Войти в телемскую обитель

Константин Кикоин
               
                Где капля блага, там на страже
                Уж просвещенье иль тиран.
                А.П.

В печальном списке гуманистических иллюзий, которые, как правило, не выдерживают испытания реальной прозой жизни, есть и такая: если собрать умных, веселых, красивых, талантливых и предприимчивых  молодых людей в одном месте под руководством умудренных мужей и предоставить им ничем не стесняемые возможности для умственной и практической деятельности, то они создадут центр новой духовности, выработают правила общежития и укажут косному человеческому обществу путь в царство свободы.
        Широко образованный и остроумный гуманист, полиглот и анатом, путешественник, словоплет и охальник Франсуа Рабле придал этой иллюзии законченную форму. В заключительных главах «Повести о преужасной жизни великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля» он спроектировал антимонастырь, известный в истории культуры, как Телемская обитель. Учрежденная в честь победы над оголтелым феодалом Пикрошолем, эта обитель финансируется из бездонных карманов гиганта Гаргантюа, и все в ней устроено наилучшим образом. 
        По требованию ее настоятеля, монаха Жана, обитель должна была стать непохожей ни на какую другую. Никаких стен, отделяющих ее от остального мира, никакого распорядка, никаких циферблатов, ибо считать часы – это самая настоящая потеря времени. Что же касается кандидатов в будущие телемиты, то на главных воротах вывешен предлинный стихотворный список тех, кому советуют – Идите мимо! Это всё любимые персонажи Бранда и Эразма, команда и пассажиры «Корабля дураков». Все остальные – молодые, свободные, происходящие от добрых родителей,  просвещенные – входите к нам с открытою душою. А устав обители состоит из одного пункта: «Делай, что хочешь».
        Строительством обители венчается ехидное фабльо доктора Рабле о войне из-за свежеиспеченных лепешек между лернейскими пекарями и синейскими пастухами. По закону сказочного жанра история умалчивает о том, что вышло из гуманистических упражнений обитателей Телема, что сталось с проектом короля Гаргантюа и монаха Жана, когда веселые юноши и девушки вошли в зрелый возраст, народили детей и состарились, и как к их беззаботному творческому времяпрепровождению относились окрестные пекари и пастухи, продолжавшие тянуть свою житейскую лямку в зеленой долине Луары. Мы знаем только, что реальную Францию вскоре после смерти Франсуа Рабле охватили религиозные распри, и недавно народившаяся гуманистическая философия никак не смягчила нравов. Перед смертью автор «Гаргантюа и Пантагрюэля» пробормотал, что он отправляется искать великое «быть может»... До Варфоломеевской ночи оставалось без малого двадцать лет.
        Между тем, в реальной истории нашей цивилизации было немало проектов, одушевленных примерно теми же идеями, что родились в голове доброго сказочного короля Гаргантюа. Они появлялись и в баснословную античную эпоху, и в благочестивое средневековье, и на волнах европейского Возрождения, и при свете разума эпохи Просвещения, и в трезвые прагматические времена победившей промышленной революции, когда первоначальный капитал уже был накоплен, и прибавочная стоимость желала быть реализованной. И даже в унылом равнинном пейзаже реального социализма нет-нет да и возникали призрачные стены Телемской обители.

        В этом очерке мы попробуем вкратце проследить, чем кончались практические реализации Телемского проекта, которые предпринимались в разные эпохи, в разных странах, в разных масштабах и с разными целями. Мы выбрали несколько примеров, никак не связанных между собой исторически, но восходящих к неистребимой мечте о том, что новую жизнь можно утвердить в отдельно взятой местности целеустремленной и просвещенной волей, правильным отбором участников и, разумеется, адекватным финансированием. Вот эти проекты: Платоновская академия Лоренцо Великолепного. Просвещенный двор герцога Карла-Августа Саксен-Веймарского. «Улей» – фаланстер для художников, выстроенный Анри Буше на окраине Парижа. Новосибирский академгородок. Ну и чуть-чуть о проекте Герцля - Ахад-ха-Ама.

1. ЭТОТ ВЕК - ЗОЛОТОЙ ВЕК... И ВСЕ ЭТО В НАШЕЙ ФЛОРЕНЦИИ

        Лоренцо Медичи, прозванный Il Magnifico – Великолепный – умер во Флоренции в 1492 г. за три года до рождения Рабле. Он правил Флоренцией, приняв власть формально от своих сограждан, но фактически – получив ее из рук своего деда Козимо Медичи, стараниями и удачливостью которого Флоренция стала могущественной республикой, привольно раскинувшейся на плавных холмах Тосканы, подмяв под себя близлежащие города и коммуны. Удержать и приумножить наследство Козимо было не простой задачей, имея соседями воинственного герцога Миланского с севера, не менее воинственного короля Неаполитанского, и алчного папу Сикста с юга и востока. К тому же на горизонте маячили две морские республики, сколотившие свои богатства то ли торговлей, то ли пиратством, то ли хитроумно заключенными мирными договорами, а за альпийскими снежниками копили силы северные варвары – австрийские Габсбурги и французские Валуа.

