1. Мой Красный ручей

Николай Куракин
               



                РОДОМ ИЗ ДЕТСТВА
                Мемуарно-художественное повествование

                … Я пришёл к вам
                По старой Смоленской дороге,
                До сих пор
                Бурым дымом пылят большаки.
                И крестили меня,
                Ославянив судьбу и истоки,
                Днепр и Волга
                Водами – по обе руки.

                «Я иду по Руси»,1997 г.



                МОЙ  КРАСНЫЙ  РУЧЕЙ

Слетев откуда-то с высот июньского пронзительно голубеющего неба, она мягко спланировала на мою тонкую загорелую руку. Сложила крылышки и спрятала их под глянцевый красный панцирь, помеченный брошенными вроссыпь аккуратными чёрными точечками. Я принял это как доверие и с любопытством приблизил её к лицу. Букашечка не испугалась, деловито продвигаясь к своей, только ей одной ведомой цели.  И вот она уже на моей мальчишеской ладони. Путь её совпадает со складочкой, обозначившейся на нетронутой загаром ладошке изгибом, идущим от основания большого пальца – к указательному. Яркая живая бусинка будто бы неторопливо ведёт линию моей жизни. Как это принято в детстве, я обращаю к ней свою причиталку:

                Божия коровка,
                Улети на небо,
                Принеси мне хлеба.
                Там твои детки
                Кушают конфетки,
                Всем – по одной,
                А тебе – ни одной...

Однако букашечка не соблазняется и не улетает. Семенит ножками у края ладони, подбираясь к указательному пальцу. Я переворачиваю руку, но упрямое насекомое своими шершавыми конечностями крепко держится, не падает и скоро оказывается на её бугрящейся синими прожилками тыльной стороне... А я, запятидесятилетний, умудрённый и многое повидавший, вместе с тем мальчуганом листаю, страница за страницей, историю моей, плохо ли, хорошо ли сложившейся жизни.

     Родился я, вроде как, 1 января 1946 года (по крайней мере, так в метриках) в деревне Бубново, что под Смоленском (малая родина мамы моей, в девичестве Берёзкиной Екатерины Николаевны – отсюда мой публицистический псевдоним Неждан Берёзкин).
В ту пору ещё не надумал явить себя свету мой одногодок, будущее светило новой саратовской поэзии, Миша Муллин, а я, тогда непроходимо сопливый несмышлёныш, не мог и предполагать, что этот, чёрным по белому затверждённый в метриках день, обрастёт со временем некой иронической легендой в стихах Михаила Муллина:

                Отчего столько шума без драки?
                Почему так ликует народ?..
                Это просто родился Куракин –
                В честь него наступил Новый год.

       Но легенды, даже самые красивые, увы, не всегда уживаются с действительностью. Много позже этого, уже достаточно прижившегося муллинского откровения, явилась-таки правда: что рождён я на самом деле годом раньше в 1945-ом, в год великой Победы, в девятый день декабря. Так мнимая моя “козероговость” вместе с обретением реальности обернулась враз настоящим “стрелецким бунтом”. Хотя, чего греха таить, бунтарский дух сопутствовал мне по жизни с весьма давних годов.
Не древний был век, но на просторах послевоенной России факт рождения часто регистрировался со слов ошалевших от счастья родичей, и умышленная ли, случайная путаница дат подстерегала в те времена многих, явившихся на свет в домашне-полевых условиях сельской глубинки.
Рассказывают, что мальчиков тогда случалось значительно больше, сама природа как бы старалась восполнить понесённые утраты, заместив капелюшками мужеского рода ряды выбитых миллионами отцов.
Рассуждения бати моего, спешно возвращавшегося в часть из кратковременного отпуска сапёрного капитана, по семейным преданиям были немудрёны: “На год позже в армию пойдёт, глядишь, поумней будет... голову-то в пекло совать...”
Не знаю мотивов муллинских регистрационных перипетий, но что истинно – дата рождения у него так же не совпадает с метриковской, правда, с несколько меньшей, уже ноябрьской дистанцией между фактом и записью.

