Гусь Федя

Ангелина Калинкина
Сразу, как приехали, парторг сказал, что мы можем бесплатно жить в клубе, но если хотим покоя, то лучше договориться с хозяйкой; много она не возьмёт, а сдаст отдельный дом, будем сами с усами. Еду, если хотим, можем сами готовить, а не хотим – в столовую можем ходить, но только с двух до трёх. До двух  рабочие обедают, а в три столовая закрывается.
Сначала пошли в дом хозяйки. Обыкновенный деревенский дом, «зашитый», как они говорили, то есть, обитый короткими широкими рейками, выкрашенными самой дешевой зелёной краской. Наличники на окнах при этом были покрашены голубой краской. И это сочетание было нестерпимо уныло и дисгармонично. Внутри особую неуютность создавали голубенькие в сиреневый цветочек обои, неровно наклеенные на местами вздувшийся картон, которым были обиты стены когда-то весьма симпатичного сруба. Его естественной деревянной красотой можно было полюбоваться в сенях.
Хозяйку, замученную работой и нуждой, звали Надеждой. Хоть и минуло ей сорок пять, на ягодку она совсем не походила. Старший сын уехал после армии на одну из великих строек Сибири, с тех пор и не виделись, писал редко, под Новый год да на восьмое марта.  Второй сын служил в армии. Муж – инвалид, покалеченный тракторным прицепом. Что мог – делал, конечно, да не много чего мог. Сторожем подрабатывал маленько. Бабка – свекруха, жалела и помогала, даже подрабатывала – полы мыла в конторе. Жили мирно, позря друг друга не ели.
Верка вот только, младшая, училась плоховато. Но это уж не всем даётся. Что ж делать? Верка была так себе. Черты, вроде, правильные, фигура довольно складная, но вся она была какая-то застывшая, скорее – деревянная. Ни в лице – выражения, ни в глазах – искры, ни в движениях – пластики.
Самой живой и интересной в этом семействе была Бабка. Я даже не знаю её имени потому, что Бабку все звали Бабкой, она и сама так себя называла. В ней явно умерла великая актриса.  Как начнёт городить что-то про корову, про соседей, про капусту, про Вальку-продавщицу, мы уши то и развесим. Потом, разумеется, всё тут же позабудешь за ненадобностью, а говорит – и не отпускает.
Попили чаю с домашним клубничным вареньем и душистыми плюшками, договорились о цене. Не помню, сколько Надежда запросила, но точно, что не дорого.
Потом пошли в соседний дом. Дворы разгораживали тонкие слеги, прибитые кое-как к низким кривым кольям. Мы через них перешагнули и подошли к тому самому дому, в котором нам предстояло поселиться. Вообще-то, дом ждал возвращения Надиного сына из армии, собиравшегося жениться и в нём жить. Это был крепкий сруб-пятистенок, никакой не «обшитый» снаружи и не заляпанный никакими обоями внутри. С одной стороны и так большой дом был дополнен террасой, с другой – обширным крыльцом.
Нам всё понравилось. Мы договорились – кто где будет спать. Надежда притащила сенники для раскладушки и деревянных полатей в сенях, на которых вызвался спать наш главный… Не знаю – как лучше его назвать: бригадир, прораб, организатор? В общем, он как раз эту работу нашёл, как раз с парторгом обо всём договорился и как раз нас всех собрал.
Мы приехали в этот совхоз, чтобы обеспечить его тружеников наглядной агитацией. Внушительного размера панно с революционной и военной тематикой должны были покрыть все свободные конторские стены; необходимо было понатыкать вдоль дорог подорожных щитов с изображениями тружеников села и всевозможных достижений советского народа; оформить въезд в совхоз хитроумной металлической конструкцией; украсить столовую весёлыми, румяными женщинами, корзинками аппетитных фруктов и белозубыми механизаторами, отдыхающими после праведных трудов с баянами и балалайками; понаделать тьму разных стендов широкого назначения и две доски почёта, одну для конторы, другую для клуба.
Наша художественная бригада должна была закончить работу в сентябре, начали мы работать в мае, дело двигалось споро, поэтому мы не слишком перетруждались: купались, загорали, собирали землянику, а она в тех краях была особенно сладкой, крупной и душистой, катались на лошадях, объедались малиной, потом пошли грибы… В общем, замечательная у нас была работа. 
 На нашем пустом дворе не было ничего привлекательного для хозяйской живности. Только два существа к нам наведывались: поросёнок   Вася   и   гусь   Федя.   В  самый  зной  поросёнок  Вася забирался под нашу террасу, до самого вечера валялся там в тенёчке, довольно похрюкивая и подло попукивая. Этот Вася выжил нас с террасы, на которой мы с таким удовольствием повадились сначала трапезничать.
Гусей по имени никто не называл, звали: тега-тега-тега-тега. Этого особенного гуся Федей назвала я. Как только пришёл он к нам на двор первый раз и принялся рассматривать всех по очереди, у меня в голове  сразу  прозвучало:  Федя.  И только однажды надо  было  угостить  его  хлебушком,  приговаривая: «Кушай, Федя, кушай, хороший, приходи к нам, Феденька, ещё, я тебя опять хлебушком угощу», тут же он своё имя  запомнил. И каждый день стал приходить. Поест хлеб и не уходит, наблюдает – кто чего делает. А потом стал позволять мне гладить себя по пёрышкам. Корочки аккуратно брал прямо из рук. Я, конечно, гордилась таким его особым ко мне расположением.