        Искусные флорентийские политические кулинары всегда умели вылавливать лакомые куски из кипящего варева апеннинской политики. Из многих городов средней Италии, высвободившихся из пут феодальных повинностей и проложивших путь к мануфактурному капитализму, Флоренция преуспела больше других в накоплении идей, людей и вещей. Местный флорин стал первой общеевропейской валютой. Флорентинцы Данте и Петрарка заставили остальную Италию мыслить и писать на тосканском диалекте. Флорентинцы Джотто и Учелло научили живописцев видеть окружающий мир в объеме и перспективе. И вот уже в первые десятилетия Кватроченто жители города на Арно, по крайней мере образованнейшие из них,  считали свой город новым воплощением Афин, а свой век – новым Золотым веком. Сюда стекались ученые греки, покидавшие гибнущую под напором турок-османов Византию. А в коллекциях местных любителей оседали античные древности, которыми в то время была до отказа нашпигована плодородная италийская почва.
        Политика – дело грязное во все времена, и прекрасное Кватроченто ни в коей мере не является исключением из этого закона. К бесконечным политическим союзам, комплотам, грабительским походам под водительством наемных кондотьеров прибавлялись внутригородские заговоры менее удачливых против более успешных, еще не остывшие распри гвельфских и гибеллинских семейств, споры на ножах, как теперь говорят, хозяйствующих субъектов, заказные убийства на матримониальной почве... Но все это мельтешение и столкновение страстей замечательным образом сочеталось с обуревавшим флорентинцев неукротимым желанием возродить здесь и сейчас легендарное античное прошлое. Как они понимали место своего города в связи времен? Вот начало надписи на могилу Джотто, сочиненной на латыни первым поэтом Кватроченто Анджело Полициано: «Я тот, через кого ожила угаснувшая живопись...» (Ille ego sum…) Не больше и не меньше.
        Страстное стремление увидеть идеальный проект уже осуществленным заставляло принимать за реальность проектируемое будущее. Леонардо Бруни в похвальном слове Флоренции обрисовывал ее, как город, в котором «нет ничего беспорядочного, ничего неразумного и необоснованного», где «каждая вещь имеет свое точно установленное и соответствующее ей место» и «где строго определены обязанности, законы и порядки». Несоответствие этой величественной картины реальным будням, войнам и праздникам города на Арно его нимало не смущало. Великие флорентийские архитекторы проектировали дворцы и соборы и строили их не слишком быстро, сообразовываясь с возможностями тогдашней строительной техники, но иногда и выходя за их пределы. Вознесшийся над городом купол собора Санта Мария дель Фьоре – чудо позднеготического строительного гения – превзошел по размеру величайший купол имперских времен, накрывавший римский Пантеон. Новые храмы и дворцы были лишь отдельными вкраплениями в море рядовой городской застройки, но нетерпеливое воображение архитекторов и художников уже создало идеальный город-государство будущего, и они закрывали опостылевшие фасады домов, доставшихся им в наследство от «темных веков», временными щитами, изображавшими идеальную архитектуру.
        Приезжие византийцы побудили Козимо, к тому времени получившего от сограждан несколько странно звучащий титул «отца отечества» (patriae pater), устроить в родном городе Академию наподобие платоновской академии в древних Афинах. Во главе ее встал Марсилио Фичино, доморощенный эллинист, переводчик Платона, сын домашнего врача семейства Медичи. Козимо самолично определил последовательность отбора древнегреческих текстов, которой должен был придерживаться молодой Фичино в своих переводческих усилиях с тем, чтобы платоновская мудрость укоренилась на тосканской почве. Афинянин Платон – философ, провозгласивший первенство умопостигаемых идеальных прообразов на эмпирическими наблюдениями, – как нельзя более соответствовал умонастроению гуманистов, мечтавших здесь и сейчас, уже при своей жизни, «пока мы все еще молоды», увидеть воплощенного универсального человека, хозяина нового мира, задуманного и созданного его же собственными руками. Изучение трудов Платона под руководством греческих наставников молодые гуманисты непринужденно сочетали с практической деятельностью.
        К примеру, Леон Батиста Альберти, незаконнорожденный отпрыск именитого флорентинского семейства, изгнанного по политическим мотивам из города еще в конце предыдущего века, человек многих дарований и извилистой жизненной траектории, с успехом применил свои способности в литературе, философии, географии, теории искусств, практическом зодчестве. Трактат «О семье», сочиненный 20-летним изгнанником, был замыслен, как подношение отчизне предков, прославляющее почтенный род, «мы, Альберти». Альберти великолепным образом игнорирует реальные перипетии борьбы патрицианских и пополанских кланов, о которой мы можем прочесть в язвительной истории Флоренции, написанной Никколо Макьявелли вскоре после краха республики Медичи. Исполненное римских доблестей и практических добродетелей Семейство Альберти, о котором повествует Леон Батиста, в реальной Флоренции никогда не существовало. Реальные родичи бастарда, расселившиеся после изгнания по всей Европе, разбранили его замысел и труд, как совершенно бесполезные. «Мало кто заметил, никто не покупал...». Но идеальная история сироты и отщепенца, увековечившего память могущественной купеческой династии, оказалась сильнее малопривлекательной реальности. Трактат читается и комментируется до наших дней. Альберти принадлежал к первому поколению гуманистов Кватроченто, собравшемуся под крылом Козимо Медичи. Его считают прототипом ренессансного «универсального человека». Открывшиеся перед ним возможности для литературной и практической деятельности Альберти использовал в полной мере. Его трактат «О живописи» содержит законченную теорию перспективы и классической композиции. Десятитомное сочинение «О зодчестве» стало Библией ренессансной архитектуры, а его постройки во Флоренции и других городах Италии вдохновляли европейских архитекторов в течение последующих пяти веков. Купеческий сын Альберти был желанным гостем и советчиком при папском престоле и всех княжеских дворах Италии, а в последние годы жизни он сблизился с кружком Лоренцо и Джулиано Медичи, внуков Козимо, в котором его трактаты читались и изучались наравне с античными источниками.
      Между тем флорентинская республика под управлением семьи Медичи неотвратимо превращалась в то, что на нынешнем политическом жаргоне эвфемистически называется «управляемая демократия». Медичи научились искусно манипулировать сложной системой выборного народовластия города-коммуны, так что власть из рук семейства не выпала и после кончины Козимо, хотя желающих перенять бразды правления во Флоренции было предостаточно. После недолгого но весьма успешного правления его сына Пьеро «Подагрика», первыми лицами города-государства были признаны Лоренцо и Джулиано. Качества универсального человека были как бы разделены между двумя братьями. Младший брат Джулиано – настоящий телемит, воплощение ренессансной юности, красавец, атлет, непременный участник праздничных турниров-джостр. Его любовь к прекрасной чужеземке Симонетте Веспуччи – источник вдохновения для флорентинских поэтов и художников. Но при всем при этом он всегда остается в тени старшего брата. Вислоносый Лоренцо невысок, слаб здоровьем, некрасив, лишен обоняния. Однако, он искуснейший политик, дипломат, высокоэрудированный гуманист и к тому же один из лучших поэтов эпохи. Дед с отцом видели в нем будущего правителя Флоренции еще со времени его отрочества. Во время злосчастного заговора Пацци Джулиано был заколот в церкви, а Лоренцо с помощью друзей укрылся в ризнице и остался жив. Заговор нещадно подавили, но папа Сикст, стоявший за спиной заговорщиков, обрушился на Флоренцию, призвав в союзники короля Фердинанда Неаполитанского. Война была почти проиграна, однако Лоренцо сумел обратить безнадежную ситуацию на пользу себе и городу. Явившись в Неаполь практически обезоруженным, он сумел склонить Фердинанда на свою сторону. Лоренцо покорил короля интеллектом, политической мудростью и широтой суждений. Неаполитанский властитель счел более полезным заручиться дружбой такого человека, нежели иметь его врагом. Лоренцо вернулся домой весной 1480 года с почетным миром, и власть его во Флоренции никем более не оспаривалась.
      Запас энергии, сосредоточенный Флоренцией за два столетия ее восхождения и расцвета, был огромен, и Лоренцо щедро и безоглядно расточал его в недолгие годы своего правления. Накопленные трудами нескольких поколений финансы банкирской семьи Медичи тратятся на приобретение античных редкостей и рукописей, хранилищем которых становится библиотека Лауренциана. Художники и скульпторы получают щедрые комиссии. Платоновская Академия обретается на виллах Лоренцо в Поджо а Кайяно, Кареджи и Фьезоле, и Лоренцо участвует в ее собраниях не как сановный «спонсор», а как поэт наравне со своим другом Анджело Полициано, спасшим ему жизнь в день заговора Пацци. Неоплатонический проект семейства Медичи вступает в свою вершинную фазу.
