Маузер или Моя строгая бабушка

Терновский Юрий 2
- Здравствуй, бабушка, это я. Чего так долго не открывала? – Потирая отбитые о дверь кулачки, и шмыгая посиневшим носом, говорю я.
- Не слепая, вижу, что ты. Не велик прыщ, чтобы я по первому стуку дверь перед тобой растворяла. Да и откуда мне знать, кто там за дверью, ты или не ты, - пристально рассматривая меня через свои большие выпуклые очки, отвечает бабушка.
- Не обманывай. Ты знала. Я же кричал, что это я.
- Не дерзи старшим. А то уши живо пообтреплю. Кричать могут все кому не лень.
- Я не все. Я твой внук и у меня голос детский, - я начинаю злиться.
- Это не аргумент. Ну и что, что голос детский. Может это какой-нибудь кастрат, - отвечает бабушка и поднимает, стоящую у моих ног корзинку.
- Нет, это я. А кто такой кастрат?
- Кто? Человек. Подрастёшь, узнаешь, - она несёт корзинку к заваленному газетами и журналами столу. Там сдвигает их в сторону, ставит корзинку и спрашивает. –  Что принёс?
- Пирожки мама напекла, - отвечаю я и начинаю веником стряхивать снег с валенок.
- Не слепая. Вижу, что пирожки. Я спрашиваю, с чем? – Спрашивает бабушка и, не дождавшись ответа, достаёт из корзинки один и начинает мять его коричневыми пальцами.
- Большие, с капустой. Маленькие, с рисом, - отвечаю я, ставлю к лавке веник и безуспешно пытаюсь расстегнуть большие пуговицы на своём длинном, на вырост, пальто. И прошу. – Бабушка, расстегни. Руки не слушаются, озябли.
- Никогда, - бросив пирожок назад в корзинку и повернувшись ко мне, резким голосом отвечает бабушка. – Я не желаю, чтобы мой внук рос лодырём и барчуком.
- Я не лодырь. И не барчук. Я октябрёнок. У меня пальцы от мороза не слушаются, - бормочу я и, на всякий случай, несколько раз выразительно шмыгаю носом.
- И не смей хныкать. Это не аргумент. Особенно для октябрёнка. Погрей их у печки.

Я стою у печки и обиженно кривлю губы, но носом больше не шмыгаю. И чувствую, как начинают зудеть и покалывать кончики, прижатых к печке пальцев. Да, я уже октябрёнок. Мне девять лет и я учусь в третьем классе. Сейчас я внимательно наблюдаю за бабушкой. Она, словно позабыв о моём приходе, сосредоточила всё своё внимание на пирожках. Наконец, вонзила свои блестящие железные зубы в один из них. Я смотрю, как быстро и с аппетитом поедает бабушка мамин гостинец. И моя обида на бабушку пропадает. Я знаю, моя бабушка, самая лучшая из бабушек в мире. Ни у одного из моих приятелей нет такой замечательной бабушки. Их бабушки неторопливые и старые. Все они ходят в длинных чёрных юбках и носят на головах платки. Многие из них помогают себе при ходьбе палочками. И все они постоянно жалуются на болезни и хвори. Моя бабушка другая. Она подвижная и молодая. Даже не смотря на седые, коротко постриженные волосы, которые она зачёсывает назад и удерживает при помощи чёрного гребня, и морщины.  Моя бабушка всегда ходит в серых военных штанах со странным названием «галифе». И в перетянутой широким офицерским ремнём серой гимнастёрке. Сейчас, зимой, она надевает на гимнастёрку меховую жилетку-безрукавку. На ногах у неё, тогда, когда она дома, коротко обрезанные, с подшитой кожей пятками, валенки. Когда она идёт в магазин или по другим делам, то всегда обувает блестящие хромовые сапоги. И ходит она в магазин не с авоськой или хозяйственной клеёнчатой сумкой, так как ходят остальные бабушки. Моя бабушка ходит туда с настоящим рюкзаком за спиной, который она почему-то называет «сидором». А ещё она не сажает картошку, капусту и морковь. И другие овощи не сажает. Только несколько грядок лука и петрушки. Она никогда не продаёт на базаре, и не выносит к пассажирским поездам, растущие у неё яблоки, груши и вишни. Моя бабушка нанимает колхозного конюха дядю Мишу, или просто берёт у него лошадь, грузит их в ящики и везёт в детский дом. Только он находится не в нашем поселке, и я в нём ни разу не был.
Бабушка не вяжет шерстяных платков и носков, не держит во дворе кур и коз. Большую часть своей пенсии она тратит на газеты, журналы и книги. Все книги, после того, когда она прочитает их сама, бабушка тоже отдаёт в детдом. В её доме нет столько фотографий, сколько висит на стенках в остальных поселковых домах. Только в простенке между двумя окнами в одном ряду, плечом к плечу, висят четыре застеклённых портрета в рамочках. Три из них цветные и вырезаны из журнала «Огонёк». Эти, из «Огонька», знаменитые вожди коммунизма.  Карл Маркс, Ленин и Сталин. Но это я знаю теперь. А тогда я был совсем маленький и глупый.  И бабушка сказала мне что это – святая коммунистическая троица. Бог - отец, бог – сын и святой дух товарищ Сталин. Не знаю почему, но эти её слова мне очень запомнились. А ещё моя бабушка не ходит в церковь. И не верит в Бога. И я не верю. Потому, что его нет. И потому, что я октябрёнок. Но я знаю бабушкину тайну. И никому про неё не рассказал. Ни разу. Однажды она мыла пол. И из-за ворота расстегнутой у горла гимнастёрки выскользнул церковный крестик на чёрной нитке. И тогда бабушка, единственный раз в жизни, смутилась и покраснела. Она торопливо запрятала крестик обратно. Застегнула воротник и, внимательно посмотрев прямо мне в глаза, сказала: «И всё равно Его нет. А крестик мне от моей мамы остался. Пусть весит, шею не перетрёт. – Затем, помолчав, попросила, непривычно просительно и неуверенно. – Только ты, слышишь, об этом никому не говори». «И маме?» - Спросил я. «А ей, особенно». – Ответила она. И я ей этого пообещал. И  хотя мне иногда очень хотелось, ни маме, ни папе, я этого не рассказал. Ведь я октябрёнок, а он обязан хранить чужие тайны и данное слово. Вот какая замечательная у меня бабушка.
