Гл. 11 Оливковый пресс

Екатерина Домбровская
++++++++++++++++++++++
…от веры страх, и от страха благочестие, то есть воздержание, терпение, плач, кротость, алчба и жажда правды, то есть всех добродетелей, милостыня, по блаженствам Господним, беспристрастие, и от него умерщвление тела, от многих стенаний и горьких слез покаяния и скорби, чрез которые душа отвергает радость мира и самую пищу от сокрушения; потому что начинает видеть свои согрешения, как песок морской, и это есть начало просвещения души и признак ее здоровья.
(Прп. Петр Дамаскин)
+++++++++++++++++++++


+Откровение Первой Заповеди.
+Иконы заплакали.
+Отец Варсонофий наказал...
+Преподобный отогрел.
 

Сколько раз Анна задавала себе этот вопрос, сколько раз слышала подобные вопрошания от других: как узнать волю Божию, когда, кому и как она открывается? Читала: если подвижник от своей воли Бога ради отказывается, если овладеет им одно всецелое намерение угодить Богу, то Бог Сам учит такую душу воле Своей. Или удостоверяет его мысленно, или через человека, или через Писание. Однажды во время молитвы Анна услышала в сердце: «Будь тише воды и ниже травы…» Это было новое указание, подобное тому, что когда-то, в самом начале своего пути, еще задолго до обретения Духовника, Господь дал Анне в ответ на ее отчаянно-слезные вопрошания о том, как ей жить одной, без наставника, без помощи и совета: «Верь. Молись. Исполняй заповеди Божии».
Теперь: «быть тише воды и ниже травы…» Известное слово – древний устойчивый былинный оборот русской речи, обозначающий скромного, незаметного и, смирного и наверное, беззлобного человека… Анна вновь дивилась: «Как просто и Божественно-неотразимо, как безупречно точно определен образ души, ищущей смирения!» Понятно было, что это путь, а не цель, что каждому христианину надо пройти через огненную печь, через узкую горловину, в которой змеи сбрасывают свою кожу, а человек - свои страсти, чтобы потом, если Бог благословит, стать тем, кого называют праведником - то есть человеком, обретшим смирение, которому «закон» и образ поведения «не лежит» (1).
Таковые уже прошли через горнило спасительных очистительных страданий Христа ради и получили, по толкованию Феофана Затворника, оправдание: отпущение грехов и благодатное обновление. Таковые уже могли и не блюсти иной раз внешней формы, вернее, не зависеть от нее, потому что уже сподоблялись – по слову святителя Иоанна Златоуста ; иметь внутри себя наставляющую их благодать Святаго Духа, и всегда действовали ради Бога и ради подлинной духовной пользы ближнего, действовали совершенно и свято и по исполнению, хотя, с точки зрения мира, внешне их поведение и облик, и даже образ действий мог отнюдь не вписываться в расхожее представление мира о том, как должна выглядеть святость и смирение.
 
К примеру, святоша Фома Опискин (2) , – ханжа, у которого в сердце под охраной помраченного фарисейским самодовольством ума благополучно жительствовуют «гади, ихже несть числа»(3) , а с виду – он форменная кратчайшая овца… И вот этот-то Фома, пусть в несколько утрированном (хотя вряд ли в утрированном, по нынешним-то временам!) виде он был и есть много ближе к мирскому представлению о святости, нежели к подлинному, святоотеческому, поскольку мир «зрит на лице, Бог же зрит на сердце»(4) . Мир видит – да и то худо, – лишь внешность, проформу, некое подражание понятным и привычным для него схемам (фарисейство – оно и есть всегда схема!), а истинная святость – величайший дар Божий – миру неизвестна, для него она непонятна и неуловима, и более того – глубоко чужда. А суть дела в том, что святость –  это прежде всего глубочайшее смирение, которое надеется не на себя и не на человеков, но на Бога, – так писал святитель Игнатий (Брянчанинов), – а потому в поведении своем «просто, прямо, твердо, величественно. Слепотствующие сыны мира называют это гордостью».

…Воодушевленная чудным небесным наставлением, Анна изо всех сил стала пытаться следовать этому «единственному» – как удостоверил ее потом Духовник – пути. Тихое слово «от небес» имело великую и несомненную силу. Стоило только – в одолевающей Анну житейской суете – мельком вспомнить о нем, как она сразу оживала: это слово собирало ее воедино, пробуждало ревность, надежду, воодушевляло исполнять и терпеть самое трудное. И все – «ниже травы».

