Бессмертный Александр и смертный я - 5

Волчокъ Въ Тумане
                **********

                (Крепость в Кармании, зима 4-го года 113-ой Олимпиады, 325-324 гг. до Р.Х.)

Больше не буду так напиваться, никогда не буду.

Был во мне источник сумасшедшей отчаянной силы, который помогал неделями работать без сна – потом я, конечно, валился дохлой тряпкой, еле мог трясущимися руками дотянуться до чаши, и все, запой на пару дней. Но потом опять что-то разгоралось, словно чье-то мощное дыхание раздувало во мне жизнь.

Я завороженно смотрел в огонь, с сонной зачарованностью, словно сказки слушал. Что-то оттуда приходит, изнутри пламени, переливается из огня прямо в душу, мимо разума. Недаром в огонь смотрят пророки и ясновидцы в ожидании божественных откровений. Раньше и мне помогало, но теперь - нет … Нет, зряшные усилия. Ничего не дается в руки. Любой источник пересыхает, если вычерпать его до дна

Я вспоминал Гераклита: «Все обменивается на огонь, и огонь на все, как золото на товары и товары на золото. Огонь правит миром и судит его. Всё грядущий огонь будет судить и осудит.»

Через тысячу непостижимых лет – какой будет земля? Закрыв глаза, я могу представить и новый потоп, дельфинов, прыгающих вокруг шлема афинской девы, и, что мне, как ценителю Гераклита, ближе – трещины в земле, откуда польются огненные реки, вспыхнут, как сухая трава, македонские леса, закипит море, волки закружатся в огненном кольце, беспомощно скаля зубы, как в окружении собачьей своры, вспыхнут птицы на лету и упадут с небес горящими дневными звездами. Я видел в огне пересохшее дно морей и скелеты сирен и морских чудовищ.

 Вдруг стало нечем дышать, и я распахнул ставни. Взметнулись ленты, звякнули колокольчики - птицы часто залетали ко мне в окно и чего я только не придумывал, чтобы их отпугнуть. За окном ничего не было, только черное небо без дна, дыханье спящего мира, звезды и невидимые волки.

Небо не отвечает на вопросы, как огонь, но если выпьешь побольше, это и ни к чему. Довольно и того, что оно слушает и смотрит всеми своими звездами, как будто ты что-то для него значишь. Я дышал морозным черным воздухом, пока не наступила почти неестественная ясность.

Игла входит в сердце – то холодная, то горячая, напоминанье о том, что у всего на свете есть конец.

- Вино тебя убьет, – говорит Александр.

- Зато сегодня оно поможет мне пережить этот день.

Любой, самый длинный день кончается. Чем он счастливее и радостнее, тем неожиданней нас застигает ночь. Но так ли это плохо? Иногда видишь, как в ожидании ночи загораются восторгом влажные от страсти любимые очи. Да и сам ни о чем думать не можешь, ничего делать не в силах, только ждать, сидя на ложе, как в тиши и темноте ты откинешь полог…
Может и та ночь, которая стережет всех смертных, не хуже на вкус. Не попробуешь, не узнаешь.


                *************

Наш род был не царский, а жреческий, не столько знатный, сколько древний, не столько прославленный, сколько известный, только вот чем – долго рассказывать. Мы были связаны родством со всей Элладой: с Аргеадами, Орестидами, линкестийскими Бакхиадами, фессалийскими Алевадами и с моллоским царским домом, и даже с иллирийским царем Бардилом - всё благодаря редкостной красоте наших женщин.

Наша история прежде шла особняком, вдали от Пеллы и Аргеадов, у нас в Орестиде были свои цари, свои деньги отливали, и говорили у нас в горах по-иллирийски, хотя поднимали и македонский. Но постепенно Македония, то и дело тянущая лапу в чужие владения, заставила с собой считаться. «Куда денешься?» - говорил дед, но все равно пути нашей семьи тянулись какими-то узкими горными тропинками, по самой круче, по самой чаще, по разбойничьим горным тропам, лишь изредка пересекаясь с большой македонской дорогой.

 В детстве для меня не имело никакого значения, что корни нашей семьи в Орестиде, тогда я и знать не знал, что дед ходил в набеги вместе с иллирийцами на нижнюю Македонию, участвовал в паре-тройке заговоров против македонских царей, безуспешных в целом, но выгодных деду в итоге. Он виртуозно умел разжечь смуту и поддерживать войну в горах хоть столетьями. И когда цари это понимали (а дед помнил их чуть не дюжину, на македонском престоле долго не засиживались), начиналось время переговоров: дед торговался, как барышник, сдавая друзей и продавая союзников, получал полное прощение и большие отступные, отдавал детей в заложники и снова изменял. Многие бы хотели покончить с нами навсегда, да руки коротки; у себя в горах дед сидел как орел в гнезде – не дотянешься.
Наши родичи были горды и надменны, гордились же чем попало: если богаты – деньгами, если кого обманут – умом, а у кого ни того, ни другого – тогда красотой. Сами себя считали особой породой, смотрели на всех сверху вниз с высоты своего роста, головы высоко держали, спины прямо. Рассказывали семейные легенды о кровной мести, взаимных смертельных проклятьях, колдовстве и порче, предательских убийствах, о перебежчиках и подстрекателях – незачем вроде бы такими предками чваниться, но ведь похвалялись. В коварстве и измене тоже есть что-то чарующее, не всем доступное. В этой кровавой истории наше рода мне особенно нравился тот изворот, что будто бы мы происходим не от людей, не от царей, а от неведомого бога. Прямо в лицо остальным смертным это говорить было не принято (да и боялись, что засмеют, меднолобые), но в семейном кругу упоминалось ближе к концу пира: да, мол, мы мы не такие, как все, мы по своим законам живем, а ваши нам не указ, и позволено нам куда больше, чем другим.  Мне нравилось верить в это и я говорил: «Божественная кровь чище царской»! Отец отшучивался: «Цари, хоть и ненамного, а все ж понадежнее богов будут».

