудовище (а вовсе не ты - и где твое священное право на справленье свободы?) - выбирает, каким быть или не быть звездному небу и нравственному закону; можно ли сие претерпеть?
    Вот и получается, что он («причастный») - на Сорочинской (скоморошьей) ярмарке, где торгует законами (почитая их за скоморошью маску), а мы (такие правильные) - их так или иначе (даже - куражась) всё равно - покупаем именно потому, что он - равен законам, а мы - не равны, а едины с ними; можно ли сие претерпеть?
    Повторю: ведь доподлинный монстр перед нами, для которого всё нам драгоценное - не более чем птолемеева плоскость школярского глобуса.
    Так что - в морду его, бомжа (пространств и времён)!
    А даже и так. Коли хочет не иметь (для всех нас) навсегда определенных «здесь и сейчас»! Либо (в морду) - деньгами, либо (в морду)- любовью, либо (в морду)- кулаком похмельного полицианта, но (обязательно)- в морду! Ведь этот многомирный бомжара - всегда продажен; а коли и есть в его искусе нечто сверхчеловеческое - так больнее его в морду!
    Ведь это мы (а не он) - массово рожаем детенышей, а он их всего лишь (этакий Крысолов - уводя от нас за собою в горы лишь наши вершины - под нашим же приглядом раз-или-завлекает) - так больнее в морду его, по его скоморошьей маске!
    Ведь среди всех его прежних синяков - пустое место для нашего пустого кулака всегда сыщется.
    А вот его полноты и настоящего в нём (как и в душегубе Цыбине) - ну никак не получается кулаком уязвить.
    Вот и стоим мы - перед «его» миром и видим создателя (версификатора) этого мира: маленького бомжа и демиурга, поэта и душегуба - доподлинный монстр перед нами! Атрофия сочувствий житейских и отсутствие понятных человеческих радостей явлена нам в его образе; нет в поэте ни зла, ни добра: они постоянно подменяют друг друга, ежесекундно решая (за него) - где чему быть!

    Хозяин всего, что видишь.
    Как бы ты полюбил от века
    Глухого, слепого, немого
    Хорошего человека?

    Который совсем не калека,
    Но - запер в шести осязаниях!
    Хозяин всего, что видишь,
    И что ты находишь в лобзаниях,

    Дальше себя не идущих? - мог бы спросить я у поэта (и поэт бы меня понял), а глухой, слепой и немой хороший человек (справляя свое право на мнение и убийство) - насмерть бы меня проклял хотя бы тем, что ему нет никакого дела ни до меня: ни до души над душой, ни до прочего для него непостижимого (чем мог бы меня поддержать).
    Впрочем, о чем это я? Ведь есть в миру и высокие чувства, например, явленные нам между Натальей и Антиповым; эти чувства видны были (ни Ирина Павловна, ни Крикишев не обратили внимания) только мне - и это дивное видение нарушило мою тишину, столь перекличную с одним из писем прославленного Верлена, обращенных к его не менее прославленному любовнику (как в них нарушено естество).
    Как (омерзительно и свое-вольно) - одна природа заступает на место другой природе.
    Скажете, при чём здесь зло и добро, если человек бессмертен? А ни при чём: есть и естество, и разложение (рыба гниёт с головы).
    Впрочем, вернемся к нашим не-баранам, но - хорошим людям Наташке и Антипову:

    Глухого, слепого, немого,
    Что едва и себя слышит?
    Я его нахожу несущим
    Самого себя много выше

    И всего себя отдающим!