Теперь отчасти яснее приоткрывался Анне и смысл действий Духовника, не благословлявшего ей никаких столь желанных для нее монастырских послушаний (мыть полы в храмах, помогать в трапезной, кого-то утешать…), и не только послушаний, но и вообще ничего, что служило бы к ее удовольствию и самоутверждению: к тому, что хотя бы на йоту могло укрепить ее чувство собственной нужности, уверенности в себе, чувство своего места в жизни и осязание твердой почвы этого мира под ногами. Вместо этого ей благословлялось и предписывалось быть незаметным, неприметным, заурядным и никчемным, – никаким человечком, потерявшем всё, что можно было потерять (да и вряд ли что-то имевшим…) и при этом сохранять душу в совершенном незлобии, необидчивости и благодушии. Без предельного напряжения всех сил, без самонасилия такое послушание не давалось. К тому же и враг рода человеческого не дремал…

И все же гораздо чаще Анна испытывала приступы острой жалости к самой себе. И старые друзья, и монастырские новые знакомые, и даже собственные дети – все вдруг становились в оппозицию к такому человеку, дерзнувшему устремиться к достижению смирения. Господь попускал «смельчаку» вдобавок и болезни, и скорби житейские, и душевные горькие страдания от собственных ошибок, и горечь покаяния…

Как дикие звери атаковывали ее в такие дни помыслы сомнений: жизнь уходит – и не в сторону молодости; все лучшие годы и силы тают в бездействии, куда ни глянь – всюду тупики, беспросветность, отторжение Анны от дел и даже от покоя (какой уж тут покой, когда в сердце почти постоянная смута и боль), от самых невинных радостей, от самой жизни, а монашество – заветное монашество, от которого ей теперь велено было внутренне отрешиться, так, чтобы и не думать и не мечтать о нем, – оно ведь тоже уже начинало отдаляться, как запретная и несбыточная мечта…
…Если бы тогда Анну, ощущавшую себя пребывающей под прессом, которым исстари отжимали из оливок драгоценное масло, прежде освобождая их ото всего лишнего – от веточек и листьев, измельчая их без жалости, и затем начиная под могучим давлением выжимать из них их ценнейшую суть, – если бы тогда Анну спросили, что она испытывает, будучи уже не один год той самой «оливкой», она затруднилась бы ответить односложно. И больно, и страшно, и жалко себя, часто в глубокой растерянности, а то и в панике, и вместе с тем и ощущение неуклонности и правды происходящего и его значительности, высоты – оно тоже тут присутствует. В конце-концов, всякая смерть человека – событие великое и таинственное, ибо неизмерима ценность единой души, и умирающий  не прочувствовать значительности происходящего не может, разве что души, совсем потерявшие самих себя.

Что же будет?! – вопрошала себя Анна. А следом за тем словно сам собой возникал страшный вопрос: чем жить? «Страшный», потому что Анна знала ответ: только небесными, в небо устремленными целями, не в этой жизни реализуемыми, только Господом, любовью к Нему, устремлением к Нему, а иначе, чего же стоили все ее отречения, ее огненное стремление к монашеству – то есть к всецелой – в Боге – жизни?! И как только она, не без благодатной помощи «сверху», замедливала на этом «страшном» вопросе, так тут же, разом, в озарении, в свете и  в истине ей открывалось подлинное состояние ее души…
«Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше»(5)  – вспыхивала в сердце будто сама собой заповедь Христова. «Боже мой! Ведь если бы и впрямь все было у меня так, то разве искала бы я здесь хоть каких-то опор для жизни? – прозревая, вопрошала себя, Анна… – А я-то была уверена, что все мои сокровища давно там! Какая ложь! Неспроста я все ищу опор здесь…»

Что-то очень глубокое, сакральное, до священного ужаса бесконечное открылось тогда потрясенному сознанию Анны… Первая Заповедь: «возлюби Господа Бога твоего твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею…»(6)...  Сколько лет жил человек, слышал, знал и повторял эти слова Заповеди, и вот только сейчас расслышал их по-настоящему: «всем сердцем, всею душею, всем разумением, всею крепостию! Вот оно – сокровище моей жизни, а я все тут хочу поудобнее поместиться! И лгу себе, лгу, обольщаюсь, обманываюсь… Ну, как отнимут у человека совсем все «дела», да опоры – что тогда останется, к слову, тому же монаху-отшельнику? Заземленный человек ищет дела. А отшельник? Ему что становится делом? Только молитва, но ведь и ей можно по-разному заниматься. В своей самости неспособное возлюбить Господа (как призывает нас Первая Заповедь)  человеческое сердце будет творить для себя из огромных молитвенных правил то же самое земное дело, за которое захочет ухватиться. Да и причем здесь отшельники? Как предельное состояние духовного существования… Да, изо всего может сотворить себе человек «земное дело» и беспечно мечтать  при этом, что «сокровище его» – на Небесах…

Анна вдруг вспомнила, что древние монахи, если и делали что помимо молитвы, то лишь самое необходимое для поддержания жизни, если рукодельничали, то только так, чтобы не занимать ничем сердечный ум: плели корзины и циновки и тут же сплетенное распускали… Немногие ученые монахи и великие отцы Церкви оставляли писания в помощь шествующим за ними (это была бесценная духовная милостыня, дар любви и сострадания немощным людям), хотя святые считали пребывание ума в Боге – самым высоким занятием. И для тех отцов-учителей их писания не являлись той опорой, которая держала бы их на поверхности жизни.  Они пребывали «в Господе». Вот они-то и могли сказать всем сердцем: «Крепость моя и пение Господь, и бысть мне во спасение»(7) .