Я пребывал в счастливой уверенности, что мой отец самый храбрый воин и грозный полководец, особо отмеченный царями, и мало кто может равняться с нашей семьей по благородству породы и заслугам. Царь, конечно, на самом верху, но следующие сразу мы. И с кем бы меня жизнь не свела, я этим людям подарок делаю, что разговариваю с ними учтиво, как с равными. Отец над моей аристократической спесью посмеивался: «О, мы-то себя высоко ценим, только за нас никто эту цену не дает».

Род наш был знатный, богатый и по-царски широкой жизни, но в междоусобицах и кровной мести истощался и разорялся, и ко времени моего рождения мужчин в роду осталось немного: дед Деметрий, мой отец, и три моих двоюродных брата (сыновья дяди Алтемена, который умер рано и я его почти не помню. Одна из сестер отца была замужем за сыном иллирийского царя Бардилла, и я ее в глаза не видел и даже о ее существовании в детстве на знал – иллирийцев я считал врагами и зверообразными чудовищами, и уж родственниц им отдавать – все равно что Андромеду к скале привязывать проглоту на прокорм.  Одиннадцать старших братьев отца погибли, не дожив до зрелых лет, также как несколько десятков моих двоюродных братьев – так что долгая жизнь явно не входила в число даров нашего бога.

Впрочем, порой и я чувствовал, что мы в Пелле не свои; была такая высокомерная отстраненность от тех, с кем приходилось соседствовать. И правильно, ведь по сути те из нашей семьи, кто жил в Пелле, были заложниками македонского царя, обеспечивающими верность деда или хотя бы возможность отомстить, перерезав нам глотки, если дед опять что-нибудь учудит. Дома то и дело слышалось: «Что за напасть среди жаб в болоте жить? Разве с этими низинными баранами договоришься? На этой плоской земле и души все плоские» . И я четко знал, где свои, где чужие. «Мы чужих не любим, - говорил отец с легкой усмешкой. – Мы и своих-то с трудом выносим».

Свои – отец, наша небольшая семья, старые слуги, десять конников из Аргосской илы, горцев нашего рода, которых мы снаряжали в армию Филиппа, и отслужившие свое ветераны, которые жили у нас в доме скорее как родичи, а не как слуги. Это была обязанность этеров царя – поставлять своих людей в конницу и фалангу, вооружать их достойно. Наши служили в коннице, это было в несколько раз дороже. Содержать десять человек и коней - обременительная обязанность, которая стала совсем непосильной, когда отец разорился, но мы скорее с голоду бы сдохли, чем сократили число наших дружинников, ведь по ним определялось достоинство и сила всего рода. Уж на это даже наш прижимистый дед всегда деньги с гор присылал. Дружинники были и ядром нашей личной маленькой армии, последним рубежом обороны, если бы Македония, как не раз бывало в истории, неожиданно пошла бы в разнос, оборвалась бы в смуту. Двадцать обученных бойцов в смутное время – неплохой шанс выжить и заставить себя уважать, а ведь были еще и табунщики, и конюхи, и рабы-фракийцы, с которыми отец прекрасно ладил. С таким отрядом можно было бы через всю Македонию пробиться, а там – в родные горы, и хрен достанешь.

Отец был широк, отважен, сочувственно любопытен к новому и незнакомому, но и он говорил: «Мы живем в этом мире, как в осаде, на все четыре стороны бой ведем», так что я с детства привык интересоваться происхождением и всегда четко знал, кто элимиот, кто тимфаец, кто эмафиец, кто линкест, с кем у нас в горах союзы, а с кем – отложенная при Филиппе, но не отмененная навек кровная месть.

Но чем становился я старше, чем больше сливалась моя жизнь с жизнью Александра, я я становился здесь своим и уже Пеллу воспринимал как родину, а горцев, как смешную дальнюю родню, которая невесть по каким обычаям живет. Время всё меняет, иногда себя и не узнаешь, как взглянешь назад.


                ********

Последнее восстание в Орестиде было, когда мне было лет шесть. Где-то через год у нас в доме появился Пердикка, сын нашего последнего орестийского царя Оронта, – взволнованный, красивый, горбоносый паренек лет тринадцати, с прекрасными манерами, полный уважения к старшим и тайной надежды на то, что случится чудо и его здесь не убьют.

Его родня предпочитала не слезать с гор, не доверяя Филиппу, но тот требовал гарантий послушания, и ему кинули Пердикку, как кость злому псу. Царь попросил отца взять Пердикку под свое крыло: негоже юноше царского рода быть одному при дворе. Тем более, он был наш родич, мне он приходился двоюродным братом, его мать была сестрой моего отца.

Он был испуган, растерян, по-спартански смиренно опускал глаза и прятал руки под новеньким нарядным гиматием с еще не разгладившимися морщинами. Представляю, как на подъезде к Пелле его переодели в праздничное, умыли и причесали. Жертвенный ягненок. Отец очаровал его влегкую, Пердикка позже всегда вспоминал его со слезами благодарности в карих телячьих глазах. Он был застенчивый, чувствительный и мечтательный, сходу влюбился в отца, но любовниками они не стали, отцу хватало с ним забав в платоническом стиле. Впрочем, может чего и было; я к таким вещам не особенно внимателен, мне бы в своих делах разобраться.

