C царем в голове, или Верная мысль

Ирина Мадрига
С царем в голове, или Верная мысль


Болезнь - как испытание, как вопрос: готовы ли мы оставить этот мир? есть ли что для него оставить? считать достоянием или ущербом то, с чем мы его покинем?

Любовь - это боль, которая всегда с нами.
-------------------

Часть первая
Рекс

1
Люди привыкли измерять собственные достижения или разочарования материальщиной. Но в мире не бывает больше или меньше материального. Закон о сохранении энергии можно признавать или не признавать, но он действует независимо от того, как мы его истолковываем, и является законом прямого действия, если использовать юридическую терминологию.
Пользу от жизни одного человека нельзя измерить ни корзинами, ни ассигнациями, ни самолетами или зданиями. Даже написанными книгами или живописными полотнами она не может быть подтверждена. Ценность существования одной человеческой единицы в виде биологически активной субстанции можно измерить только мыслью – мыслью, на которую оказался способен человек, и сторонним оценочным мнением об этом человеке. Но лишь та мысль истинная, которая не зафиксирована на материальном носителе – бумаге, диске и т.п., и не продекларирована.
Пытаясь сделать мысль более выразительной в написанном, уплощаем ее. А мысль – стереоскопична и стереофонична. И этим она отличается от написанных или произнесенных слов. Собственно мысль не обладает формой, только направлением и движением. Впрочем, даже о направлении судить сложно, когда знаешь, что «лево», «право», «верх», «низ», «юг», «северо-запад» – это всего лишь условности, придуманные для удобства.
Мысль – это не всегда слова. Мысль – это прежде всего эмоция в ее чистейшем, целомудренном облике.И пока человек способен думать, способен рождать в себе разнообразные чувства – мысль жива.
Недуг же избирателен в отношении эмоций, он заставляет сосредотачиваться на том, о чем обычно не думаешь. Боль воздействует на мысль таким образом, что придает-таки ей подобие формы. Кто-то сказал бы, кристаллизует. На самом деле, боль возводит вокруг мысли барьеры... У каждого они имеют свою форму, поэтому и болезненная, обжигающая, страдальческая, хилая мысль имеет подобие какой-либо условной фигуры, но в действительности и это иллюзия – оформленная мысль. Мысли никогда не бывают завершенными и совершенными, даже в тех случаях, когда о мысли говорят, что она является верной. Верная – это означает, «та, которой, вероятно, стоит поверить».
Когда мы излагаем собственные мысли на бумаге, то усилием интеллекта делим и измельчаем их с якобы благородной целью – чтобы нас поняли. Но в сущности даже тривиальное «Мама мыла раму» большинство людей не способно прочитать так, чтобы охватить весь смысл, вкладываемый в это короткое предложение. А между тем, в этой фразе – равновесие нашего бытия, озвученное шестью звуками, тремя гласными и тремя согласными, и тайный код, в котором естество нашей жизни, а возможно, и его смысл.
Попробуйте прочесть её задом наперёд или переставить шесть букв из означенной фразы произвольно, как взбредет в голову, – откроются новые смыслы, новые миры, прошлое, настоящее, будущее. Причем одновременно проявится их взаимосвязь и непрерывность, и вместе с тем замкнутость. В ней встречи и прощания, адское наслаждение и райский труд (с возможностью манипулировать эпитетами), тюрьма и воля, толпа и одиночество, любовь и ненависть, рождение и смерть. Она вмещает в себе «от» и «до», между которыми и сконцентрировано именно то, что мы привыкли называть жизнью.
Составители букварей для славянских детей, подав эту фразу в качестве примера «оформленной» мысли из ограниченного набора букв, может быть, сделали это неосознанно, пытаясь отыскать слова, понятные  младшим школьникам, которых надо научить читать. Однако именно эта фраза, запечатлеваемая ребенком фактически на уровне подсознания, творит чудеса. Она формирует тот феномен славянской ментальности, который на Западе обычно называют «загадочной душой».
Она отображает шифр этой ментальности, является чем-то вроде ее штрих-кода.
И что бы мы ни делали, что бы ни писали, как бы не пытались изменить или хотя бы нивелировать собственное естество посредством добровольной привязанности к другим культурам, синтезирования с ними, – нам это вряд ли удастся. Впрочем, это не является изъяном славян, скорее доминантой, которая в океане многовековых цивилизационных возмущений и потрясений удерживает славянство на плаву. Мне оно кажется частью океана, в том смысле, что на рассматриваемом сегменте обозначено буем. Впрочем, Александр Сергеевич Пушкин об этом раньше меня догадался, рассказав нам об острове Буяне.
Кто-то может возразить, мол, слишком скромная роль отведена славянскому коду сравнением с буем. Думаю, нет. Ведь буй в разных условиях может быть и вехой, и маяком, и ограничительным знаком, и средством спасения для утопающих.
Славянский буй в ноосфере закреплен прочно и надолго с тех самых пор, как появилась славянская письменность – точка отсчета, от которой наши предки начали учиться замечать движение собственной Мысли и ее превращение в Слово.
И не случайно, что в русском Слове присутствует слог (а может быть, и корень) «лов». Мы пытаемся ловить и поймать мысль. А она постоянно ускользает, прячется, углубляется, исчезает, снова выныривает и непрерывно ведет нас за собой, и каждый раз «охотнику» хочется схватить ее и приручить, одомашнить, сделать родной и податливой, такой, чтобы не убегала, но возвращалась и сворачивалась клубком, примерно как кошка на пороге дома. Только в таком случае мы способны жить с осознанием того, что наша Мысль и защищена нами, и одновременно она же является нашим оберегом от внешних воздействий, которым мы способны противостоять.

2
Мысль рождается среди звезд и живет на земле. Мысль не умирает, даже если превращается в камень.
Мысль, бывает продуктивной, как индустрия, которая в Эллана Блакытного «голенищами сверкает». Бывает консервативной, как гусь в пруду. Она порой парит в облаках неуловимым разбойником-соколом, порою прет плуг, словно зашоренная лошадь. Мысль взлетает птицами всевозможных видов, теряет перья, ползет, пресмыкаясь, сбрасывая отжившую кожу или впадая в спячку, закапывает орехи и забывает где, как белка. Мысль способна мчаться со скоростью гепарда и выдыхаться на полпути за добычей.
Мысль может быть стрелой, движение которой не прекращается, намечая все новые и новые траектории, накручивая орбиты, чертя причудливые линии – прямые и волнистые, раздвоенные и переплетающиеся, многомерные и пунктирные, создавая фигуры, которых не найдешь в геометрии Эвклида. Мысль при этом выплясывает такие «па», воспроизвести которые хотя бы схематично не смогли бы ни украинско-французский академический балетмейстер Серж Лифарь, ни малохольный поющий танцор из американского эстрадного потусторонья Майкл Джексон.
Сравнить мысль с деревом, диковинно цветущим и дающим горькие или сладкие плоды,  – слишком банально. И все же именно дерево предстает перед глазами, по крайней мере, если вообразить мысли одного человека. Оно может быть необъятной толщины и дуплистым, стройным и гибким, разлапистым и раскидистым. Ветви его имеют множество веточек, сучков, побегов – живых и высохших. Основные ветви – это практические соображения, касающиеся рода, жизни, быта. Мелкие ответвления – с цветами и плодами, или без них, – собственно мысли. Дерево может быть усеяно роскошными с виду бутонами, которые, так и остаются не расцветшими, опадают, осыпаются на протяжении всей жизни человеку под ноги, он же их невнимательно и безжалостно затаптывает.
На ином древе мысли вырастают яркие и питательные плоды, но слишком высоко, почти на самой верхушке. Случается, их и достать невозможно. Но чаще людям просто лень искать лестницу. Поэтому плоды там высушиваются солнцем и ветром, их присыпает снегом.
Чужие деревья мыслей мы оцениваем. Хорошо, если появляется желание попросить у хозяина разрешения попробовать созревший плод. Но попадаются и такие плоды, которые, надкусив, хочется сразу выплюнуть.
Многие способны оценить и собственные идеи и соображения. Кое-кто продает их на рынке. Но я не об этом.
Ловлю себя на мысли, что плод – это же форма, сочная и в кожуре. И этим как бы перечеркиваю собственные предварительные выводы о том, что мысль не обладает формой.
И ведь правда, размышления могут быть непоследовательными, алогичными, парадоксальными. В таких случаях мысль напоминает буковое дерево, которому вздумалось вырастить на себе ольховую ветку, или становится похожей на рыхлую старую иву, в стволе которой родилась и поселилась елка.
Ни в одной из сфер, которые человек осваивает со времен древности и до сих пор, не удастся найти столько пищи для парадоксального мышления, как в самой природе. Ни цирковая арена, ни даже НИИ с инопланетным космодромом «в уме» не способны развернуть такое благодатное пространство для наблюдения за движением мысли, каким обладает природа.

3
Читаю на одном из форумов: «Существуем – значит, думаем». И ответ: «Камень существует, но не думает. Докажите обратное».
Мы привыкли считать, что только тот, у кого имеется речь и письмо, является генератором мыслей. Значит, получается, пес брешет, но не думает? Но ведь какого-то черта он лает! Разве нам известно, о чем он лает? А есть собаки молчаливые, из такой «гав» не выдавишь, даже если сядешь ей на шею или хвост прищемишь.
С одним ушастым-хвостатым молчуном лично познакомилась на подворье родственников из деревни. Интересное получилось знакомство. Не смогу удержаться, чтобы не рассказать.

... С сыном и племянницей договорились на рассвете выбраться на Солища за брусникой. Когда я, заспанная, вышла утром на крыльцо, Рекс моргнул на меня глазом, но даже не пошевелился, чтобы не потревожить трех котят, которые разлеглись на нем, как диванные думки. Чтобы добраться до ручья с желобом, где можно было умыться, пришлось через Рекса переступать, как через бревно.
Мамаша котят вот уже две недели как бросила собственное потомство на произвол судьбы. У кошек так заведено: когда их детвора дорастает до определенного возраста, то должна самостоятельно взрослеть и с помощью самообразования добывать себе миску молока в доме или мышей на охоте.
Рекс убежденно не соглашался с таким положением вещей. И в первый же вечер, как только нявка-кукушка не вернулась на ночь в дом из своих промыслов, разрешил ее малышам ковыряться у него в ушах и ползать по его мягком брюху.
Только лишь любители бруснички в полном составе вышли из дома, как Рекс вскочил на лапы и побежал впереди нас, сразу угадав маршрут. Откуда он о нем узнал? Прислушивался вечером к нашим договоренностям? Или бидончик для сбора ягод в руке у племянницы стал для него знаком?
Брусника в Карпатах - ягода труднодоступная. Даже с самой верхней точки села, прилипшего к подножию Водораздела, надо добираться вгору да вгору не менее двух часов. После часа подъема по крутой стремнине остановились на несколько минут в густом малиннике. Рекс охотно угощался ягодами, слизывая их с наших ладоней.
Солнце поднималось все выше. Августовская жара набирала силу, ускоренно прогревая туман, сквозь который мы пробирались как в парилке. Из-под ног осыпался вниз по склону гравий, перед глазами мерцало такое же мелкое острое крошево с примесью ослепительного горного хрусталя. Хотелось пить. Но за водой надо сделать немалый крюк от основной дороги. В горах вода почти так же дефицитна, как и в пустынях. Местный люд благоговейно хранит немногочисленные колобанькы (углубления по руслу), образующиеся кое-где по течению редких на высокогорье ручьев.
Племянница показала мне направление: «Кажется, там должен быть ручей. Мы из школы ходили сюда на экскурсию». Благословенные экскурсионные маршруты сельского образования! Это не в заплеванной электричке добираться от дремлющего Воловца до коммерциализированного Мукачево или отощавшего Ужгорода. Это путешествие в природу за жизнью. Следовательно я свернула с дороги, чтобы наполнить для нас холодной водой пластиковые бутылки – так, чтобы её было достаточно нам на все время брусничного промысла. Рекс не поддался соблазну, пошел с молодежью прямо на Солища.
Когда с водой добралась до детей, подоспело время завтракать. Рекс забавно и терпеливо высовывал язык, на кончик которого мы клали ему куски хлеба с салом. Затем вместе с нами захлебывал пищу водой, которую я лила тонкой струйкой в горсти сыну.
Хлопотное это дело – собирать редкую каменку-бруснику в Солищах. Сын с племянницей умудрились щипать ягоды полулежа, так же, ползком, перебираясь от одного кустика к другому. Мне же захотелось поискать поляну пощедрее. Поэтому направилась по полонинском хребту еще выше. Рекс побежал впереди.
– Рекс, стереги детей!
Да уж, останется он!
Неширокой, заросшей цепкими кустиками псячки и потому едва заметной тропкой сначала поднимались не слишком быстро. Дошли до старых-престарых покореженных буков, которые плотно возвышались среди довольно глубоких рвов – местность явно приглашала к погружению в прошлое. Казалось, где-то здесь закопан клад Довбуша. Может, и под этим раскидистым старожилом, на темно-серой коре которого отсвечивала повернутая вниз более светлая по цвету стрела-метка. А может, здесь преградой на пути пришлым с востока ордам стояли оборонительные рубежи-зАсеки верховинцев начала тысячелетия? И эту развилку помню. С детства мне было известно, что дорога налево ведет на Болото, напрямик и вверх по горе – на Черную Рыпу. На Болоте когда-то бывала, на Рыпу мало кто даже из опытных сельских чащевиков поднимался... Мне захотелось попробовать – пошла наугад за собственной мыслью, не задумываясь о том, что она способна сбросить меня и в бездну.