      Среди множества праздников, карнавалов и турниров, заполняющих досуг жителей Флоренции, не последнее место занимает день рождения Платона – 7 ноября. В этот день на одной из вилл Медичи Академия задает пышный пир. А в кабинете Марсилио Фичино, патриарха медицейского проекта, перед бюстом Платона теплится неугасимая лампада. Молодые люди необычайных художественных дарований и фантастического интеллекта во множестве появляются во Флоренции. Дивные полотна Боттичелли «Рождение Венеры», «Весна», «Венера и Марс» украшают интерьеры флорентийских вилл. В духе платоновских идей и с флорентийской исследовательской дерзостью художник ищет образ идеальной женской красоты, находит его в облике и характере Симонетты и воплощает в удивительных лицах Венеры и Примаверы, которые невозможно забыть, единожды увидев. Свои первые заказы получает от флорентинцев Леонардо да Винчи, выучившийся ремеслу рисовальщика и живописца в мастерской Андреа Вероккьо на Новой Рыночной площади. В скультурной мастерской в садах Сан Марко, принадлежащих Медичи, начинает свою профессиональную жизнь юный Микельанджело Буонарроти, будущий соавтор Создателя по фрескам в Сикстинской капелле. Во Флоренции после недолгой, но стремительной карьеры при папском дворе в Риме находит убежище Пико делла Мирандола. Этот молодой человек к двадцати трем годам овладел всеми классическими древними языками, включая иврит и арамейский. С их помощью он извлек квинтэссенцию из мудрости, накопленной античными философами, еврейскими учителями (в том числе  каббалистами) и отцами христианской церкви, и сформулировал ее в 900 тезисах, охватывающих полное познание Бога, мира и человека. Свои тезисы он был готов защищать на публичном диспуте против всех университетских авторитетов Европы. Диспут, однако, не состоялся, поскольку компетентные органы при папском престоле признали тринадцать тезисов из девятисот  еретическими. Юный мудрец был вынужден искать убежища во Франции, но и там он не избежал недолгой отсидки. В конце концов Лоренцо Медичи пригласил Пико в свободную Флоренцию, где тот стал деятельным членом Платоновской Академии.
      Праздник философии и изящных искуссств был великолепен, но, увы, недолог. Политическое искусство Лоренцо, в отличие от поэтического, не имело власти над будущим (по грустному замечанию Павла Муратова). Его просвещенная тирания покоилась на зыбком основании. Враги режима притихли ненадолго, далеко не все жители Флоренции имели свою долю в празднике, а в городские ворота мог войти всякий, и некому было сказать – «Идите мимо, лицемер, юрод...». В 1482 году во флорентинском монастыре Св. Марка появился доминиканский монах Джироламо Савонарола, по происхождению феррарец, как и Пико делла Мирандола. Монастырь этот с давних пор был предметом покровительства семьи Медичи, и при Лоренцо он по существу превратился в придворную обитель, жировавшую за счет вельможных банкиров. Образ жизни флорентинских телемитов никак не соответствовал уставу доминиканского ордена, чем суровый Савонарола был неприятно поражен. Он ощущал в себе пророческий дар, но был услан проповедовать в сельскую местность. Обратно во Флоренцию его возвратили лишь через семь лет, кстати, по ходатайству Пико. Проповеди Савонаролы в монастырской церкви, обличавшие «тиранию» и призывавшие к христианскому смирению, уравнивающему всех перед Богом, падали на хорошо подготовленную почву. Лоренцо со всем его великолепием и могуществом ничего не мог с этим поделать. Монах вскоре стал настоятелем и говорил с амвона: «Лоренцо должен знать: я здесь чужой, а он гражданин и первый в городе, и все же я останусь здесь, а он должен уйти...». Устои Платоновской Академии быстро размывались потоками мистического доминиканского красноречия. Под обаяние проповедника подпали и Фичино, и Пико, и Сандро Боттичелли, и другие участники платоновских пиров. Средневековые монастырские идеалы Савонаролы вытесняли из сознания граждан Флоренции недавно усвоенные гуманистические принципы. Семейная подагра между тем подтачивала силы Лоренцо. 5 апреля 1492 года молния ударила в фонарь купола Санта Мария дель Фьоре, и Савонарола, конечно, усмотрел в грозовом разряде проявление гнева Божьего. Через три дня Лоренцо скончался. Непрочная власть его сына Пьетро была смыта через два с половиной года волной авантюрного вторжения в Италию армии короля французов Карла VIII. На руинах просвещенной тирании Медичи во Флоренции образовалась теократическая республика во главе с наместником Божьим Джироламо Савонаролой. В битве Карнавала и Поста последний одержал сокрушительную победу. На празднике «сожжения суеты», устроенном Савонаролой заместо традиционной зимней джостры, раскаявшийся город сжигал все, чему до того поклонялся. На костер волокли зеркала, музыкальные инструменты, косметику, книги Петрарки и Бокаччо, картины, еще недавно радовавшие глаз просвещенных горожан...
        Откатная волна французского воинства, разбитого неаполитанцами, прокатилась по Италии с юга на север и окончательно подорвала экономическую систему, на которой покоилось могущество Флорентинской республики, а заодно и авторитет Савонаролы, почему-то видевшего в вояке Карле Валуа бич Господень, поднятый во имя обновления церкви. Савонарола был низложен, отлучен от церкви и повешен на площади Синьории. Жизнь продолжалась, но то, что возникло на руинах проекта Медичи, уже ни в какой степени не напоминало великолепную интеллектуальную конструкцию платонических гуманистов. Республика просуществовала еще несколько смутных десятилетий и в конце концов превратилась в обыкновенное герцогство Тосканское. Свой герцогский титул побочные Медичи получили из рук римского папы Климента VII, тоже принадлежавшего к этому семейству.
         Основатели и питомцы Академии покинули Флоренцию разными путями. Универсальные мыслители Фичино и Мирандола ненадолго пережили Лоренцо. Леонардо да Винчи еще за несколько лет до рокового французского вторжения  поступил на службу герцогов Миланских. Возможно, тонкие неоплатонические материи, разрабатывавшиеся в окружении Лоренцо, были слишком прозрачны и непрочны для его хищного глазомера и мощного практического ума, и Леонардо решил, что он найдет точку опоры при  дворе Сфорца. Но и рамки службы в качестве «герцогского живописца и инженера» оказались слишком тесны для флорентинского гения. Созданная им модель конной статуи основателя династии, удачливого кондотьера Франческо, превосходила по размерам все предшествующие да и последущие сооружения этого рода. Пятиметровый глиняный колосс был выставлен на всеобщее обозрение, но отливка по модели не состоялась – заготовленную бронзу пустили на нужды начавшейся войны с французами, а модель была расстреляна удалыми французскими арбалетчиками, праздновавшими на городских улицах и площадях победу над миланским герцогом. Боевые возможности спроектированных Леонардо орудий нападения и защиты превосходили самое пламенное кондотьерское воображение, но эти орудия остались в чертежах и набросках. Вдохновленный примером Альберти, который оставил потомкам энциклопедию зодчества, понимаемого как орудие материализации платоновских идеальных сущностей в камне, Леонардо начал фиксировать обуревавшие его идеи миростроительства в записных книжках, и этот процесс завел художника далеко. К концу долгой жизни в его голове сложилась целостная картина мира, в которой мерой вещей служил все тот же универсальный человек, а инструментами познания были его зрение и умение вычислить, запечатлеть и построить. Но, подобно девятистам тезисам Пико делла Мирандола, это знание так и не стало достоянием тогдашнего человечества. Леонардо утратил интерес к практической реализации своих замыслов. Ослепительный интеллектуализм Леонардо и созданная им параллельная ноосфера остались зашифрованными в записных книжках и неосуществленных проектах, а нам, смертным, достались для восхищения лишь побочные продукты его деятельности – Мона Лиза в Лувре и осыпающаяся «Тайная Вечеря» на стене трапезной миланской церкви.
        Жизнь Микельанджело Буонарроти, последнего из великих флорентинцев, протекала главным образом в Риме при папском дворе. В конце концов, именно ему выпало на долю воздвигнуть усыпальницу для династии флорентийских правителей. Папа Климент VII (незаконнорожденный сын Джулиано Медичи) заказал ему выстроить капеллу в ризнице церкви Сан Лоренцо. К тому времени со времен мессера Лоренцо уже миновала треть века. В капелле Медичи великолепные надгробия, на которых возлежат энигматические фигуры «Утро, День», Вечер» и «Ночь», накрывают Лоренцо и Джулиано Медичи. Но это не те два брата, на которых покушались заговорщики Пацци в роковое пасхальное утро 1478 года, а их заурядные потомки, дюк Урбинский и дюк Немурский. Настоящие Лоренцо и Джулиано были подхоронены к своим сиятельным наследникам лет через тридцать, и лежат они в скромном саркофаге при входе в капеллу. Микельанджело обустроил еще один памятник медицейской Флоренции – библиотеку «Лауренциана», где собраны манускрипты и инкунабулы из коллекции Платоновской академии. И в наши дни посетителей Лауренцианы встречает лестница, сооруженная по проекту Микельанджело. Эта лестница не приглашает вас в читальный зал, она негодующе низвергается из него вам навстречу.
      Язвительный и пристрастный летописец Флоренции, политолог и политтехнолог Никколо Макьявелли пережил Лоренцо Великолепного на 35 лет. Когда на склоне жизни Макьявелли предложил свою кандидатуру на пост канцлера Флорентийской республики, члены Большого Совета подвергли его полной обструкции. «Он сидел в трактире – хуже того – в библиотеке, читал старые книжонки. Не хотим философов!» – восклицал один из почтенных магистратов при полном одобрении остальных. Завершил дискуссию представитель известнейшего пополанского семейства Альбицци, которое фигурирует на многих страницах макьявеллиевской «Истории Флоренции». «Отечество нуждается в людях благонадежных, а не в ученых» – отчеканил сей государственный муж, и на этом в истории золотого века Афин-на-Арно можно поставить точку.