- Для тебя существует лишь одна опасность, - мягко говорил отец, а я вертелся рядом и с жадным любопытством заглядывал в лицо Пердикке – речь ведь шла о его смерти, и мне хотелось почувствовать это.

– Одна опасность – месть, - говорил отец, полузакрыв глаза, словно стихи сочинял. - Филипп любит тебя и желает тебе только добра, он будет счастлив и горд твоей верностью, он будет воспитывать тебя как своего родича, возвышать настолько, насколько царь может возвысить своего друга. Ведь нет ничего более дорогого, чем друг, который мог бы стать смертельным врагом, но избрал дружбу и верность. Кто был любимейшим другом царя Аминты? Дерда линкестид, сын его злейших врагов. А кто ближайший друг Филиппа? Махата, сын Дерды. Не бойся, только ничего не бойся, и доверяй царю.

Я узнавал те воркующие интонации, которыми отец успокаивал животных, предназначенных в жертву, когда вел их к алтарю.

Отец как-то проболтался, что на восстание Оронта подталкивал мой дед. Со смертью Оронта в бою кончилось и восстание. Оставшиеся в живых сдались и признали царя Филиппа. Дед торговался, как барышник, насчет условий сдачи и сумел выторговать для себя очень многое; ведь Орестида показала, что может еще доставлять неприятности Македонии, с ней надо считаться и, первым делом, стоит улестить и переманить на свою сторону самых влиятельных людей в горах. А влиятельней моего деда людей там не осталось. Выходило так, что царь Оронт погиб, чтобы дед получил в свое ведение управление серебряным рудником, оружейные склады и эргатерии на границе с Иллирией и часть доходов от них.

Я не помню, что отец хоть недолго беспокоился по поводу того, что дедову голову насадят на пику на крепостном мосту или что его приволокут в цепях в Пеллу с петлей на шее. И не мне одному, наверно, приходило в голову, что дед договорился с Филиппом задолго до восстания. Оно было обречено на поражение изначально и окончательно передавало Орестиду в подчинение Македонии. Филиппу это было очень выгодно, да и дед в накладе не остался. Молодой царь Оронт умом не блистал, но думаю, он догадывался, что вся эта затея плохо для него кончится, и ему совсем не хотелось ввязываться в безнадежное дело, но что он мог поделать? Как он мог сказать «нет» восьмидесятилетнему старцу в ореоле седин, вдохновенному и пылкому, как юноша, который готов был идти в бой, как простой воин, и сложить седовласую голову за свободу Орестиды. Дед словно плескал своей скудной кровью на жертвенник свободы и предлагал царю Оронту сделать то же самое, а вокруг стояли и смотрели наши боги, жаждущие крови, смуты, резни, и наши горы, всегда готовые к войне.

Пердикка, конечно, знал, что Филипп убил его отца и разорил его дом, знал, что мой дед использовал его отца как ступеньку к серебряным рудникам, обманул, против воли вовлек в восстание, а потом бросил… Бедный парень! Невинность, доверчивость и покорность мало кого от смерти спасают, но Пердикку спасали именно они.

Он, конечно, выбрал верность. От родни своей шарахался, к отцу льнул, Филиппом восхищался. Пердикка вскоре стал царским оруженосцем и ужасно этим гордился, и то, что он был при этом еще и заложником, он предпочитал не замечать. Обычай набирать себе оруженосцев из мальчишек самых знатных родов Нижней и Верхней Македонии, разумное обращение с ними, царский блеск и громкие победы часто делали сыновей кровных врагов Филиппа его вернейшими сторонниками.  Вот у Александра это получалось хуже, у него не находилось времени на дрессировку породистых щенков.

Отец объяснил Пердикке: не надо думать, что кругом враги, Филипп милосерден, великодушен и хочет только одного – чтобы все забыли прошлые распри. Пердикка с облегчением поверил. Нести в одиночку груз родовой вражды с Аргеадами ему было явно не по силам. Было в нем желание обольщаться и упрямо верить в то, что все хорошо, до тех пор, пока плохое не свалится ему прямо на голову и не расплющит в лепешку. Обласканный царем, он с огромным облегчением выбросил из головы все, чем его пичкала горская родня. Филипп не собирался его убивать без повода, и Пердикка отвечал ему преданностью и обожанием.


                *********

Даже странно, что при таких предках у меня ни разу не возникало даже искушения изменить своему царю – ни Филиппу, ни, тем более, Александру. Я прекрасно могу вообразить и прочувствовать волнующее ощущение тайной власти, свойственной предателям и заговорщикам: вот, ты спишь не знаешь, что месть уже на пороге… удовольствие смотреть честным сияющим взглядом в глаза того, когда собираешься предать и убить, и знать, что он не видит ни хрена, кроме честности и преданности, что ты уже обрек его на смерть в своем сердце, а он этого не знает, и вот он удивится, когда увидит клинок у себя внутри живота, а потом, подняв глаза, мое торжествующее лицо: что, не ожидал?

Внутри у меня есть какой-то узкий колодец, где утоплены все эти темные возможности – предательство, зависть, ревность, ненависть, страх, отчаяние, жажда крови…

 Представить это все я могу, и не только это, а кучу всяких других вещей похуже, но вот изменять… Нет, я свою гордость утверждаю в верности, хотя знаю, что это дело не выигрышное, провальное. Кто ценит верность? Каждый хочет видеть себя окруженным верными людьми, которые счастливы будут заслонить его своей грудью, приняв на себя смертельный удар. Вот только к таким самоотверженным друзьям уважения нет ни на обол. На что они годны? Они предназначены для того, чтобы кинуть их судьбе, как отступное, как захромавшую кобылу догоняющей волчьей стае.