То, что открылось тогда Анне в неотмирном озарении о Первой Заповеди, очень ей помогло: обнажило скрытую от нее самой правду об истинных причинах очень многих ее переживаний, порожденных мучительным отрыванием от земли и от всего земного в себе, – не только от прежних понятий ума, но и от всего того, что можно было назвать «ветхостью» – самыми глубинными основаниями своей поврежденной природы. Удержать духовное видение в полноте его широты и силы она, конечно, была не в состоянии, как не старалась, но оно  сохранилось в ней на годы и она теперь изо всех сил пыталась держать в себе покаянную мысль о том, насколько же она далека от Первой Заповеди, насколько духовно немощна и несостоятельна, насколько еще иллюзорны и мечтательны, «психологичны» все ее упования на то, что ее жизнь и вся она чуть ли не пребывает уже там – за чертой этого мира и этой жизни.
 
Если бы все ее устремления, ее сокровище действительно пребывало там, то она не стала бы искать опор существования здесь… Теперь, – говорила она себе, – для того, чтобы действительно достигнуть пребывания там, живя еще в теле, нужна здесь непрестанная молитва, нужны гораздо большие усилия, самолишения и труд – все то, что только зависит от человека. Только бы не впасть вновь в самообман…
Как же Анна все это тогда прочувствовала! Вот уж когда действительно чистые слезы текли из ее глаз: слёзы смирённой, кающейся души, молебные слёзы о помощи. Страх, стыд, сокрушение – только что не отчаяние, и мучительное искание того, что теперь должна и могла бы изъять она из своей жизни как необязательное, как мишуру, отвлекающую, мешающую ей держать себя в предельном напряжении, в собранности, в молитве, не рассеиваться и нудить, нудить, нудить себя: отсюда – туда, – к Нему, к Единственному Сокровищу ее сердца: «Да святится Имя Твое!»

Медленно, трудно и со скрипом менялось нечто в душе Анны… Безмерная Божия любовь помогала срывать с души личины лжи и самообмана, обнажать горькую правду о человеке, а, значит, искать и пути врачевания. Годы спустя, когда Духовник снял с нее запрет заниматься писаниями, вернул ей это занятие теперь уже как послушание (разумеется, в духовно-церковном ключе – иначе она и сама уже просто не могла), Анна приняла это послушание без тревоги – в надежде, что ее послушание теперь не сможет вытеснять из ее сердца «внутрьпребывание»(8)  о Господе…  Но все это было впереди, до него еще дожить надо было…


***
Однажды, когда в очередной раз владыка, неотступно глядя Анне в глаза, выговаривал ей очень колкие для души вещи, она все по тому же ветхому, самозащитному инстинкту избегания боли, даже и подумать не успев, парировала: «Что же, мол, владыко, вы от меня хотите? Ведь я ветхий человек…» Реакция владыки была еще более стремительной: «И я ветхий! И все мы ветхие!»
 
Не проходили с ним никакие фокусы и самозащиты, никакие смиреннословия и ложные самоукорения, не получалось забегать вперед в подобном якобы самоукорении, дабы не получить, предупредив, от него в разы более чувствительный удар  Не получалось при нем ничем укрыться: он все уловки видел насквозь и все умел разоблачать, ведь когда-то много лет назад точно так же – и долго, и сурово! – пестовали и его душу поистине великие старцы, большинство из которых уже во времена Анниного послушничества, Церковь канонизировала. Всю педагогику старчества можно было свести к одному – обратить послушника к самопознанию, научить подлинному видению самого себя, своей греховной поврежденности и собственных грехов как песок морской, что святые отцы и называли началом выздоровления души человека. А потому не упускали они случая – с поводом и без – смирять своих учеников-послушников.
Так что сам Духовник, как никто другой, и знал, и видел, и все понимал в человеке и о человеке. Однако и Анна, по милости Божией, имела кой-какую приметливость. И на сей раз она извлекла для себя пользу: «Ага… – отозвалась она на слова владыки, – значит «ветхость» - это не просто личина, которую взял, да и сбросил, пробыв годик-два-три на послушании, но очень долгое и мучительное занятие и подвиг покаяния и очищения…»

Прочувствовать долготу и широту аскетических понятий и выражений – ведь тоже было делом большой важности. Одному скажешь про ветхость, он что-то  свое  и поймет, а другой – другое… В то время как есть устойчивые церковные смыслы, толкования и понимания, рожденные опытом святых, которые и должны усваиваться сердцем христианским, пребывать в нем, вытесняя волюнтаристские индивидуальные понимания сути слов и вещей «от ветра головы своея», как то   свойственно этому погрязшему во зле своевольному миру.

Так подобные разоблачительные мгновения – от озарения к озарению, от одного урока владыки – к другому, незаметно становились главным делом Анны и подлинным стержнем ее внутреннего бытия.
Казалось бы, Анна совсем зарылась в самой себе, но при этом она отмечала и побочные действия духовной педагогики: она все острее и болезненнее реагировала на неправды и злобы этого мира, все в более устрашающем виде открывалась ей и степень греховной поврежденности человека. Она ведь только тем и занималась день и ночь, что познавала эту греховность в самой себе, через себя, а это – в свою очередь – обостряло и ее духовное видение окружающего. Духовник – в свою очередь – мастерски утяжелял пресс и возгревал костерок Анниной ревности…