Есть у неё и другая одежда. Тёмно-зелёные и совсем новенькие, юбка и гимнастёрка. Но их она одевает всего три раза в год. На 1 и 9 Мая. И 7 Ноября. И на той, праздничной, гимнастёрке, у бабушки привинчен красивый блестящий орден. Это орден Боевого Красного Знамени. Одно слово «боевой» говорит само за себя. И делает мою бабушку самой особенной и смелой. И возвышает не только над прочими бабушками, но и над многими мужчинами. Но и это ещё не всё. Ни у кого в нашем посёлке нет настоящего боевого пистолета. Только у приезжающего из райцентра участкового милиционера со странным прозвищем Журавель. Но у него он маленький и лежит в потёртой старенькой кобуре. Бабушкин пистолет называется «Маузер К-96 «Боло»*. Тот самый, который был у всех красных комиссаров и революционных матросов. Он лежит в деревянной лакированной ореховой кобуре. Он большой и тяжёлый. Если эту кобуру пристроить к пистолету, то он превратиться в винтовку. Так объяснила мне бабушка, и я ей верю. Вот только этого приклада у неё нет. Бабушка строго-настрого запрещала рассказывать о нём моим школьным приятелям. Но они все про него знают. И страшно мне завидуют. Но я не болтун и не предатель. Я рассказал им ещё до того, когда пошёл в школу и не был октябрёнком. На кобуре привинчена белая блестящая полоска металла. И тогда, до школы, когда я был маленьким и не умел читать, то всегда просил бабушку прочитать, что написано на этой полоске. А бабушка всегда отвечала, учись читать, тогда и прочтёшь. И как я не хныкал, как ни подлизывался, так ни разу и не прочитала. А я был таким глупым и бестолковым, что не догадался спросить об этом папу или маму. И только лет в шесть, я впервые прочёл эту загадочную надпись. И, прочитав, стал гордиться своей бабушкой так сильно, что даже слегка задирал нос. Да и кто бы ни загордился, прочтя такое про свою бабушку: «Тов. Вере Зиминой, преданному бойцу Революции и храброму бесстрашному товарищу». Впервые я ощутил эту холодную металлическую тяжесть, только вступив в октябрята. До этого бабушка никогда не давала мне его в руки. А я сам не смел  прикоснуться к нему даже тогда, когда он открыто, висел на стенке, прямо под теми портретами. Это потом она спрятала его в сундук, под замок. Я посмотрел на стенку, туда, где  раньше висел маузер. И вспомнил, что не успел  подумать про четвёртый портрет. Про чёрно-белый, тусклый, с жёлтыми пятнами,  слева от наших вождей.
На этом портрете совсем молодой, но очень серьёзный, парень, с большим кудрявым чубом. И с маленькой гармошкой на коленках. Он сидит на стуле. В пиджаке. А сзади видны люди и вагоны. Он очень похож на одного из взрослых парней нашего посёлка. Но это не так. Это бабушкин муж, и мой дедушка, дядя Андрей. Но видел я его только здесь, на портрете. Дядю Андрея убили на войне. Но не на той, которую празднуют 9 Мая. Та война была позже, и с какими-то японскими самураями. Про страну Японию я знаю. А кто такие самураи, не очень. Наверное, они, как фашисты. Или ещё хуже. Ведь они убили моего дядю очень далеко. Не под Сталинградом, или Курском, а в какой-то далёкой Манчжурии. И похоронили дядю Андрея  там, в братской могиле. В той, про которую поёт артист Высоцкий. И моя бабушка, когда слышит эту песню из магнитофона Пашки Соколова, того, что живёт напротив, всегда поворачивается ко мне спиной. Но я всё равно знаю, что она тогда плачет. Но плачет очень тихо. Не так, как моя мама. Тогда, когда она ругается с папой, или после его болезни. Мама рассказывала мне о том, что бабушка долго откладывала деньги от пенсии. Для того, чтобы съездить в эту Манчжурию на его могилу. И переписывалась с маньчжурскими, пионерами. С теми, которые за этой могилкой ухаживают. А потом у неё стадо сильно «шалить здоровье». Ещё до того, когда она перестала курить. Но она продолжала тем пионерам писать. А деньги, те, что накопила на поездку, отдала в детский дом. В тот, в который возит яблоки и груши.
Теперь я уже взрослый и знаю, что и этим наградным маузером, и боевым орденом, бабушку наградили за то, что она, в революцию, совсем ещё молодой, служила в ВЧК. И воевала с бандитами и кулаками. А на войну с фашистами бабушку не взяли. Она просилась, но ей дали какую-то «бронь». Бабушка делала снаряды на секретном военном заводе в городе Куйбышев. Там бабушка застудила ноги и заболела ревматизмом. А ещё надорвала сердце. И поэтому всегда ходит в доме в валенках. Но, в отличие от остальных бабушек, на это никогда не жалуется. А если иногда и пожалуется, то как-то не жалостливо. А бабушкина сестра, тётя Лариса, воевала. Она была на войне медсестрой. Я видел эту фотографию. Там она совсем молодая, как наши старшеклассницы. И такая же улыбающаяся. В военной форме, рядом с такой же улыбающейся подругой, и с венками цветов на головах. Бабушка говорила, что это они радуются концу войны. А вот орденов у тёти Ларисы нет. Есть у её мужа, дяди Вити. Он был на войне лётчиком. И у него два ордена Боевой Красной Звезды. Зато тётя Лариса привозила мне две пачки жевательной резинки. И не нашей, советской, а из Швеции. Потому, что сейчас она работает в Звёздном городке. Там, где тренируют и готовят к полётам наших космонавтов. Бабушка ругалась, что она меня балует. А тётя Лариса только смеялась. А когда мы провожали их с дядей Витей на вокзал, то она сунула мне украдкой целых десять рублей. С их брать не хотел. Но она подмигнула. И показала мне кулак. И я эти десять рублей взял.
