Калитка

Владимир Подтыканов
               
                Калитка

               Он не помнил что именно приснилось, но проснулся со стесненным сердцем чувствуя как какая-то безотчетная необъяснимая тоска заставляла его ныть ощутимо и болезненно. Вглядываясь в темноту комнаты, в темноту за окном и вслушиваясь в тишину вспомнил как вот также рано, просыпался иногда в детстве. Перебирая в памяти свои пацанячьи вчерашние дела, думал - чем бы заняться сегодня. Многое чего в то время сулил ему предстоящий день.
               Еще затемно, как бы понимая, что еще рано не очень громко, вполголоса, заявлял о себе проснувшийся петух. Едва начинало светать, чтобы разбудить свое семейство он голосил уже громче. Вскоре со двора доносилось кудахтанье кур и гогот гусей. Бродя по натянутой  проволоке, гремел своей цепью «Разбой». Скрипнув, отворялась калитка - мать провожала на пастбище подоенную «Зорьку». Звякая сбруей, фыркал «Орлик», тарахтела телега - отец уезжал косить сено.
               А когда над землей показывался красный-красный край солнца, взлетев на забор и от всей души хлопая крыльями, каким-то особенно звенящим и как бы переливающимся, булькающим, клокочущим от волнения голосом - петух радостно приветствовал его восход. Вздрагивая от утренней свежести, сжавшись и приподняв плечи, поглаживая по всей длине озябшие руки он выходил во двор. В летней кухне мать процеживала молоко и наливала ему в алюминиевую кружку. Еще неостывшее, оно пахло «Зорькой» и полынью.
               Вспомнив вкус того молока, Васька непроизвольно зачмокал губами, сердце защемило сильней, а тоска стала невыносимой. Что-то властно и сильно тянуло туда. Тянуло так что…
               Решив ехать прямо сейчас, оделся и выгнал из гаража машину.    
               Переехав  заросшую с обеих сторон камышом плотину, ту самую по которой ездил еще с отцом и матерью на лошадях, выехал на дорогу к хутору. И дорога была та же. Только в то время на ней не было асфальта, а берестки и акации вдоль нее, точно также как и он, Васька, были тогда совсем еще маленькими.
               Как же выросли за это время и даже постарели они?
               Сердце защемило сильней и всю дорогу одолевали воспоминания об отце, матери, брате, доме…
               Оставив машину на краю хутора, пошел на родную улицу. Здесь все было по старому. И калитка та же. Привычно толкнув ее - замер. Перехватило дыхание, сердце затрепыхалось, заколотилось так, что было больно ребрам. Какое-то время стоял не понимая - что же произошло? Пока не дошло - калитка!..
               Этот скрип он помнил, оказывается, всю жизнь. Помнил столько же, сколько помнил себя, хотя не вспоминал уже лет двадцать. Помнил, как придя из армии и вот также толкнув ее, точно также замер, тогда, с точно также не знавшим куда деваться, колотящимся сердцем. Твердый и острый ком  подступил к горлу когда, сквозь выступившие слезы, увидел знакомую тютину и отцовский верстак под ней. Со всхлипом втянув не ставшего вдруг хватать воздуха и всем своим истосковавшимся сердцем, задохнувшимся свистящим шепотом выдохнул – Родина!..
               Только тогда, только после трехлетней разлуки, впервые в жизни понял - что значило для него это слово.
               Он помнил и родные шаги между калиткой и домом, и знал их. Знал, кому принадлежали они. Знал и в горести, и в радости. Знал в заботах и в праздности.              Знал… Но затихли они уже на этой Земле. Одни затихли давно, другие не очень а, третьи, совсем недавно. Затихли так, что эта беспощадная обвалившаяся вдруг на него тишина, казалось не только грохотала в ушах, но и постоянно, и болезненно ныла где-то в сердце. До спазм в горле, до рези в глазах, до мурашек по коже, до замирания сердца и той знобящей кожей ощущаемой холодной, вакуумной пустоты, понял - он один, теперь совсем один остался на всем этом белом свете. Оглядев двор, увидел - тютины уже нет. Не было и отцовского верстака. Многое, очень многое в их жизни было связано с этим деревом. Оно было как бы членом  семьи. А может так оно и было?.. 
               Рассказывали, еще не умея ходить, он ползал под ней собирая сладкие, сочные ягоды. Лицо и руки постоянно были перепачканы их темно-фиолетовым соком.