4
Рекс постепенно отставал. Несколько раз давала ему команду возвращаться к молодой хозяйке. Однако он, хоть и не особо охотно, все же карабкался за мной по сыпучей каменной дороге в древнем хмуром еловнике, по ней вряд ли когда проехала хоть одна телега. Крутизна невероятная. Такую способны преодолеть разве только лошади, да и то с подстраховкой пеших надзирателей-погонщиков.
Гора поднималась уступами. Дважды мы оказывались на относительно ровных участках, где можно было отдышаться и оглянуться, чтобы примериться к той пропасти, которая оставалась под нами. А потом опять начинался дремучий и тяжкий подъем. Из рассказов брата мне было известно, что почти на самой макушке Черной Рипы находится кордонный домик – деревянная хибарка, в которой укрывались от непогоды и периодически ночевали «серьезные» путешественники. Моя мысль, обещая свернуть мне шею, гнала меня к той хижине. Рекс в изнеможении со свисающим языком метр за метром подтягивался передними лапами за мной, цепляясь ими за толстые корни елей. Он напоминал монтера, который лезет на электрический столб с помощью «когтей». С полпути уже готова была возвратиться вниз. Но рядом с лесным убежищем должен быть колодец. Поэтому цель «дойти» превратилась в жаждущую мысль «добраться до воды».
На месте леснического домика обнаружилось старое пепелище. По всем признакам, ему исполнилось не менее трех лет. Остатки обгоревших бревен уже потеряли угольный блеск, стали серыми и пористыми, растрескавшимися, между ними гнездами пророс белоус и торчало несколько стеблей отцветшего уже кипрея-иван-чая. Противоположная сторона горы почти ничем не отличалась от той, по которой поднимались мы с Рексом. Разве только еще большей крутизной и отсутствием дороги вниз. С нашей стороны тропа упиралась в криницу. Воды в каменном углублении почти не было – в ней не удалось бы даже ладонь утопить.
Рекс перекусил ломтем хлеба с солониной. Полизал немного мокрые булыжники в иссякшем источнике. Отдыхали минут десять. Еще в Солищах заметила, что мобильная связь срабатывает исключительно в режиме отправки и приема «эсэмэсок». Сообщила сыну, что будем через час. Получила ответ: «Испекли сала и грибов. Ягоды – на десерт».
По дороге возвращаться было практически невозможно. Она осыпалась из-под ног каменной рекой, устоять посреди которой не удавалось ни Рексу на четырех, ни мне на двух. Первым понял необходимость изменить маршрут Рекс. Он свернул в еловник и уверенно прокладывал мне путь между корнями по толстому слою хвои, который пружинисто проседал под ногами. Казалось, на ногах появились присоски. Впрочем, так было легче. Инерцию движения вниз притормаживали корни и стволы, о которые можно было опираться руками. К концу спуска ладони стали липкими и коричневыми от живицы.
Рекс спускался споро и поджидал меня, отлеживаясь под еловыми ветками и зализывая сбитые на камнях лапы. Я чувствовала себя виноватой. А пес так ни разу и не брехнул в ответ на мои приговаривания да извинения. И о чем, интересно, он думал, наблюдая, как сила тяжести швыряет меня, словно торпеду, от одного ствола к другому?

5
Было бы логично сначала закончить историю с Рексом? Поскольку этого требуют законы формальной логики? Но моя мысль не способна подстраиваться под них. Даже если направляю ее силой, она сопротивляется и движется в ту сторону, где нет даже меня самой. К примеру, в шумную человеческую круговерть огромного города. Там она ищет встречи со своей сестрой-близняшкой.
Однажды они и встретились, и, прильнув друг к другу, летали тандемом, взмахивая легкими расписными крыльями. Собственно, у каждой было по одному крылу, но познакомившись, обе мысли почувствовали, что лишь два крыла способны поднять их над ором безжалостного мира, где сияющие живые мысли могут быть раздавлены машинами или обляпаны грязью, или сожжены на кострищах марсианских шашлычных мангалов. Почему марсианских? Потому что мангал с санскрита – Марс.
Обе мысли-близнецы понимали, что и каждая в отдельности является самодостаточной, хотя и несколько асимметричной, односторонней, утрированной. И стремились к симметрии. Однако симметрия обладает свойством по истечении некоторого времени становиться скучной и тяжеловесной, а тех, кто ею соблазнён и поклоняется ей, словно богу красоты, она превращает в рабов скуки.
Однажды обеим мыслям крылья показались каменными глыбами, которые по неизвестной причине оказались брошенными на автобусной остановке, где перегородили проезд общественному транспорту. Обе мысли сложили по персональному крылу в рюкзак, и потрусили в разные стороны. Но летать хотелось! Не буду выдавать собственных тайн, как это произошло, но моя мысль впоследствии трансформировалась в крыло дельтаплана, правда, трудно управляемого, поскольку его все время заносило в сторону от проложенного уже маршрута. А близняшка моей пристроилась то ли трепещущим флагом на шпиле какого-то надменного здания, то ли одиноким парусом на мачте атомного ледокола. Разумеется, у моей мысли появились преимущества, она не была привязанной к колышку. А потому и пустилась в странствия куда глаза глядят.

6
Здесь вся соль в том, что преимущества моей мысли отнюдь не сулят преимуществ для меня самой. Пока моя мысль путешествует, на ее место претендуют чужие. Мысли довольно агрессивные сущности, им нравится присваивать себе какую-нибудь голову, порой и не слишком умную, как вот моя, например.
Стоит мне всего лишь покоситься в сторону чужого мнения, как оно начинает гнездиться в моих мозгах то наседкой, то плодородной свиноматкой, то крокодильей мамой, а бывает, и черной бездетной вдовой. И что интересно: чужая мысль никогда не согласится обитать в моей голове птицей, несущей золотые яйца. Впрочем, это меня не смущает, потому что золотые яйца на сковородке не приготовишь. А с драгоценностями и вообще много хлопот, их надо очень тщательно хранить. И пока их прячешь в потайном месте, протираешь сухой тряпочкой, начищаешь до блеска, намекая потенциальным покупателям о золотой на них цене, из яиц отшелушивается позолота, а сквозь известняковые поры начинают просачиваться сероводородные миазмы. Здесь как бы не дождаться беса-вылупка!
Еще чужие мысли обожают потасовки, борьбу за главное место в свободной от собственного мнения голове. Они поднимают шум, как вороны на помойке, пытаясь вырвать друг у друга еду. Голова устает от чужой жадности и посылает их всех к тому же черту. Чужие мысли тянут ее за собой, нашептывая, что главная мысль уже у него.
Но у черта нечего и думать искать мысли. Потому что черт – тип деятельный. Пустые головы он обжаривает на сковороде, как каштаны, таким образом, чтобы выкурить из них остатки мыслей или хотя бы смягчить их содержимое до состояния слащавой крахмальной кашицы в процессе пассирования, и приторговывает ими на ярмарках тщеславия. Но не стоит обольщаться таким продуктом питания, потому что крахмал вредит пищеварению, и чтобы его наладить, придется искать целебные растения.
Вообще-то, любые травы – это благодатное поле для мыслей. В траве мысли сами находятся, их даже искать, как иголку в сене, не надо. Лежишь себе в траве, грызешь стебелек, а между тем мысль цветочком к тебе в глаза заглядывает или солнышком щекочет ухо, или кузнечиком прыгает по голым икрам, или случайной ягодкой просится в рот, а то и высохшей стерней покалывает спину. Разумеется, мысль способна покачиваться на облачке. Ты ее из травы видишь, а она ухмыляется: попробуй, достань! Если же не дотянешься, она постепенно начинает тоскливо виснуть и пахнуть ливнем. Но здесь важно почувствовать момент начала грозы, хватать первые оформленные капли, чтобы успеть адаптироваться к состоянию полной промоклости. Хотя бы раз в жизни необходимо промокнуть до костей. И тогда, наконец, становится понятно: забудешь ли в следующий раз в ясную погоду про зонт или обойдешься уже без него, даже если синоптики спрогнозируют цунами в Карпатах. У кого уже выработался иммунитет от насморка, тому не обязательно покупать носовые платки, чтобы завязывать их узелками на память.

7
Моя мысль капризничает и требует, чтобы я держала для нее под рукой хотя бы с полдесятка носовых платков. Если бы вы спросили ее, зачем, она бы ответила: «А вдруг приспичит поплакать».
Мысли бывают ужасно плаксивыми. В таком состоянии они вылезают на глаза поволокой или из носа соплями, становятся тонкими, водянистыми, прерывисто-капельными.. Такие мысли стоит прятать в ванной комнате, где они приходят в себя от струи холодной воды из-под крана. Еще лучше выгулять их в лесу. Они там подышат ветром, испьют родниковой водицы, а если повезет, то еще и шарахнутся от мнимого волка, от которого надо бежать сломя голову. Тогда они вернутся полностью здоровыми и бодрыми и только украдкой подкинут использованные носовые платки в барабан стиральной машины.
Причины плаксивости мысли – разные. Случается, с мыслью не желают считаться, это больно сказывается на её самолюбии. Бывает, мысль и на порог не пускают. Иногда происходит следующее: мысль укладывают в спичечный коробок, как вот майского жука, и наблюдают за ее поведением сквозь узкую щель. А мысль – клаустрофобик, и ей не нравится, когда с ней так экспериментируют. Но когда ее вытаскиваешь из ограниченного пространства, она становится исключительной. Ибо в темной коробочке, где лишь изредка сверкает узкая полоска света, мысль приобретает эксклюзивный опыт – опыт обреченности на кафкианские муки. В тесном коробке она кажется себе огромной, словно Вселенная, центральное светило которого медленно угасает.
Мысль, случается, сама залезает в спичечный коробок, находит там спички и каким-то чудом зажигает себя изнутри. Но поскольку свежего воздуха в коробок поступает мало, она там только тлеет. Когда коробочка выгорает изнутри, мысль становится воспылавшей и может привести к настоящему пожару. Поэтому к испепеляющей мысли всегда требуется в нагрузку команда пожарных с мощной струей воды и не просроченными огнетушителями.
Лучше всего коробок с экспериментальной легковоспламеняющейся мыслью держать где-нибудь на камне посреди реки или озера. Тогда коробочка сгорит, а мысль поплывет по течению, вспыхивая время от времени в волнах светящимися отблесками. Это очень красивое зрелище, когда мысль умножается огоньками на водной глади, а та, в свою очередь, отражается в небе, запуская туда лучики, которые подсвечивают маршруты облакам-воздухоплавателям. Собственно, в таких случаях мысль становится поэтичной, вдохновенной и почти не материальной. Она питается тремя стихиями – огнем, воздухом и водой, но берега не держится, только скользит мимо него, иногда лишь соприкасаясь мимолётом.