2. ВЕЙМАРСКАЯ КОПИЯ. ГУМАНИСТЫ И ФИЛИСТЕРЫ.

Германии принадлежит одна из первых ролей в истории полутора последних столетий, и мы уже успели подзабыть, что еще 250 лет назад она представляла собой довольно жалкое явление на политической карте Европы в сравнении, скажем, с английской и французской монархиями и даже с маленькой плоской Голландией. Исторически не состоявшаяся Священная Римская Империя, испепеленная Тридцатилетней войной, в середине 18 века имела вид лоскутного одеяла, наброшенного на земли между Рейном и Одером и безжалостно обкромсанного с краев более сильными соседями. Самыми крупными лоскутами были богатая Бавария и недавно выбравшаяся  в большой мир из окраинных Бранденбургских болот и пустошей Пруссия. Пруссаки  под водительством Фридриха Великого отчаянно бодались за жизненное пространство с монархией Габсбургов, корона которых блистала над прекрасной Веной. А все остальное – это мелкие королевства, курфюрстшества, герцогства, маркграфства, ландграфства, епископства, аббатства, имперские города, образовывавшие причудливую политико-географическую мозаику. Некоторые из этих феодальных владений можно было неспешным шагом обойти за день-другой, но каждое из них имело властителя и двор при нем, воздвигало налоговые и таможенные барьеры и вело какую-никакую внутреннюю и внешнюю политику. В большем ничтожестве пребывала разве что Италия, еще раньше утратившая свое экономическое могущество и свою политическую независимость в междоусобных италийских и междинастических европейских войнах.
        Герцогство Саксен-Веймар ничем особенным не выделялось среди своих соседей. Плодородные земли в долине Ильма, Тюрингский лес на юго-западном горизонте, пара приличных городков – столичный Веймар и университетская Иена – все примерно так же, как у соседей из Саксен-Альтенбург или, допустим, Сакс-Кобург-Гота. В 1708 году при дворе местных князей появился молодой органист и сочинитель кантат по имени Иоганн Себастьян Бах, искусство которого было высоко оценено тогдашним герцогом. Для него был даже перестроен орган в придворной капелле. Но через девять лет он покинул захолустный Веймар ради не менее захолустного Кётена, и музыка притихла.
        В 1756 году 18-летний герцог Эрнст Саксен-Веймарский сочетался браком с племянницей Фридриха Великого Анной Амалией, и это в общем-то рядовое междинастическое событие в конечном итоге радикально изменило и место Веймара в немецкой истории, и саму эту историю. Через год с небольшим герцог внезапно умер, оставив вдову с ребенком и в ожидании второго. Двадцатилетней молодой женщине пришлось принять на себя роль регентши при малолетнем наследнике Карле-Августе. Эту роль она достойно исполняла до его совершеннолетия, несмотря на пришедшуюся на первые годы ее регентства тяжкую для Германии Семилетнюю войну, которую не слишком удачно вел ее прославленный дядя против всех своих соседей. Музыкально одаренная и высокообразованная герцогиня не только разумно управляла своим маленьким герцогством, но и приняла на себя роль покровительницы изящных искусств. Она свободно владела латынью и греческим, сама сочиняла музыкальные миниатюры и даже зингшпили, не забытые до наших дней. Великая герцогиня собрала замечательную библиотеку, пожалуй, сравнимую по качеству с Лауренцианой Медичи. Для библиотеки было выстроено элегантное здание в стиле рококо (пожар, случившийся в этом здании в сентябре прошедшего 2004 года, нанес собранию Анны Амалии большой ущерб, и понесенные потери оплакивает все культурное человечество). В качестве воспитателя к своему сыну она пригласила известного поэта и романиста Кристофа Виланда. 
        Эпоха Просвещения, недавно затеянная в Париже, к этому времени достигла и провинциальной Германии. После экономической и культурной разрухи, затянувшейся на целый век, германское бюргерство под влиянием новейших французских идей робко начало подумывать, что возможно золотой век не позади, но впереди, и человеческому разуму достанет сил преодолеть невежество и предрассудки, определяющие убогое и бескрылое повседневное существование и власть имущих, и обывателей в клетушках микроскопических немецких «государств». Как только в Германии появится достаточное количество «разумно мыслящих» людей – а это должно стать результатом просветительной деятельности идеологов бюргерства – все изменится: падут «цепи» и настанет, наконец, золотой век и в Германии, и в Европе. В германской литературе и театре стали появляться  фигуры общенационального масштаба – Готшед, Лессинг, Виланд. Эти литераторы сильно отличались друг от друга и по масштабу таланта, и по степени политической благонамеренности, но их сочинения, как чисто литературные, так и критические выходили далеко за пределы региональной литературы и верноподданической обывательской этики и эстетики.
          Зерна умеренного Просвещения, занесенные в маленький Веймар герцогиней Анной Амалией и представителем бюргерского патрициата Кристофом Виландом, принесли пышные плоды. Молодой кронпринц накануне восшествия на престол совершал поездку в Париж. По дороге он заехал во Франкфурт, где и свел знакомство с восходящей звездой немецкой литературы Иоганном Вольфгангом Гёте. Карл-Август пригласил его погостить в Веймаре. После коронации августейшее предложение было повторено, и 7 ноября 1775 года 26-летний Гете прибыл в стольный город Веймар, как оказалось, навсегда. Вряд ли юный герцог имел в этот момент далеко идущие намерения относительно своего гостя. Гете только что «проснулся знаменитым» после появления в печати своего первого романа Страдания молодого Вертера, который, обливаясь слезами, прочла вся Европа, и Карл-Август не мог отказать себе в удовольствии украсить свой двор модной знаменитостью. Однако вскоре из блестящего компаньона по светским развлечениям и литературным беседам Гете превратился в незаменимого советчика, и молодой герцог привлек его к управлению своим наследным государством, которое отныне должно было осуществляться в соответствии с принципами Разума. Вслед за Гете в Веймаре появился Иоганн Гердер, знаменитый философ и критик, идеолог молодого литературного движения «Буря и натиск». Стараниями Гете он получил чин генерального суперинтенданта. Теперь уже три ведущих деятеля германской культуры заняли государственные позиции при Веймарском дворе, и Телемитское Просвещение получило свой шанс на берегах Ильма. 
        Штатс-министр Гете, принявший от герцога должность, обыкновенно предназначавшуюся титулованным персонам, поначалу с большим энтузиазмом погружается в государственные заботы, вникает в проблемы сельского хозяйства, горного и даже военного дела, предлагает разные полезные усовершенствования. Иоганн Вольфганг Гете – по-видимому, единственный «универсальный человек» на всю Германию восемнадцатого столетия в том смысле, как это понималось во времена высокого Возрождения. Спектр его интеллектуальных интересов простирался от социологии и эстетики до  минералогии и оптики, он проявил себя во всех тогдашних литературных жанрах, а его «Фауст» в такой же степени не поддается жанровому определению, как «Божественная Комедия» Данте. Подобно гуманистам XIV столетия, Гете провозглашал практическую активность истинным предназначением креативной личности. Рукою доктора Фауста он внес поправку в евангельскую строку, изменив ее на «В начале было дело». Однако приниженный немецкий бюргер эпохи «Бури и натиска» лишь отдаленно напоминал свободного флорентинского пополана, да и умственные горизонты веймарского владетеля были куда как у;же, а художественные вкусы куда как проще взглядов и пристрастий банкиров из дома Медичи. Все широкоформатные реформистские идеи Гете проходили при герцогском дворе как бы через уменьшительное стекло, а куцые усовершенствования мало что изменили в жизни подданных Карла-Августа. Зато под руководством Гете был выстроен новый герцогский дворец взамен сгоревшего при пожаре и спланирован парк при нем. 
        Эта постройка была осуществлена после возвращения Гете из Италии. Его путешествие через Альпы вначале напоминало скорее бегство, чем паломничество. Участие в светских эскападах и скоропалительных проектах молодого герцога заметно снизило творческую продуктивность поэта в первое десятилетие жизни в Веймаре. Утомленный бесплодной придворной суетой, он отправился осенью 1786 года на воды в Карлсбад, а оттуда, не предупредив никого, ускользнул в Мюнхен и через Бреннерский перевал переправился в Италию. Его целью был Рим, где обосновалась солидная колония немецких художников, археологов и просто просвещенных любителей искусств. Итальянские горизонты расширили и гармонизировали мироощущение поэта, но он обратился сразу к античности, минуя опыт культуртрегеров Ренессанса, хотя именно в поисках Возрождения он бежал dahin, dahin из своей холодной варварской Германии, и именно универсальным ренессансным человеком он стремился быть, да и был, конечно, с поправкой на эпоху и место. Прошло три с половиной столетия со времени первоначального изумления итальянских гуманистов перед открывшейся им сокровищницей античной мудрости. Флоренция уже давно впала в ничтожество. Рим был много раз перекопан, к имперским руинам пристраивались современные дворцы и хижины. Классицизм заслонил собой классику, прославленные италийские пейзажи в глазах просвещенных ценителей существовали лишь в кулисах Клода Лоррена. Римские антикварные лавки были заполнены искусными подделками под извлеченные из развалин оригиналы. Философия, литература и изобразительные искусства Нового времени многократно переработали античные идеи и мотивы, а Пиранези и Винкельман заинвентаризировали и прокомментировали найденные сокровища. Можно сказать, что Гете получил все эти антики из третьих рук, хотя природа и климат Римской Кампаньи были так же неотразимо привлекательны для взгляда северного варвара, как и во времена консулов и императоров.   