Когда подрос, собирал с отцовского верстака, куда они падали перезревшие и сочные или стоя на нем, срывал прямо с дерева. Не знавшему шоколадок, карамелей, мороженого и сгущенки ему тогда казалось, что ничего на свете не было вкуснее их.   
               Впрочем… Сейчас ему казалось так же.
               Уставшая по несколько раз в день сметать эти ягоды отдавая их курам и уткам, однажды мать подступила к отцу чтобы он спилил ее. Он ответил - дерево не виновато. А если  мы не умеем довести до ума то что оно дает?.. Оно же для нас старается.
               Пораженная этим доводом, мать впервые взглянула на тютину не как на дерево, а как на живое существо тоже делающее отведенное ей дело. И то ли  признав членом семьи, то ли животиной их двора как корова или поросенок, но перестала выливать под нее грязную и мыльную воду. На зиму, весной и летом после каждого дождя вскапывала землю под ней или заставляла его с братом. В летнюю жару когда земля от сухости трескалась так что лом или лопата проваливались в трещины так и не доставая дна, они поливали ее выливая по несколько десятков ведер. А вода все уходила и уходила. Они помогали ей выжить и в благодарность за это, она уже не сбрасывала с себя мелкие, незрелые но уже старчески высохшие мертвые ягоды, а снова одаривала полновесными, сочными, спелыми. Всю зиму они ели варенье, сваренное матерью и бабушкой из этих ягод. А когда пошла мода закатывать все в банки, к нему добавились компоты с добавлением вишни и алычи.
               Под шорох ее листьев он засыпал и просыпался. Под ней же, за отцовским верстаком и приставленными к нему столами его провожали в армию, встречали после. За тем же верстаком и приставленными к нему столами играли свадьбу. На этом верстаке стоял гроб с телом отца и, наверное, матери и брата…
               Тот же ком подступил к горлу, навернулись слезы, навалилось чувство той до конца еще не осознанной, но и без того уже огромной вины. Там где когда-то стоял его с братом велосипед, отцовский мотоцикл, материны  кастрюли, ведра и коромысло – теперь стояли и лежали совсем другие вещи. А сам дом казавшийся когда-то огромным, и бесконечно, неразрывно родным, как бы отстраненно отдалился, стал маленьким и жалким словно оставленный всеми сиротинушка, в окружении этих чужих вещей. Будто что-то свое, единственное, незаменимое, до боли дорогое увидел навсегда потерянным в чужих, равнодушных руках. Только сейчас до него дошло все то что вкладывают люди в понятие -  родительский дом.
               С тем же скрипом затворив калитку, с тем же комом в горле и при тех же слезах, тихо побрел по родной когда-то улице, ничего не видя вокруг.
               Однажды, сразу после армии, он что-то строгал на верстаке. По лицу то и дело елозила какая-то молодая веточка, как это играясь делают дети. Казалось, он слышал не шорох листьев, а счастливый детский смех. И, даже, предупреждающий шепот мамы-тютины
             – не балуй!.. Это человек!.. 
               Был он тогда с похмелья, рубанок съезжал то вправо, то влево, доска то и дело отъезжала от упора вслед за рубанком, а тут еще эта веточка…
               В сердцах рванув ее и сломал. И тут же испугался. Казалось, это не сок дерева выступил на изломе, а детские слезы. А вместо прежнего детского смеха, чудился удивленный и горестный плачь. Тот же голос мамы-тютины «выговаривал» 
             – я же говорила!.. Это человек!..
               Мелькнула трусливая мысль
             - Господи!?..
               Что они подумают обо мне?..
               Метнувшись в дом нашел бинт и осторожно, и бережно как свою собственную руку сложил и перебинтовал ту веточку. Через некоторое время с радостью убедился -   срослась. Только на месте излома остался едва заметный бугорок.
               Просохшие было слезы подступили снова и он почти вслух простонал  – Господи!.. Да ведь было же и во мне когда-то,что-то?!.. 
               Несмотря на ранний час у забора на лавочке сидел заметно постаревший дед Свистун. Васька присел рядом. Не обращая на него внимания, погруженный в свои думы тот сидел безучастный не только к нему, но и ко всему вокруг.