  А какая бабушка будет курить настоящий мужской самосад? А моя его курила. Табак она не выращивает. Ей бабушке приносит её знакомый Павел Николаевич. Тот, который его сам сажает. А бабушка только сушит его на чердаке, перекручивает на мясорубке и добавляет какие-то душистые травы. Отчего дым от него очень пахучий и приятный. И носит его в кожаном мешочке, в кисете, вместе с нарезанными полосками бумаги и коробком спичек.  Когда я был в первом классе и не был ещё октябрёнком, то попробовал эту папироску. Бабушку позвала во двор её соседка тётя Надя. Бабушка вышла из дома, а папироска осталась дымиться в железной баночке из-под консервов. И я быстро ей затянулся. У меня запершило в горле, зашумело в голове. Я закашлялся, из глаз побежали слёзы. Папироска выпала из рук. Я поднял её с пола и поспешно положил обратно в баночку. Хорошо, что бабушка не возвращалась долго. Я успел откашляться и бабушка ничего не заметила. Но с тех пор я больше курить ни разу не пробовал. Даже тогда, когда мои приятели Юрка Лобанов и Игорёк Щёголев стащили у своих отцов несколько пачек сигарет «Памир». Но теперь бабушка уже не курит. Ей это запретили врачи. Сначала бабушка очень ругалась на них. Даже теми нехорошими словами, которые она говорит очень редко. Когда одно такое слово, ещё до школы, повторил я, то бабушка так сильно стукнула меня по губам, что разбила нижнюю в кровь. Я убежал тогда домой, обиделся и не ходил к ней очень долго. Может даже, целый месяц. А потом она перестала курить. Но самокрутки  крутить продолжает. Она достаёт свой кожаный мешочек с табаком. Высыпает его в отрезанную полоску газетной бумаги, ловко сворачивает в узкую трубочку и склеивает край при помощи слюны. Затем подносит к носу, несколько раз нюхает и бросает в картонный ящичек из-под хозяйственного мыла. Их там уже больше половины. Я всегда хочу спросить, что бабушка будет делать, когда ящичек дополнится доверху. Но каждый раз не успеваю или забываю. Так случилось и в этот раз.

Действительно, после того как пальцы отогрелись, неподатливые пуговицы расстегнулись  как бы сами. Я снял пальто, шапку с кожаным верхом и сложил их на лавочке у двери. Бабушка, привычно морщась, жевала уже третий пирожок. «Дура, твоя мать. Сколько раз ей говорила, чтобы с рисом мне не клала. Не люблю я их. Нет, обязательно положит. Может это специально, назло мне? А с повидлом, или со сливовым вареньем, опять нет».
- Нет, моя мама не дура. Дур завучами в школу не ставят. И не смей обижать маму. Не было у нас с повидлом и вареньем. Их мама не пекла. Были ещё с картошкой. Но закончились. Их папа любит, - заступился я, но этим ещё сильнее разозлил бабушку.
- А я говорю, дура! Была бы умная, испекла! – Воскликнула она, и даже пристукнула кулачком по столу. – И завучи бывают дурами. Взять и спросить у нее, где и когда проходил 3 Съезд РСДРП, наверняка не помнит. А уж состав участников, тем более. Все умные это знают.
- И ты знаешь?
- Конечно. Он состоялся в Лондоне в период с 12 по 27 апреля. На нём было 38 делегатов-большевиков представлявших 21 партийную организацию изо всей России, - с торжеством и блеском глаз под линзами очков, чётким голосом отвечает бабушка.
- Бабушка, какая ты умная! – попытаюсь немножко сподхалимничать я.
- Может и не умная, но и не дура, - уже не так громко, отвечает она. – Ну что, так и будешь переминаться у двери, чурбан чурбаном?
- Нет, не буду, - отвечаю я, и подхожу к столу. Затем заползаю на высокий шаткий табурет и смотрю в лицо бабушки преданным взглядом.
- Ну, и чего ты так на меня смотришь? Опять просить что-то будешь? – снова делается суровой бабушка. – «Да, просить я буду. Но сейчас этого делать не стоит. Слишком опасно, бабушка может отказать». - И я отрицательно мотаю головой.
- Ну-ну, посмотрим, - усмехается бабушка. И задаёт привычный вопрос. - Дома как? Всё в порядке? Отец и мать не болеют?
- Всё в порядке, - привычно отвечаю я. Затем, вспомнив, перехожу на радостный крик. – Ой, забыл! У нас вчера Нюська родила! Сразу пятерых котят! Они все маленькие и беспомощные! А один, весь беленький, как зайчик!
- На то они и кошки, чтобы котиться. Запомни, люди рождаются. А котята окатываются, - говорит бабушка и снова спрашивает. – Как отец?
- Всё хорошо, - говорю я. И, подумав, добавляю. – После «ноябрьских» не болел.