    Это всё - слова, но - ценность любых слов лишь в том состоит, заплачено ли за них жизнью души (что требует - отдавать все и упереться лопатками и позвоночником о последнюю черту); не стой на пути у высоких чувств, читатель! Незачем тебе встревать между Антиповым и Натальей; что тебе до того, что они всего лишь полумультяшки, что походка одного кукольна, а другая слегка и очень мило семенит?
    Зато (оче-видно) - как они поглощены друг другом! Хорошо, что они нас не видят и не могут увидеть.
    Коли ещё раз (не дай Бог) - когда-нибудь встречу Антипова, обязательно извинюсь перед ним за то, что он такой ненастоящий: помнится, назвал я его кучерявым блондинчиком! Ан нет: его шевелюра действительно роскошна, он действительно вполне кучеряв, но - его волосы пепельны и седы.
    Стало быть - и его жизнь трепала; более того, и его она постепенно покидает; более того, его чувства тоже остры и подлинны (в меру куцей - но бессмертной) души и меру логичного (и запертого всего лишь в пяти осязаниях) рассудка.
    Здесь, читатель, приняв мои слова на веру, ты вполне можешь от них отказаться! Ибо я искренне пристрастен.
    Давеча (то есть - то ли год назад, то ли неделю вперед) я был (или обязательно буду) этим милым и во всех отношениях человеком из нашего собрания на чижик-пыжик-Фонтанке изгнан: внутренней причиной явится мое неуважение к административной власти этого во всех отношениях человека, а свою внешнюю истину он мне давным-давно высказал приватным образом сам:
    -  Видишь ли, Николай! Ты приносишь в наши собрания Хаос (заглавную буквицу я прописал самолично: «е. в. Гений) упирал на прописную).
    В этот миг я (как и Вертинский - для умеющих слушать и помнить) пил холодное и горькое пиво и улыбался (как чеширский бамжара-котище) глубиной души: всё в мире есть речь! Ибо Николай суть победитель.
    А из Хаоса (порой) рождается Космос (не только человеческого искусства - такое вот язычество).
    А потом я улыбнулся одними губами:
    -  Стало быть, между высокой поэзией и «орднунгом» ты выбрал (плоско понятый тобой) «орднунг»?
    -  Высокая поэзия и есть наивысший порядок! - объявил мне ещё одну истину Антипов.
    На это объявление я улыбаться уже не стал, ибо - полный порядок есть смерть; слава Богу, она невозможна!
    А великий римлянин Аниций Манлий Торкват Северин Боэций (ок. 480, Рим ок. 525, Павия), - философ, теолог, поэт, музыкант, математик, переводчик, знаток греческой литературы, политик и дипломат, бывший одним из самых образованных людей своего времени (да и последующих 3-4 веков тоже, во всяком случае, в Европе), мне бы ответил: «Любовь не знает законов.»
    Всё равно (и все равны) - не знает законов.
    Речь не только о его (Боэция) теории музыки. Речь о том, что «Если бы ты молчал (не убивал ни мысли, ни людей, прим. автора), то и остался бы философом.»
    Потому повторю: обязательно извинюсь перед Антиповым. Но сделаю это вполне молча.

    P. S. Хотелось бы весь этот эпизод (протянутый по кармической электричке) завершить жизнеутверждающе. Потому приведу стихотворение (не могу молчать), которым я разродился там же, на месте свидания помянутой пары:

    А совесть так просто болела,
    Как ушибленная, но уже после ушиба.
    Стала совесть как вздыбленная,
    Когда на петровской дыбе...

    Это я повстречал двух бездарей.

    Когда бы просто она онемела,
    И я бы мерил людей невыносимой пользой,
    Просеивая её как просо.
    А я с виноградной лозой,

    С янтарной её прозой.

    Когда бы я из глухарей,
    То я их (толкующих) просто бы поимел,
    То есть оставил в виду их рублей.
    А себя оставил тоскующим.

    Но я понял, что бездарей надо строить.

    Если мы желаем построить
    Из бездарных кирпичиков нечто волшебное,
    То даже из бездарей следует брать их ущербное
    И превращать в дивный град!

    Это я на петровской дыбе,
    То есть начал с себя три столетия назад.

    p. p. s. А с душегубом Цыбиным (не смотря на его неведомые странствия по Руси) - ещё есть возможность встретиться: в моём романе Как вернувшийся Да'нте.
    Там он герой весьма эпизодический.