Глава 2. Беседы у рояля

Феликс Эльдемуров
Глава 2
Беседы у рояля

1
…Выглядывая в окно поезда, мы с сестрой впервые в жизни видели заснеженные ели и сосны. «Подмосковье!» – сказал сосед по купе.
Было начало октября 1971 года.
Позади остались предотъездные хлопоты. Какие-то люди унесли из квартиры пианино, шкафы, диван, трюмо и стулья. Мы покинули Дагестан, даже не успев толком попрощаться с друзьями. Там все еще было лето, здесь – падал снег и мела поземка.
Еще в поезде мы договорились называть Алексея Григорьевича папой. Для сестры Каринэ это было немного легче, для меня – сложнее, я оставался более верен родному отцу. Но что поделать, Алексей Григорьевич мне тоже очень нравился! Хотя, кое-что мне было непривычно. Например, что они с мамой никогда не ругались… о, ведь я хорошо помнил, каково бывало с отцом, когда мы жили вместе, когда люди, вроде бы, разговаривают друг с другом обычно, а потом как бы взрываются и начинают громко кричать и размахивать руками, и дверями хлопать… Здесь же, стоило завязаться спору, папа-Лёша (как я стал его звать первоначально) просто каким-то особым, шутливо-просящим голосом говорил: «Ну кисечка!..» – и разговор возвращался в мирное русло.
Я уже сказал, что с сестрой… нашей Багирой, как называл её друг Алексея Григорьевича, Виктор Малов… у него складывались отношения лучше. Я же, по крайней мере поначалу, очень его стеснялся. Я бывал подчас очень замкнутым, неразговорчивым, порою вспыльчивым подростком и подчас обижал его, а однажды даже грубо сказал ему: «Ну ты, папа!». Правда, потом извинился… хотя, кажется, он не понял или сделал вид, что не понял – за что. Иногда, принимая ванну, он разговаривал громко сам с собой, и по всей квартире было слышно: «Но это же мои дети! Мои дети!..»
Уже потом я узнал, что он был женат с нашей мамой вторым браком, что где-то существует его первая жена и дочь, которая была то ли от него, то ли нет… Мы, мы с сестрой – его настоящие дети и это он воспринял как благословение и крест…
Его родной отец, Григорий Михайлович Скавронский, известный пианист, в годы войны, несмотря на бронь, записался в ополчение, служил в артиллерии и пропал без вести в жестоких боях под Синявиным. Мать, Мария Самойловна, в свое время прошедшая войну в Испании в качестве переводчицы, вторым браком была замужем за Илларионом Титовичем Почтарем, бывшем офицером особого отдела армии. Наши новые бабушка и дедушка жили душа в душу, как и мои мама с папой-Лёшей, мы нередко бывали у них в гостях на проспекте Вернадского.
Мы же проживали тогда на Беговой, в некогда, по легенде построенным пленными немцами доме-коттедже, в квартире на первом этаже, где когда-то жил поэт Николай Заболоцкий. Под окном сохранился цветник, посаженный его руками, кусты белой сирени, дубок и рябинка, что вопреки известной песне росли бок о бок, деревянная скамеечка… Я как-то по-особому, что называется, прикипел к этому уютному Эдему и потом частенько, возвращаясь из своих лесных странствий, подсаживал к исконным аквилегиям и ландышам иногда весенние анемоны, иногда летние дикие лилии…

Почти половину пространства нашей комнаты занимал, огромных, как мне казалось, размеров рояль, старый добрый «Бехштейн», от звуков которого, даже при закрытой крышке, дрожали стекла в окнах…
В нашем новом доме тоже бывало много гостей. Приходили друзья, коллеги-исполнители, приходили композиторы. Иногда кто-нибудь оставался на ночь. Поскольку свободные метры в комнате были дефицитом, гостя укладывали спать под роялем, чему, правда, никто не обижался.