Мой папа работает главврачом в нашей поселковой больнице. И он самый лучший папа в мире. И мама тоже, самая лучшая. Папа у меня очень молодой и сильный. Осенью, на Дне Урожая, были соревнования на школьном стадионе. Там поднимали гири взрослые мужчины и парни. Все они подняли гири кто двадцать раз, кто тридцать. А потом остались только мой папа и отец моей одноклассницы Ленки, дядя Андрей Золотухин. Он, дядя Андрей, очень большой и очень сильный. Потому, что работает в кузнице при мастерской СХТ. И целый день машет там тяжеленным молотом. У него светлая курчавая борода и кожаный ремешок на лбу. Если бы ему дать щит и меч, то он бы был настоящим богатырём Ильёй Муромцем. Нет, он и без них похож. Но не может быть настоящий богатырь без меча и щита. И без буланого коня. А мой папа самый обыкновенный. Не очень высокий, и не такой широкоплечий. И в прямоугольных очках. Но это только с виду. Все сдались, и остались они вдвоём поднимать эти тяжеленные гири. Их две, и в каждой, по два пуда*. (Я пробовал и едва смог оторвать одну от земли.) И подняли они их ровно по шестьдесят раз! Дядя Костя в конце сделался весь красный и потный. Словно только из бани. А мой папа только сильно побледнел. И очки с носа упали, я их подобрал. Когда они подняли их по шестьдесят раз, то посмотрели друг на друга и одновременно эти гири на землю бросили. А дядя Андрей, потом, когда им дали одну, общую, грамоту, сказал: « Да, здоров ты, Андреич. Скажи кто другой, не поверил бы. Мужик, уважаю». И протянул ему свою здоровенную, как лопата, ладонь. А мой папа её пожал. Тогда я им очень сильно загордился. И даже слегка задрал нос перед своими одноклассниками. Знаю, это нехорошо. Но там, на стадионе, я от этого не мог удержаться. После того, когда отец выпил с дядей Андреем, и другими мужчинами, пива. А затем посадил меня на плечи. И мы пошли домой и запели: «Там вдали за рекой загорались огни, в небе ясном заря догорала…»
Болеет папа тогда, когда начинает пить водку. Но я не понимаю, почему мама называет это болезнью. А бабушка, недисциплинированностью и распущенностью. Мне он тогда нравится ещё сильнее. Когда он не выпивает, то почти всегда молчит. Только спросит как дела в школе и всё. Или поговорит за ужином с мамой. Потом сядет за стол, включит настольную лампу и читает свои медицинские журналы и книги. Даже хоккей не всегда смотрит. А когда папа «срывается в штопор» (так тоже иногда говорит бабушка), то он всегда весёлый, говорливый и непоседливый. Тогда он называет меня «сынулей» и «наследничком». И мастерит со мной скворечники, деревянные винтовки и парусники из коры. И ,приходя с работы, обязательно приносит халву или леденцы. Но так бывает в начале «болезни».  Потом он перестаёт ночевать дома. И это мне уже не нравится. Когда я был маленьким, то верил, что он в командировке. Теперь я уже знаю, что в эти дни папа ночует в своём рабочем кабинете, или в «сомнительной компании». И это не совсем хорошо. И в такие дни я люблю его меньше, чем всегда. Мама ходит с красными опухшими глазами. Она очень часто ставит меня в угол. И грозиться выпороть папиным ремнём. Но никогда этого не делает. Потому, что она завуч. И постоянно говорит на родительских собраниях, что бить детей непедагогично. Ну, плохо.
А потом папа приходит домой. Он очень бледный, снова молчаливый и с виновато опущенными глазами. А глаза у него мутные и с красными прожилками. У него дрожат руки, и он часто пьёт холодную воду. И крепкий, почти чёрный, несладкий чай. А мама на него даже не смотрит. Она проверяет за столом наши школьные тетради и даже ни разу не пошевелится. А отец всё ходит по комнате. И начинает пить лекарство корвалол. Когда я ложусь спать, минут через десять, папа начинает просить у мамы прощения. И обещать, что больше такого не повториться. А мама ему не верит. Она кричит, но очень тихо, чтобы он уходил к своим собутыльникам. И жил с ними, если ему наплевать на себя, на меня и на неё. И на работу тоже наплевать. И что она устала жить в вечном ожидании очередного запоя. А папа раз за разом повторяет, что это было в последний раз. Он называет маму любимой, единственной и любушкой. Мама начинает говорить тише. О том, что надо немедленно бежать от этой серой деревенской жизни. И папа всегда с ней соглашается. Но я ни разу не слышал, как они мирятся по-настоящему. Только один раз я видел, как папа взял маму на руки и положил на кровать. И мне сделалось стыдно. Потому что я уже не маленький и знаю, что делают мужчины и женщины в постелях. Они там целуются. Поэтому я отвернулся к стенке и даже зажал уши ладонями. Утром я опять  увижу радостное улыбающееся лицо мамы. И радостное лицо папы. Всё ещё опухшее и синеватое, но родными добрыми серыми глазами…

- Нет, не понимаю. Откуда в нём эта распущенность? Отец его, Андрей, капли в рот не брал. И я всегда была к спиртному равнодушна, - задумчивым голосом говорит бабушка. – Да расслабила, разбаловала их сытая обеспеченная жизнь. Чем меньше трудностей, тем больше соблазнов. И духовных, и физических. И мать твоя, тоже хороша.
- Почему? – Спрашивая я, понимая, что «хороша» означает сейчас противоположное.
- Потому, что продолжает подбивать его уехать в область! – С угрозой говорит бабушка.
- И чего тут плохого? – Удивляюсь я. – В городе хорошо. Там цирк и кино каждый день. И автоматы с газированной водой. И мороженное. И стрелковый тир…
- Ну, всё, - прерывает меня бабушка. – Это не аргументы. Ты уже большой, подумай, что здесь будет, если все в города поразъезжаются? Кто будет детей учить? Кто будет больных лечить? Кто будет урожаи сеять и убирать? Человек должен работать там, где родился. Как она, грамотная баба, этого не понимает? – Говорит бабушка и смотрит сквозь свои очки строгим взглядом. – А если вышла замуж за медика, то изволь создавать ему условия для полноценного труда и отдыха. И не смущай его этими вредными городскими соблазнами. Ведь так?
- У него руки золотые. Папа давно перерос уровень простой деревенской больницы. Все его старые приятели живут в городах и имеют собственные клиники. И эти, как их, научные степени и труды, - предчувствуя грозную бабушкину реакцию, отважно говорю.