          Возвратившись из Италии с обновленной душой и с рукописью «Римских элегий» в багаже, Гете нашел Веймар в прежнем состоянии: все те же буря и  натиск на страницах литературных альманахов, все те же интриги и столкновения мелких интересов при герцогском дворе. Он постепенно отвел от себя почти все докучные государственные обязанности и сохранил лишь роль советника при уже не столь молодом герцоге. Гете попытался скрестить античное с немецким в проекте обновления герцогского дворца и парка. Назвать этот опыт удачным можно только, совершенно изгнав из памяти итальянские оригиналы. И колонны попузатее, и орд;ры поприземистее, и руины уж больно образцовые...  Увы, Миньона мерзнет в Германии, и с этим ничего нельзя поделать.   
         С проектом реформирования придворного театра у Гете получалось гораздо лучше, чем с программой отмены феодальных повинностей, улучшения агрикультуры и прививки итальянского духа в долине Ильма. Герцог сделал его директором веймарского театра. В начале своей веймарской жизни Гете подобно другим «штюрмерам», рассматривал театр как лабораторию по выращиванию полноценной немецкой личности из пришибленного бюргера – сначала на сцене, а потом  быть может и в реальной жизни. По приглашению Гете в Веймаре появился еще один великий реформатор немецкого театра – Фридрих Шиллер. В свое время его театральный дебют едва не вызвал революцию в герцогстве Вюртемберг – после премьеры пьесы «Разбойники», сочиненной никому не ведомым полковым лекарем, ее автор был вынужден бежать за ближайший рубеж, спасаясь от гнева местного самодержца Карла Евгения. Бюргерская драма «Коварство и любовь» сделала Шиллера первым драматургом Германии.
        Придворный театр это, конечно, не Платоновская Академия, но на этой небольшой сцене Гете и Шиллер произвели преобразования не менее значимые, чем когда-то флорентийские гуманисты на доверенной их инициативе арене дома Медичи. Гете был истинным хозяином театрального дома – определял репертуар, воспитывал и патронировал актеров вплоть до того, что вводил их в аристократические салоны Веймара. Он озаботился и созданием проекта нового здания театра. Когда холодной мартовской ночью 1825 года город был разбужен набатом и криками – театр горит! – и храм Мельпомены и Талии в одночасье превратился в груду головешек, оказалось, что у Гете и его друга придворного архитектора Кудрэ имеются папки с детально разработанными строительными чертежами. Работы можно начать хоть завтра, и проект уже одобрен великим герцогом. Гете написал для своего театра «Ифигению» и «Тассо», которые, впрочем, репертуарными так и не стали. Зато грандиозный «Валленштейн» Шиллера решительно изменил масштаб немецкой драматургии. Шиллер нашел своего героя – чешского дворянина, одного из запоздалых «мужей Ренессанса», кондотьера времен великого всеевропейского разбоя и разора Тридцатилетней войны. В представленном на Веймарской сцене историческом триптихе немецкая драма наконец-то заговорила языком, сравнимым с языком шекспировских Хроник. Гете, впрочем, жаловался на отечественных театралов, что там где вчера они восхищались Гамлетом, сегодня с неменьшим удовольствием смотрят «Штаберле»... Гете с Шиллером строили театральную сцену для крошечного Веймара, а создали национальный театр для всей Германии. Теперь эти двое стоят на постаменте перед реставрированным после многих пожаров и войн зданием городского театра и держатся за один лавровый венок. Скульптор выровнял фигуры по росту, хотя Шиллер вроде бы был повыше своего театрального директора. И поныне при слове «Веймар» в мозгу среднеобразованного туриста возникает услужливая ассоциация «– город Гете и Шиллера». 
        Труды поэтов и философов, призванных Анной Амалией и ее сыном в свое игрушечное герцогство, оказались не напрасными. Ко времени, когда Франция дозрела до Марсельезы, Веймар стяжал репутацию новых Афин-на-Ильме, стал культурным центром Германии, и продолжал им оставаться, покуда Гете жил в своем обширном доме на Фрауэнплан. Как крупная планета искривляет движение комет в солнечной системе, он влиял на траектории перемещения культурных ценностей и их носителей по тогдашней Европе. Ученые, писатели, философы, сильные мира сего состояли в переписке с Гете, слали новые экспонаты в его обширные коллекции и планировали свои маршруты так, чтобы посетить этот уголок Тюрингии, засвидетельствовать почтение герцогу и быть принятыми в доме статского советника.
        История замысловатым образом повторяет свои сюжеты, и Веймар, как некогда Флоренцию, не миновало французское вторжение. Наполеон в доме Гете не бывал, но после битвы при Иене дом на Фрауэнплан был избран для постоя маршалом Ожеро и тем самым спасен от разграбления. По окончании победоносной кампании 1808 года император французов собрал поверженных суверенов Европы на конгресс в Эрфурте. В один из дней он пригласил Гете к себе для беседы, при которой присутствовали министры и маршалы Талейран, Бертье и Савари. Гете считал Наполеона  квинтэссенцией человечества и гордился тем, что в походной библиотечке императора имелся его «Вертер», испещренный пометками внимательного читателя. Император и сочинитель расстались, полные взаимного уважения.
        Наполеоновские армии протекли через герцогство на восток, а потом откатились назад на запад. Веймар, оправившись от постоя французов, а затем и их победителей, вернулся к своей размеренной провинциальной жизни. Гете, однако, не спешил разделить энтузиазм своих сограждан по поводу освобождения от французского владычества. Он явно предпочитал реформатора Наполеона прусскому королю и затхлым порядкам, насаждаемым в послевоенной Германии. Влияние веймарского гения достигало главных столиц постнаполеоновской Европы. Вальтер Скотт состоял с Гете в переписке. Байрон собирался посетить Веймар, но греческие дела отвлекли его от этого намерения. Впрочем, хладнокровный победитель Наполеона герцог Веллингтон, остановившись в Веймаре проездом в Петербург, и не подумал нанести визит на Фрауэнплан. Гете узнал о вчерашнем постояльце городской гостиницы на следующее утро от своего секретаря Эккермана, который столкнулся с англичанином у гостиничных ворот.
        Предистория Веймара вплоть до культурной инициативы Анны-Амалии и Карла-Августа, не представляет особого интереса. В сущности, проект, о котором мы рассказываем, по современным меркам имел очень скромные масштабы: властитель захолустного княжества со столицей, население которой не достигало и шести тысяч человек, пригласил к своему двору несколько деятелей культуры и взял их на казенный кошт. Но даже если бы результатом этого проекта было только создание «Фауста» и «Валленштейна», Веймар и его просвещенный герцог навсегда остались бы в летописи европейской культуры наряду с Афинами и Флоренцией. Однако, круги от золотого века Веймарского классицизма разошлись на удивление далеко. Местный университет в Иене стал центром немецкой философии. Его профессорами были Фихте, Гегель и Шеллинг. Небезызвестный Карл Маркс получил здесь свою степень doctor in absentia в 1841 г. Ницше в незаконченной автобиографии счел нужным отметить свою веймарскую генеалогию: его бабушка принадлежала к кругу Шиллера-Гете в Веймаре, а ее брат унаследовал место Гердера на посту суперинтенданта. Лист приезжал в Веймар за вдохновением, в театре Гете ставились оперы Вагнера. В ХХ веке мировую известность получила местная школа прикладного искусства. Она превратилась в «Баухаус», колыбель нового направления в архитектуре и дизайне, разработанного в Германии между двумя мировыми войнами, и так живописно привившегося на тель-авивских дюнах трудами Эриха Мендельсона, Арье Шарона, Шмуэля Местечкина и других приверженцев «интернационального стиля».
         Скептик и насмешник Гете не слишком обольщался насчет реального влияния своего культуртрегерства на окружающую действительность. «Все великое и разумное пребывает в меньшинстве», – как-то обронил он в беседе с Эккерманом. Двадцатый век убедительно подтвердил эту мрачную максиму. Никем не предвиденная мировая война, которую спустил с цепи сараевский студент Гаврило Принцип, за несколько лет обесценила все культурные достижения двух предыдущих столетий и в очередной раз повергла Германию в руины. Хрупкий послевоенный немецкий порядок был конституирован не где-нибудь, а именно в Веймаре. Все в том же городском театре в 1919 году заседало Конституционное собрание, попытавшееся установить первый в истории Германии демократический строй. Судьба «Веймарской республики», как все мы знаем, была печальной. В полном соответствии с ее демократическими установлениями к власти в стране пришли такие силы, которые не могли привидеться сочинителю «Вальпургиевой ночи» и в страшном сне.
      – Как всё это могло случиться с народом Гете и Шиллера? – испуганно и недоуменно вопрошали друг друга будущие жертвы тысячелетнего Рейха. Увы, немцы были всего лишь народом, среди которого проживали Гете и Шиллер... Впрочем, новые  хозяева Германии а тоже не остались равнодушны к ауре этих мест. Гитлер обожал произносить речи с балкона импозантного отеля «Элефант» на главной городской площади, да и при выборе площадки для одного из своих концентрационных лагерей он проявил отменный вкус. С вершины холма Эттерсберг – любимого места пеших прогулок Иоганна Вольфганга Гете – бараки Бухенвальда видны, как на ладони.