2
Вторая прелюдия Рахманинова. Бог творит Вселенную.
«Бомм! Бомм! Бомм!» – это три аккорда вступления, как будто бы открывается книга Судеб. Потом аккорды становятся тише, следует задумчивая, и в то же время исполненная внутренней силы мелодия. С чего начать? Как продолжить? На что обратить внимание?..
И вот первобытный Хаос, где смешиваются без порядка течения и силы, причины и следствия, и мечутся в тревоге неорганизованные пространство и время…
Тогда Бог берется за дело, и мощные аккорды пронизывают, закручивают, выстраивают мир. И первоначальная тема обретает уверенность, жесткость, непреклонность… Звучные, яркие мазки ложатся в полотно жизни.
И Мастер, сотворив задуманное, в размышлении отходит в сторону, чтобы еще раз окинуть взглядом Свое великое детище…

В молодости мой папа-Лёша мечтал быть архитектором… что, несомненно, отразилось в его творчестве. Он выстраивал произведение как дом, более того – выстраивал его как город, как Вселенную.
Потом, спустя много лет, я узнал, что поначалу он сильно колебался в своем выборе и к учёбе в классе Гольденвейзера относился с нарочитой прохладцей – пока его старший друг и соученик, будущий замечательный наш органист Гарри Гродберг не переубедил его: «Лёша! Ты – гениален! Пойми, что это принадлежит не одному тебе! Это нельзя так просто бросать!..»
В доме, помимо нот, в которые я боялся заглядывать – так много в них было нотных и иных значков, водилось множество альбомов, как по архитектуре, так и по искусству, которые я очень любил листать. Корбюзье, Щусев, зодчие средневековья… Художники – Сикейрос, Жерико и, конечно, мой любимый Жан Эффель с его знаменитым «Сотворением мира»…
В те годы меня особенно занимал Чюрлёнис, под впечатлением от картин которого я сочинил несколько стихов. Например, вот это:

…На дне загорелась морская звезда,
       Как будто взглянула в окно.
       Как воздух – прозрачная в море вода,
       Качается желтое дно...

       Далекие бури далеких морей
       Доходят волнами сюда,
       Но ветер, налив паруса кораблей,
       С собою уносит суда.
И пусть капитан – невелик пока,
       Героем – и будь, и слыви!
       На воду корабль опустила рука,
       А голос шепнул: плыви!

       Пока мое сердце будет стучать,
       А руки – держать штурвал,
       Клянусь – не дрожать,
       Клянусь – побывать
       Там, где никто не бывал!

Или это:

…Чуть слышный маятник отсчитывает доли;
       В какой стране,
       В каком огромном поле,
       В какой траве запрятан механизм?
       Звеня, бегут секунды вверх и вниз;
       В их беге воплощение находят
       Созвучья сокровеннейших мелодий,
       В которых мы рождаемся на свет...
       Все мы родимся с бурями в родстве,
       И наша жизнь, протянутая лента,
       Вибрирует от аккомпанемента.

На самом деле, наверное, ни Чюрлёнис, ни Скрябин, ни даже Шопен, сложись события по-другому, не произвели бы на меня такого впечатления и не ввели бы во вдохновение. Причиной был, несомненно мой папа-Лёша. Очень бережно, и в те годы, и, конечно, позднее, он переписывал мои стихотворения к себе в блокнот – чтобы хранить их, а иногда и прочитать в дружеской компании, при этом ставя перед окружением загадку: угадайте, кто автор? И когда все наперебой начинали высказываться, мол это – Надсон, Бальмонт, Пастернак… – он с гордостью заявлял: «Нет! Это написал мой сын!»
Хотя, об этих случаях я узнал только потом. Он хранил меня и от «звездной болезни» тоже…
А также порой умело принижал мою гордую самооценку. Например: «А ты сегодня сделал мне большой подарок. Ты явился с чистыми ногтями!..» – и т.д.

4
Его выступления-занятия назывались «Беседами у рояля». Не вспомню точно, но по-моему именно он был зачинателем этого движения среди исполнителей. То есть, не просто исполнить какую-то музыкальную вещь – с последующими вежливыми аплодисментами, но и рассказать о ней слушателям.
Бывали случаи (а он разъезжал с гастролями по всему Союзу), когда в концертном зале какого-нибудь Туруханска оказывалось всего-то два-три слушателя. Он не отменял выступления, он просто приглашал всех к себе, на сцену, и рассказывал им, и, рассказывая, играл – безо всяких «скидок на провинцию». А ведь в зале подчас оказывались люди, которые знали о классической музыке лишь понаслышке или слышали её по телевизору лишь в дни, когда помирал кто-то из высокопоставленных деятелей… Или же, наслушавшись халтуры очередного «виртуоза», раз и навсегда укреплялись в мнении, что классика – это что-то из мира непонятного, неинтересного, отжившего…
И как он добивался того, что рояль под его пальцами начинал разговаривать с людьми ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ?!
Помню, как, ближе к нашему времени, когда я уже был одним из руководителей подросткового клуба в Балашихе, он, в помещении местной музыкальной школы, играл Шопена… Наши сорвиголовы, наши бравые рюкзачники-походнички, наши «трудные подростки», сидели, пооткрывав рты, тихие как мышки, и слушали, слушали, слушали… «Вот теперь я понял, что такое классическая музыка…» – признавались мне потом.