Несмотря на категорический запрет заниматься писаниями, наложенный на Анну: «твой удел – плита!», – владыка однажды вдруг со срочностью призвал Анну к себе и с самым строжайшим и гневным (на сей раз не в сторону Анны) настроем выстрелил: «Нужны сильные публицисты! Слышишь, Анна?! Нужна настоящая публицистика!» Оказывается, стали известны заявления одного митрополита (это был конец 90-х годов прошлого века) о том, что пора переходить нашей Церкви на новый календарь, что надо многое в ее правилах и уставах пересматривать, перетряхивать и обновлять, что, якобы, среди святых есть вовсе не такие уж и святые, что недавно канонизированный Иоанн Кронштадтский на самом деле был лишь любителем шикарных облачений, и т.д. и т.п…

Сколько ж Анне потребно было усилий, чтобы отойти от реалий жизни, забыть думать о своей прежней воинственной профессии, а свой внутренний «инструмент», или, как выразился бы Гамлет, свою флейту душевную, перестроить на совсем иной лад, и вдруг – на тебе! – «нужны сильные публицисты».

Владыка метал молнии и даже потрясал кулаками, а Анна… улыбаясь, тихо приговаривала: «Крестом, владыко, крестом…» (и такой между ними мог быть разговор, и такой…) Она чувствовала, что в этом диалоге они друг друга слышат  отчетливо: и высказанное, и не высказанное. «Кто же такую публицистику напечатает, владыко?!  Все издания в руках противников Церкви, или тех, кто только и чает вернуть к жизни дух церковного обновленчества… – А мы листовками, листовками будем разбрасывать наше слово везде, где только сможем, листовками!»
Таким был ее Духовник: человек огненной веры и верности, истинный воин Христов. Анна все в нем принимала: его корневую русскость и безмерную сыновнюю любовь к России, глубочайшую верность традициям и Преданию Матери-Церкви, и, конечно, его нередко кажущуюся противоречивой, а на самом деле ясную и последовательную святоотеческую педагогику. В общем, пришлось Анне браться за исполнение порученного, хотя пера в руки она не брала уже годы и листовку написать не сумела. Иное вышло, словно само собой…

Получив оставленную на вахте «работу», – а это был стих, который начинался словами: «Все исколото сердце иглами…», Духовник, как обычно, Анне не ответил. Много позже и случайно Анна узнала, что владыка этот стих показывал Святейшему, и Патриарх Алексий, глубоко взволнованный остротой прозвучавшей в нем боли за поругание святынь веры, этой отчаянно-горькой реакцией паствы, вызвал к себе того митрополита и убедил его написать покаянное письмо. Ведь тогда даже кроткие агницы-монахини одного древнего монастыря взбунтовались, и отказывались подходить к этому архиерею под благословение.

Ни разу не поскорбела Анна, что за послушание Духовнику она оставила профессию (в том числе и возможность оставаться одним из кормильцев в семье). Не без великих трудов и переживаний, но с Божией помощью утлый кораблик ее семейства все-таки не потонул. Горше и труднее для Анны было другое – жить с «кляпом» во рту, терпя муку вынужденного молчания и бессилия заступиться за то, что ей, как и владыке, было бесконечно дорого.

Вот на таком фоне и произошло с Анной одно знаменательное событие, которое можно было бы и оставить за скобками, так как нет никакой радости вспоминать и перетряхивать человеческие недуги и претыкания, если бы не принял и в этих событиях участия мир иной: сначала попустив сам ход событий как испытание для Анны и, вероятно, для другой Божией души, которая участвовала в них «с другой стороны», так и в качестве утешения и укрепления пострадавшему.
…Однажды давнишняя сослуживица Анны, хорошо знавшая, как бедствовала Аннина семья, решила сосватать ее в качестве шеф-редактора в один монастырь, который от щедрот благотворителей вознамерился издавать свой собственный глянцевый женский журнал. Анна оживилась (за благословением к Духовнику она пока не обращалась, поскольку официального приглашения тогда еще не поступало и шли только первоначальные переговоры) и сразу начала выстраивать структуру нового издания. Это она любила и умела делать и делала, трудясь последние предмонастырские годы во главе одного крупного издания…

Анна повстречалась с монахиней, которой было поручено руководить этим делом, и той разработка, которую предложила Анна, пришлась по душе. Казалось бы, дело покатило по гладким рельсам в сторону воплощения. Однако неожиданно и так же быстро, как и началось, вся затея со скрежетом рухнула, так и не дозволив Анне ни приступить к осуществлению ее заготовок, ни вернуться в среду реальных действующих лиц этой жизни, улизнув из своего «затвора». Постаралась другая старая знакомая, уже много лет жившая у стен того монастыря. Анна и Зоя (назовем ее так) не встречались уже четверть века. Зоя – очень талантливая и успешная писательница, почему-то Анну издавна недолюбливала. Они никогда не ссорились, не конфликтовали, работая вместе, но Анна почему-то казалась Зое неприлично счастливым и успешным человеком: «Посмотрите-ка на нее: все-то у нее есть – и муж, и дети, и работа, и внешность!» – восклицала двадцать пять лет назад Зоя, вовсе не считавшая нужным таить свое нерасположение, хотя и у нее имелась и престижная работа, и серьезный творческий успех, и масса интересных и модных знакомств в творческом мире, и сын у нее был, разве что только Зоино вдовство их рознило.