8
В этом месте следовало бы отметить, что мысль может не держаться берега, даже если ее носитель ходит по земной тверди, как вот я с Рексом в горах. Там моя мысль превратилась в дельтаплан и перелетала с грунка на грунок, обустроив себе взлетную площадку на широком плае, откуда открывались такие пейзажи, что дух захватывало.
 Когда мысль слишком высоко отрывалась от меня и приходилось долго звать её обратно, Рекс в очередной раз садился под первой же попавшейся елью и смиренно ждал возвращения моей мысли.
А в небе бурлила жизнь, причем настолько драматичная, что грозила обернуться трагедией. Под самым куполом небосвода, откуда в полдень бил мощный ослепительный солнечный прожектор, сошлись в поединке две птицы. Поначалу мне показалось, что это птицы одного вида – беркуты, например. С такого расстояния, да еще против солнца, никак не удавалось рассмотреть подробности их оперения или хотя бы основной его цвет. Бой длился бесконечно долго. На самом же деле минут десять. Но попробуйте-ка запрокинуть голову так, чтобы ваш взгляд был направлен вертикально вверх. Без предварительной тренировки уже через минуту земля выскользнет из-под ног, в голове закрутится и небо прибьет к земле, оно свалится на обозревателя перевернутой чашей.
Небольшое отступление. Состояние заброшенности головы весьма полезно для шейных позвонков, особенно тех, что обыденно тяготеют к письменному столу или привычно преклоняются перед авторитетами. Кажется, Сара Бернар утверждала, что для профилактики двойного подбородка необходимо как можно чаще смотреть на звезды. Впрочем подбородок не является для человека жизненно важным органом, а если наблюдать за звездами и при этом перемещаться по поверхности, то можно даже споткнуться на ровном и ощутимо ушибить тот же подбородок. А вот механизм нашей подвижности, да и самой жизни, сокрыт именно в шейных позвонках. Поэтому прежде всего следует заботиться о них. Однако осторожно, без резких движений, чтобы не переусердствовать.
Две реактивные точки бутузили друг друга в небе так, что перья летели...  Впрочем перьев вверху с расстояния в несколько сотен метров увидеть я не могла, поэтому наблюдала, как точки то разлетались в разные стороны, то снова сцеплялись, устремляясь при этом то вверх, то вниз. Когда в одном из боевых кульбитов птиц сорвало в штопор, моему удивлению не было предела – противоборцами оказались коршун и черный аист. Господи, это же в какие заповедные чащи я попала, если здесь вот так, запросто, наперерез твоей мысли – романтическому, но такому технократичному дельтаплану – летят сразу два представителя Краснокнижья!
Мне казалось, я вижу, как капли птичьей крови растекаются по небу пылающими фитилями, как постепенно блекнет насыщенность цвета страсти в загустевающей атмосфере, уже напитавшейся птичьим потом, дабы пролить его дождем на ошалевшую от жажды землю. С запада коварно подкрадывались мышиного оттенка тучи, и в какой-то миг боевые точки исчезли в них над горой, которую местный люд называет Погар, поскольку раньше там горел лес. За что сражались птицы? За клочок неба под солнцем? Или за гнездо в обломанной верхушке пихты, доживающей второй век на черной Мараморошской скале? Не за таким ли птичьим поединком наблюдал автор эпоса «Рамаяна», когда описывал схватку Рамы и ракшасов? А может, черный аист – это Сита, которую поглотило лоно матери-Земли, чтобы затем отпустить ее в небо на встречу с Рамой? И они там не узнали друг друга?
Рекс вынырнул из-под молодой стройной ели, отряхнулся, сбросив мне с темно-изумрудной ветви перо цвета кофе со сливками. Его поверхность украшали горизонтальные белые полоски.
Мы продолжили спуск сначала по плато с буковым островком Довбушевой сокровищницы, а дальше – по пологому склону к Солищам. Без спешки. Жизнь – скоропалительный бой в небе. Но прожить ее надо на земле.

9
Рекс однозначно обрадовался возвращению к детям. Те лежали под рябиной и толковали что-то о школьной жизни, которая должна была начаться через два дня. Пса накормили испеченным на палке салом, напоили остатками воды. Рекс полизал ухо сына, благодарно прижался к коленям племянницы. Каменки молодежью были собраны, эмалированные бидончики досыпаны нашим с Рексом ягодным урожаем. Брусника бело-розовыми мелкими бусинами расцвечивала ощущение счастливой страды после кропотливой работы ... Кого бы не соблазнила такая пастораль?
Моя мысль вышивала вокруг этой, заслуженной нами идиллии выпуклые и сияющие узоры из разноцветного природного бисера – румяных капелек брусники, рябины, выделяющейся ярким оттенком хорошо обожженного кирпича, единичных ягодок черники, насыщенных изнутри пурпурным соком темного фиолета, неспелых ягод можжевельника, отливающих цветом зеленых оливок с изморозью. В долине все это полагалось еще украсить поздней зрелой малиной, прошить солнечным золотом зверобоя и подсветить яркой голубизной лесных колокольчиков.
– Вот уж сопли-то распустила, – сказала моя мысль, все еще вдохновленная насыщенной синью боевого слепящего неба.
– Никакие это не сопли, – возразила ей мысль-близняшка, невесть-как избавившаяся от флагштока и знамени и плавающая в воздухе прозрачной голубоватой вуалью. – Это ты о детях заботишься.
Пока моя мысль отправляла детей и Рекса домой, поскольку день заканчивался, солнце садилось, близняшка с вуалью занимала ее внимание воспоминаниями о пацьорковом детстве. Вы не знаете, что такое пацьорки? Многое потеряли. Но близняшка расскажет о том, как в селе моего отца впервые увидела пацьорки на свадьбах.
Тогда свадьбы играли «по старинке», молодоженов одевали в извлекаемые из бамбетов (сундуков, служащих одновременно и диванами) подвенечные уборы прабабушек и прадедов. Шею же невесты обязательно украшали  богатейшими пацьорками – ожерельем из бисера. Но было это не обычное монисто, а узорное разноцветное плетение. Пацьорки полностью охватывали шею и спадали сложным орнаментом на грудь. Теперь такого богатства не увидишь и не найдешь. Можно встретить разве скромный шейный «воротничок» с отдельными, не связанными между собой разками, свободно свисающими с нижней кромки пацьорок. Есть еще шитье бисером. Но это менее сложная в исполнении техника. Мысль-двойняшка же запомнила сплошное бисерное плетение, напоминающее по форме царскую корону «зубцами» вниз.
В деревнях, конечно, старина сохраняется дольше. Вот близняшка моей мысли и коснулась еще той красоты. Сейчас, наверное, подобных образцов просто не существует – порваны, рассыпаны, утрачены. Ведь пацьорки нанизывали на обычную нить, причем, довольно тонкую – в бисере отверстия крошечные. Нить с течением времени могла истлеть. Даже в сердцах или случайно рвать ничего не нужно было. Это сейчас имеется леска, есть тонкая проволока. В те же времена моток медного провода в деревне – это же почти рокфеллеровское состояние. Да и рыбу леской никто не ловил. Ее руками можно было брать. Моя мысль вспомнила, как ныряла в детстве в колобаню сельской речки, глаза раскрывала под водой, а там рыба пялилась бисерным глазом: что, мол, опять норовишь за хвост хапнуть! И хвостом этим по глазам. Мысль выскакивала, как ошпаренная, и долго еще щипало в глазах от рыбьей оплеухи.

10
Дети отправились вниз по каменистой дороге, я же немного поснимала живописные окрестности, а затем свернула в лесную чащу, чтобы собрать горсть-другую лисичек к картошке на ужин.
Чудаковатый Рекс отчего-то решил сопровождать меня. Ни упрашивающие призывы детей, ни мои суровые приказы: «Рекс, домой» – на него не действовали. Впрочем, в лесу он оказался непревзойденным грибником, находил россыпи лисичек в глубокой хвойной подстилке, забавно подтыкал мордой ярко-желтые упругие их бусины и отфыркивал мокрым носом налипшие хвоинки.
Грибной промысел удался. После того, как полиэтиленовый пакет пополнился еще десятком разнокалиберных боровиков, отпал резон мерить дебри натруженными лапами и ногами.
На поляне под елью, темно-зеленая юбка которой по периметру была густо расцвечена кистями ярко-голубых колокольчиков, нашлось несколько купин с такой крупной и почти карминного оттенка брусникой, что, ввиду отсутствия свободной емкости для сбора, ее грешно было оставлять под открытым небом. И Рекс не побрезговал горстью горьковатых с мучнистой мякотью ягод, они хорошо утоляют жажду, а еще активизируют вкусовые и обонятельные рецепторы у всех, кого дома ждет ужин.
В поисках грибов мы с Рексом далековато отклонились от дороги, ведущей к загороде и дому брата. Однако угодья эти знакомы мне с детства, поэтому уверенно спускалась то по тропинке, а то и прямиком по лесу в направлении соседского грунка, где во времена колхозные была сельская толока. Там мы пасли коров и распевали на все свои детские голоса коломыйки – шуточные прадедовские и радостные советские. Моя мысль наслаждалась словом «грунок», вспоминая игру на самодельных сопилках из орешника, всегда чуть охрипших, но вовсе не печальных от этого. С соседского грунка надлежало всего лишь перейти зворину, чтобы оказаться дома.
Близняшка моей мысли затерялась где-то в еловой тиши, но, видимо, ее, как и мою мысль, удивляло отсутствие звуков, которые должны были доноситься из детства. Не слышны были отголоски детского говора, не звонили на разные голоса медные и железные била коров, не тенькали легкие колокольчики под аккомпанемент сытого овечьего блеяния.
Осталось преодолеть около километра – минут десять вприпрыжку. Рекс держался рядом. Солнце котилось по верхушкам елей то горячим апельсином, то перезрелым абрикосом, то зеленоватым яблоком или даже лаймом. Картина заката – поистине фантастическая. Светило направляло мощный малиновый луч на восточный склон горы, которая находилась напротив «моей». Время от времени луч делился на три равноценные всполохи, которые преображались в двигающиеся по верхушке леса светильники. А солнце золотило горизонт, поднимая калиновые паруса, словно порывалось еще плыть и плыть ... С одной точки на местности я фотографировала и фотографировала эту феерию вплоть до момента, когда светило растаяло за горами. Тонкая и уже едва серебрящаяся восьмушка солнечного обода, похожая на плаксивый детский ротик, спряталась в бархатных взбитых подушках горных вершин.