Сейчас я обижен на царя смертельно и в ярости грызу ногти: «Он меня не ценит совсем, мать его так, я для него грязь под ногами, а где он, на хрен, другого такого дурака найдет, готового за него каждый день в лепешку расшибаться и жилы рвать?» Самое отвратительное в этом – четкое осознание бессилия всех этих жалоб. Единственно возможный выход - вдолбить царю в голову, что он без тебя не проживет, а заставить его раскаяться можно только умерев по-настоящему. Вот тогда и поплачет. Мило, но хотелось бы все же услышать это собственными ушами и порадоваться, а радостных покойников я что-то не встречал. В общем, умирать погожу, не дождетесь.

(Пью чашу за чашей и упреки все горячей, сердце все ожесточенней).


                **********

Идеи всегда приходили в голову Александра – прокатиться на льдине по речке во время ледохода, прыгать через костер (дров мы не жалели и он горел до неба), с завязанными глазами на спор залезть по фасаду дома на крышу, поймать и отлупить двух охранников Филиппа за то, что они назвали Александра недомерком - мы им по пояс еле доставали, и в тот раз больше досталось мне, потому что царского сына они все же боялись убить, а меня нет. Мы ходили ночью на кладбище, высматривать то ламий и мертвецов, встающих из могил, влезали на деревья за самыми недоступными птичьими гнездами. Александр один раз оборвался с такой верхотуры, что я и не чаял живым его увидеть, но, пролетев метров пять, он удачно упал животом на толстую упругую ветку, и сумел за нее зацепиться.

Была одна постоянная игра, превратившаяся в привычку, от которой я и сейчас с трудом удерживаюсь, - когда гонят стадо, хлопнуть быка по заду или по лбу. Александр до бычьего лба поначалу не доставал, и брал палку. Рассказы Лисимаха о богах и героях здорово пришпоривали фантазию – и эта игра с быками оттуда, и наша попытка запрячь в повозку хряка и теленка (за неимением льва и вепря).  Удирать приходилось не столько от быков, сколько от пастухов, которые нас люто ненавидели и бросались с посохом наперевес, стоило нам появиться на горизонте.

Так мы развлекались чуть не каждый день, причем, не припомню, чтобы мне хоть раз хотелось делать что-то подобное. Мы были покрыты кровью и боевыми шрамами, как ветераны, провоевавшие лет по тридцать, и упорно старались свернуть себе шею, но почему-то не сворачивали. Наши самоубийственные забавы никого не тревожили, ведь из нас растили воинов и мы с детства должны были закаляться в опасностях и разных лихих выходках. Я же привязывался к Александру все сильнее. Людей всегда тянет к тому, что может их уничтожить.

Тогда Александр еще не разобрался со своим предназначением, его привлекало море, вернее, морской разбой. Мы пробирались в гавань (вот туда нам запрещали ходить, но нас, конечно, только сильнее туда тянуло), проходили сквозь портовую толпу к последнему причалу, и завороженно смотрели на воду – это была самая дальняя, самая манящая дорога, которая могла привести нас куда угодно. Другой берег озера был виден так ясно, рукой подать, он казался таким безмятежным, тихим, в отличие от здешней суеты и гомона, казалось, можно заметить нимф в камышах и фавнов в ивняке.

Рыбы в то время в озерах, реках и морях было, как в золотом веке, полно всякой. Видно было, как бьются на мелководье нерестящиеся обезумевшие карпы, как в камышах толчется красноперка, как красавец линь, сияющий, словно начищенная бронза, роется в иле, поднимая темное облако. Каждый раз какие-то радостные чудеса. То рыбаки выловят наконец огромного столетнего сома, заросшего мхом и ракушками, жирного, как боров. Он был тяжелей нас с Александром вместе взятых, и наверно, чувствовал себя хозяином здешних вод, пока и его за жабры не взяли. У него и имя свое было, только вот я позабыл. То, крякнув от натуги, выбрасывают на берег огромного крапчатого лосося, а он, как норовистый жеребец, бьется и рвется, раскидывая хвостом рыбаков, скользящих по чешуе и потрохам на берегу, и еще сильней заплясал на земле, разбрызгивая кровь по сторонам, когда, изловчившись, ему тесаком отрубили голову.

Иногда мы ходили еще дальше – к речной пристани, там рыбаки побогаче привозили и морскую добычу – угрей и мурен, мерзких на вид, но вкусных тварей, желтоперого неподъемного тунца, синего марлина с острым мечом на рыле и тигровыми полосами по телу, полные лодки макрели. Прозрачные креветки щелкали в корзинах, выгибались, словно хотели рывком выдраться из своего панциря, Александру они казались похожими на кузнечиков. Каждый раз кто-то непременно ронял корзину с крабами на дощатый причал: шум, вопли, крабы спешно разбегаются, не будь дураками. Здесь жарили осьминогов на палочках в кострах и тут же продавали их с пылу-жару. Все там пропахло сырой рыбой, гниющими потрохами - ими были усеяны берега озера и реки, и чайки, стадами кормившиеся на этой свалке, не успевали их подъедать. Серебристая чешуя липла к босым ногам, мы утаскивали с собой этот запах в одежде и волосах, и Леонид, лишь поведя носом, уже знал, где мы были.