               Пешком и на велосипедах люди гнали коров в стадо. Помахивая хвостами и задумчиво мотая головами, коровы тоже думали какие-то свои думы. Подходя друг к дружке приветствовали подруг вновь встречаясь после порознь проведенной ночи, одновременно принюхивались стараясь определить - чем же это таким вкусненьким угощали их хозяйки перед тем как подоить? Низко, на одной ноте басовито мыча, огромный темно-красный бык рвал передними ногами землю и бросал  высоко в верх словно был недоволен чем-то или  показывая, на что способен.
               Словно только-только заметив, заинтересовавшись, сердито двигая бровями и беззвучно шевеля губами дед поворачивался к нему, отворачивался, и наконец спросил - а ты, часом, не Чеботарь ли будешь?.. Васька?..
             - Он самый – не столько обрадованный что узнали, сколько чувствуя ту, теперь уже неотплатную вину перед отцом, матерью, братом ответил он. Эту вину знали, конечно же, и люди. И знал этот дед. 
             - То-то я и смотрю… - раздумчиво протянул Свистун. Замолчав, сложил руки на сухую вишневую палку, поглядывая на проходящих коров тем вечным крестьянским оценивающим взглядом, как бы сравнивая со своей. И то ли эти сравнения были не в пользу его коровы, то ли то о чем думал было не в пользу Васьки, со вздохом и едва скрываемым осуждением, сказал – ждали… Ждали они тебя… Особенно мать…
               С тем же, отозвавшимся в Васькином сердце болью с горестным и как бы осуждающим вздохом, произнес - да и отец тоже…
               Сказал, словно бы и не так уж осуждающе, сказал, словно и у него были такие же свои шалопаи. И в то же время, сказал, словно и сам чувствовал какую-то свою вину за то же самое что и он, Васька. Чувствовал все эти прожитые годы, как чувствуют ее все когда приходит время. Эта вина висит на каждом. Висит на всех. На одних больше. На других меньше. Но осознание этой вины, слишком поздно доходит до нас.
               Слишком поздно…
               И от этого «слишком поздно» ком опять подступил к горлу и до рези защипало глаза. 
               На кладбище было так тихо, как бывает только на кладбище. Как бывает там, где покоилось все то что когда-то было жизнью. Родной жизнью. Не слышно было даже пения птиц и вообще ничего. Только легкий степной ветерок, словно чей-то, откуда-то вырвавшийся вздох едва слышно печально прошелестит листвой и, то ли от времени, то ли на погоду, то ли это так и должно было быть – казалось, словно жалуясь на судьбу или на что-то вообще, неслышимо скрипели и потрескивали старые, черные кресты. Здесь словно витали воспоминания о тех былых жизнях или они и в самом деле каким-то образом присутствовали где-то. Васька даже обернулся несколько раз – казалось, кто-то, то ли с памятника, то ли с какого-то холмика, то ли откуда-то оттуда, безмолвно окликая, смотрел на него.
               А может быть, так оно и было?..
               Ведь все когда-либо жившее и все происходившее под этим небом, где-то остается на этой Земле, отпечатывается, обязательно оставляя хоть и незримый, не видимый нами, но несомненно существующий след. Эти прожитые жизни поселились здесь теперь уже навечно. Что-то неумолимо и страшно подчеркивало - все это уже в прошлом. В прошлом. И никогда-никогда уже не повторится. Никогда-никогда уже не будет…
               Могилу отца Васька нашел не сразу - очень уж разрослось, заселилось за это время кладбище. С затаенным страхом разглядывал знакомые лица на памятниках. Были среди них и уже старые, были и молодые, и даже совсем еще детские - эта жизнь не щадила никого.
               Глядя на памятник, на скорбный холмик, до рези в сердце, явственно и остро дошло осознание того что, только это теперь и осталось от, как казалось когда-то,  вечного отца. Вспомнил все о чем предупреждал он. Вспомнил как  легкомысленно, как по молодости беззаботно и бесшабашно не обращал внимания на те отцовские предупреждения. И как сбылись, как же страшно сбылись все они…   
               Что-то навалилось на него. Задыхаясь, со всхлипом втянул ставший вдруг  разреженным воздух, рухнув на колени повалился перед этим холмиком, раскинув руки  обхватил, уткнулся лицом в сухую, горячую, шершавую, колючую землю и придушенно застонав завыл, сотрясаясь в тех судорожных, тех запоздалых, тех страшных, годами а может и десятилетиями, копившихся в нем рыданиях.