11
Пока я запечатлевала с помощью «цифры» верховинское солнце, Рекс передислоцировался со съемочной площадки на тропу. Все верно, спустя несколько минут стемнеет полностью, так что путь лучше преодолевать по хоженному.
Сократив расстояние до села на тридцать размашистых шагов, заметила, что Рекс и дальше сидит посреди лесной дороги в позе сфинкса.
– Айда, собака. Уже совсем немного осталось.
Рекс не шевельнулся. И только взгляд немигающий.
Возвратилась на несколько метров вверх, поощрительно махнула Рексу рукой: давай, беги, я за тобой. Пес даже ухом не повел.
От села доносился визжащий звук пилорамы. Казалось, разрезают не древесину на доски, а гору пополам.
– Смотри-ка, ночь, а они до сих пор режут. Ну, пойдем, пойдем, – потрепала загривок псины, доковыляв до него.
Пёс настороженно мониторил чащу за моей спиной.
Вторично взяла направление вниз. Оглянулась. Пес сидел всё так же, лишь взгляд его цепко удерживал внутри вспышки агатовой черноты.
Еще одна силовая попытка спихнуть Рекса с места, которое приобрело уже статус пьедестала. Царский пес встал на четыре лапы и развернулся на сто восемьдесят градусов.
– Рекс, брусника закончилась. Давай, домой! Перегрелся, что ли?
Но Рекс неспешно поднимался вверх по тропинке. Миновав несколько метров, оглянулся и вдруг стремительно рванул на меня, чувствительно толкнув мордой под коленки. И снова хвостом помаячил в направлении «от деревни».
Мысль-близнец оставила свадебные игрища нявок и шугайстров и встала у плеча моей.
– У-жас! – тяжелое крыло ночной птицы шандарахнуло по темени ударной волной.
Обе мысли заголосили как из пропасти: дети! Что-то произошло! Рекс чувствует! Это где-то выше. Надо вернуться.
– Веди!
Рекс ждал этого приказа и бросился с дороги в дебри молодого еловника, разделявшего плащаницу склона между двумя дорогами, которые вели на различные грунки. Хвоя хлестала по лицу, но пес не сбавлял темп, проныривая под нижние ветви. В темноте его след можно было поймать разве что фонариком мобильного телефона. И только треск сухостоя под ногами, и – швах-швах! – замашистыми ветками по лицу, плечам, лодыжкам...
Каменная дорога взблеснула чешуйчатым ужом, который уползал в бездну, зацепившись хвостом за рожок молодого месяца. Пес уже осторожно спускался по ней к братовой загороде. Спустя три минуты показалась включенная «грушка» под кровлей дома, где на деревянной колоде в теплых густых сумерках у стены сидел кто-то из родных.

Грунок – холм
«Грушка» - электролампочка
Загорода – участок, угодье, имеющее хозяина
Нявки, шугайстры – персонажи мифологии верховинцев Карпат
Звор – ущелье в горах, зворина – углубление между двумя холмами, русло горного ручья
Сопилка – свирель, дудочка
Коломыйки (параллельно употребляется более давнее и, видимо, аутентичное для карпатских русинов – спиванкы) – народные песни, напоминающие русские частушки.

12
В детстве всегда находила подтверждение тому, что не только ты сам, но и мир вокруг тебя движется, даже тот, который привязан к колышку или торчит между камнями. Он бывает очень тихоходным, но заметить его движение можно, остановившись самому, притаившись. Тогда было достаточно времени, чтобы наблюдать маршрут минутной стрелки механических часов, медленно кочующей по кругу, и удивляться тому гению, который сумел создать такое неторопливое, незаметное, но – движение. Теперь же стрелка скачет рывками или, пока ты исследуешь прошлое, успевает неизвестно сколько спиралей накрутить на циферблате в будущее. А есть еще и электронные часы, которые только подмигивают, оцифровывая время, уже не принадлежащее даже детству как состоянию бытия.
Сейчас нет времени наблюдать за тем, как растет трава. А чтобы еще и слышать, как она растет!.. Замечаем лишь, как она усыхает. Еле видимое чудо из чудес – прорастание травы – фиксируем чувствительными видеокамерами и демонстрируем детям в ускоренном режиме, лишая их завораживающе-торжественного приближения восторга, отражающегося в радужке глаз. Они не знают о трепетном и волшебном прикосновении зеленой росы к рукам и ногам. Их уши не щекочет восхитительное потрескивание тянущихся к солнцу травинок, им неведома подслащённость нёба во рту в моменты, когда трава наполняется жизненным соком. Растим гениев уже не на гидропоне, а на коллайдерах. Но узнают ли они этот мир? Сумеют ли договориться о гармоничном сосуществовании с Черной Рыпой, черным аистом, коршуном, Рексом и сельской лесопилкой?
Эйнштейн преподнес не лучшую услугу человечеству своей теорией относительности. Потому что люди теперь полагают, что, двигаясь со скоростью света, будут долго оставаться молодыми. Черта с два. Ноги у людей вгрузают в землю, а голова загорает на обратной стороне солнца. Люди обгоняют свет, будучи уверенными, что этим продлевают жизнь. На самом же деле свет всегда должен двигаться навстречу, а ветер – легонько подгонять в спину, или же порывисто дуть в лицо – для равновесия и хорошей осанки. Ведь если свет перегнать, то можно остаться разве что тенью. А если сопротивляться ветру, то всегда есть надежда, что вырастут крылья и останется подвижным позвоночник.
И еще о почти детских наблюдениях. Часто в темноте можно рассмотреть гораздо больше, чем на свету. Потемневшие зрачки Рекса были до того выразительны там, в лесу, что я не усомнилась в их благородной агатовости. Нет, не отсвечивали они аспидной бездной. И лишь только я заметила эту разницу в оттенках, как мгновенный испуг оставил меня так же быстро, как и подобрался ко мне. Кроме того, на некоторое время стала понятна речь братьев наших меньших. Только на минутку. Поскольку надолго такое знание Творец нам не дает, чтобы мы не злоупотребляли им в свое удовольствие.
И поэтому мне от сумеречного пса передался не животный подсознательный ужас. Напротив, именно в сознание заложил он мне взглядом своим мудрую установку: возвращаться на ту дорогу, которая уже пройдена, исследована, а потому более безопасна. А ведь был еще и пинок под колени. Хотя признаюсь: в начале приобщения к этому знанию мне казалось, что Рекс перевратился в упрямого осла, упорно не желающего поворачивать на выбранную мной мягкую тропу, предпочитая по какой-то прихоти корявую, всю в булыжниках дорогу. Но с направлением Рекс попал точно в цель. Пёс вывел меня кратчайшим путем сквозь еловые тернии на простор, откуда отчетливо был виден горизонт, – и это было его действенным внушением мне: не бояться полос препятствий и преодолевать их. Даже если в результате такого маршрута придется искать клочок ваты и антисептик, чтобы обеззаразить царапины.

13
Рекс засеменил по придорожной кромке, поросшей мхом и травой. Я же преодолевала крутизну спуска к дому брата, сбивая ноги на чертовых камнях. Но это уже быль со счастливым концом. Рекс не вырывался вперед, а степенным конвоиром вышагивал рядом со мной. А если уж не спешил на свое любимое крыльцо к мурлыкающей троице, значит, там все было путём.

Радостно возвращаться из блужданий и странствий в уютную неприхотливую верховинскую хижину. Там вечер дышит отваренными рассыпчатыми булями, млеет зрелым желтым мелайным токаном, бело слезится терпким овечьим сыром и тихо шепчет шкварками – жареной солониной с шершавой кожицей. И над всем этим зависает неистребимый парной дух молока. Он просачивается из стаенки, вьется над звориной, умиротворяется в доме на еловой скамье, дожидаясь, пока хозяйка процедит молоко сквозь чистую марлю и напоит им всех сущих в доме. Молоко пахнет яфинами и детьми. Когда есть вечернее молоко, можно не ужинать, и тогда убаюканному его душистым теплом приснятся пацьорково-черничные сны.
– С Рексом у меня оказия, – рассказываю брату, – не пустил меня на соседский грунок, развернул вверх и погнал на твой дараб.
– Так ведь Пыши никого на свой участок и не допускают. Рекс это понимает, он ведь с царем в голове, на чужое и кошку нашу не выпустит, пригонит обратно.
– И с детьми не хотелось ему оставаться, – продолжаю, – весь день и мучил свои лапы со мной.
– А он тебя сразу полюбил. Кто бы ни поднимался на наш грунок, – рычит, едва снизу через ручей к хиже сворачивают. А в твою сторону и не чихнул, только хвостом повилял.

Той ночью долго не удавалось уснуть. Так случается от переутомления. Да еще и на соседском грунке слышно было какое-то движение, глухо доносились голоса, порой в окно проскальзывал фонарный луч.

14
К утру пошел дождь. Рекс на крыльце мокнул спиной наружу и накрывал сухим животом кошачью мелюзгу. Где-то внизу по сельским выбоинам прогрохотал грузовик. Нам с сыном предстояло возвращаться в город.
Завтракали на ходу. Брат уже подоил корову и процеживал из ведра ароматное молоко в банку.
– Знаешь, что стряслось у Пышей этой ночью? – спросил. – Сейчас их Анця управлялась с коровой, и рассказывала мне у зворины о переполохе.
– А что? – бегом поинтересовалась, думая прежде всего о том, как бы не упустить первый автобусный рейс. Ведь следующий придется ждать до полудня.
– Телочку-одногодку их пастушок – младший не доглядел. Потерялась. Искали в еловнике. Под утро нашли. Плотно волчара поужинал. Не зря тебя Рекс от Смерички отогнал. Запомни: есть у этой псины царь в голове. Как и у человека. Да, с царем он!
... Автобус выехал за село и набрал скорость на гладком асфальте. Сына зажали где-то в глубине салона, народу набилось полно – в райцентре базарный день. Меня вдавило почти в кабину к водителю, и я висела над ним вопросительным знаком, не имея возможности пошевелиться. Не удалось достать и фотокамеру, когда на одном из крутых поворотов открылся вид реки, посреди которой одиноко маячил черный аист. Его оперение под дождем сверкало благородной агатовой чернотой. На промокшем горно-еловом фоне морковный клюв был как указатель, который снова обещал возвращение к гнезду. Вдруг птица вытянула шею, расправила крылья, побежала по воде против течения и поднялась над Кливами в направлении Черной Рыпы, на восток, туда, откуда запаздывало солнце. Моя мысль-близняшка махнула за ней.