Мы перезнакомились в гавани со всеми, знали имена всех больших и половины маленьких лодок, помогали вытаскивать рыбу из сетей, первыми видели, как в озеро входит иноземный корабль, и пытались отгадать, откуда он, где побывал. Александр смотрел на эти корабли жалобно и любовно, я боялся, что он проскочит на палубу и в трюм, и поминай, как звали, ищи его потом на Крите или в Египте.

Рыбаки пару раз брали нас с собой на рыбалку. Как-то мы попали в неожиданно налетевшую грозу на озере. Темная синева, борода Посейдона, должно быть, такого цвета, облака горами на горизонте. Сердце обрывалось вслед за лодкой, которую бросало по волнам. Хлестал дождь, мы с Александром жались друг к другу под одним плащом, помню его синие губы и как он говорит: «Не бойся, » - и сжимает мне руку,  а я отвечаю: «Это я от холода дрожу. А ты что подумал?»

Горевший жаждой морских приключений Александр увлек и меня, и у какого-то рыбака из хибары на сваях в Нижней Пелле мы тайком по дешевке купили лодку - трухлявое дырявое корыто, полное воды, - чтобы пуститься на ней в открытое море. До моря мы, конечно, не добрались, нам и озера хватило.

Каким-то чудом отгребли на середину, стадия на три-четыре от берега. Я был на веслах, а Александр остервенело работал чепраком, потому что эта лоханка текла в десяти местах. И тут лодка затонула – впечатление было такое, что у нее просто отвалилось дно, и мы оказались в воде.

Александр четко и, как мне показалось, совершенно спокойно, сообщил, что не умеет плавать, и ушел под воду, даже не бултыхаясь. Я еле успел ухватить его за волосы, нащупав под водой, вытянул наверх, проорал ему в лицо, чтобы он не цеплялся за меня и не дергался, тогда мы сможем вместе доплыть до берега. Александр смотрел слепо, явно ничего не понимая, яростно отплевывался от воды, но потом до него дошло, он мне поверил и расслабился, только судорожно хватал ртом воздух.

Я был совершенно уверен, что никуда мы не доплывем, а потонем, как топоры, но все же ухватил его поудобнее и стал потихонечку грести одной рукой к берегу. Дело шло не очень хорошо, теченье относило нас от берега, тянуло к руслу реки, но какое-то время мы смогли продержаться. Наше крушение заметили рыбаки, бросились на выручку, яростно работая веслами, вытащили за шкирку и доставили на берег, добродушно ругая на все лады.
Возвращались мы в город молча – слипшиеся волосы, мятая одежда, синие губы, пустота и оцепенение. «Хреново гребешь», - сердито сказал Александр. Он тяжело переживал разочарование.

Леонид уже приготовил розги. Порку Александр перенес без единого звука и сказал надменно: «Я совершенно ничего не почувствовал». Такой бледный, маленький, ростом мне по ухо, он был воплощением отваги и отчаянных поступков. Рядом с ним и я учился подавлять страх и самоуверенно смотреть на любую опасную задачу.

                ********

Когда я оставался ночевать у Александра, то и просыпался вместе с ним, чаще всего до рассвета, оттого, что Леонид срывал с нас одеяла, обзывая лентяями. Как же холодно зимой было вставать, до сих пор помню! В тазу приходилось лед разбивать, чтобы умыться. А потом Леонид посылал нас на пробежку до завтрака. На бегу мы хоть согревались.

Иногда мы просыпались сами до его прихода и принимались бороться в постели, сопя и задыхаясь. Леонид как-то застал нас за этим. Александр был на этот раз победителем, держал меня за шею, сидя на моем животе, сильно не душил, просто придерживал, чтобы я не вывернулся. «Лежи так», - говорил он и стискивал пальцы у меня на горле. Леонид пришел в бешенство, сбросил Александра на пол, меня стащил за ноги с кровати. Он раздавал нам пощечины и тряс каждого за плечи по очереди; его ядовитые слюни летели нам в лицо, он орал о разврате, а мы не понимали, чего ему от нас надо. Сейчас, когда я так много знаю о разных пороках, у меня дух захватывает от того, какими невинными ягнятами были мы тогда. Но Леонид видел только грязь, жалкий человечек.

Чаще всего он гнал нас по гати через болота в холмы. Все же он многому нас научил. Не суметь найти топливо и разжечь костер в любую погоду было позором. У Александра огонь, похоже, от одного взгляда загорался. А я, помню, все сбивал костяшки пальцев кресалом, раздувал искорки во мху до боли в щеках, и все без толку – откуда-то проскальзывал ветер и смахивал крошечный огонек с трута. А потом мы с огнем и ветром вдруг поняли друг друга, и теперь, стоит мне натесать искр, как ветер сам легко и жарко раздувает огонь.

Мы бегали между корабельных сосен, играли в войну с кентаврами, обстреливая дротиками медовые стволы. На южном склоне в роще ветки сгибались от апельсинов, лимонов, их свежий, сочный запах заставлял окончательно проснуться, словно весельем кто-то брызгал в глаза. Если Леонид был рядом, он не давал нам покоя: влезал в наши игры, всё ему было не так, он швырялся шишками и желудями, чтобы мы лучше запоминали его слова: «Не горбись, уродом вырастешь, сиди пристойно, одерни подол. Задохнулся? Позорище! Баба беременная быстрей бы пробежала». И все, опьяняющий простор, синее ясное небо, блаженный смолистый дух, – все исчезало, оставалась досада, обида да утренний озноб. Мы вздрагивали от резких щелчков желудями, но делали вид, что нам все равно, только шипели сквозь зубы: «С-с-сука…»

Насколько же было лучше одним, без унизительного присмотра. Кто нам только не встречался в лесу – иногда мы помогали пастуху искать заблудившуюся корову и освобождать овцу, запутавшуюся в ежевике, изощрялись в насмешках над охотниками, которые возвращались в город с пустыми руками или с парой воробьев, болтающихся на поясе. Встречались бортники, сборщики смолы, старики со связками хвороста, с которыми Александр был неизменно ласков и любезен, словно в каждом подозревал бога, сошедшего к нему в таком жалком облике для испытания его добродетели.