Анна ни тогда, ни позже на Зою не обижалась, скорее сочувствовала ей и недоумевала: чему же в ее жизни можно завидовать? Неудачам? Непрерывным семейным скорбям? И вот эта-то Зоя, услышав, что Анне предлагают такую интересную и видную должность – редактировать новый журнал, возмутилась, и, забыв, что двадцать пять лет они не виделись, не знали о жизни друг друга, что ей ничего не было известно о профессиональной деятельности Анны в эти двадцать пять прошедших лет, взяла, да и наговорила той руководящей монахине, что Анна, мол, человек для такого дела неподходящий, что она не то, что им нужно, что Анна вообще ничего из себя ни как журналист, ни как редактор, ни как кто не представляет, да и писать-то совсем не умеет…
Этот отзыв – теперь уже православной сестры о Господе, к таланту которой Анна никогда ничего кроме восхищенного уважения не испытывала, о которой никогда не говорила, не думала и не захотела бы произнести ни единого дурного слова, ей передали. Удар оказался сильным. Не потому, что с работой ничего не вышло, не то, что об Анне плохо отозвались (привычное дело), а потому, что так поступил человек, исповедующий Православие, пишущий и публикующий хорошие книги о святых, знавший от общих друзей о трагических личных обстоятельствах жизни Анны, человек, который не мог теперь судить и о ее профессиональных возможностях, не ведая того, чем и как занималась Анна в течение двадцати пяти лет…

Нелегко было прочувствовать, как все доброе в человеке перевесила  застарелая болезненная зависть, как грех искорежил сознание человека, с легкостью и бездумным бесстрашием совершившего этот ужасный, с точки зрения Анны, поступок.  Ни тогда, ни после – до конца жизни – Зоя так и не попыталась перед Анной покаяться, хотя как-то раз издалека все-таки позвонила Анне, и, как ни в чем ни бывало, почему-то стала спрашивать телефон совершенно незнакомого Анне человека. А православные книги Зои все набирали тиражи…

В то время Анна вновь болела: и этот безжалостный поступок человека, с которым когда-то мирно вместе трудились, и нескончаемая неопределенность ее теперешнего существования, и постоянное, все возрастающее недовольство Духовника, которое Анна всё чаще улавливала, – всё это разом придавило ее, и Анна горько заплакала, хотя слезы о житейском у нее давным-давно уже высохли.
Были ли эти слезы желанной выжимкой из оливок? Вряд ли, но было в них и нечто подлинное, имеющее свою духовную цену…

Искушения не ждут, когда мы будем сытыми, здоровыми и во всеоружии. Сатана изыскивает те моменты жизни, когда мы ослабеваем: «…Тогда Иисус возведен был Духом в пустыню, для искушения от диавола, и, постившись сорок дней и сорок ночей, напоследок взалкал. И приступил к Нему искуситель и сказал: если Ты Сын Божий, скажи, чтобы камни сии сделались хлебами.…»(9)  Блаженный Иероним Стридонский в своих Толкованиях на Евангелие от Матфея обнажает внутренний промыслительный ход событий: «телу [Спасителя] предоставляется возможность испытать голод, чтобы таким образом дать повод дьяволу к искушению… Испытывающему голод говорится нечто подходящее».

Одно к одному, искушение на искушение, давление пресса увеличивается… 
Рядом с изголовьем Анниного топчанчика – на стене – висела картонка с тесно наклеенными на нее самыми первыми, самыми дорогими для Анны маленькими бумажными иконками. В глубоком безмыслии повернулась Анна к стене и… замерла: она увидела, что и по иконам текут прозрачные вязкие струи слез… Неужели?! – не поверила она своим глазам. – Неужели они заплакали вместе с ней?! Но действительно: по маленьким бумажным образам Антония Великого, великомученика Пантелеймона, святого блаженного Прокопия Великоустюжского (в день его памяти ушел из жизни сын), преподобной Марии Египетской, святых праведных Кирилла и Марии (родителей преподобного Сергия Радонежского и небесных покровителей среднего сына Анны) и преподобной игуменьи Евфросинии Полоцкой текли маслянистые и благоуханные струи...

Анна сняла их на ватку и приложила ее к сердцу. Боль ушла… И все ушло. Удалилось…
Вскоре Анна оказалась у Духовника и рассказала о теперь уже не существующем предложении редактировать журнал, но про ход событий, искушение и утешение даже молвить не успела: Духовник почти всегда обрывал Анну на полуслове. И на сей раз, реакция отца наместника была гневная, но только теперь направленная прямиком на Анну: ему, вероятно, послышалось, что она сама обращалась или собиралась обратиться в тот монастырь к тамошнему старцу – весьма популярному и очень охотно постригавшему приезжавших к нему паломниц, которые потом продолжали свою обычную мирскую жизнь, и даже припеваючи, вовсе не так, как Анна. Своим чадам владыка не разрешал обращаться к другим старцам и старицам. И понятно почему: он-то прекрасно знал, что настали времена «оскудения преподобных»(10)  и что истинных старцев больше нет. Разве что – благословенные единицы из единиц.
Но вот и эта скорбь минула.