Часть вторая
C царем в голове, или Верная мысль

15
Лично я не умею логически мыслить. Если бы моя мысль постоянно прислушивалась к побуждениям логики, всегда следовала за ней, она перестала бы быть искренней.
Искренность не всегда понимают. Но чувствуют её буквально все, даже африканские слоны. А если слоны распознают искренность, то почему бы им и самим не проявлять иногда искренность. Ведь искренность – это улыбка, случается, чересчур открытая, щерящаяся в отношении того, кому адресована. Жирафа, например. Искренность – это и молчание, красноречивое молчание. Искренность – и тест на способность к взаимопониманию между жирафом и слоном. Спросите, а что же их должно объединить? Да хотя бы длина шеи и хобота.
Полгода я ходила с мыслью о нашем с Рексом путешествии по горам. Почему-то не давала она мне покоя, заставляла ежечасно возвращаться к произошедшему, вспоминать самые незначительные подробности –  будто отыскивать стеклянные бусинки, просыпавшиеся из разорванных пацьорок. Удастся ли из множества найти хотя бы большинство? Удастся ли собрать и нанизать их так, чтобы повторить первозданный узор? Или же из-за отсутствия полного набора для бисерного плетения придется создавать нечто вынужденно обмельчавшее, ущербное, немощное? И главное: зачем мне этот узор, виденный когда-то на верховинских свадебных пацьорках? Вот еще вопросик!
Я пробиралась в самые темные уголки памяти, подсвечивала фонариком, собирая эти соблазнительные стеклянные  штуковины. Почему-то быстро набралось ярко-желтых, красных, розовых, зеленых и голубых. И всего щепотка темных – фиолетовых, синих, коричневых и черных. Однако без них украшение восстановить не удастся. Они нужны непременно. Чтобы оттенить, выделить контуры узора, подчеркнуть сияние и теплоту светлых оттенков в ожерелье, которое я пытаюсь воспроизвести.
И я упорно ищу бисеринки, высматриваю в темноте, где же еще тускло блеснет мерцающая мелкая капелька. Все, кажется, поиски завершены. Бисером наполнена прозрачная пластиковая коробочка. Он собран, но не рассортирован по цветам, поэтому трудно понять, какой краски у меня больше, а какой – не хватает.
Смотрю на насыпное разнообразие. На первый взгляд, рябая мешанина. И только очень уж большое желание и бог весть что за понуждение могут заставить меня разобрать этот хаос цветов.
А имеются ли побудительные мотивы? О да! Нам всегда хочется возвращаться к красоте, к радости, к тому удовольствию, которое способна подарить кропотливая работа. Ни один подарок «с неба», ни одна случайная находка не дает того долговременного наслаждения, которое способна принести тщательная, не впопыхах сделанная работа.
Что же сейчас напоминает мне моя наполненная бисером коробочка? Мерцающие угли догорающего костра, в котором все вскипело стеклом. Пофантазировав, можно в ней увидеть пейзаж неведомой планеты, где моря заполнены не водой, как на Земле, а шариками стекляруса или смальты различных оттенков. Попробуй совладай с воображением! В маленькой емкости из примитивного пластика, заполонившего нашу цивилизацию, я отчего-то наблюдаю персонажей Врубеля. Они обитают на планете, где синоптики определяют мощность штормов в океанах демонами или люциферами.
Впрочем, не только безумно-прекрасная мозаичная живопись Врубеля видится мне в рассыпанном бисере, но и вездесущие подвижные тельца из повествования «О природе вещей» Тита Лукреция Кара – тельца, которые воображение античного автора родило для того, чтобы в XIX веке физики сделали целое море открытий, связанных с атомом. И это при том, что произведение Тита Лукреция Кара было найдено почти на полтысячелетия раньше. До чего же лениво человечество!
Я размышляю о том, что смальтовую мозаику базилики Сан Марко в Венеции, видимо, уже ближайшим нашим потомкам придется разбирать, чтобы воспроизвести ее в другом месте, спасая от затопления. И представляю заодно, что храм божественного великолепия могут не спасти и он будет поглощен морем. Тогда под его золотым куполом смальтовыми шедеврами еще некоторое время будут любоваться рыбы. А потом вода осуществит свою работу, размоет раствор, с помощью которого крепились цветные стеклянные пластинки к стенам, потолку, аркам, и они посыпятся в пучину моря. Оттуда из донных осадочных пород их будут добывать будущие поколения умных землян или изобретенных ими роботов.
Красота, пусть лишь сохраненная в нашем воображении, побуждает нас искать ее рядом с собой и видеть ее даже в том будущем, где нас не будет. Красота побуждает творить самоё себя. И этим она спасет мир! Но спасет ли мир красоту, храня вместе с ней и себя, творческое призвание человечества – жить?!
Пока красота обитает в прошлом и радует нас в настоящем, мы полагаем, что она не преходяща, потому что наше внутреннее зрение – воображение – представляет нам эту красоту всякий раз, когда вокруг мрачно, серо, невнятно. Но до какого предела красота устойчива без человеческого воображения? Ох, это безжалостное воображение, исподтишка подмигивающее из мрака бытия, увлекая достижением гармонии! Нет, не той гармонии однообразия, которая застывает перенасыщено-соленым слезно-стеклянным морем, а гармонии рождающейся, живой, сущей, бессмертной. Как поймать гармоничное мгновение, тот неуловимый миг времени, когда волна касается неба ласковой рукой, а солнце рождает среди облаков слонов и жирафов и выпускает их на земной берег, зная, что там они найдут общий язык?
Хочу запомнить этот мир, запечатлеть, спрессовать в своих воспоминаниях ту питательную среду, с которой берет начало и в которой длится моя жизнь.

16
Моя бабушка Ева до последнего дня своей жизни на грубой мешковине вышивала коврики – «крестиком» или «елочкой», крашеными шерстяными нитками. На ярко-зеленом или голубом фоне – сиреневые ромбы, внутри которых розовые или жгуче-желтые цветы. Эти украшения для стен она создавала на протяжении нескольких лет для всех своих девятерых детей, таким образом она пыталась успеть оставить о себе рукотворную память еще и для нескольких десятков внуков.
Коврики нам казались безвкусицей из-за кричащих оттенков узора и широких стежков «цыганской» иглы, заправленной нитками из распущенных старых свитеров. Мы благодарили бабушку за подарок и прятали его в шкаф, нам казалось, что эти ковры перекричат приятно приглушенную цветовую гамму современных интерьеров наших домов.
Сейчас-то мне известна ценность этого шитья. Это было бабушкино писание о житии – «Черный квадрат» по-верховински.
В моем детстве еще уместилось немного того времени, когда в подслеповатые зимние дни, которые не моргнув глазом переходили в длинные сумрачные вечера, посреди хижины шуршали деревянные кросна, на которых бабушка сновала волосатые джерьги и тонкие красочно-полосатые покровцы. И это был просвет за два часа до полуночи. На скамье у печи сидела молодая, только что ставшая замужней тетя и пряла нити из скубаной и отбеленной сначала в щелочи из пепла, а затем в проточной воде студеного ручья овечьей шерсти. Она нажимала на истертую, почти вогнутую педаль, поддерживая движение деревянного колеса: дж-дж-дж-дж... Нить ровно наматывалась на кудель. На подушечках пальцев тети делались желобки от ее неустанного бега. Белая нить рождалась быстрым чистым ручьем, ее течение было бы незаметным, если бы не увеличивался кокон пряжи в другой тетиной руке.
И, кажется, всегда на стене висел в плохо отшлифованной деревянной раме зимний пейзаж с оленем. Лишь недавно я узнала, что это ученическая работа моего двоюродного дяди, ставшего профессиональным художником. Этот пейзаж казался очень странным в старой бабушкиной хижине на фоне аскетичного быта, где не было ни одной лишней вещи, где кое-какое убранство могло иметь место лишь в углу с иконостасом. Иконы были темными, их оклады – из желтой или белой жести или фольги. Казалось, будто бог и святые прячутся за кулисами сцены, не намерены на нее выходить, но влекут к себе зрителей ни к чему не привязанным блестящим обрамлением. Изображения на иконах напоминали бельма незрячих. Картина же с оленем была щедра по отношению к детской любознательности. Она ласкала глаза голубым снегом, сиреневыми елками и смешила глуповатым оленем, стоявшим посреди сугробов с задранной к небу головой.
У верховинцев для украшения быта находилось время разве только зимой, когда метель входную дверь за ночь заносила сугробами, когда на рассвете простуженно гундосил в печи прожорливый огонь, которому из сарая день деньской надо было таскать и таскать еловые поленья. Ветер под крышей из дранки трепал перекладину – «гей-руп». Двойня только что появившихся на свет ягнят грелась на ворохе сена у печи. На матице покачивалась подвешенная елка со скупыми украшениями: мелкими морщинистыми яблочками, завернутыми в фольгу орехами или кусочками сахара, которыми никогда не угощали детвору. Эти рождественско-новогодние атрибуты из года в год извлекались из бамбета, и было такое ощущение, что праздник упрятан там еще со времен Марии-Терезии. Пахло калёными бобами и вымытыми половицами, которые были надраяны до зеленоватой желтизны, как мастикой, распаренными елочными лапами.
Когда бабушка шла в церковь, можно было заглянуть в таинственные сумерки кладовой, где на деревянных перекладинах и колышках, вбитых в стену, покоилось цуря – преимущественно праздничная одежда, ибо обыденная носилась и изнашивалась, ей некогда было возлежать на перекладинах. Настоящая красота хранилась в суховатом одеревеневшем сумраке. Все это передавалось по наследству от бабушки к дочке и внучке. Старина вещей была строгой, желтоватой, шершавой. И только вышивки разноцветили тусклость потёмков кладовой, и пахло теплом от овечьих гунь.

***
Помню, как мы, семеро внуков, сидели в дальнем углу на жаркой печи и глазели оттуда на хлопоты дяди, снимающего новогоднюю елку с потолка и разбирающего кросна, которые прежде занимали половину помещения. Было непривычно просторно, пусто и торжественно. В мыслях до сих пор картинки из полутьмы: как чистит сваренные були тетя, дуя на пальцы, перекидывая желтые дымящиеся картофелины в руках и укладывая их горкой в эмалированные миски, как баба Ева подходит к деревяной постели и зачем-то кладет деду на прикрытые веки монеты. Поднимает глаза к образам и молится почти молча, только губы слегка подрагивают в такт «Отче наш» и «Верую». У верховинцев не принято выставлять чувства напоказ, их берегут внутри душ, они должны там быть горячими угольками в пепле и греть душу изнутри, как ночью – печь хижину.
Баба Ева была удивительно мудрой женщиной. Только сейчас я способна оценить ее жизненную силу. Родить и вырастить всех детей на Верховине в те годы было подвигом. Рядом жили такие же женщины, ежегодно рожавшие детишек, которых судьба забирала у них так же быстро, как и приводила в этот мир. Судьба. Она-то, одна из славянских богинь, осталась в нашей родовой памяти. И почти никто уже не помнит о ее дочерях Срече и Несрече. Эти имена эхом отзываются в Карпатских горах, где народ обычно говорит, «серенчу маю», если повезет, и в случае неудачи – «несеренчлива долька».

Джерьга – тканое одеяло из овечьей шерсти
Покровцы – узкие коврики, часто половики, реже – настенные, иногда – покрывало
Були – картофель
Гуня – верхняя зимняя одежда верховинцев в виде куртки из овечьей шерсти (вовны)
Дранка – деревянные тонкие планки, которыми накрывали крышу по образцу черепицы.
Бамбет – деревянный диванчик, служащий одновременно и сундуком.