4. ФАЛАНСТЕР ПАПАШИ БУШЕ

Отыскать это странное сооружение в нынешнем Париже, расплывшемся вширь и разросшемся ввысь, не так-то просто. На окраине города в 14-м аррондисмане где-то между нескончаемой улицей Вожирар и уютным парком Жоржа Брассанса расположен коротенький проулок Rue Danzig. Eще несколько десятилетий назад улица Данциг была тупиком, упиравшимся в окружную железную дорогу. Не без труда отыскав вход в эту улочку, вы увидите по обе ее стороны ничем не примечательную 6-7-этажную застройку, преимущественно послевоенную. Если вы точно знаете, чт; хотите найти, то пройдя сотню метров по правой стороне, остановитесь перед каменной стеной с наглухо закрытыми воротами, за которыми угадывается что-то вроде крошечного парка, зажатого между высокими домами. На воротах табличка Domaine prive – частное владение. Сквозь кованые решетки можно разглядеть запущенную аллейку, которая ведет к странному трехэтажному сооружению типа ротонды с большими окнами и необычной черепичной крышей, по форме напоминающей навершие буддийской пагоды. Вход охраняет пара козлоногих статуй a la Greque. Еще какие-то исщербленные временем каменные фигуры прорастают из нестриженной травы по бокам аллейки. Тихо. Трудно определить, населена ли эта обитель. Вы находитесь перед воротами легендарного “Улья” - La Ruche.   
         Название “Улей” этому сооружению присвоили его первые обитатели и их гости за его восьмигранную форму и высокую китайскую шапку, а в речах при официальном открытии “объекта” ораторы называли его “виллой Медичи”, добавляя в скобках - “для бедных”.  Открытие  состоялось в 1902 году под звуки «Марсельезы» в присутствии заместителя госсекретаря по искусству, и роты республиканских гвардейцев в полной парадной форме. Но в действительности новоявленная вилла Медичи обязана своим возникновением исключительно частной инициативе. Альфред Буше, преуспевающий академический ваятель, заработал изрядную сумму, удачно исполнив в мраморе бюсты короля Румынии и его супруги. Дело было еще в 1895 году, в пасторальные времена, когда урбанизация южных окраин Парижа только начиналась. В солнечный весенний день Буше завтракал в кабачке «Данциг», из окон которого открывался вид на просторный участок, засаженный роскошными деревьями. Этот симпатичный пустырь, раскинувшийся между окружной железной дорогой, бойнями Вожирар и штрафной транспортной стоянкой,  принадлежал хозяину заведения. Находясь в размягченном состоянии духа по случаю получения огромного гонорара, Буше неожиданно для самого себя купил у хозяина этот пустырь по сходной цене – один франк за один квадратный метр.
        Альфред Буше был усерден в ваянии, но не слишком одарен. Он успешно освоил ремесло портретиста по каррарскому мрамору и в этом качестве приобрел популярность в парижском свете. Одноко Буше не обольщался на свой счет – его кумиром в искусстве был Огюст Роден, у которого заказчиков в те годы было гораздо меньше. В свое время Буше привел в студию Родена талантливую ученицу Камиль Клодель, сестру знаменитого поэта Поля Клоделя. История взаимоотношений Камиль и Родена вошла в парижский фольклор и сама стала сюжетом для литературы и кино. Посредственный скультор Альфред Буше был добр и щедр. Он совершил еще один судьбоносный поступок, устроив на купленном по случаю участке приют для художников, который полностью подпадает под устав Телемской обители, составленный Гаргантюа и монахом Жаном еще во времена короля Франциска, покровителя Леонардо да Винчи. Проект Буше принял законченную форму после закрытия Всемирной парижской выставки 1900 года. При распродаже выставочного реквизита Буше приобрел ротонду павильона винодельчества. Эта ротонда была спроектирована создателем знаменитой башни Гюставом Эйфелем. Сборные металлические конструкции Буше перевез в тупик Данциг и установил у входа на свою территорию. Ротонду разгородили на двадцать четыре треугольных студии и окружили домиками, предназначенными для семейных художников и скульпторов  и изготовленными из материалов той же выставки. Навесили изящные кованые ворота, отгораживавшие участок от улицы. Козлоногие кариатиды, установленные у входа в ротонду, были сняты с павильона Индонезии. На дальнем краю участка возвышался просторный ангар с театральным залом на триста человек, выставочными залами и «академией», где можно было рисовать, пользуясь услугами натурщиков. Нормальное положение ворот – открытое. Жилье предоставлялось любому художнику вне зависимости от его гражданства, социального положения и имущественного ценза. Плата за мастерскую было чисто символической и взималась не слишком усердно – заведение существовало за счет румынского короля. Зато правило «Делай, что хочешь» соблюдалось неукоснительно.
        Кто же были эти новые телемиты – первые обитатели «Улья»? Молодые, свободные, происходящие от добрых родителей? Молодые – несомненно. Свободные – именно в поисках свободы они в большинстве своем явились в Париж, как правило, сбежав от добрых родителей и лишь в редких случаях получив от них благословение вместе с кое-какой материальной поддержкой. По большей части они прибыли на парижские вокзалы Gar du Nord и Gar de l’Est из Восточной Европы – Польши, Румынии, российской черты оседлости. Фамилии их царапали французский слух: Цадкин, Липшиц, Шварц, Мещанинов, Эпштейн, Шагал, Шапиро, Кремень, Кикоин, Коган, Инденбаум, Сутин, Архипенко, Добрински... Всех этих молодых людей притягивала в Париж его магнетическая слава места, где только и можно стать подлинным мастером, научиться проникать туда, где художнику открывается другая сторона вещей, имеющая лишь отдаленное отношение к плоскому правдоподобию академической или натуральной школы. Немногие французы – Фернан Леже, Габриэль Вуазен, затесавшиеся в эту кампанию, выглядели в ней иностранцами:...
«Дело гения и работа целого народа ремесленников одинаково возможны лишь при наличности колоссального накопления энергии. В одном случае оно сжигается в ослепительной молнии, в другом – сгорает на тихом огне бесчисленных очагов. Важно заметить, что в обоих случаях происходит трата того запаса душевных сил, который был накоплен предшествующими эпохами.»
Это утверждение было высказано Павлом Муратовым в объяснение взлета флорентийского Кватроченто. Но оно применимо и к истории постепенного превращения  Парижа  из  неуютной  столицы  плохо  устроенного  королевства (– А далеко на севере – в Париже – /Быть может небо тучами покрыто, /Холодный дождь идет и ветер дует. – /А нам какое дело?...) в место, через которое проходит мировая ось, и где теперь располагается мифологический Парнас. Место это так и называлось – Montparnasse.
        Давно миновали  времена, когда пораженный искусством итальянских мастеров король Франциск Валуа вывез из Милана в свою тогда еще неотесанную Францию «Джоконду», попытался прихватить «Тайную вечерю» вместе со стеной, на которой она была написана, а убедившись в технической невыполнимости своей затеи, пригласил к своему двору престарелого мессира Леонардо, автора этих шедевров. В течение последующих трех веков капризные музы одна за другой перебирались в Париж, и к середине 19 столетия французская столица прочно утвердилась в статусе законодательницы в области изящных искусств. Потенциал, накопленный за четыреста лет мастерами Ренессанаса, маньеризма и барокко, классицистами, романтиками и реалистами, разрядился перманентной художественной революцией. Ее ареной стал Париж времен Второй империи и Третьей республики. После явления городу и миру импрессионистов  каждое следующее десятилетие предлагало новые способы анатомирования трехмерной и семицветной реальности. Эта революция, затеянная французами, постепенно превратилась в международное занятие. В начале 20 века ее возглавил испанец Пабло Пикассо, а местом, где поэты, художники и скульпторы квартировали, работали и ходили к друг другу в гости, был высокий холм Монмартр на северной окраине Парижа. С вершины Монмартра от недавно воздвигнутой церкви Сакре-Кёр прекрасно была видна противоположная южная окраина города – полусельская местность, начинавшаяся почти сразу за университетскими кварталами Левого берега и монастырем Валь де Грас. Название «Монпарнас» – гора Парнас – этому довольно плоскому месту присвоили еще в середине предыдущего доиндустриального столетия студенты Сорбонны, гулявшие со своими подружками в каменоломнях, оставшиеся там со средних веков. Литераторы начали обживать эту окраину уже в посленаполеоновскую эпоху (Шатобриан, Гюго, Бальзак, затем Ален-Фурнье, Рембо...), а ближе к концу века там стали появляться и художники, причем такие разные, как диссидент Гоген, прилежный пейзажист голландец Ионкинд и столп академического стиля Бугро.
        Началом эпохи, сделавшей Монпарнас мировым центром искусств, принято считать 1905 год. В этом году был наконец достроен бульвар Распай. Заставленный солидными буржуазными зданиями в 7-8 этажей, он протянулся от Бурбонского дворца на берегу Сены до окраинной «Адской улицы» (современная Данфер-Рошро). Через несколько лет район, в котором многоэтажная застройка имела вид каменных островков в зеленом море садов и огородов, окончательно приобрел облик большого города. Бывшие каретные сараи, ангары и склады прекрасно подходили для художественных мастерских и студий. Как бы повинуясь внезапному поветрию, художники стали один за другим переселяться с перенасыщенного легендами Монмартра в эти новые земли. «Улей» папаши Буше дождался своего звездного часа.
        В новое обиталище муз хлынули не только бывшие жители Монмартра, но и паломники со всех концов Европы и даже из заморских стран – Японии, Мексики, Чили... Центром их жизни на новом месте стал перекресток бульваров Распай и Монпарнас, на двух углах которого располагались два знаменитых кафе «Ротонда» и «Дом». Не менее известное заведение «Куполь» находилось в нескольких сотнях шагов от этого перекрестка, а популярное среди литераторов «Клозри де Лила» – в паре кварталов к востоку по бульвару Монпарнас. Выходцы из стран Восточной Европы не очень подходили под литературное определение «богемы», вошедшее в обиход еще во времена Мюрже и закрепленное в оперной традиции. Это были очень простые люди, безъязычные и безденежные, как правило, не имевшие полноценного вида на жительство. Париж для них был чужд и непонятен, любой полицейский или чиновник опасен. Сойдя с поезда на перрон Северного или Восточного вокзала, они устремлялись со своими скудными пожитками по тем адресам, которые получали от своих соотечественников, прибывших в столицу мира несколькими месяцами или годами раньше. И адресок на улице Данциг был одним из самых популярных среди этих нищих эмигрантов. Они держались друг друга и вечера проводили тоже среди своих, пугливо группируясь в «Доме» или «Ротонде». Порог «Клозри де Лила», где собирались известные поэты и писатели и художники «с именами», перебравшиеся с Монмартра, они поначалу переступать не решались. Но случилось так, что именно нищие обитатели «Улья», Телемского монастыря, воздвигнутого на  Монпарнасе  – Сутин, Шагал, Модильяни, Цадкин и их друзья составили основное ядро «Парижской школы», прославившей эти места.   
        На «вилле Медичи для бедных» не было ни газа, ни водопровода, ни электричества. Сквозь щели в высоких окнах задувал ледяной зимний ветер, и выжить в холодное время можно было только натопив самодельную печку и натянув на себя весь скудный гардероб. Но если ты приехал в Париж с твердым намерением стать настоящим художником, и занимаешь треугольную студию по соседству с Шагалом и Модильяни, то эти мелочи не слишко отягощают твое существование. Легкомысленные обитатели «Улья» голодали, но не унывали. Они посещали без особенной для себя пользы многочисленные художественные «академии», учились у великих мастеров в Лувре, изображали на своих холстах друг друга, своих подружек, приятелей, маршанов, интерьеры кафе, в которых проводили большую часть жизни – и из этого непритязательного материала рождалась великая Парижская школа. «Улей» был настоящим плавильным котлом, в котором разношерстные эмигранты постепенно превращались в мастеров... или бесследно растворялись в  едкой среде парижского дна. Здесь никто никого ни к чему не принуждал, и каждый сам искал свой стиль и путь к успеху, естественно, интересуясь, что там вырисовывается или вылепливается у соседа. Патрон заведения Альфред Буше изредка совершал пастырские визиты, а в ротонде, увенчанной китайской шапкой, и в кафе «Данциг» стали появляться именитые парижские поэты – Сандрар, Апполинер, Жакоб. Они посещали Марка Шагала. «Улей» постепенно становился неотъемлемой частью того самого «праздника, который всегда с тобой». Конечно, «Улей» был не единственным обиталищем художников в XIV округе. Художники селились и на улице Фальгьер, и в кварталах, прилегающих к авеню дю Мэн, перебирались с одной дешевой квартиры на другую, выставляемые хозяевами, уставшими ждать плату за жилье. Но дух коммуны сильно отличается от запаха ночлежки, и потому именно «Улей» стал символом первых лет нарождавшеся Парижской школы.
        Как и в остальных телемских историях, в веселый монастырь нагрянула война со своим уставом. С ее первыми залпами безнациональное монпарнасское братство одержимых искусством молодых людей разделилось по паспортному признаку. Граждане стран «оси» должны были покинуть Париж. Те немногие, кто успел обзавестись французским паспортом, вместе с коренными французами шли в армию, иные записывались в ополчение. В столицу нахлынули семьи, эвакуированные из фронтовой полосы. «Улей» превратился в пристанище беженцев из Шампани. Они порубили на дрова деревья, понастроили в парке подсобки и укрытия, на газонах развели огороды. Следить за порядком и охранять имущество, оставленное художниками в своих студиях, было некому. Начиная с 1916 года художники и поэты стали возвращаться на Монпарнас, кто раненый, кто демобилизованный по состоянию здоровья. Tе, кто уцелел в мясорубке мировой войны, снова заполнили знаменитые кафе на бульварах, но «Улей» от потрясений войны так и не оправился. Альфред Буше постарел, его клиенты остались в довоенной La Belle Epoque. А сам он бродил, как призрак ушедшего времени по запущенным аллеям своего маленького рая, бессильный противостоять его упадку.
       После войны в Париж приплыли Большие Деньги. Американцы хлынули в разоренную войной Европу. Унизительный курс франка по отношению к доллару позволял чувствовать себя в Париже Асторами и Морганами даже случайным туристам средне-теннесийского достатка. Послевоенное поколение лихорадочно наверстывало упущенное за четыре окопных года. Холсты, по нескольку лет пылившиеся в мастерских художников и на стеллажах маршанов, теперь продавались на ура. Искусство окончательно отказалось от довоенных принципов и предрассудков, и Парижская школа расцвела на расчищенном поле. Художники на короткий срок стали королями рынка. За столиками монпарнасских кафе посетители обсуждали не политику, футбол и скачки, а супрематизм и дадаизм на смеси языков, в которой французский был едва различим. Недавние бедолаги с сомнительными документами и неопределенными художественными устремлениями стали  мэтрами нового искусства, которое стремительно неслось вперед, сжигая за собой мосты. Перекресток Вавен, с которого все когда-то начиналось, стал в эти сумасшедшие годы центром притяжения для всех любителей и покупателей изящных искусств. «Улей» же остался на далекой периферии этого праздника жизни. Большинство его былых обитателей избегали мест, где они когда-то так живописно голодали. Кое-кто из «ветеранов» – в основном бывшие русские и поляки – продержались в «Улье» до середины 20-х годов, но наступившая новая эпоха диктовала совершенно иной стиль жизни, и один за другим бывшие телемиты переселялись в собственные студии в более респектабельных кварталах того же четырнадцатого округа.
       Монпарнасская феерия окончилась в октябре 1929 года после оглушительного краха Уолл-стрит. Заокеанские туристы, филантропы и коллекционеры вернулись домой залечивать финансовые протори, а художники и скульпторы остались выживать поодиночке. Вторая мировая война, нацистская оккупация и гестаповские облавы на евреев, скудная послевоенная  жизнь – в результате всех этих перипетий «Улей» к 60-м годам превратился в утопающие в грязи окраинные трущобы. На его месте чуть-было не возвели дешевые муниципальные дома, но историческая память все-таки не изменила парижанам, и в результате мощной кампании в прессе городок был спасен и снова превращен в художественные мастерские.
        Однако, на дворе теперь другая эпоха. От живописи более никто не ждет откровений. Монпарнас стал обычным парижским районом, а Париж – обычной европейской столицей, хотя и с легендарным прошлым, привлекающим паломников со всех концов света, вооруженных путеводителями и дигитальными камерами. Впрочем, La Ruche не входит в стандартные туристские маршруты. Кто теперь помнит папашу Буше, награжденного в 1925 году знаком Великого Командора ордена Почетного Легиона и похороненного через десять лет в провинциальном Экс-ле-Бэн? Но картины и рисунки, создававшиеся в холодных каморках «Улья», застыли на стенах музеев всего мира, легенды Монпарнаса преобразились в belles-letters в романах залетных американцев Хэмингуэя и Миллера, отразились в холодноватых и элегантных фото Мэна Рэя и Андре Кертеса, рассыпались по несчетному множеству мемуаров и монографий. Перекресток бульваров Распай и Монпарнас со станцией метро «Вавен» на углу теперь называется площадью Пикассо, короля Парижской школы, доведшего почти до полного самоуничтожения благородное умение изображать бесконечный трехмерный мир на плоской поверхности, ограниченной тонкой рамкой. 