       Раннее детство моё прошло в маленьком красноручьёвском домишке, прилепившемся вместе с просторным огородом прямо под склоном большой Соборной горы – цитадели старого Смоленского городища. В ту пору многострадальный город ещё не зарубцевал раны безжалостно отутюжившей его войны. Он, кирпичик к кирпичику, воссоздавал себя из руин, а на круто сбегающих к Днепру улочках и мостовых то и дело встречались калеки, – той войны безногие обрубки, – вервием притороченные к низенькому деревянному настилу на истошно повизгивающем подшипниковом ходу.
Как давно это было... и как зримо обращение к болью раненной детской памяти...
Инвалиды, они крепкими ещё руками своими в последней надежде, нет... в безнадёжности – цеплялись таки за жизнь. Настойчиво карабкались в дребезжащий трамвай на круто сбегающей к Днепру Советской и, надрывно растягивая меха видавшей виды гармоники, а то и просто безо всяких музык, горланили извечного "Варяга" нетрезвыми, сорванными до хрипа голосами, наскребая тем жалкие крохи на залив своей болящей души. Не сдавались, как не сдавались врагу, тянули лямку эту из последних своих сил, хотя счёты с жизнью у большинства из них практически были уже сведены. Мутные слёзы текли по небритым щекам, и крупно дрожали протянутые, так и не успевшие остыть от пороховой гари, замозоленные мужские ладони. Старый деревянный трамвай нервно бросало на разбитой рельсовой колее, и ставшие вдруг побрякушками боевые  награды на широкой груди этих нежданно разжалованных в карлики великанов вызванивали свою жалобно-прощальную мелодию.
      Их было много, обречённых, никому теперь не нужных солдат, положивших “живот свой” за Отечество. К кому тянули они свои обожжённые общей бедой руки? К такому же нищему трамвайному люду... И им подавали. Подавали, наперёд зная, что пропьют, бедолаги, всё, до последнего пятака. Другого способа притушить отчаянную боль своей никчёмности тогда просто не было. Как нет его и  сейчас для многих на шумном ристалище новых господ, сделавших простой русский люд изгоем в собственной, в недавнем великой стране. Многое в нашем больном социуме, увы, имеет свойство с безжалостной последовательностью повторяться, и даже не столько в форме глумливого фарса, сколько в банальных до дикости реалиях бытийной драмы.
       Но тогда жизнь только начиналась. С нас начиналась. И мы по-мальчишески быстро врастали в эту повседневность. И ещё, у нас был он, собственный счастливый мир красноручьёвского детства. И ручей был тогда самый взаправдашний, полноводно и поверх текущий. И мы, вездесущие босоногие сорванцы, бегали по его шумным водам от верховья до самого Днепра, благо путь был недалёкий. Смолили факелы и забирались в самые потаённые ходы под своды старой Смоленской крепости, вернее, оставшейся на взгорье над ручьём её части.
        Снова и снова обращаюсь памятью к городу детства моего:

                Мой древний, мой седой Смоленск,
                Ты прадед русских городов!
                На куполах Собора блеск,
                Как отражение веков.
                Как отблеск битв – рубин Кремля,
                Не раз гулял здесь злой огонь.
                Горда Смоленская земля
                Твоим твореньем, Фёдор Конь!
                Не раз с холмов лесистых, круч
                Пытался враг Москву достать.
                Но был с задумкой Город-ключ,
                Не просто завладеть и взять.
                Был партизанской стороной
                И, коль тревожно бил набат,
                Всегда вставал как часовой,
                Всегда сражался, как солдат…

                Из баллады «Ключ-город»


        Романтика детства... непочатый край впечатлений и чувств...
Помнится, как-то с помощью экскаватора рыли на Красном ручье глубокую траншею. (Уж не тогда ли, в середине пятидесятых, вознамерились запрятать под землю, в трубы, бурливый ручей моего детства?..). С каждым ковшом на поверхность извлекались всё новые и новые человеческие кости и черепа. Вначале мы, красноручьёвские пацаны, складывали их горкой, а потом кто-то придумал развесить черепа на кольях ближайших заборов. Ну и зрелище, я вам скажу!.. Взрослые, конечно, шарахались. А у пацанвы страха не было. В раннем детстве жизнь кажется нескончаемой, это лишь много  позже “всё сильней, прожжённые калеки, с жизнью мы удерживаем связь”, и приходит переоценка когда-то виденного и содеянного. И само название “Красный ручей” на поверку – вовсе не для красного словца.