- Чего? – С  гневным изумлением спрашивает бабушка. И мне кажется что её (с дужками, перемотанными красными нитками) очки, сами собой заползли на её высокий, белый и почти гладкий, лоб. – Откуда ты всей этой глупой чепухи нахватался? От матери?

  Действительно, я повторил  нечаянно послушанные мамины слова. Она тогда сильно поругалась с бабушкой. А ещё мама тогда говорила, что в глуши папа окончательно загубит свой врачебный дар. И что его пагубная болезнь, только от  нереализованности его знаний и навыков. И что если мы останемся здесь, он когда-нибудь превратится в настоящего алкаша. Сейчас бабушка сказала мне почти те же слова, которые сказала тогда моей маме:
- Слишком все вы, современные и грамотные, изнежились и зажирели. Если не телом, то мозгами! Подавай вам, где послаще, да полегче. И посытнее. А вот смогла бы ты, Нинка (Нинка, это моя мама), в ночную кавалерийскую атаку. Когда ни хера (это не я, это она так сказала!) не видно. И только вспышки белобандитских пулемётов навстречу. И твои боевые товарищи валятся рядом с коней. Те, с кем ты вчера пекла картоху и пела песни. И в голове у тебя только одно; доскакать, доскакать, доскакать. Но не для того, чтобы выжить. А для того, чтобы отомстить за их смерть. И рубить эти ненавистные вражеские головы и тела…
- Ну, Екатерина Ивановна (это она бабушке) не те сейчас времена. Нельзя жить прошлым.
- Можно. Можно и нужно! – Решительно прерывает её бабушка. – Объясни, если сможешь. Почему в городе должны работать все самые грамотные и талантливые? Кого тогда оставлять в деревнях? Всех криворуких и кривоглазых, и прочих неумех? Ты что, против курса нашей партии на всё большую смычку города и села? Нет, как коммунистка, ты двумя руками «за». Но только понимаешь всё это кривобоко. Я даже не побоюсь сказать, оппортунистически! В город всё лучшее. А сюда, всё вторсырьё. Тех, кто не нашёл себе применения там.
Тогда моя мама сказала ей какое-то умное слово. А я его забыл. Что-то вроде утирать. Да, она так и сказала: «Зачем вы, Екатерина Ивановна, всё утираете? Речь не обо всех, а о вашем конкретном сыне. И сыне единственном. О том, кого сам профессор Николаенко называл врачом от Бога. И лучшим диагнозистом из тех, которые прошли через его руки. Неужели вы не в силах понять, что там, в области, его талант и знания принесли куда больше пользы, чем здесь в этой убогой больнице на десять коек! Коек, которые почти всегда не заняты. Витя постоянно выписывает всю новейшую литературу, но не может применить её на практике. Он может и пьёт потому, что не может здесь самореализоваться как профессионал. Боже, как вы слепы!» А бабушка тогда стукнула кулачком по столу и перешла на крик: «Нина, это не аргументы! Виктор спас жизнь Митрохину, когда тот свалился со стога и упал прямо на грабли! Прооперировал гнойный аппендицит зоотехнику Петру Викторовичу. А роды у Ирины Титовой! Виктор и сам признавался, что и мамаша и девочка остались живыми только благодаря ему. А он такое, ты знаешь, нечасто говорит. Что, три спасённых жизни только за этот год, этого тебе мало? А ведь были и другие случаи! Может и не смертельные, но тоже представлявшие опасность для человеческих жизней! Поэтому его пребывание здесь оправданно и целесообразно. Ты видела, какое сияющее и восторженное у него лицо, после каждой такой победой над смертью? Нина, пойми, Виктор находится на своём месте. А ты? Ведь не многие твои ровесницы, и в городе, и в деревне, к двадцати семи уже завучи в школе…» Тогда мама бабушку перебила: «Три случая за пять лет! Это очень, очень много! Да, я завуч. Но где? В школе, в которой учится всего пятьдесят три ученика! Всего два больших класса! Екатерина Ивановна, миленькая, поймите, он здесь изнывает от скуки и безделья. Он, и не без вашей помощи, вбил себе в голову, что его признание быть простым сельским врачом! А там он мог бы спасать людей почти каждый день! Он бы рос там профессионально и духовно! Разве это не так?» Вот как кричала тогда моя мама. А бабушка долго не отвечала. Может, придумывала что ответить? « Это не аргументы! Это благостная чушь! Что значит, изнывает от скуки? Пусть занимается воспитанием сына! Пусть больше помогает тебе по хозяйству! Пусть принимает более активное участие в политической и культурной жизни посёлка! А он у тебя даже в библиотеку не записан! Он должен жить и работать здесь. Если ты этого не понимаешь, то и катись отсюда к чёртовой матери! И как тебя, дуру, завучем поставили!» - Так кричала тогда бабушка. Потом она выбежала из комнаты и хлопнула дверью. Мама выбежала следом, даже позабыв про меня. А я потом на бабушку за эту «дуру» долго обижался.  Может быть даже больше месяца. Но сейчас я ответил бабушке не как мама.

-  Нет, и мне в город не хочется. Я там никого не знаю. А здесь у меня товарищи и друзья.
- А если не хочется, то и не повторяй взрослые глупости. Да, тут нет цирка и кинотеатра. Но разве это главное в нашей жизни? Или газировка и мороженое? Пойми, главное в человека его закалка. Нравственная и физическая. И следование всем коммунистическим принципам и морали. Кстати, и у нас в клубе фильмы уже три разу в неделю показывают. Запомни, Константин, зависть это очень дурное, антисоциалистическое чувство. Есть такая народная мудрость, где родился – там и сгодился. И тебе, как октябрёнку, и будущему пионеру и комсомольцу, должно быть стыдно не только говорить, но и думать об этой чепухе. Ты уже сейчас должен решить, какую пользу ты будешь приносить нашему социалистическому обществу. И приносить не в Тамбове или в Москве. Приносить именно здесь, где ты родился. Я  не могу понять, откуда у твоей матери, члена партии, всё это пошлое мелкобуржуазное мещанство. И родители у неё оба замечательные рабочие люди, и сама…
- Какое ещё мещанство? – Воспользовавшись тем, что бабушка задумчиво смолкла, тут же спросил я. – Это что, хорошо или плохо?