Наблюдать за Фединым поведениям всем нам очень нравилось. Его движения как будто были исполнены какого-то особого смысла. Мы изгалялись друг перед другом в изобретении остроумных комментариев и весьма веселились. Как благовоспитанный господин, Федя совершенно не был назойливым. Когда он видел, что мы сильно заняты, или наши за ним наблюдения становятся не слишком внимательными, Федя с достоинством покидал наш двор. Продолжалась такая идиллия месяца два.
А как-то я сидела одна на нижней ступеньке крыльца и созерцала пространство. Так жарко, что лень было шевельнуться. Пришёл Федя. Походил мимо меня туда сюда. Я не реагировала. Подошёл поближе, вытянул шею, думал, наверное, что я его поглажу. А мне, идиотке, попалась вдруг на глаза щепка. Я её – хвать и Феде протянула. Он тут же её – в клюв и… замер… Стоит, не шевелясь, глядит. Непередаваемое выражение его лица поразило меня на всю оставшуюся жизнь. Какого лица? Может быть, удивитесь вы. Клюв и две бусинки глаз выражения иметь не могут. Очень даже могут. Каким образом, я и сама не понимаю, но было там и изумление, и растерянность, и обида, и… не то, что бы презрение, но разочарование – точно. «Мы в ответе за тех, кого приручили, – вспомнила я Экзюпери и обругала себя, – дура безответственная, гуся умудрилась обидеть!» Федя положил щепку на  землю,  ещё раз взглянул на меня,  повернулся и ушёл.  Я потом пыталась наладить с Федей отношения, звала его, оставляла корочки хлеба. Напрасно. Он к нам больше не приходил. Хлеб склёвывали другие птицы.
В сентябре мы уехали, но с обязательством, что через год приедем снова. Парторг надавал нам кучу поручений. Мы должны были закупить в Москве всякую атрибутику для идеологического обустройства его кабинета, оформить стенд, посвященный десятилетию основания совхоза и красочно отразить выдающиеся успехи передовиков производства следующего, юбилейного, года.
У нас оставались краски, растворители, лаки, кисти, флейцы, холсты… Краски были не малярными, а художественными, но не в тюбиках, а в банках. И в большом количестве. Возить эти тяжести туда сюда смысла не имело. Надежда разрешила нам оставить всё в доме.
Мы приехали следующей осенью, ближе к зиме. Сначала – в контору. Выгрузили заказанные покупки, отчитались по бумажкам, узнали, что снова можем остановиться у Надежды. Отправились к ней. Надежда встретила нас приветливо, но мне показалось, что она чем-то смущена. Войдя в комнату, мы застыли на пороге… Мы узнали наши краски, но их применение повергло нас в шок.   
Металлические спинки кроватей, раньше покрашенные унылой серой краской, теперь стали ультрамариновыми. На кухонный столик пошёл хром кобальт зелёно голубой. На буфет – кадмий оранжевый. На шкаф с зеркалом – кобальт синий светлый. На табуретки и обеденный стол – кадмий красный средний. Сверху стол был покрыт новой яркой клеёнкой с розочками, а ножки вместе с табуретками образовывали красный частокол. Оконные и дверные притолоки и подоконники стали жёлтыми, а обои – тёмно-зелёные с белыми мелкими цветочками. Обои Верка не красила, переклеила. Достала ведь где-то! В обычный сурик для пола явно был добавлен кобальт фиолетовый тёмный.
Надежда рассказала, что они уехали на недельку к родственникам, а Верку оставили ходить за скотиной. Когда вернулись, всё уже и высохнуть успело, а Верка пряталась где-то, на всякий случай. Они так обалдели от Веркиных художеств, что даже не ругались. Сидели, притихшие, на красных табуретках и боялись двигаться. Казалось, что всё это сейчас взорвётся, обрушится, или, в крайнем случае, просто исчезнет. Обеспокоенная   странной   тишиной,  Верка  приоткрыла  дверь  и, готовая убежать, если что, заглянула в дом.
– Иди уж, – сказала Бабка, – чего уж теперь.
Надежда вздохнула, отец покачал головой и пошёл к двери. Верка отпрянула, но отец буркнул:
– Покурить я.
Больше никто ничего не говорил.
Ещё Надежда сказала, что после окончания восьмого класса, Верка уехала в город, поступила в строительное ПТУ на отделение малярных работ, учится очень хорошо и совершенно счастлива потому, что нашла своё призвание и теперь у неё есть цель в жизни: после окончания ПТУ, будет поступать на вечернее отделение института. А на обои и клеёнку она  истратила деньги, отложенные для покупки выпускного платья. Платье они с бабкой шили потом из завалявшегося куска сатина, не сказать, что красивого, но Верка не унывала, наметила купить себе модное платье на выпускной в училище.
Надежда облегчённо вздохнула, когда мы уверили её, что переживём потерю нескольких банок краски и засохших флейцев.
Мы могли бы разукрасить ещё несколько стен в клубе, или размалевать ещё с десяток подорожных щитов, а тут… У человека жизнь перевернулась, призвание человек нашёл, может, и впрямь какое-нибудь светлое будущее у него образуется. Так что мы на совете порешили, что не пропали напрасно наши краски и наши труды, хоть одной семье этого совхоза, а всё-таки пригодились.
Про Федю я не спрашивала. Во-первых, Надежда знать не знала, что какого-то из её гусей зовут Федей. А во-вторых… может, его уж и на свете нет…
Как – нет?! Вот же он! Живёт себе на этих страницах! В памяти моей живёт. И, может быть, поселится в памяти тех, кто про него прочитает.