17
Сплошная несеренча свалилась мне на голову за несколько месяцев до нашего с Рексом путешествия. А может, даже за год до него. Ведь если начать искать причину любой неудачи, то придется все дальше и дальше возвращаться в прошлое. И обнаружатся там новые знаки-предупреждения о появлении на твоем пути темной полосы. И, кажется, загоняли твое движение к злополучному жизненному отрезку какие-то продольные барьеры, будто бы и не мешающие идти, не преграждающие дорогу, однако ограничивающие пространство вокруг.
Эх, и зачем заморачиваться, заставлять ходить мысль окольными путями, искать переходы из одного лабиринта в другой?! Ведь известно, с чего все началось.
Какой же неуместной выглядела для меня самой эта запоздалая влюбленность. В ней можно было признаться разве только Рексу. Не мужу ведь родному, не детям. Однако Рекса, неназойливо, хоть и без приглашения сопровождающего меня в странствиях по крутояри мыслей, тогда не нашлось. Мне его всегда не хватало. Даже не знаю, как удалось пятьдесят лет прожить без Рекса и не свихнуться. Может, оттого, что грели душу воспоминания о том Рексике, которого нашла по дороге из школы во втором классе и принесла домой. Мой строгий папа, видимо, сомневался в моих способностях ответственно относиться к щенку, заботиться о нём. Поэтому втайне от меня передоверил кутёнка жившему по соседству с нами главврачу санатория. Петр Андреевич упрятал моего найденного и сразу же утраченного друга на хозяйственном дворе пищеблока. Там Рексика назвали Барсом и откормили до размеров теленка. И лишь тогда уже Барс прибыл на подворье главврача. Моя приятельница, дочь главврача, не удержалась и рассказала о подробностях появления Барса у них дома, раскрыв заговор родителей.
Думаете, я пошла спрашивать у отца, почему он так поступил? Нет. И до сих пор этого не знаю. Может быть, просто не любил собак. Но, скорее всего, ему хотелось научить меня правильному отношению к обретениям и потерям. Тогда я успокоила собственную душу тем, что Рексик-Барс нашелся и живет он рядом, а значит, моя мечта о друге, с которым можно играть, все-таки осуществилась.
В то же лето меня отправили в деревню. После смерти деда у бабы Евы всегда жил кто-то из внуков. Нужно было пасти скот – скотарить, помогать с сеном, огородом. Из меня пастушок в то время был плохонький, коров бабушка чаще доверяла двоюродному брату. Мы были ровесниками, но с самого рождения брат жил в соседнем селе и с младенчества был научен обращению с животиной. Иногда, правда, милостиво разрешал мне быть у него в подпасках. Впрочем, дело в бабушкином хозяйстве находилось и для меня. Сено переворачивать, ворошить его деревянными вилами на загороде – не сложная наука даже для «санаторного дитяти».
Огромный багрово- фиолетовый пузырь вырос у меня на большом пальце правой ноги после одного дня работы с сеном. Стерня босоногих не любит. Однако никто мне об этом не говорил, потому что босиком в селе разве только в лес не ходят.
Было воскресенье. Палец болел нестерпимо, внутри дергало, лилово-чернильная шишка росла почти на глазах.
– Что-то нехорошее ты сделала, – сказала мне бабушка Ева, – за это Бог тебя учит. Потерпи, Господь всегда возвращает свою ласку за терпение, нарыв вскроется.
– Что вы мне, бабушка, такое говорите! Никакого бога нет и в помине.
– Не говори подобного, грех большой.
– А за что грех? За то, что ваш бог забыл сказать мне, чтобы босой по стерне не ходила?
Баба Ева замахнулась на меня тряпкой, которой вытирала миску. Но я уже выпорхнула из хижины, оставив там вместо себя школьную пионерскую аксиому:
– Делайте со мной что хотите, а бога не существует.
Чтобы мне не досталось покрепче, залезла под крышу сарая, на сеновал, зарывшись в сено с головой. Бабушка зашла туда, поднялась на две ступеньки лестницы, заглянула, позвала. И вернулась в дом. Ей пора было собираться на службу в церковь.

18
Наверное, каждый из нас когда-то задавался вопросом: почему обычно небо синее, листья – зеленые, камни – серые, лепестки ромашки – белые? Я – не исключение, еще в детстве билась над этой задачкой. Школьные учебники ответа на нее не давали, поэтому проверить было невозможно. Искала решение в догадках, предположениях, но завязанный узелок понемногу стал распутываться только сейчас. Нет, не в том смысле, что наше небо является отражением Мирового океана и наоборот, а листья окрашены хлорофиллом и вообще вся эта палитра зависит от химических реакций и физических явлений. Меня интересует другое: как цветной хаос превращается в пейзаж?
После некоторых наблюдений пришла к пониманию того, что цвет систематизирует среду.
Передо мной коробочка с бисером, который надлежит рассортировать. Если присмотреться внимательно, можно заметить, что бусинки в емкости группируются по цвету. Причем похоже, что чем насыщеннее оттенок, тем большей «силой притяжения подобного к подобному» он обладает. По крайней мере, наше зрение выхватывает темные нагромождения, а светлые стекляшки – словно разжижены, растворены в массиве насыпи. Даже если коробочку несколько раз встряхнуть, перемешать ее содержимое, все равно шарики соберутся большими или меньшими однородными по цвету группами.
Разве нельзя из этого сделать вывод о том, что цвет способен к самоорганизации? Что цвет является механизмом, который способен объединять? И разъединять. Впрочем, всё – до определенных пределов. Но в существовании этих границ – великий замысел, без них не возникло бы понятия бесконечности и многообразия.

19
Вероятно, я выгляжу как минимум странной и как максимум – высокомерной, делая отступления в форме теорем о способности цвета упорядочивать мир. Но таким же чудаком был и Тит Лукреций Кар, который в недрах тысячелетий писал о тельцах-атомах. Сейчас его предположения современному читателю кажутся по-детски наивными и, конечно же, во многом ошибочными.
Казалось бы, нет необходимости современным людям проходить тот путь познания, которым двигались наши предки. Ведь все знания, накопленные в толще веков, – вот они, стоит только протянуть руку к книжной полке или нажать соответствующую кнопку на персональном компьютере..
На самом деле не все так просто. Знание без опыта может оказаться обманчивым. Подлинное знание идет к мозгу от кончиков пальцев, щекотания нёба на вдохе, ветерка в ушных раковинах, образов, запечатленных радужкой глаза, но не наоборот. Это не означает, что каждый из нас, чтобы представить цепную реакцию, должен самостоятельно сконструировать ускоритель. Но взрывы в Хиросиме и Нагасаки каждый из нас в состоянии почувствовать, прикоснувшись подушечками пальцев к фотоснимку с жутким «грибом», вглядевшись в страдания погибающих.
Мы уже знаем, что цвет материальный. Его на ощупь распознают слепцы. Он способен поведать о химическом составе любого вещества и о том, в какой атмосферный фронт мы попадем следующим утром. И простая песенная формула «красный – то любовь, а черный – то печаль» может быть расписана до бесконечности по той причине, что сам цвет не бывает завершенным, окончательным и неизменным. Цвет в его чистом виде существует лишь определенный отрезок времени, как и мысль, с которой я начала собственные размышления. Чтобы это понять, достаточно понаблюдать на протяжении дня за небом.
С рассветом в серо-фиолетовую мглу на небосклоне выпархивают предвестники нового дня – розово-золотистые перышки. Они остаются такими лишь несколько минут, пока солнце не выкотится из-за горизонта полным кругом. И тотчас перистые облака становятся белоснежными на голубом небе. Но белые перья сбиваются в течение дня в кучу – и вот уже висят над головами тяжелые подушки или перины. А ближе к ночи они будто впитывают человеческую дневную усталость и болезненное напряжение, тяжелеют и темнеют на глазах, и, наконец, прорывается клубящаяся боль грозовыми всполохами и обильным ливнем. Утром укрощенная землей, очищенная ею энергия расцветет светозарной живой росой.

20
И звенит роса в травах, свисает каплями с листков яблони, качается на тонкой паутине радужными бусинами, скатывается за воротник и прохладно щекочет, и орошает босые ноги.
... Под крышей бойища-сеновала паучок играл с росинкой. Она попала в связанную им «авоську» и раскачивалась от малейшего дуновения ветерка, бьющего наугад по шинглям как по цимбалам, дрожала от движения угловатых ножек насекомого.
Разорвется сеточка или нет, – думала я, лежа в сене. Но паучье хозяйство было удивительно прочным, и к обеду росинка просто выдохлась в своем случайном ложе, испарилась из уз временного заключения. А паучок устал и забился под дранку досыпать.
Я, кажется, тоже немного задремала и проснулась от того, что какая-то нахальная травинка больно кольнула меня в закрытые веки. В щель между балками и крышей можно было наблюдать, как возвращается из церкви баба Ева – медленно переходит соседскую зворину и поднимается вверх по склону к орешнику с завязью молочных орешков. С этого орешника сельские ребята охотно вырезали себе пастушьи палицы, которыми загоняли скотину. Кору они вырезали причудливым орнаментом – двойной спиралью, которая пересекалась крест-накрест, образуя продолговатые ромбы. Казалось, это был не обычный кнут погонщика, а произведение искусства или волшебный посох, которым можно было раскрутить солнце с запада на восток, поворачивать облака, направлять дождь с пастбища на Смерек, где он никому не повредит. Мало кто умел делать из орешника пищалки-флейты. Мне брат однажды предложил закончить уже выдолбленную заготовку, в которой осталось лишь провертеть ножичком с кривым узким лезвием круглые отверстия. Первое он сделал сам, вырезать еще три позволил мне. Звуки из всех четырех отверстий добывались почти идентичные, но мне удалось быстро сообразить, что различные голоса можно добыть из сопилки, если не ленятся мои пальцы, не грузно и лениво припечатывает эти дырочки подушечками, а мелко-быстро вибрируют вдогонку друг другу, словно щекоча свирель, от чего она начинала смеяться, переливаться звонкой трелью, вскликивать и даже захлебываться от хохота. Ее игривое настроение передавалось исполнителю, легкие начинали дышать в дробном ритме, из них вырывалась восторженная нота, обещающая разбудить весь мир и заставить его плясать.

21
Да уж, потанцуешь, когда у тебя чирей на большом пальце правой ноги размером с хорошую сливу! Свирель была не актуальна. В руки просилось что-то другое. Что именно – надо было еще придумать. Пока же вспоминались перипетии, в которых моя многостадальная нога оказывалась прежде, и сравнивалась боль. Но к чему сравнения?!  Болит всегда остро сейчас, сию минуту.
И все же, в то время моя память уже вместила в себя боль раздавленной лодыжки, которую я умудрилась впихнуть в цепь движущегося велосипеда, когда мне исполнилось примерно четыре года. Дядя-сосед, усадив на багажник «велика», вез меня на канал в Доманинцах вблизи Ужгорода. Там нас ждала его семья, день был жаркий, предстояло купание. И по сей день помню фамилию соседа. А запомнила бы, если бы не травматический экстрим? В первое же лето в санатории проколола правую ступню ржавым гвоздем на цветущей лужайке. Он торчал из брошенной строителями узкой дощечки. Тогда мне сделали несколько инъекций противостолбнячной сыворотки. Но запомнилась эта оказия не уколами в процедурном кабинете, а тем, как я, стиснув зубы, вырывала гвоздь из собственной ноги. Ведь и правда, как бы я дотопала до папы и дежурной санаторной медсестры с прибитой к ноге доской? Пришлось удалять ржавое инородное тело из собственного живого тела самостоятельно. Зимой бить ноги, конечно, легко и просто на санках – несешься с горы, визжишь от восторга, что удалось ловко вписаться в крутой поворот и не слететь с саней, – и на тебе, бьешься правым коленом о бампер легковушки, оставленной водителем на обочине. Кость коленной чашечки была белой и мягкой наощупь. Рана вокруг немного покровила, и заросло.
Теперь вот «слива». Что с ней делать? Баба Ева говорит, что в воскресенье вообще грех что-либо делать, кроме как молиться. «Отче наш ...» вряд ли поможет – папы в селе нет. Но и к местному врачу надо скакать в нижний конец села на одной ноге три километра!
Издали послышалось покрикивание пастухов, возвращающихся с чередой к обеду.
Брат загнал коров в хлев и не слишком удивился, когда я позвала его сверху.
– Ты что там делаешь?
– Ничего. Сижу. Баба ругалась со мной из-за Бога.
– Бога нельзя гневить. Передать что-то бабушке или принести тебе поесть?
– Нет, не нужно ничего. Ножик при себе?
– Конечно, вот, – брат достал перочинный нож из кармана.
– Прихвати коробок спичек и возвращайся сюда. И проведи разок-другой лезвием по камню, чтобы заточить.
Брат, самостоятельный и решительный, никогда не противился моему намерению делать что-либо по собственному усмотрению. Надо – значит, надо, без вопросов.
Мы осторожно жгли с ним спички, плюя на скривившиеся огарки, и держали над огоньком загнутое лезвие, предназначенное для открывания консервных банок. Когда инструмент уже изрядно накалился, брат сочувственно отвернулся, а я без колебаний резанула ножом по «сливе». Операция по удалению гнойника оказалась безболезненной, на месте нарыва – чудо! – уже наросла живая розовая кожица. До отсечения чирей держался на пальце как в капсуле.
Вечером, когда брат снова пригнал скотину в хлев, я решила больше не испытывать бабушкино терпение и вернулась в дом. Баба чистила були и даже не взглянула в мою сторону. Я залезла на печь и с головой накрылась одеялом. За ужином тетя вычитывала бабе:
– Дитё само чирей проткнуло. Болело ведь не на шутку. И Божьим воскресением зря вы её страшили. И не ела ничего весь день...
Спустя минуту до меня донесся бабушкин вердикт:
– В отца пошла. А что воскресенье! Бог ведь не говорит, что в воскресенье обязательно маяться болью. Сделала что-то для собственного здоровья – так и на здоровье.