***
Не один год прошел, пока Анна начала постигать, какое удивительное чувство свободы и внутреннего блаженства рано или поздно может быть даровано человеку, ставшему о Христе ничего не значащим, шаг за шагом отрекающемуся от всех своих «имений» (11) : от служебных положений и профессиональных заслуг, от признания талантов и способностей, от удобств и уважений мира, от достойного положения в семье и тем более от каких-либо духовных преимуществ перед другими…
 
В те годы ей с «братом Сергеем» по наследству достался весьма далеко от Москвы старый деревенский дом с довольно большим суглинистым участком – давно заброшенным, заросшим сорняками и превратившимся в неподъемную целину. Денег на технику и помощников не было. Но зато нашлась титановая лопата, которой и вооружилась Анна, пытаясь возродить эту целину, чтобы разбить огород, посадить цветы, превратить пустырь в частицу Божией земли. Анна отвоевывала землю небольшими кусочками, сажала цветы, давала им имена святых: этот куст – в честь преподобного Серафима, этот – в честь Государыни-мученицы, а этот – в честь мученика Государя… И эти занятия становились для Анны тоже своего рода «делом», земной опоркой, которая вполне могла погребсти все ее небесные чаяния: уж слишком много сил приходилось ей вкладывать в эту неподдающуюся землю. Но, с другой стороны, ведь не по ее воле появился именно такой дом и участок, так что Анна в общем склонялась к мысли, что это все – попущение Божие, и надо не бороться с ним, но смиряться и стараться «нравственно, по заповедям проживать данные обстоятельства», как и учил Духовник.

Старый дом – запущенный, грязный, совершенно без удобств – сопротивлялся как мог, сил у Анны, конечно, не хватало, чтобы преодолеть этот хаос. Но когда поздно ночью после 16–17 часов работы она подходила под иконы в своем закутке в избе в этом состоянии своей последней физической и душевной усталости (и для последнего были основания) в подчинении семье, она чувствовала, что вот теперь она могла бы поднять глаза на икону Христа и что теперь она может взглянуть в Его Единственный в мире Пресветлый Лик не как раб или наемник, а как чадо, как евангельский сын.
В те годы – что на огороде летом, что на службах в монастыре она постепенно на опыте постигла истину слов великого святителя Филарета Московского, которые он произнес однажды в своей проповеди на Рождество Христово: «Беспокровные токмо странники входят в Вефиль и Вифлеем – дом Божий и дом Хлеба животного. Только произвольные изгнанники земли приемлются в граждан неба».
Такими беспокровными странниками были Мария – Матерь Божия, которой подошло время родить, и Иосиф Обручник. Им и рождшемуся Младенцу Христу не нашлось места ни в домах, ни в гостиницах Вифлеема – только в пещере, где грелся скот, где Сын Божий обрел ясли и солому и где согревало Его младенческую жизнь дыхание скота. «Лиси язвины имут, и птицы небесныя гнезда: Сын же Человеческий не имать где главы подклонити…»(12)

Анна давно уже отдавала себе отчет, что такое – быть «произвольным изгнанником земли», и что восходит человеку на сердце взамен произвольного отказа от оставленного там, откуда ты был изгнан по собственному произволению и не без Божиего попущения. Но тот, кто не шел этим путем, не предавался всецело в волю Божию, тот не познает никогда, как могут страдания «беспокровных странников», шествующих за Христом, оборачиваться внутренним блаженным ощущением присутствия все восполняющей и возмещающей Божественной Благодати.  Вот только пока живы, не могут и таковые изгнанники опочить на лаврах и зажить припеваюче в своей «беспокровности». Им нужно то самое «жало в плоть», «ангел сатаны» который был придан даже самому святому апостолу Павлу, дабы он «не мог превозноситься чрезвычайностью откровений»(13) , – как некую соль, предохраняющую душу человеческую от загнивания гордостью. А что это – как не новые искушения, скорби, болезни, возникающие там, где никтобы и предположить не мог?

Вслед за подвигами «лопаты и мотыги», которые вследствие своей тяжести своей заменяли для Анны предохранительное от сильной порчи действие соли, ждал Анну осенью очередной удар и в монастыре. Как мы уже рассказывали, за свое усердие в возделывании «всех» трех узелков с молитвой Иисусовой, Анна была вознаграждена нежданно-негаданным благословением Духовника выполнять полное монашеское правило. Это фактически было своего рода первое духовное одобрение за несколько лет жизни Анны при  владыке. Что для нее могло сравниться с таким счастьем? Только обретение самого монашества.

Однако жизнь ее, особенно в летние месяцы, складывалась очень напряженно, и она иногда что-то не успевала выполнить из своего большого правила. Но потом, приезжая в город, она непременно каялась отцу Варсонофию на исповеди в своей неисправности: что-то не дочитала, мол… Простите… А он милостиво всё это слушал и кивал головой.
И всё бы ничего. Да подвела дочка. Маша в отрочестве была очень шустрой и самостоятельной. Так, не спросив мать, она взяла, да и благословилась у владыки на перевод в школу-пансион где-то за городом, которую только-только начинал устраивать монастырь для детей из православных семей. Анна была, конечно, очень озабочена. Но что делать? Пошли на родительское собрание перед зачислением детей, которое проводил отец Варсонофий – ему и предстояло стать духовником этой школы. К сожалению, Анне на собрании очень не понравилось. Сердце защемило от того, что услышала она там, что восчувствовала. Долго Анна вместе с родными обсуждали Машин отъезд, а потом решили позвонить Духовнику и поделиться с ним своими сомнениями. Позвонил владыке «брат Сергей» и сказал, что его смутило на собрании (а он тоже там присутствовал) высокомерное отношение к «отсталым» якобы от духовности и церковности родителям, от которых чуть ли не спасать детей следует, и что возникло опасение потерять дочку, если она будет воспитываться в таком духе. Но владыка всего этого не слышал: тираду Сергея записал автоответчик.