5. АКАДЕМИЧЕСКИЕ ВЫГОРОДКИ

Пять с половиной столетий и несколько исторических эпох отделяют времена строительства виртуальной Телемской обители в долине Луары в соответствии с буйной фантазией Франсуа Рабле от времени основания реального Академгородка Сибирского отделения АН СССР на берегу рукотворного Обского моря в соответствии с постановлением ЦК КПСС от -надцатого мая 1957 года от Рождества Христова и сорокового года от ночи Октябрьского переворота. Трудно себе представить менее подходящее место и время для реализации телемского проекта, чем Сибирь в эпоху развитого социализма в его советской интерпретации. Однако, городок был спроектирован и построен, его населили «молодые, свободные, происходящие от добрых родителей». Они получили надлежащее образование и теперь рассеялись по всему миру.
        Частная инициатива при советской власти, как известно, была уголовно наказуема, а уж о филантропии не могло быть и речи. Поэтому советский Телем возник в форме Государственного Проекта, хотя без «роли личностей» и в этом случае не обошлось. Проект был выношен и предложен на рассмотрение Центрального Комитета академиками Лаврентьевым, Соболевым и Христиановичем, прошедшими суровую школу войн и пятилеток. Решающую роль в его успехе сыграло то, что он был энергично поддержан тогдашним первым лицом в партийной иерархии Н.С.Хрущевым. Ходила байка, что Никита Сергеевич увидел университетские кампусы в США и захотел устроить что-то подобное у себя. Может в этой байке и есть какая-то доля истины, но постановление ЦК базировалось на более прочной основе – суровой экономической необходимости освоения баснословных богатств Сибирского региона не с помощью грубой силы и рабского труда заключенных ГУЛАГа, а с привлечением  «научных методов», вера в которые в период оттепели получила повсеместное распространение и даже досягнула до кремлевских стен. 
         До 1957-го года все попытки концентрации научных кадров для решения каких-либо задач военно-государственной важности приводили к организации «ящиков» различной степени секретности и режимности, окруженных заборами и надежно замкнутыми воротами. Но чтобы попасть в Новосибирский академгородок, не нужно было запасаться допусками-пропусками и протискиваться в узкие проходные мимо бдительных охранников. Туда можно было приехать из губернского города Н. на электричке, выйти на платформе «Обское море», пройти сквозь негустой сосновый лес – и вы оказывались вблизи университетских общежитий и суперсовременного по тогдашним стандартам торгового центра, облицованного зачерненными стекляными панелями. Таких супермаркетов в те времена и в столичных городах было не сыскать. Между тем, сам город Н. –  Новосибирск конца 50-х-начала 60-х – типичный советский областной центр, ужасный продукт сталинской индустриализации и военной эвакуации. Огромную территорию по обоим берегам Оби занимают гигантские заводы, главным образом военного назначения, зоны, обнесенные колючкой и расположенные в пределах пешеходной доступности от парадного Красного проспекта и монументального Оперного театра, выстроенного в стиле раннего советского ампира, глубокие балки, по склонам которых лепятся во много ярусов фантастические халупы. Преобладающий цвет – серый. Население, мягко говоря, смешанное. Суровые сибирские крестьяне, избы и огороды которых оказались в черте разросшегося города. Поселенцы времен первых пятилеток. Эвакуанты из Европейской части, воздвигшие гигантские оборонные предприятия с невинными названиями типа «Сибсельмаш» и работающие на них. Уроженцы центра страны, прибывшие по окончании вузов «по распределению». Военные всех мастей и званий. Зэки, освобожденные из не столь отдаленных отсюда мест заключения после отсидки как по уголовным, так и по политичеким статьям. Ну, и так далее. Сияющий храм наук возводился на свободной территории между этим вот городом и райцентром Бердск, социальный срез населения которого я делать не берусь за неимением соответствующих инструментов.  Место, где был забит первый колышек, спокон веку называлось «Волчий Лог», но новые обитатели тут же переименовали его в «Золотую долину».
        Студенты, заселившие новенькие университетские общаги, тоже слетались со всех концов империи – от юго-западной Одессы, где умникам с пятым пунктом не было ходу в университет на улице Петра Великого, до северо-восточной Якутии, где наоборот пятый пункт служил местным вундеркиндам пропуском в мир науки. Их встречали профессора и преподаватели, перехавшие в новый Академгородок из лучших институтов Москвы. Эти люди принадлежали к научной элите страны, и вновь образованные институты Сибирского отделения Академии наук предоставляли им возможности, невообразимые в столице, которая в то время страдала от «научного перенаселения». А общение с учителями в первые годы существования Академгородка происходило в лучших традициях научного братства и равенства всех перед лицом научной истины. Воспоминания об этих временах стали частью околонаучного фольклора.
             Главные магистрали Городка сходятся на манер трех санкт-петербургских лучей к одному фокусу, в котором располагается пятиэтажное здание Института Ядерной Физики. Его основателем и первым директором был Герш Ицкович Будкер. ИЯФ возник на базе лаборатории Будкера, выделившейся из московского Института Атомной Энергии при полном одобрении и поддержке его директора И.В. Курчатова. Вместе с Будкером на новое место перебралась целая плеяда блестящих физиков и инженеров. Институт развивался, возникали новые научные направления, из университета приходили подросшие студенты, но научное лидерство директора никем не подвергалось сомнению.  И вот рассказывают, что как-то раз директор зашел в кабинет начальника одного из отделов, привлеченный громкоголосым спором. Сотрудники орали у доски, отнимая друг у друга мел. Будкер послушал, послушал и тоже вмешался в обсуждение. Ему неохотно уступили мелок и он начал выписывать формулы и приводить аргументы. Долго говорить ему не дали. К доске выскочил долговязый юноша – недавний выпускник университета, выхватил мелок из рук директора со словами: – Вы тут что за чушь порете? Вот как это должно быть! – и начал покрывать директорские формулы своими. А тот расстроенно следил за рассуждениями студента и бормотал: – Да, да. Спорол… Надо же, действительно, чушь…
           Директором  другого научного заведения – Института Радиотехники и Электроники – был человек-легенда Юрий Борисович Румер. По возрасту он принадлежал к поколению, создавшему в Советской Росии первоклассную науку почти на голом месте. Его сверстниками были Нобелевские лауреаты И.Е.Тамм и Н.Н.Семенов, крупнейший математик П.С.Александров, знаменитый «зубр» Н.В.Тимофеев-Рессовский. Румер был связан семейными и дружескими отношениями с И.Эренбургом, Осипом и Лилей Брик, бывал у Бриков и Маяковского в Гендриковом переулке, считался своим в театральной Москве первых послереволюционных лет, по литературным кулуарам ходили его эпиграммы на Ахматову и Гумилева. В конце 20-х он стажировался в Геттингенском университете – месте сбора принцев и будущих королей квантовой механики. В 1932 году Ю.Б. Румер вернулся в Москву, имея при себе рекомендации Эйнштейна, Борна, Эренфеста и Шредингера, и стал профессором МГУ. Знакомство с Л.Д. Ландау, бывшим на семь лет его моложе, предопределило дальнейшую судьбу Румера. Вместе с Ландау он стал основоположником великого теорфизического семинара в Институте Физических Проблем, директором которого был С.П. Капица. Румер успел сделать с Дау две совместных работы и был взят вместе с соавтором по делу об антисоветском заговоре. Ландау через год был вызволен Капицей из лап лубянских умельцев, но Румер отмотал полный срок в знаменитой самолетостроительной «шараге» вместе с Туполевым, Королевым, Петляковым, Стечкиным и другими будущими корифеями советской оборонки. По окончании срока он получил «пять по рогам» и провел несколько лет в далеком Енисейске. В конце концов после многих житейских и научных пертурбаций в ссылке и на воле Ю.Б. оказался в Новосибирске. Во вновь организованный Академгородок он попал, как «местный кадр». Студенты, аспиранты и младшие научные сотрудники имели возможность слышать истории из жизни Румера, его учителей, друзей и знакомых, что называется, из первых рук.
        Даже «гумфак», профессора которого в основном относились к дооттепельному поколению, внес свой вклад в неповторимую атмосферу Городка. К примеру, среди преподавателей гуманитарного факультета числилась Лариса Богораз, а среди его студентов – Вадим Делоне. Через несколько лет они были в составе горстки храбрецов, вышедшей на Красную Площадь за нас за всех, чтобы возвысить голос против танкового вторжения в Прагу, раздавившего «социализм с человеческим лицом».
        Конечно, Академгородок был организован в Золотой Долине для решения народохозяйственных задач, а вовсе не для насаждения свободомыслия. Однако, собрав тысячи молодых и талантливых людей на вновь осваиваемой территории и предоставив им практически неограниченные возможности для занятий наукой, не обремененной идеологией, организаторы и кураторы получили то, что должны были получить. В начале 60-х население Академгородок на 80% процентов состояло из молодых людей в прекрасном возрасте от 18 до 35. Каждый из них точно знал, что дело, которым он занимается, есть самое важное из всех возможных занятий, что задача, которую он сейчас решает, изменит картину мира, и что Золотая долина  есть центр этого мира. Глотнув свободы, хотя бы в форме ненаказуемой и даже поощряемой научной дерзости, эти ребята захотели пользоваться ею и в нерабочее время, умело игнорируя попытки партийно-комсомольских органов загнать их непрошенные инициативы в разрешенные стандартные рамки общественной работы и политпросвещения. К тому же на дворе стоял «поздний реабилитанс», и общество было взбаламучено тектоническими потрясениями ХХ съезда. Ребята искали и нашли способы проявить себя и за пределами научных лабораторий.
        Из всех пилотных идей, возникших в эти годы в Академгородке, наибольшую известность и общественный резонанс получили кафе «Под интегралом» и хозрасчетная организация «Факел». Под «Интеграл» приспособили столовую Института гидродинамики. Стандартное строение местные дизайнеры оформили изнутри в стиле «рюсс» с легким западным (прибалтийским) акцентом. Входивший в это заведение оказывался в мире, живущем по законам, разительно отличающимся от железобетонных понятий, установленных на одной шестой части света Нашими Рулевыми. Свобода слова, здесь означала возможность не только выйти к включенному микрофону с речью, не утвержденной  предварительно старшими товарищами в комитете комсомола, но и услышать насмешливую критику с места. Свобода культурной инициативы – возможность увидеть на выставках, организованных под знаком Интеграла, картины и скульптуры, которые на остальной территории страны еще лет пятнадцать-двадцать будут считаться художественной крамолой, и аплодировать нелитованным и не обрезанным спектаклям самодеятельных театральных студий. Свобода информации – возможность покупать в магазине-клубе «Гренада» книги, которые в нормальной книготорговле до прилавков не добирались. «Гренада» к тому же присуждала собственные литературные премии без оглядки на официальную совписовскую иерархию (например, полуопальным братьям Стругацким). Венцом и одновременно концом кипучей деятельности клуба оказался фестиваль бардовской песни, организованный ко дню 8 марта 1968 года и посвященный десятилетию Академгородка и пятилетию «Интеграла». Лучшие барды страны собрались на этот фестиваль, а завершал его программу Александр Галич. Это было первое и единственное его «легальное» выступление на публике. Галич спел «Памяти Пастернака», «Мы похоронены где-то под Нарвой» и «Балладу о прибавочной стоимости». Райком партии отреагировал мгновенно и «снял» Галича с конкурса. Это не помешало жюри единогласно присудить ему первый приз, и на заключительном концерте фестиваля Галич снова пел под стрекот камер двух кинохроник и под шорох магнитофонных лент. На закрытии фестиваля зал взялся за руки и исполнил хором «Возьмемся за руки друзья, чтоб не пропасть поодиночке», но это трогательное заклинание, конечно, не помогло, и в том же году клуб извели.
          «Факел» возник при университетском комитете комсомола. Народ постоянно генерировал идеи, которые никак не вписывались в скудный бюджет Сибирского Отделения АН и суровые инструкции по его расходованию. Ребята рассудили, что если денег не дают, их надо заработать, применив имеющиеся в достатке головы и руки. Заключали хоздоговора, выполняли работы, а деньги использовали на проведение олимпиад, финансирование строительных проектов, спасение жителей в затопленной долине реки Каменки и многое другое. Разрабатывались и чисто научные проекты, причем нередко раньше и лучше, чем в институтах СО АН. Да и зарплату исполнители получали не по нищенской тарифной сетке, а в соответствии с реальным вкладом. Такая инициатива выглядела прямым вызовом идиотической экономической системе, да по сути им и была. Однако, прихлопнуть «Факел» оказалось не так-то просто. Ребята работали абсолютно честно, перед комиссиями не робели, никаких нарушений «соцзаконности» компетентным органом выявить не удавалось, хоть и очень хотелось, а сеть запретительных подзаконных инструкций такую рыбку, как «научно-реализационное объединение», не улавливала. В конце концов деятельность «Факела» все-таки парализовали, но идея осталась, и ее использовали следующие поколения студентов, пришедшие в НГУ в застойные годы, когда романтический дух первоначального Академгородка выветрился и осталась только его научно-прагматическая основа. Они все так же организовывали бригады, находили подрядчиков, исполняли работы, получали деньги, решали с их помощью свои житейские проблемы, но никаким факелом уже не размахивали.
        Невозможно жить при реальном социализме и быть от него свободным. Мусорный ветер дул во всю силу, и к середине 70-х от прекрасных намерений и мечтаний первостроителей и первостудентов Золотой долины мало что осталось. Блестящие основоположники старели и уходили. «Уникальные люди с новыми идеями» (определение М.А.Лаврентьева), выросшие в Академгородке и ставшие лидерами в своих областях, один за другим перебирались в столицу. Можно, конечно, сказать, что задание партии и правительства по приросту научного потенциала страны Сибирское Отделение в общем и целом выполнило. В его институтах было произведено внушительное число первоклассных работ по самым разным отраслям науки и техники, хотя многие прекрасные идеи, рожденные в Академгородке (в том числе и идея экономической реформы), так и остались нереализованными и от банкротства систему не спасли. К концу 80-х различия между Новосибирским Академгородком и другими научными заповедниками СССР все более нивелировались и тамошняя фундаментальная наука натерпелась в результате перестройки и сопутствовавшего ей ускорения распада не меньше, чем все остальные науки, не привязанные к магистральной трубе. Теперь вот нынешний президент всея Руси постановил учредить в этих местах технополис. Он видел что-то этакое на Западе и захотел устроить подобное у себя.
        Новосибирский Академгородок, по-видимому, уже слился с окружающей его действительностью. Но остались легенды и песни про странных людей, некогда заполнивших этот город. Да и сами эти люди никуда не делись, и теперь они населяют университетские кампусы всех пяти континентов. Судьбы у них разные, но почти никто из первых жителей Золотой долины не занял хлебных мест ни в коммунистической, ни в нынешней иерархии. Зато они остались элитой в первоначальном смысле этого слова («отборные экземпляры, полученные в результате селекции и предназначенные для дальнейшего разведения»). Я был странник на берегах Обского моря и никогда не живал подолгу в этом замечательном месте. Но я мгновенно опознаю сибирских телемитов в любой части света, потому что по-прежнему мысли у них поперек и слова поперек.