22
Сено от соломы, зёрна от плевел пытаемся отделить, начиная с раннего детства. Лучше всего этому полезному делу можно научиться в деревне.
Сейчас и не вспомню, сколько лет мне было тогда. Наверное, меньше пяти. Нам с сестрой еще не доверяли даже овец с ягнятами, и мы сидели с ней у бабушкиного дома, между каменными подпорками, которые держали на себе деревянный сруб хижины, выравнивая ее таким образом относительно поверхности склона. Там, в подполье, за долгие годы образовалось полно порошкообразного грунта. Было приятно пересыпать его из ладони в ладонь, сдувая случайные соломинки. Из ручья можно было принести в алюминиевой кружке воды и заколотить глиняную кашицу, из которой потом лепить пироги. Время от времени к нам заглядывали куры или старый верный труженик Боско. Собственно, эта ниша под домом была жильем Боска – черного пса с белыми «туфельками» на лапах. Боско уже доживал свой век и часто лежал в мягкой трухе истлевших сумерек, укрываясь там от палящего летнего солнца. Куры рядом несли яйца, и Боско их не трогал – наелся этой вкусности в молодости, а теперь, беззубый, способен был разве что хлебать дзяму.
У всех собак, живших на подворье бабушки, была одна кличка – Боско. Такой же Боско провожал деда Ивана весной 1941 года на вершину Водораздела. Дед уже попробовал в то время венгерского пендрика-дубинки, в хортистское войско идти у него намерения не было. Солнце вставало, чтобы светить для него, с востока, он вместе с двоюродным братом туда и направился. Разве думал в то время, что, выбрав такой машрут, из верховинской Новоселицы доберется до архипелага Новая Земля. Там его, заключенного, от верной гибели спасет невидимый ангел. Оттуда перенаправит сначала в Бузулук, а потом – на Дуклю. И спустя пять с лишним лет странствий по пути тягот и лишений, по сущему аду земному, вернёт к заждавшимся Новоселице и Смереку с Солищами. А в деревянной хиже тем временем подрастало пятеро детей. Кроме неустанной заботы о них, бабушке Еве в начале сороковых довелось прятать и собственного родного брата, вернувшегося с советской стороны разведчиком, подготовленным к работе на нелегальном положении. Явиться в село для него было смерти подобно. Летом бабушка носила брату на Черную Рыпу еду. Зиму коротал на чердаке под дранкой, прижимаясь к печной трубе, или грелся в стаенке на сене. Каким образом удавалось бабушке делить убогую пищу – постные були и калёные бобы – на семерых? Что чувствовал ее брат, который ничем не мог помочь сестре, оставшейся соломенной вдовой и не ведающей, где отец ее детей и когда вернется. Да и вернется ли... Что вело этих людей по жизни? Что держало на белом свете, когда рядом такие же, как они, гибли ни за что ни про что в геенне огненной человеческой войны? Можно ли считать их праведниками, о непременном спасении душ которых которых имелась запись в книге судеб, составляемой на небесах?
Солнце встает на востоке, катится к закату, даруя миру жизнь и распределяя её по своему высшему усмотрению. Его благосклонность или равнодушие, или даже неприязнь можно почувствовать, находясь и в одной точке, и насладиться им, и устать от него, и поклониться ему, когда придет время прощаться. Идти солнцу навстречу или догонять его – это иллюзия, пустая погоня за тенями или от теней, это перебрасывание трухи из одной ладони в другую, она просыпается, и вот уже не осталось ни щепотки на пальцах. Бежать к солнцу – это возвращаться в ту же точку, если повезет. Быть с солнцем – это стать осью коловорота и выносить все тяготы и движение жизни на себе, сбивать вокруг себя породу, которая затем, возможно, никому ни о чем не расскажет и ничего не засвидетельствует. Разве что послужит мягкой постелью доживающему дни свои Боску. И не узнает Боско о том, что каждая пылинка под ним – это персонаж для полотен современного Босха.

23
Не люблю аллегорий, абстракций. Аллегория всегда подтрунивает или, наоборот, льстит, но, в любом случае, она не имеет ничего общего с истиной. Абстракция же измельчает, дробит мир. Но как без них обойтись, если они подпитывают этот самый мир, делают части его выразительными, концентрируют какую-то неведомую для нашего рядового мышления энергию, переносящую нас в так называемые параллельные миры – родственные и чуждые тому, в котором обитаем мы. Только побывав там и поняв, как они устроены, становимся способными чувствовать благодарность к уюту собственного дома. У нас стеклянные прозрачные души, нам нельзя бросать камни в такую же душу, оказавшуюся напротив. Наша красота – игра света в наших душах. И пик ее приходится на полдень. В момент, когда солнце достигает наивысшей точки, нужно широко раскрытыми глазами вобрать в себя поток света, и он вмиг растворит все аллегории и абстракции, которые накапливались внутри нас с предрассветных сумерек.
Мы не способны схватить свет пальцами. Но мы можем согревать светом, исходящим от тепла наших рук и сияния наших глаз. Мы всегда летим на свет, как бабочки, и пытаемся приручить его, а между тем свет испокон веков является для нас сачком. Боясь участи бабочек, люди вооружаются металлом и молотами и крушат тонкое цветное стекло душ, оказавшихся напротив.
Упорядоченная мозаика мира, святилище Муз превращается в пыльный музей, запасники которого переполнены. С течением времени хранилище становится пропастью пыли. И только когда она оседает, появляются условия для разбора и оживления того, что уже было. Ничто не ново в этом мире, но все обновляется. И вылетит из бездны бабочка.

24
Сейчас в селе есть только одна семья дедовых однофамильцев, с которой нас уже не связывают родственные узы – в далеком прошлом в разные стороны от родового дерева проросли два побега. Но в годы Второй мировой войны как минимум три семьи были обладателями этой фамилии и нашими сородичами во втором и третьем колене. Судьбы некоторых мужчин мне удается проследить, не прибегая к поискам в архивах. Мне кажется, что иногда ко мне доносятся мысли моего двоюродного деда, который в одном из лагерей Архангельщины выжил благодаря коням. Он грелся у их тел, тайком от охранников лагеря жевал овес и пил подогретое для лошадей пойло. А в бараках ежедневно умирали несчастные люди, которые до встречи со сталинским Молохом жили в достатке и сытости, которые привыкли к вкусу пшеничных караваев и никогда не пробовали верховинского ощипка.
Когда корабль, которым моего родного деда как одного из самых крепких заключенных перебрасывали на Новую Землю, сел на мель, и вся команда судна, конвой и подконвойные поочередно на лодках добирались до Захарового Кута с его птичьим Вавилоном, дед, всматриваясь в очертания всплывающего в небе ледяного берега, питал себя надеждой. Ибо где пернатая братия голос подает, там и человек выживет. Всё в тех краях напоминало ему о Новоселице: складчатые трещиноватые горы, сыпучие каменные реки, падающие стремительно с гор и сливающиеся с бурными водяными потоками. Не было только елей – высоких шумных елей. И все же над темными водоворотами в крошащихся льдах, под фиолетовым дыханием промерзшего неба ему чудилась одинокая елочка, растерзанная, потрепанная, распятая и почти прибитая к земле, с обломанной верхушкой и потрепанными северным Бореем ветвями. На самом деле это было не дерево, а каменный столб, битый ветрами и волнами, расслоившийся изнутри от адских морозов и обретший на пустынном берегу вид истерзанного дерева. Дед понял, что должен на время превратиться в такой потрескавшийся камень, иначе не выживет, не вернется к Еве, не увидит безвинных ангелов своих – Мишу и Иванка, Марьку, Анцю и Гафию.
В то же самое время те же события затягивали в стремнину одного из троюродных братьев моего деда. Тот был младшим и образованным, учился в сельской церковно-приходской школе, закончил духовную семинарию. И хотя появился на свет в такой же небогатой семье, но камень долбить и були сажать – сей удел его миновал. Мой дед полагал, что священническая стезя брата Василия Иосифа принесет милость Божию и всему селу, и его жителям, из которых молодой монах был призван к духовному служению. Конечно, легче ему будет, вон и мадьяры не тронули Василия, как ни как сановник, монашье облаченье – защита от пендриков. Это они с простолюдом не церемонятся, а Божьих людей не смеют принуждать. Василий же освоил церковную науку в Ужгородском и Мукачевском монастырях, в Моравии, Трансильвании и еще польском Добромыле, а теперь вот экономом в большом монастыре близ Хуста. От Новоселицы недалеко. Молитвами и заботой родное верховинское гнездо не оставляет, здесь и первую службу в церкви отслужил, когда высвятили в сан. Семья большая, и чтобы она существовала, должен кто-то були сажать, кто-то за скотом ходить, кто-то детей рожать, а кто-то – за всех Богу молиться.
Не ведал мой дед в то время, что брату его Василию суждено пройти почти след в след его битым трактом – на северо-восток, в Воркуту, с разницей во времени в семь лет, в 1949-ом. Дед в те годы председательствовал в сельсовете, но отпрашивался от новой власти, ибо не получалось у него «калхозом» людей обольщать, предпочитал вернуться к прежнему лесническому делу, освоенному им в довоенное время.
Прошло еще семь лет, и Василий-Иосиф вернулся живым к подпольному престолу запрещенной советской властью церкви. Крошил камень в карьере, несколько позже поручили ему управляться на бензозаправке каменоломни. А в выходные, чаще всего – по ночам, ездил на велосипеде по селам к верующим, крестил, венчал, отправлял челядь к вратам Святого Петра.
Его, едущего к пастве на велосипеде, сбил грузовик. Раненного избили железными прутьями и бросили посреди дороги, цинично рассуждая, что Бог ему уже не поможет. Очнулся на мгновение в районной больнице: «Сестра, что со мной? – спросил склонившуюся над ним девушку в белом халате. – Я ехал на велосипеде ... » Это были его последние слова, с которыми он покинул наш мир ровно за девять месяцев до моего рождения.
Удивительно, но после того, как я научилась ездить на трехколесном велосипеде, папа не разрешал мне садиться на «взрослый» двухколесный. Еще более удивительно, что я терпеть не могу всякой арматуры, торчащей из бетона на недостроях и руинах. И ничего удивительного в том обстоятельстве, что в последний раз, когда я споткнулась на ровной дороге и ударилась о железный прут попавшейся на моем пути недостроенной ограды, долго не стихающая боль помогла мне снова вспомнить Василия-Иосифа. И на целый месяц, пока заживала моя нога, погрузиться в то прошлое, которого я не переживала, свидетелем которого не была, но о котором мне, кажется, больше известно, чем даже тем, кто занимается беатификацией моего деда в третьем колене.
Здесь уместно было бы вспомнить и о том, что впервые о монахе – далеком родственнике я услышала не из семейных рассказов, а от епископа, который вопреки высокому положению в церковной иерархии и почетному сану обитал в обычной сельской хате и оставался крестьянином. Я встретилась с епископом, когда он уже почти не вставал, болезнь приковала его к постели, но иногда он соглашался встретиться с людьми, которые шли к нему за советом, благословением или по другому поводу. Мне нужно было узнать, что он думает о предстоящих выборах в парламент, поскольку договаривалась с ним о встрече, получив редакционное задание. Речь шла об интервью, в котором мой собеседник, переживший не одну власть и не один общественный строй, высказал бы мудрое напутствие для избирателей. Светя ясными внимательными глазами из подушек, седой епископ поинтересовался моей девичьей фамилией. И рассказал о Василии-Иосифе. А о парламенте и выборах мы так и не успели поговорить. Спустя месяц епископа не стало, он умер во время освящения церкви на родине моего отца.
Кто привел меня к епископу за знаниями о моих ближайших предках? Кто решил, что мне пора узнать о них? И почему именно мне – родне второго или третьего колена? Может быть, так распорядился тот, кто имеет власть над деревьями рода? Тот, кто знает, что ветки могут расти параллельно и в разные стороны, могут становиться побегами и укореняться в новой почве, но также способны переплетаться и даже срастаться в новый ствол?