На другой день ничего не подозревающая Анна пошла на исповедь к отцу Варсонофию. Какой же разнос ожидал ее! «Как, мол, посмели они звонить владыке-наместнику, излагать свои сомнения, не высказав их первоначально отцу Варсонофию!» В первое мгновение Анна поразилась тому, что в таком гневе и не без злости на нее кричит священник: ей тогда казалось, что уж священники-то все страсти свои личные поизживали и они теперь почти как святые – бесстрастны. Анна мгновенно упала на колени и начала просить прощения… Но отец Варсонофий продолжал кричать и даже на следующий день, когда она подошла к нему, он ругал все с той же злостью… Она поняла, что тут оказались задеты личные планы будущего духовника школы, а главное, священник искренне был возмущен «безнравственным» поступком Анны: они обратились якобы с жалобой на него к Духовнику, а надо было сначала сказать все ему самому. То же, что в такой непростой нравственной ситуации семья Анны стремилась заручиться благословением своего духовного отца, посоветоваться с ним, поскольку Анна воспитывалась в монастыре в духе послушания, в духе отчаянной борьбы с самостью и своеволием, и в серьезных вещах старалась поступать по благословению, – в это отец Варсонофий почему-то никак вникнуть не мог – это были чужие – не его проблемы… А тут, вполне возможно, Аннина инициатива могла обернуться для него неприятностями. Но никто не мог и ожидать, что владыка поступит так, как он поступил в этой ситуации…

И вот что выяснилось… Когда владыка прослушал запись автоответчика, он тут же вызвал к себе отца Варсонофия и, молча, дал ему прослушать всё, что было высказано Машиным отцом. Наместнику отец Варсонофий, конечно, ничего особенного не сказал и даже возражать не стал. Но гнев свой при встрече сорвал на Анне. И еще не раз, подходя  к нему на исповедь, Анна начинала класть ему земные поклоны и просить простить ее. Но сделать это ему было, как видно, крайне трудно.
Анна не считала себя виноватой: кроме сомнений и родительских тревог, ничего плохого ведь не было сказано наместнику, и это не была жалоба, да и к кому же им было обращаться с сомнениями, как не к своему духовному отцу – ведь он же дал Маше благословение поступить в ту школу? Анна ценила отца Варсонофия, немало полезного он передал ей за предыдущие годы, но теперь она пребывала в растерянности: что делать? Перестать ходить к нему на исповедь, чувствуя  его глубокое недоброжелательство, или же преодолевать себя и терпеть? События имели продолжение, и все решилось само собой.
 
Когда Анна летом в очередной раз покаялась на исповеди, что не вычитала что-то из своего монашеского правила, ее вскоре неожиданно вызвал к себе Духовник: «Что это ты там такое обширное молитвенное читаешь? Мне нажаловался на тебя отец Варсонофий, сказал, что у тебя надрывы и надломы из-за слишком большого и превышающего твои силы правила. Ну, так вот: никаких монашеских правил – утром полчасика на молитву и вечерком – полчасика, и никаких канонов и ничего другого».
Вот это был удар! Шторм, девятый вал! Последнюю горбушку у нищего вырвали! И даже не то, что отец Варсонофий мог так отомстить или проучить Анну, якобы зеркально повторив ее перед ним провинность (пойти и нажаловаться Духовнику, ей о том ничего не сказав) – даже не это. Правило было самой великой ее радостью и утешением за все последние годы, единственной ее духовной опорой в то время. Никакого надрыва и надлома у Анны, конечно, не было,  оказалось, как это не парадоксально, что из молитвенных правил тоже нельзя сооружать себе земные подпорки. Даже не они должны быть главной опорой человеку на спасительном пути к Богу.

Как это часто бывало, вышла Анна от наместника не чувствуя ног. И как всегда, откуда ни возьмись, предстали пред ней тут же знакомые матушки-монахини: «Ну что? Ну что он тебе сказал? Почему у тебя такое лицо?!» – «Снял полное правило, оставил только самый мизер утренних и вечерних молитв», – ответила Анна. – «Как?! У тебя было монашеское правило?! – возопили монахини. – А почему он нам он не дал такого правила?!»

Но Анне было не до них. Она вновь ощущала себя абсолютно опустошенной, беспокровной, эдаким «лишенцем», утратившим последнее. Но между тем в глубине души – до чего же непросто устроен человек! – Анна уже всё приняла. Матушки вокруг ахали и охали, дергали ее за рукава, а она думала свое: разве ж монашеским-то правилом она внутри себя не тщеславилась хоть самую малость? Разве не хотелось ей взять реванш перед знакомыми по монастырю, от которых она уже столько натерпелась – самими болезненными были насмешки над ее, якобы ею самой, выдуманными мечтаниями о монашестве – они не верили, что Духовник сам посеял в ней эти помыслы, и считали Анну пребывающей в духовной прелести врушкой. Вот и хотелось Анне иной раз предъявить им свое владыкой благословленное монашеское правило. Правда, она этого не делала, но знала, что могла сделать. И это тоже было средством защиты ее достоинства, от людей поругаемого.