- Очень плохо. Нет у Викторовых институтских товарищей, как говорит твоя мамаша, своих клиник. У нас все клиники и больницы государственные. И то, что они в них работают, пусть и на больших должностях, не даёт им права считать их своей собственностью.  Ты понял?
- Да не хочется мне в город, не хочется! Здесь у нас лучше, - снова защищаюсь я. – И пользу я уже приношу. Только не обществу, а школе. Всё приношу, и макулатуру, и металлолом. И саженцы сосновые мы в лесопитомнике рассаживали. И мальков из пересохшего пруда спасали. Ты помнишь, я тебе про это рассказывал?
- Только ты этим не гордись. Это – норма нашей жизни. Все мы должны приносить пользу людям. Ты своей учёбой и внеклассной работой. Отец – помощью больным. Мать – своей педагогической деятельностью. И так все, каждый житель Советского Союза. Ты меня понимаешь? – Спросила бабушка и вытащила свой кожаный кисет.
- А какую пользу приносят пенсионеры? – Неожиданно для себя спросил я.
Этот вопрос поставил бабушку в тупик. И у неё почему-то задрожали руки. Табак высыпался из не склеенной до конца самокрутки. Она торопливо смахнула его со стола и сунула бумажку обратно в кисет. Тогда я понял, что сказал ей что-то для неё неприятное.
- Да, как это ни печально, но все мы к старости становимся нетрудоспособными иждивенцами. Увы, справиться с этим не может даже наша, самая передовая в мире, медицина. Верю, когда-нибудь обязательно научится. Но и в старости, те, кто ослаб телом, но не ослаб духом, найдут своё место, в общем строю.
- А как это делаешь ты? – Поняв, что бабушка на меня не сердится, спросил я.
- Как считаю нужным, так и делаю. Всё, - неожиданно резко, даже грубо, ответила она.

Затем она решительно вышла из-за стола и скрылась за цветастой матерчатой занавеской. Той, что отгораживала угол дома между стеной и печкой. Я слышал, как она загремела там дровами. Затем занавеска окрасилась багровым цветом. Я понял, она открыла топку. Потом, но уже глуховато, стали постукивать подкладываемые в топку поленья. А мне было стыдно. Я не понимал, за что она на меня так обиделась. Я сидел и думал о том, какую же пользу она приносит нашей стране. Потом, когда металлически звякнула дверца и занавеска стала привычной бледно-голубой, я это понял. Бабушка сама заготавливает себе дрова на зиму. Да, она берёт большую скрипучую тележку, кладёт в неё топор и пилу, и идёт с ней в лес. В лесу она собирает крупные сухие сучки и распиливает упавшие на землю деревья. И я несколько раз помогал ей в этих заготовках. Дома, во дворе, она сама раскалывает чурбаки на поленья. И не отрывает от других дел папу и меня. Моя мама её даже за это укоряла. «Что же вы, Екатерина Ивановна, нас перед соседями позорите. Скажите, зачем вы сами заготавливаете эти дрова? Если вам денег жалко, то так и скажите. Виктор сам выпишет вам машину дров. И сам их переколет, ему это не трудно. А Костик их в сарай перетаскает и сложит». И я радостно с ней согласился: « Обязательно перетаскаю. И колоть ему помогу. Мне папа давно специальный детский топор сделал. Я и дома ему всегда помогаю. Мам, скажи». Так сказали мы с мамой, когда пришли к бабушке вдвоём этой осенью. (Папа «болел» после праздника 7 Ноября и его с нами не было.)
Бабушка тогда с размаха вонзила топор в дубовую колоду, упёрла кулаки в бока и со смехом, но не с весёлым, а с каким-то недобрым, нам ответила: «Не дождётесь! Пока на ногах и в уме, сама всё буду делать. А если не смогу, уйду в Дом престарелых. Я всю жизнь для государства жила, пускай и оно со мной немного перед смертью понянчится. Или пулю в висок. Да ты губы не криви. Так ещё проще будет. И вам, и мне. – Говорила тогда бабушка. – Характер, сама знаешь, у меня не сахарный. А от твоего и его сюсюканья и сочувствия мне только горше будет. – Потом она немного помолчала, и добавила. – Ну, чего стоите? Заходите в дом, коли пришли. У меня бутылка вина початая есть. И чайник ещё горячий. Угощу вас блинами со сметаной. Нюрка недавно целую охапку принесла. Ещё тёплые. И сметана тоже её. Я отказывалась. Да куда там, она настырная, кого хочешь, уговорит. А то, что в жадности меня упрекнула, это ты, Нина, не права. Мне не денег на дрова жалко, у меня душа от бесхозяйственности ноет. Ты не знаешь, а я помню. Раньше, до войны, наш лес как музей какой был. Сосна к сосне, ни кустика, ни бурьяна. Сушняка днём с огнём не отыщешь. Почему? Потому что с лесничих спрос строгий был. Они его весь оттуда вывозили и продавали населению. Да что сушняк, даже хвою собирали и сдавали на удобрения. Ты не перебивай, дай выговориться. А что сейчас? Всё заросло бузиной и крапивой. И вся земля усыпана деревьями. И сухими, и уже сгнившими. Того и гляди ногу сломаешь. Почему на дрова рубят строевой лес, а их не трогают? Не пойму! Мы что, очень разбогатели? Или у нас врагов меньше стало? Вот ты, учительница, ответь. Откуда эта бесхозяйственность и разгильдяйство? Откуда это безобразие? А нынешние лесничие, или как они теперь, лесники? Тьфу, срами позор…» И тут мама успела сказать: « Ну, это вы, Екатерина Ивановна, преувеличиваете. Есть, конечно, отдельные недостатки. Но чтобы ногу сломать…» «Нет, так будет. – Перебила её