Фактически, когда мы вспоминаем о Скавронском, речь идёт не только о мастерстве исполнительском. Он был педагогом от музыки, тем самым подлинным Мастером, который не просто воссоздает вновь и вновь свою Вселенную, но и вовлекает других в этот космогонический, вселенский процесс…

Постепенно, во многом – с его незримой подачи, я начинал связывать сюжет какой-либо из прочитанных мною книг именно с музыкой. В меня постепенно проникали мелодии Рахманинова и Чайковского, Скрябина и Листа, разумеется Шопена, разумеется Бетховена… В особенности, 17-я соната, которую мой папа-Лёша играл особенно фантастично. Человек, звёздное небо, пути души под звёздами. Что-то всепланетное, всеохватывающее и, в то же время – тихое, напевное, утешающее. И здесь было не обязательно что-то кричать или громко бить по клавишам, нет – меня просто подхватывало тёплое течение бетховенской мелодии.
В это время я начал сочинять свою первую повесть. По-наивности думалось так: достаточно написать всё чисто, без ошибок и – получится само…
Я, разумеется, ошибся. Что-то не выходило, что-то было постоянно не так. Я то чересчур торопился с сюжетом, то съезжал в описания природы, то начинал мастерить нечто то ли под Стругацких, то ли под переводные издания американской фантастики… Единственное, в чем я немного преуспел – это в перипетиях сюжетной линии. Папа-Лёша однажды не спал полночи, когда я, втайне ожидая похвалы, дал ему вечерком почитать свой, уже достаточной объемистый труд. «Что ты сделал с отцом?!.» – шутливо восклицала наутро мама. Окончательный вывод был таков: да, с выдумкой у меня всё в порядке, фантазии хватает. Однако – а язык? А звучность этого пресловутого языка? «Учти, – заметил он, – что человек, пусть даже читая глазами, всё равно шевелит при этом языком. Попробуй перечитывать вслух то, что ты напишешь!.. И ещё, как разговаривают друг с другом твои герои? Как будто на уроке отвечают. Но ведь в обиходе мы так не говорим! Мы шутим, мы следим за репликами партнера по разговору! Пару «приколов» не мешает вставить! И вообще, учти, люди разговаривают так, как будто бы их речи подхватывают эхо речей друг друга…»
Сошлись мы во многом… на анекдотах. В общении он был из тех, кто, как бы ни огорчала их действительность, никогда не выдадут своих истинных беспокойств или негативных настроений. И вправду, зачем это делать, если другому, тем более близкому тебе человеку, ты всегда приятнее милый, улыбающийся, по-дружески ироничный и ободряюще шутливый?
Потом он иногда пересказывал услышанные от меня остроты маме: «Представляешь, что этот Фелька сейчас отколол!..» – и они вместе, по-доброму, смеялись…

Пожалуй, единственная школа, где он не желал выступить с концертом, была та, в которую попали мы с сестрой. Объясню. Там, в Дагестане, мы были «свои», со своим кругом друзей и не менее дружественно настроенных к нам педагогов. Здесь же лично я с первых дней ощутил холодок неприязни. Приехали, мол, дагестанцы… Так и не завёл я себе здесь настоящих друзей. Да и сама обстановка в московской школе оказалась чреватой постоянной напряженностью. Нам не уставали твердить, что мы уже взрослые, но обращались как с самыми неразумными детьми.
Был случай, когда старшеклассники, бесясь на переменке в коридоре, невзначай расколотили окно. Я оказался невольным свидетелем; и меня потащили к завучу с коротким вопросом: «кто это сделал?» Несмотря на то, что непосредственным виновником был парень, с которым мы постоянно дрались (и ещё не додрались до конца), я посчитал позорным отвечать правду. Дескать, не видал, стоял с учебником, повторял урок…
В школу вызвали родителей…
Вернувшись домой, папа-Лёша, всё еще кипя от возмущения, сказал мне: «Молодец!» И прибавил: «А им я объяснил, что наша семья предателей не воспитывает!»