В холмах мы обычно встречали и зимний рассвет, первые розовые лучи, первое талое золото неба, слабое зимнее солнце. Какая особая ясность всего вокруг, какой был воздух – как ключ ледяной.


                **********

Все наше ученье, конечно, было лишь дополнением к благородному воинскому искусству. Большую часть времени мы проводили в казармах и конюшнях, много ездили верхом, дрались на деревянных мечах, учились управляться с копьем… Александр был рожден воином, и я верхом стал ездить раньше, чем хорошо ходить научился, а пяти лет уже мотался на своей коняшке с отцовскими табунщиками, подражая им во всем. Наши деды и отцы так жили, и мы по их заветам…

Мы могли часами следить за единоборствами щитоносцев, маневрами фаланги или выездкой лошадей. Если гоплиты выходили из города, мы увязывались за ними, как лунатики за луной.  Меня поражало, что Александр, как ясновидящий, всегда угадывал, кто из победит в учебном поединке, и время называл: «Всё, ему конец,» - и я до пяти досчитать не успевал, как один из бойцов ловил ртом воздух, держась за бок, а лохаг прекращал бой, резанув ладонью по горлу: «Убит».

Засмотревшись, Александр, словно во сне, повторял движения бойцов - безошибочно, стремительно, с самоуглубленной одухотворенностью танцора. Он и меня вовлекал в этот странный танец: внезапно оборачивался и яростно делал выпад невидимым оружием, целясь мне в грудь или в голову, с таким неистовым жаром, что я отшатывался, как от настоящего меча, и сердце обрывалось, не зная, цело ли, или уж пробито железом. Я поднимался ему навстречу, и мы начинали кружиться в странном поединке, безоружные, издавая воинственные птичьи крики, разя невидимыми мечами, нападая и отбивая удары.

Помню, после одного моего удачного выпада, Александр замер, прижав руки к животу, колени его подкосились, и он упал на землю с гримасой резкой боли. Я тупо стоял над ним и смотрел, как беззвучно шевелятся его губы, как мертвенно стекленеют глаза. Он перепугал меня до смерти. То, что это всего лишь игра, вылетело из головы, да он и не играл - когда я попробовал его поднять, он резко дернулся и глухо застонал. Я умолял его: «Вставай же! Да что с тобой?», и, казалось, годы прошли до тех пор, когда он стал дышать ровнее, смотреть осмысленнее, осторожно зашевелил руками и ногами, а потом и заулыбался мне синими губами, к которым постепенно возвращался цвет.

«Какой же ты гад!» – я разревелся, как маленький. Я уж было совсем уверился, что убил его колющим ударом несуществующего меча. К этому времени к нам примчалось несколько гоплитов, которые видели наши игры и тоже решили, что произошло что-то плохое. «Что случилось?» Они запыхались, гремели доспехами, тяжело дышали. «Гефестион меня сегодня, наконец, убил», - объяснил Александр, улыбаясь во весь рот, и легко вскочил на ноги.


                ********

Самыми любимыми играми Александра были тактика и стратегия. Глядя на любой дом, он прикидывал, как его штурмовать и как в нем держать осаду. На улицах Пеллы и в садах Эг происходило бесчисленное множество сражений. В гавани высаживались вражеские войска, на озере еле помещался совместный персидско-афинский флот, с востока и севера текли орды варваров, с юга объединенные силы эллинов, воодушевленных Демосфеном, шли, чтобы положить конец Македонии. Александр таскал меня за город, посмотреть, как они расположат войска, высчитывал, как быстро персы смогут переправить конницу, где развернется фиванская лента, найдется ли там место для маневров нашей фаланги.

Несомненно, он каждый раз разбивал врагов, несмотря на все трудности, и все усложнял себе задачи: поначалу они нападали по очереди, потом все вместе и в самое неподходящее время, когда большая часть наших войск осаждала Византий, и Александр чернел от непосильных усилий организовать оборону с тем, что осталось. Приходилось набрать ополчение в Верхней Македонии и проводить его скрытно через блокаду противника. Он высчитывал, насколько городу хватит продовольствия, сколько продержится Престол, если городские стены падут, достанет ли кормов для персидской конницы, за какое время гонец доберется до Византия и как быстро наши войска оттуда придут на помощь. «Но ты ведь понимаешь, - говорил он озабоченно, - персы сделают все, чтобы не дать нам соединиться, они перебросят часть войск в Амфиполь и там преградят нам дорогу. В сражении отец будет тяжело ранен, Антипатр убит, они не сумеют прорваться, но свяжут персов боем, - говорил он быстро, и глаза лихорадочно блестели. – Главное, рассчитать момент для главного удара, когда ополчение из Верхней Македонии будет уже на подходе. Лишь бы линкестийцы снова не подвели… Нет, сначала мы отправим отряд сжечь корабли персов, чтобы ни один не ушел…»

Он быстро определял численность и состав отряда, взглядывал на меня сияющими глазами: «Тебя ранят в правое плечо, но ты переложишь копье в левую руку и будешь сражаться, пока не почувствуешь слабость от потери крови. Меня ранят в голову, и кровь будет заливать мне глаза, но я пробьюсь к тебе, не волнуйся, и мы завершим начатое. Так что во время главного сражения тебе придется сражаться левой рукой...» На следующий день на тренировке он заставлял меня отрабатывать колющие удары левой, и деловито расспрашивал у насторожившихся этеров состав зажигающей смеси.