бабушка. – Подходят на прошлой неделе ко мне два. Здоровые бугаи, рожи красные и перегаром за десять шагов в нос шибануло. И это среди рабочего дня! Говорят мне, мол, почему это ты, бабка, наш сушняк и валежник без спроса собираешь. Мы тебя за это к штрафу привлечём. Ты понимаешь? У тех свои клиники, у этих свой лес. Откуда у вас эта тяга к наживе за счёт государства? Откуда это барство? У меня даже дыхание от их наглости перехватило. Я бесплатно их работу выполняю, лес очищаю, а эти пьяные морды меня штрафом пугают. И не стерпела. Взяла топор и как заору на них. Порублю, контра! Мало я вас в двадцатых стреляла, снова народились. Не смотрите что старая, рука не дрогнет. Они тогда присмирели. Потом я с ними и познакомилась. Нормальными парнями оказались. Один из них, Толик, даже тачку мою до дома довёз. Комсомолец, в лесотехническом институте заочно учится. Вот ты, грамотная, скажи, откуда в них, нормальных советских комсомольцах, эта дрянь?» Но мама ей ничего тогда не сказала. А только пожала плечами и потянула меня за руку в дом…

А бабушка всё стояла за занавеской. И тогда я подошёл и просунул туда голову. Бабушка смотрела в маленькое чёрное оконце. Чёрное, потому что уже была ночь. Было слышно завывание ветра. В щель между окном и рамой уже набилась полоска снега. Бабушка стояла, неподвижная и прямая.  И только тоненькая синяя жилка пульсировала на её шее. Не в силах больше молчать я сказал: « Бабушка, хочешь, я тебе все окна замазкой замажу? Я видел, у нас дома есть. Почти полпачки. А если не хватит, я своего пластилина добавлю. Мне не жалко». Бабушка медленно повернулась ко мне, стиснула мою голову ладонями и прижала её к своему животу. Но я успел заметить на её щеках две блестящие мокрые полоски. Я понял, это слёзы. И хотел сказать ей что-то доброе и ласковое, но не успел. Бабушка закашлялась, а потом сказала: «Ну всё, хватит бездельничать. Давай на стол ужин собирать». И протянула мне с полки закопчённую алюминиевую кастрюлю. – Иди, чисти картошку. А я в погреб за капустой и яблоками слазаю». Пока я сдирал шкурку с тёплой, недавно сваренной, картошки, бабушка вышла в сени и вскоре принесла на стол большую обливную миску с квашеной капустой. И с лежащими поверх неё бледно-жёлтыми антоновскими яблоками. Затем она порезала хлеб и белое, с красными мясными прожилками, сало. Налила в маленькое блюдце душистого подсолнечного масла. Положила и размешала в нём большую ложку злой домашней горчицы. А потом мы по очереди окунали пахучие рассыпчатые картофелины в это горчичное масло. И грызли твёрдое промороженное сало. И хрустели упругой, перемешанной с укропными семенами и смородиновыми листьями, капустой. Бабушка кушала не спеша. Я, откусывая хлеб, подражал ей, держа под подбородком открытую ладонь. И ссыпал упавшие в неё крошки в рот. В конце ужина, подставляя ладонь под тяжёлые липкие холодные капли сока, я съел два вкусных кисловато-пряных, пахнущих капустой и осенью, яблока.

- Ну, что, домой не пора? – Спросила бабушка, и кивнула головой в сторону мелькавших маятником часов-ходиков. – Время почти семь. Мать теперь уже заждалась.
- А можно я сегодня у тебя ночевать останусь? – Поставив на стол кружку с чаем, и затаив дыхание, спросил я.
- Это ещё зачем? – Строгим голосом ответила бабушка. – А школа? Ведь я тебя в шесть часов растолкаю и сонного домой отправлю. Да ты и уроки наверняка ещё не сделал?
- Бабушка, какие уроки? Ведь у нас каникулы, - радостно ответил я.
- Это не аргумент. Мать волноваться будет. Через час сюда притопает. Думаешь, хочется мне с ней из-за тебя ругаться, - привычно проворчала она.
- Не будет. Она об этом знает. Сначала не соглашалась, а потом отпустила. Вспомнила, что у неё завтра в школе подготовка к Новогоднему Балу. А папа, с дядей Андреем и с дядей Толей, с утра на охоту собираются. За зайцами, в Дубовицкие кусты. У нас уже в школе и ёлку поставили. И гирлянды зажигать пробовали. А почему ты никогда ёлку не наряжаешь? Игрушек нет? – ёрзая на табурете от нетерпения и ожидания, обстоятельно пояснял я.
- Потому, что ёлка в доме, это мелкобуржуазное мещанство. Это что же, вы там всё без меня решили? Вот возьму, и не соглашусь, - ответила бабушка. Но голос у неё теперь был уже совсем не строгий. – Ладно. Но учти. Чтобы ты ко мне с разными дурацкими просьбами не приставал. Иначе пальто на плечи, шапку на макушку и брысь домой. Ты понял?
- Ну, бабушка. Пожалуйста, - позабыв про свою взрослость, попытался захныкать я.
- Это не аргумент. Сколько раз повторять, что оружие, это не игрушка. Вот подрастёшь…
- А в дурачка сыграем? Ну, хотя бы один кон. Что тебе, жалко, - продолжал хныкать я.
- Нет. Дала один раз тебе слабину, но больше такого не будет, - уже привычно строго и жёстко, отчеканила слова бабушка. – Одно название дурацкое чего стоит. В него только пенсионерам играть простительно. Да и то не всем, а тем, кто совсем из ума выжил, - говоря это бабушка сходила к небольшой книжной полке и вернулась с потрёпанной книжицей. – На, сиди и читай. От этого пользы гораздо больше. - Я неохотно взял из её рук уже почти знакомого мне наизусть «Сына полка». И сказал ей с тяжёлым горестным вздохом.