…А Духовник в проповедях повторял еще одну свою любимую фразу: «Достоинство человека восстанавливается на кресте».

Слышал внутренние помыслы Анны ли не слышал ее духовный отец? Скорее, все-таки и знал, и чувствовал по «блаженно-святой» Анниной физиономии, с которой она в последнее время стояла в храме. Вот и выбил при удобном он при случае почву из-под ног у духа самости, чтобы не сопротивлялся, не пользовался доспехами, но смиренно шел под нож, под пресс, дабы полилось, наконец, чистейшее духовное масло.

И вновь пошло всё по-старому… Ох, несладко было дома у Анны в то время. И болела она непрестанно. И как-то все ее угрызали, придирались, а она только и делала, что пыталась терпеть да смиряться. Не было, наверное, даже самой мелкой сошки, которая бы не нанесла бы Анне хоть маленькой, да заплеушины.
В те дни решили они с дочкой, братом Сергием и с кем-то из родных съездить в Троице-Сергиеву лавру – помолиться преподобному Сергию. Анна взяла в дорогу книжечку со службой преподобному и про себя читала ее всю дорогу, но даже и в пути ее непрестанно обижали, цыкали на нее близкие, потому что, теперь уже от напряжений и скорбей, она вновь оглохла, и то, что она то и дело переспрашивала, всех раздражало…
 
В Лавре народу было очень много, стояли в долгой очереди к раке преподобного, а когда взошли в собор, Анна пребывала уже в таком сокрушенном состоянии, в такой подавленности, что даже не смогла стоять и слушать читавшийся акафист. Да она и могла ли она его расслышать? А ведь и ей хотелось в акафисте выплакать свои слезы – и жалостливые, и покаянные, и слезы далеко зашедшего изнеможения…
Анна не могла даже сама подать записки в лавку и купить свечи, потому что на фоне шума не слышала, что говорит ей монах, что спрашивает, а на просьбы ей помочь, родные только раздраженно отмахивались…

Она припала лицом к древним плитам собора, и из глаз ее выкатилась поистине горючая, единственная и обжигающая слеза. У Анны даже мелькнула странная мысль, что эта слеза как огонь может прожечь плиту пола. И вырвалось у нее одно-единственное самостийное, неприготовленное слово: «Святый отче Сергие, благослови мне иноческое постническое житие!..»

Когда вышли из собора, прямо на площади Анна уселась на лавках рядом со странниками. Дочь купила ей постный пирожок, она сидела и жевала и в каком-то полном душевном оцепенении ни о чем не могла думать от усталости и огорчения – от того, что даже не сумела толком помолиться у раки преподобного Сергия.
И вдруг душа ее почему-то резко встрепенулась… Анна встала и поняла, что в молниеносном духовном внутреннем видении рядом с нею возник сам Преподобный – ослепительно-белый старец, сияющий неземной любовью, которой человек даже помыслить не может. Был миг, когда она видела его неземной сияющее-благостный лик! Он что-то сказал ей бесконечно ласковое, отеческое и благословил… А в это время ее близкие, уже уходя в сторону Святых врат, кричали ей: «Идем… Пора! Идем!» Но Анна словно приросла к земле рядом с Преподобным. «Я должна здесь остаться? – спросила она его внутренне. – Но ведь здесь же мужской монастырь?!»
В этот миг видение исчезло, и Анна, совершенно потрясенная, поплелась к своим.
Несказанная любовь окутывала ее сердце – любовь, излитая на нее светящимся Преподобным Хозяином Лавры. Она попыталась что-то сказать о нем своим. Но они и слушать ее не стали. А ей хотелось сказать, что она увозит вместо той предельной униженности и скорби море несказанной любви, излитое на нее столь щедро. И что нужно, чтобы и другие знали, что существует такая Любовь, о которой люди даже и не ведают.

И вновь засветилось в сердце Анны дивное слово святителя Филарета о «беспокровных странниках», о том, что токмо таковые входят в Вефиль и Вифлеем, – дом Божий и дом Хлеба животного, что только произвольные изгнанники земли приемлются в граждан неба. Ведь в Лавре и она побывала среди эти беспокровных странников, чтобы ещё и ещё раз вновь убедиться в святой истинности этих слов.

Сноски:
1.1 Тим. 1:9.
2.Герой повести Ф. М. Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели».
3.Пс. 103:25
4.1 Цар. 16:7
5.Мф.6:21
6.Мк.12:30
7.Прокимны и аллилуиарии воскресные на литургии. Глас 2.
8.Выражение святителя Феофана Затворника.
9.Мф.4:1-3
10. «Спаси мя, Господи; яко оскуде преподобный, яко умалишася истины от сынов человеческих. Суетная глагола кийждо ко искреннему своему: устне льстивыя в сердце, и в сердце глаголаша злая» (Пс. 11:2).
11. Лк. 14:33.
12. Мф. 8:20.
13.2 Кор.12:7.

Фото Екатерины Кожуховой
Продолжение следует...