25
Почему я беру на себя смелость утверждать, что знаю о своих предках больше, чем те, кто изучает архивные документы с их именами? Ведь один из них умер, когда мне едва исполнилось пять лет, второй – еще до моего рождения. Когда я подросла и готова была воспринимать информацию о них, дома не слишком часто вспоминали родного деда и никогда – его двоюродного и троюродного братьев. Видимо, это не было табуированной темой, скорее, не было повода ее обсуждать. Я далека от того, чтобы верить в реинкарнацию душ. Однако убеждена, что человеческие души взрослеют гораздо медленнее, чем физическая оболочка их носителей. Рискну предположить, что переход души от детства до состояния сознательного и ответственного, происходит тогда, когда она начинает заботиться о том, как стать вместилищем и для тех душ, которые остались беззащитными бабочками в ноосфере, где их атакуют истребители. Души с прозрачными крылышками требуют убежища. Эти души слетаются на наши свет и тепло. Разве вправе мы направлять их под испопеляющий свет электрического фонаря в архиве! Они там просто высохнут, превратятся в пыль.
До чего же это непросто – приотворить собственную душу для другого, мол, живи! Едва ли не каждому из нас и в собственной душе тесно, а тут еще приемышу угол обустраивай. Но, возможно, срабатывает и сугубо эгоистическое желание, ибо и твоя душа когда-то останется без рук и ног, может, даже глухой и слепой, но не верится никак, что она будет избегать общения с миром людей, с другими человеческими душами. Другое дело, что неповзрослевшие люди не всегда способны будут ее услышать. Но всегда остается надежда, что кто-то да прислушается. И наступит мгновение, когда стихнут войны, когда заглушат моторы истребителей, когда заговорит не архивная, а естественная тишина, которая не врет и не лукавит. Тишина, в которой оживет голос души.

26
Малых детей в верховинском селе воспитывают почти как в Японии. К пяти годам им разрешается все, разве только в кипяток не лезть. А минует полдесятка лет жизни в этом мире – и они становятся крепостными обязанностей. Такое сотрясение сознания призвано, видимо, расшевелить генетическую память, которая до того лишь в прятки играла, прибегая в дом, чтобы глотнуть парного молока.
В один из дней баба Ева взяла меня с собой на свадьбу к дальним родственникам, которые жили на другом берегу реки, за мостом-лавкой. Я думала, что увижу невесту в белом шлаере-фате и жениха в белоснежной рубашке и непременно черном костюме – как у городского ЗАГСа. Но в тесной хижине за свадебным столом под иконами сидели молодые в странных одеждах. Она – в белом и красном. Он – в серовато-белом домотканном пиджаке с красной чичкой-цветочком на груди и в вышитой сорочке. Она – абсолютно нереальная, таких невест мне еще не приходилось видеть. На голове корона, на шее до груди – невероятной красоты пацьорки. Их узор был похож на вышивки старых бабушкиных блузок. Но это была не вышивка, а ожерелье, дивными узорами нанизанное на нитку. Пацьорки туго стягивали шею, заставляя невесту держаться неестественно прямо и не опускать головы, они ложились на грудь короной,  развернутой зубцами вниз, которая отражала цветастый с блестящими папийоткамы венец на голове, создавая таким образом почти симметричную композицию. Все недолгое время, что мне довелось пробыть за свадебным столом, я глаз не могла оторвать от бусинок, которые играли-лучились-переливались, как пузырьки в воде, которые я научилась видеть открытыми глазами, ныряя в колобани сельской реки. Река была в общем-то мелкой, но ребята ее перегораживали камнями, создавая места для купания и изучения подводного мира. Пацьорки мне напомнили множество рыбьих глаз и сколько-то там схваченных цветных рыбьих хвостиков.
Ради чего было положено столько кропотливого труда для изготовления украшения, которое надевалось фактически один раз в жизни? Что должны были символизировать пацьорки? Это сейчас я могу предположить, что строгое, но разукрашенное ожерелье должно было подчеркнуть то состояние, в которое входила женщина после замужества: быть «шеей» для «головы», но и не вертлявой без меры. Шея. Само слово имеет что-то общее с глаголом «шить» – прошить голову идеей, например. И с индийским богом Шивой, который на традиционных древних изображениях опутан цветными змейками. И любопытно, что уже не выглядит юмористической фольклорной безделушкой русинская идиома «шити собов», и слово «сабовка» – то есть швея, не воспринимается как иностранное. Понятное дело, что похищенных римлянами сабинянок воспринимаешь почти как прапрапра... бабушек. А вслед за древнеболгарским ханом Сабином собираешься получить определенную выгоду и от Константинополя. И коронует всю эту причудливую путаницу Кронос, пожирающий собственных детей. Поди разбери, откуда голова растет. А что уж говорить о происхождении пацьорок! Где потерялся их след? Книги пишут, что в древнем Египте. А мне кажется, что еще в эпохе бурной вулканической активности Земли, когда стеклянными капельками застывала расплавленная порода, и катились эти прозрачные капсулы, наполненные цветом и светом, под ноги первооткрывателю собственного сознания. Как же можно было пренебречь таким сокровищем? Конечно, наклонился человек, поднял, и, чтобы не потерять, провертел в шариках дырки и нанизал их на рыбью кость.

27
Сначала было слово. Оно родилось почти в том же звучании, которое живет и сейчас, только значение его изменилось. А изменилось ли? «Бисер» происходит из арабского языка, «басра» – мягкий белый камень. Не тех ли времен остались отголоски в верховинской песне «Ой на горі білий камінь, ку-ку-ку, верховинка сидить на нім, верховинка сидить на нім, куку-ріку-ку-ку-ку, ку-ку»? Сидит на камне и поворачивает алебастровую шею, белизна которой под солнцем отсвечивает всевозможными оттенками. И кажется, что к этой шее прильнули мириады радужек, мириады глаз: предательские, преданные, лицемерные, правдивые, равнодушные, внимательные, завистливые, доброжелательные, злорадные, отзывчивые, коварные, справедливые, отстраненные, заинтересованные, двуликие, искренние, спокойные, встревоженные, льстивые, сдержанные, скупые, щедрые, пронырливые, заботливые, отрешенные, обнадеживающие, умные, глупые, мудрые, шутовские, похотливые, сердечные, истощенные, вдохновленные, жаждущие, насыщенные, вороватые, добропорядочные, тусклые, ясные, возмущенные, спокойные, ненавистные, любящие ... Но среди этих глаз одни-единственные имеют истинный, чистый и трогающий душу цвет – любимые. Эти глаза обращены не во вне, а внутрь. Они смотрят в душу, они ежечасно видят в ней новую весну – с ожиданием той птицы, которая сильными надежными крыльями вырвется в полет просто из радужки.
Турецкий город Басру называют еще восточной Венецией. Попробуй угадай, где родится не полотно Боттичели, а верховинская Весна? Из какого бусурманского плена или римского рабства украденная сабинянка прибудет к нам? И петухи ли о ее приходе сообщат, или кукушка – неумелая «сабовка» будет рассыпать бисером свое кукование весен среди разноцветных иллюзий?
... Я запуталась в изгибах русла и стремительных течениях собственной мысли. Она то тянула меня в бездну воспоминаний, то выбрасывала на гору, где должно было появиться хоть какое-то решение. В бездне не было возможности почувствовать твердь, опереться на неё, в ней можно было увидеть преисподнюю и рассыпаться в прах. Преодолевание горы казалось бесконечным. Сколько раз ночевка в ущельях собственной памяти, поросших зарослями забвения, сулила мне пусть не менделеевское, но алхимическое прозрение! Сколько раз я погружалась в колобани холодных потоков сознания, полагая, что вытесню оттуда тот объем, который мешает мне продолжить путь выкупанным в истине Архимедом! Сколько раз я пыталась передохнуть под грушей-дичкой собственного подсознания, надеясь на то, что хоть плохонькая гнилушка брякнеться мне на макушку и подарит прозрение, как Ньютону! Почти целый год я вспоминала Рекса и черного аиста. Зачем поселились они в моей памяти с прошлого лета? Как не стать Эйнштейном, ища ответ на этот вопрос?
И все же последние метры к вершине горы преодолевала, цепляясь за корни и точно зная, к чему и зачем стремилась. Да, без падений не осознала бы той высоты, на которую поднялась. Да, без усвоения навыков альпиниста осталась бы посреди воды и, в лучшем случае, напоминала бы сама себе аиста, достающего клювом жаб из тины. Да, без ожидания фрички-щелбана от собственного подсознания погрузилась бы в беспамятство и плевала бы против ветра. Рекс научил меня осторожности, Рекс показал, как можно обходить преграды напрямик, Рекс уговорил меня преодолевать страх, когда возвращаешься домой. А чему же научил Аист? Разумеется, защищать гнездо, искать пищу, чтобы выжить самому и детей поставить на крыло. Чтобы лететь в Ырий? А что в моем случае есть ырием? Мне добраться в ырий-рай – это, значит, вернуться к себе самой? Вернуться, чтобы вырваться из вязкой рутины и стереотипов. Не с этой ли целью пытался оборвать национально-политическую привязь мой дед Иван? У него не было другого пути вернуться к зачатой им жизни. У него не было другого способа продлить собственную жизнь после войны в младших детях. У него не было другого выбора, чтобы остаться для своей жены царем, с которым в голове она душу отдаст Богу. У бабы Евы был бог, который держал ее шею постоянно напряженной и позволял поворачивать её ровно настолько, чтобы до конца дней чувствовать груз бисерного ошейника. Ради какого бога позволил себе впихнуть голову в политико-религиозный ошейник мой двоюродный дед Василий-Иосиф? Был ли у него иной выбор? И почему его бог не подсказал ему, что велосипед уже изобрели?
Моя бабушка Ева вышивала угловатые ромбы со статичными цветами на коврах и таким представляла рай. Почему же меня он не устраивает? Почему бабушкиного бога я не могу принять? Почему бы мне не взять иглу, два метра мешковины, котушки ярких ниток и не начать класть стежки того будущего, которое напоминает мне кладбищенскую оградку с ритуальными «анютиными глазками» внутри? Да, я уже повторила часть бабушкиной судьбы. Так же хотела оказаться в ырие, в покое, обещанном мне «бабьим Богом» к моменту достижения мной определенного возраста. Но почему-то я уверена, что более важно для меня усвоить науку Черного Аиста, сразившегося с коршуном в небе. Для этого нужно самой стать краснокнижной птицей, которая вырывается из всех возможных квадратов, ромбов, пусть кажущихся аспидно-черными, пусть заполненными ярким шитьем, даже если сплошь из бисера.