Поначалу я не поспевал за ним в мысли, приходилось расспрашивать отца: насколько вероятно участие спартанцев в общеэллинском походе против Македонии, так ли страшны персидские серпоносные колесницы. Отец, когда понял в чем дело, охотно включился в игру и стал подбрасывать разные идеи – он очень любил всякую бессмыслицу и игру ума.

Я передавал Александру, что корабли, может, и не стоит сжигать, надо оставлять врагам возможность для отступления и бегства, а то им хочешь не хочешь, придется биться насмерть – а нам оно надо? Но можно договориться с кипрскими царями или финикийцами, чтобы они напали на персидский флот на обратном пути, были бы деньги. «Пусть уходят, - соглашался он. – Мы прогоним их с нашей земли и настигнем в Азии».

В наши стратегические забавы отец включил политику и дипломатию. От него мы знали, что спартанцы охотно пойдут на союз с персами ради гегемонии в Элладе, что в Афинах начнется бесконечная свара из-за назначения верховного стратега, и кого бы не выбрали, другие тут же начнут интриговать против него, а демагоги будут протестовать против похода, потому что подготовка к войне стоит слишком дорого и придется сократить бесплатные раздачи и расходы на зрелища и празднества. В некоторых, областях Греции несложно будет организовать очаги сопротивления общеэллинскому походу: желающих половить рыбку в мутной воде всегда полно. С другой стороны, услышав о наших затруднениях, иллирийцы непременно пойдут набегом, они такого случая не упустят.  Придется воевать на два фронта и отлавливать дезертиров – потому что горцы, конечно, будут рваться из армии домой, защищать свои дома и семьи.

Греки наверняка найдут кого-нибудь из Линкестидов, которого объявят истинным царем Македонии и будут таскать его с собой, а его многочисленная родня будет пакостить изнутри и препятствовать набору ополчения. Персидский царь, если не дурак, будет поддерживать всех их деньгами и посылать наемных убийц к царю Филиппу. «И никогда не забывайте о возможности предательства внутри, среди самого близкого окружения, - говорил отец. - В конце концов, большинство македонских царей умирали от ножа в спину, а не в бою».
«Главное в войне – деньги», - передал я Александру слова отца. «А у нас денег нет ни хрена! - радостно откликнулся он. – Ничего, обойдемся. То, что можно купить – ничего не стоит».


                ********

Летом царский двор перебирался в Эги, древнюю нашу столицу, подальше от болотных испарений, от лихорадки, выше в горы, в тимьян и цикламены.

По дороге собирался народ посмотреть на царя и наследников. Александр торжественно выпрямлял спину и помахивал рукой, сдержанно и победоносно улыбаясь. Он был уверен, что все должны его любить, равнодушие разбило бы ему сердце. Олимпиада держалась рядом, верхом она смотрелась неплохо. Каран чужих взглядов не выносил, ежился, отворачивался и корчил рожи – убогие попытки скрыть уродство за уродской гримасой. Я вовсе не хотел жалеть этого поганца, но сердце ныло, когда я на него глядел. Хотелось убить дурака, чтоб успокоиться и не жалеть его.

Рядом с Филиппом возили и Аминту, сына царя Пердикки, который должен был бы стать царем после смерти отца, но никому не хотелось ребенка на троне и связанной с этим смуты в умах, так что воинским собранием на царство выкликнули Филиппа и не разочаровались, так что подрастающий законный наследник никого уже не интересовал. То, что Филипп не озаботился устранением Аминты и тот жил да ума набирался в тепле и покое, по правую руку от царя, многие считали чудовищной беспечностью и непростительной забывчивостью. Но Филипп брата любил, к племяннику был снисходителен и хотел разорвать цепи резни и мести.

Аминта был старше нас лет на восемь, взрослый уже парень, блеклый и вежливый, хорошим здоровьем он не отличался, то понос, то золотуха, и даже как будто гордился этим, перед нами важничал, разглагольствовал о каких-то припарках, а мы лупились на него совятами – нет, ну что за придурок!

Дворец в Эгах был невелик, неказистый, но при этом таинственных, заброшенных помещений, куда люди не заходили годами, там было куда больше, чем в просторном дворце Пеллы, много старинного, тайного, сокрытого от глаз. Тут бродили тени убийц и жаждущих мести жертв. Когда Александр показывал мне дворец, то основными достопримечательностями были места, где кого убили. Мы заглядывали в колодец, куда сбросили сводного брата Архелая, пытались найти кровавые пятна на плитке, где танцевал в честь Диониса Александр, старший брат Филиппа, и где его изрубили люди Птолемея Алороса, и то место у ворот, где испустил дух сам Архелай, смертельно раненый на охоте двумя своими обиженными любовниками.

Как кстати был алтарь Эвменид в священной роще недалеко от дворца! Да, ублажать милостивых и благосклонных богинь приходилось частенько, всегда кто-нибудь кого-нибудь резал неподалеку. Многие, засадив нож кому-то под ребра, удирали со всех ног из Македонии к фракийцам или афинянам, а эриннии неслись по пятам, хлеща убийцу кнутами, не давая ему покоя.