                Чьи черепа, свои ли, вражьи?
                И кости чьи – не разобрать...
                Здесь полегла несметна рать
                Под этими стенами, в заовражье.
                И русич здесь, и шляхтич, и литовец
                Здесь каждый камень в битвах отожжён.
                Соотнеслись события времён,
                Здесь с веком век стоят наизготове...

     Не будь того случайного раскопа и того неосознанного мальчишеского кощунства, не было бы и этих, через много лет пришедших стихов, которые так и называются: “У стен Смоленского кремля”.
Да, и всё сущее – цепь овеществлённых, порою невероятных случайностей и совпадений, как суть и сами наши жизни. Ведь не случись этого вселенского бедствия, Великой Отечественной, не участвуй молодой офицер Фёдор Куракин в сражении за Москву и в освобождении древнего Смоленска, не встретил бы он юную красавицу-смолянку Катю – и не состоялась бы тогда эта любовь, и не было бы этого сегодняшнего повествования, как и самого автора. Конечно, был бы кто-то другой на вечном празднике жизни, и было бы другое повествование, может, и лучшее, но – другое, не это. Видимо, вышней волей каждому из нас уготована своя планида, назначены свои, пусть маленькие постижения и утраты, свои праздники и разочарования. И случилось то, что должно было случиться.

       Память светится издалека яркой спинкой божьей коровки, но время по-своему всё разметило и укрупнило: что-то ушло и не откликается, другое – наоборот, восстаёт в зримых образах и деталях. Память, тот стержень, что завещан и передан отцами нашими, который в годину бед и разочарований не даёт ослабнуть и упасть; память одного, помноженная на память многих, воссоздаёт и олицетворяет память поколения:

                Слова-снежинки
                Взялись вдруг таять
                На времени ветках…
                Как ветхо
                Всё, что теряет память!
                Она лишь одна остаётся –
                Память.
                Она дрожит на кончиках пальцев,
                Она трепещет дыханьем сердца.
                В нас птахою вспугнутой
                Бьётся память,
                В виске пульсирует
                Синею меткой.
                И никуда от неё,
                От такой цепкой, – не деться!

                Память
                Забвения не убоится,
                И, временем став самим,
                В пространстве спрессованном –
                Воплотится,
                Передаваясь от сердца к сердцу.
                Потому и бессмертна
                Память.
                И не избыть её,
                Не разбавить,
                Не вычерпать во мгновенье!
                Ведь стержень духа
                Всех людских поколений,
                Она,
                Общая наша  п а м я т ь.

      В то, давнее теперь время, складывалось так, что не я выбирал вид на жительство. С переменным успехом борьбу за несмышлёное ещё дарование вели между собой города Смоленск и Саратов.
После демобилизации отца весной 1946-го семья переехала на малую родину Куракиных в заштатный городок Аткарск Саратовской области. Здесь молодые полтора года ютились в маленькой белой мазанке старших Куракиных, Анфиногена и Ефимии. Жильё фактически состояло из одной комнатки в три окна и маленькой кухоньки с традиционно большой русской печью. Вместе с родителями проживала незамужняя старшая сестра отца Валентина, зарабатывающая на жизнь пошивом по готовому крою заказов от городского швейного комбината. Заказы были несложные (женские халатики, серийные немудрёные платьица, трусы, майки пр.) и, чтобы хоть что-то заработать, сидеть за машинкой приходилось с раннего утра до вечера, не разгибаясь. И как в такой тесноте помещались пятеро взрослых и полазучий годовалый пострел?.. Просто уму не постижимо...  Пострел же по-хозяйски осваивал это невеликое жизненное пространство и уже, пробуя характер, заявлял при случае свои законные права. Вспоминают, что как-то после очередного набедокуривания (что-то там где-то на полочке, взобравшись на стул, пролил, просыпал ли…) тетка принялась отчитывать племянника, на что, коверкая слова, им было убеждённо заявлено: “Ни лажити, куда Коля лазиит!”