5
Со временем он перестал быть для меня папой-Лёшей и стал просто – папой. «А почему у меня не может быть двух пап?» – говорил я.
Вот пошёл я далее по жизни, как локомотив по двум рельсам: с одной стороны – жёсткий, не признающий компромиссов родной отец, с другой – всё понимающий, никогда меня ни за что не осуждавший отец приёмный.
Он мне сказал как-то: «Знаешь, есть такое понятие: ответственность. Ты когда-нибудь полюбишь, но помни, это будет не всегда. Рано или поздно первые восторги проходят. Остается она, ответственность за близкого и родного тебе человека».

«Относитесь к своим детям как к чужим…» – так, кажется? Да, так оно и было. Лично мне была предоставлена полная свобода. Я, безо всякого сопровождения, а бывало – и без предупреждения, ошивался по кинозалам, ходил в музеи, просто гулял по улицам Москвы. Родители, конечно, беспокоились, но терпели…
Он занимался со мной как бы отстраняясь, временами, подобно опытному художнику, оглядев почти готовую картину, внося отдельные, но важные мазки. Мы вместе ходили в кино, вместе бывали в Политехническом, где выступали писатели, вместе посещали наш любимый Пушкинский музей. Он заметил мне как-то: «А ты не ходи в весь музей СРАЗУ. Один вечер – египетский зал, другой – греческий, третий – эпоха Возрождения. Но зато осмотри в них ВСЁ!..»
Бывали на природе, в нашем любимом Ромашкове, где тогда еще не бывало строительства коттеджей, но водились зайцы. В Серебряном бору, где мне однажды довелось поймать здоровенного судака. В Коломенском, где били ключи и плодоносили яблони…
Картины и скульптуры, кроны деревьев, кадры из фильмов Тарковского вставали мне под его музыку.
Он, когда появились деньги на кооператив, сумел добиться, чтобы жилплощадь на Беговой осталась у меня – и там я потом жил долгие годы…
Он не препятствовал моим ежелетним поездкам в Дагестан, к родному отцу. Он не препятствовал, когда я, «провалившись» при первой попытке поступить в институт, пошел работать на стройку, где порой было действительно опасно… Он навещал меня, когда я невзначай загремел в больницу. Они с мамой сделали всё, чтобы «отмазать» меня от армии – по крайней мере, в год моего 18-летия. Он нашел мне толкового репетитора, Льва Львовича, который первым, в отличие от школьной «химозы», растолковал мне что такое химия… И как он радовался моему долгожданному поступлению!
«Ты не склоняй головы, когда трудно. Если тебе ставят проблему, всегда знай – ничего не дается просто так. Ты можешь, ты в силах её решить. Иначе бы она и не возникла…»

Как-то постепенно менялся мой характер. Ушла моя угловатость, постепенно пропала поминутная вспыльчивость. Я перестал ссориться с сестрой и не раз заступался за нее перед дворовыми ребятами. Нет, сам в драки я уже не лез. Как-то незаметно во мне проснулось мнение: а надо? Стоит ли этот человек такого твоего внимания? Я как-то перестал обращать внимание на дразнилки и подначки… Правда, не всегда тому следую сейчас, но одно дело – когда тебя пытается подначить школьник, а другое – когда хамит взрослый дяденька…
Короче говоря, во мне стала постепенно стала укрепляться взрослость. И проходил этот процесс под музыку Алексея Скавронского.
О Боже, как мне не хватает его сейчас! Его удивленной улыбки, его понимания и стремления разобраться. Его безграничного терпения…

Трудись, о мастер, разминай комки,
Меси свою податливую глину,
Пусть две твоих неистовых руки
Слепую плоть пронзят до сердцевины,

Пожар ладоней, пальцев нагота...
Ты разрушаешь, чтоб построить снова
Сей мир, где так невечна красота,
Но вечно вдохновение живого.