ЭПИЛОГ ИЛИ ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

         Неоднократно мне доводилось выслушивать одну и ту же сентенцию от своих бывших сотоварищей по московско-питерскому интеллигентскому заповеднику. Сменив волею судеб или в силу свободного выбора Старый свет на Новый, они прибывают оттуда в Израиль с краткосрочным визитом и после делятся своим разочарованием. Воображению пилигримов рисовалась маленькая страна, в которой улицы и рынки, университеты и оффисы заполнены астеническими очкариками с интеллектуальными лицами и неизбывной еврейской печалью в очах. Однако, ступив на землю, заселенную избранным народом, они вынуждены пробираться сквозь толпы громкоголосых южных людей с раскованными манерами в сандалиях на босу ногу и портках, начинающихся в районе того места, где талия уже давно потеряла свое благородное название. Где же тут евреи? –  спрашивают мои друзья, и когда я помаваю рукой окрест, они хмурятся с неудовольствием. 
      А ведь сионистский проект начинался, как и положено уважаемому проекту, с построения теоретической конструкции и с отбора кадров. Как свидетельствует Зеев Жаботинский, воевавший в тех местах со своим Еврейским легионом в конце Первой мировой войны, «...всего их было тысяч пятьдесят. Когда вдруг повеет великий дух над малой общиной, получаются иногда последствия, недалекие от чуда; в том, может быть, разгадка тайны Афин и того непостижимого столетия, которое породило и Перикла, и Сократа, и Софокла – в городишке с тридцатью тысячами свободных граждан. Я, конечно, не приравниваю ни талантов, ни значения; но по сумме чистого идеализма Палестина в те дни могла поспорить с каким угодно примером.»
      Проект обладал многими телемскими признаками. Вначале были частные инициативы, располагавшиеся  в широких рамках между секулярной идеей «Альтнойланд»  Герцля и соборной мечтой Ахад-ха-Ама об утверждении новой духовной общности евреев на старой земле Палестины. Имелись в достатке и еврейские финансисты, поддерживавшие поселенческие проекты. Безнадежные малярийные болота осушались молодыми, свободными добровольцами – халуцим, отбиравшимися из городских евреев из стран Восточной Европы, то есть из наших дедушек и бабушек. Как всегда бывает у евреев, идей было много, желающих их осуществить, исказить или похоронить тоже хоть отбавляй. Для каждой из инициатив, даже для ничего не мелющей мельницы Монтефьоре, нашлось место на узенькой полоске Земли обетованной. В результате мы имеем окружающую нас действительность, не похожую ни на один из первоначальных проектов. Но если немного вознестись над нею, то может на секунду показаться, что вся история Избранного народа это один большой Телемский проект, запустить который на земле Кнаан было поручено Моше Рабейну.    
      
         Не знаю, можно ли извлечь какое-либо поучение из пересказанных здесь историй. Трудно даже отличить успешный Телемский проект от неуспешного. Как меланхолически заметил монах Жан по поводу загадки, высеченной на медной доске, которую заложили в фундамент Телемской обители – «я вижу во всей этой истории только один смысл – описание игры в мяч, и притом довольно туманное». Но сама телемская идея, по-видимому, заложена в природе человека, как общественного животного, судя по тому, что она проходит неразрывной блестящей нитью через всю историю цивилизованного человечества.