На каждые пять шагов приходилось по одной кровавой истории. Нам охотно рассказывали их и слуги, и охрана – все любят байки, от которых кровь застывает в жилах. История обрастала такими подробностями, что на сцену выходили и призраки убитых, и ламии, и сами боги посылали пророческие сны и стрелы, разящие нечестивцев. Там я впервые осознал наследственную ненависть Александра к линкестидам: он загорался гневом, когда речь заходила о том времени, когда им удалось захватить царскую власть, кусал губы, а как не по-доброму он улыбался, слушая подробные рассказы об их  казнях и убийствах! Порой мы заснуть не могли, видя в тени дерева змееволосую эриннию, которая тянет к нам лапы, а взмах плаща торопящегося стражника казался разворотом их кожаных черных нетопырских крыл.

Александр знал там все закоулки, помню, как в темном и страшном подвале Эгийского дворца, стоя над крысиными скелетами, он обводил рукой это пристанище пауков, летучих мышей и теней неотомщенных мертвецов, требующих крови, и говорил счастливо и гордо: «И это все мое!»

Мы и на крышу влезали по хрустящей черепице. Смотрели вдаль надо всеми, радовались, что мы здесь, а нас никто не видит. А когда это надоедало – начинали кидаться перезрелыми гранатами в тех, кто проходил внизу.

Там мы много бродили по горам. Сейчас мне почему-то вспоминается сумрачная прохлада оврагов даже в самую лютую жару и то, как мы останавливались пить у родников: то черпали ладонями из деревянных желобов, обросших мохом и тиной, то прямо ртом припадали к бьющей из земли ледяной тяжелой струе. В Эгах осталось много красивых статуй, которые Филипп решил не перевозить в Пеллу. Моим любимым был Аполлон Алексикакос, отвратитель зла, - самого Каламида во время чумы позвали сделать эту статую, чтобы задобрить чужого нам бога. Я просто влюбился в печальное и прекрасное лицо этого Аполлона, в его невидящий, рассеянный синий взгляд из-под полуопущенных век, влажно мерцающие белки. Александр меня силком от него оттаскивал.

Дружба с ним здорово выматывала – и я часто увязывался за отцом в наши поместья под Пеллой, чтобы немножко отдохнуть от Александра, и блаженствовал там на воле с лошадьми. Александр же тосковал и считал дни до встречи, набрасывался на меня с упреками, когда я возвращался в Эги спокойный и довольный отдыхом. Его приводило в бешенство, что я мог обходиться без него. Он налетал с обвинениями: «Разве ты не друг мне? Разве друзья не должны грустить в разлуке? А ты с такой довольной мордой! Глаза твои бесстыжие! Ты будто и не скучал по мне!». Меня это забавляло.

Иногда Александр пытался неумело вызвать мою ревность и говорил, к примеру, что едет на охоту с Клитом, а меня не берет: «Ты только под ногами путаться будешь…»  - и напряженно ждал, как я себя поведу. В этих играх я всегда был сильнее, пожимал плечами: «Отлично, мы с Протеем давно собирались сходить на озеро поплавать и понырять со скал, а то мы из-за тебя все время на мелководье плещемся, как куры в луже. Надоело ждать, пока ты научишься плавать». Александр немедленно вскипал: «Ах ты зараза!» Начиналась свирепая перебранка. Он был все же на удивление простодушен при всем своем уме. «Ты ни на что не годен, ты глупый, ленивый, все время врешь. На что ты мне сдался? Ты хуже девчонки, надо мной смеются из-за того, что я дружу с таким сопляком,» - кричал он со слезами в голосе. «Плавать учись!» -  отвечал я, отскакивая подальше.

У него не хватало слов от возмущения, он замолкал, тяжело дыша. В его глазах клубилось и зрело что-то жуткое, он кусал губы и сжимал кулаки. Тогда я понимал – довольно шуток, и лез мириться. Он отходил медленно, смотрел недоверчиво, искоса, тяжело дышал, по телу проходили легкие судороги. Он все принимал слишком всерьез.

Однажды, дразня Александра, я полдня не обращал на него внимания и нарочно лип к Александру Эпирскому, брату Олимпиады, он был старше нас лет на семь-восемь, красивый, ласковый, хитрый парень. Александр, увидев, как я висну на шее у его дяди, почернел, развернулся и со всех ног бросился невесть куда. Оказалось, он бегал за луком, чтобы пристрелить нас обоих. Мы столкнулись уже на обратном пути – у него в лице были три Эвмениды зараз, предельная решимость и холодное бешенство, мне с трудом удалось его успокоить и отобрать лук, разжимая по одному его побелевшие пальцы.

 Иногда он почти умолял:

- Не дразни меня! У меня от злости голову как огнем заливает … Я тебя убью когда-нибудь из-за твоих шуток…

- Да ладно! – Мне так нравилось это напряжение и скрытая угроза. Рыданья Александра над моей проломленной головой крепко засели у меня в памяти и наполняли гордостью и волнением. Все это было так здорово! И я время от времени устраивал свары в ожидании взрыва страстей, чего-то необыкновенного и ужасного, как у Еврипида.

Где-то там, над журчащим родником, в густой тени, среди папоротников и гниющих поваленных стволов, мы принесли клятву вечной дружбы: разрезали ладони каким-то особым ритуальным кремневым ножом, который Александр уволок на время из дворца, долго прижимали склеившиеся руки одну к другой, чтобы надежнее обменяться кровью, а потом еще и пробовали друг друга на вкус, зализывая порезы.