- Я его уже раз пятьдесят читал. Дай лучше что-нибудь другое. Про трёх мушкетёров.
 - Это тебе ещё рано. Это литература для взрослых. А детского у меня ничего другого нет. Так что не упрямься. Не нравится, собирайся домой, - уже с явной угрозой сказала бабушка.

Эта угроза подействовала. Я торопливо открыл книгу на первой попавшейся странице и пробежал взглядом по знакомым строкам: «Тогда разведчики поняли: с Ваней приключилась беда. Надо было срочно идти на выручку. Биденко и Горбунов некоторое время смотрели друг на друга…» Бабушка уселась за стол, протёрла тряпочкой очки и развернула газету «Сельская Жизнь». Постепенно повесть о маленьком солдате Ване Солнцеве и его боевых товарищах захватила всё моё внимание. Я в очередной раз сопереживал его приключениям и ставил себя на его место. Я ходил вместо него во вражеский тыл и корректировал огонь наших орудий.
- Эй, книгочей! – с укоризной сказала бабушка. Я открыл глаза и увидел, как она поднимает с пола выпавшую из моих рук книгу. – Давай, хватит носом клевать. Сходи в туалет, ведро в сенцах. Умойся и спать. Хочешь, на кровати, хочешь, на печке.
- Конечно на печке, - пробормотал я и выбежал в сенцы. Вернувшись, и прижавшись спиной к тёплому боку печки, я невольно прохныкал. – Бабушка, озяб. Почему ты помойное ведро в дом не заносишь? Мама, когда сильные морозы, всегда его в комнате у двери ставит.
- Это не аргумент. И твоя мама для меня в этом вопросе не авторитет. Слишком вы все изнежились. Её бы к нам, В Куйбышев, в зиму с сорок второго на сорок третий. Посмотрела бы я там, какие она вёдра в комнату тащила бы. Ей бы это ведро быстро на голову надели.
- А что там было, той зимой? – сонно поинтересовался я.
- То и было. Мороз за сорок. И снежные бураны. И в комнате нас почти сорок баб. Ладно, давай, полезай. Да смотри не сорвись. Нечего мне зубы заговаривать, - властно приказала бабушка, и я послушно вскарабкался вверх по вделанной в печку лестнице.
На печке было жарко. Я поспешно стянул с себя рубашку и верхнее, шерстяное, трико. Бабушка тоже выходила в сенцы. Затем гремела соском умывальника и плескалась водой. Снова подбросила в печку дров и выключила свет. Затем я слышал, как она шуршала снимаемой с себя верхней юбкой и кофтой. Затем послышалось её дыханье, кряхтенье и голос: « А ну двигайся к стенке. Развалился как барчук, не сдвинешь». Когда она уже лежала рядом, я привычно сказал ей: «Спокойной ночи». «Спокойной ночи». – Ответила она.  Я уже почти заснул, когда услышал её негромкий шёпот: « Я завтра в Александровку собираюсь. Хочешь, возьму с собой?» «Зачем? - Позабыв про сон, тут же встрепенулся я. - По делам или на рынок?»
- В детский дом. Купила им немного сладостей. Конфет, пряников. Надо детям и там праздник устроить. Пусть знают, что они не одни и о них помнят, - ответила бабушка.
- А на чём поедем? На автобусе? – приподнявшись на локте, продолжал расспрашивать я.
- Нет, на Маруське. Я уже с Михаилом Ивановичем договорилась. Она спокойная, но выносливая. Ей никакой снег не страшен. В прошлом году я туда в самую метель ездила. Вывезла, не сбилась. Ну, чего скажешь?
- Конечно, хочу, - едва не закричал я.
- Не ори, это не аргумент. Тогда спать. Выехать надо затемно. Да ещё на конюшню сходить. Я тебя полвосьмого подниму. И не вздумай хныкать.
Уже через несколько минут я слушал её негромкое тоненькое посапывание. А мне совсем расхотелось спать. Я лежал с закрытыми глазами и представлял, как мы едем с ней по зимнему заснеженному полю. И там на нас обязательно нападут злые голодные волки. И я стану стрелять по ним из бабушкиного маузера. Надо не забыть сказать ей утром, чтобы она обязательно взяла его с собой. Потом я перестреляю всю стаю волков. Нет, всех я убивать не стану. Убью только трёх. А остальные разбегутся от страха. Волки тоже приносят пользу. Они убивают не всех зверей, а только больных и обессиленных. И за это их называют санитарами леса. Потом мы приедем в детский дом. И к нам навстречу выбегут живущие в нём дети. И я с бабушкой буду раздавать им кульки с подарками. И все нас за это будут благодарить. И меня, быть может, поцелует самая красивая детдомовская девочка. С большими белыми бантами и голубыми глазами. И я ничуть от этого не засмущаюсь, как в тот  раз, когда меня поцеловала Ленка Золотухина. Всё это было так давно, ещё в начале второго класса. Второго класса…

Всё это было так недавно. Всё это было так давно. И ничего нет. Остался только он, чудом сохранённый мной, маузер. Тщательно смазанный, с пятью 7,63 мм смертями в обойме, завёрнутый в кусок брезента, он уже дано лежит спрятанный в надёжном месте. Я давно не брал его в руки. Последний раз это было сразу после армии. Тогда, из бравады перед девчонкой, я расстрелял более десятка патронов. По пустым бутылкам, в которые так и не попал. Зачем я оставил его себе? Так, на всякий случай. Он придаёт мне уверенности в собственных силах. Я живу и знаю, что если в оставшейся жизни мне придётся столкнуться с высокопоставленным преступником или негодяем, то у меня в запасе есть очень опасный и весомый аргумент в этом возможном противостоянии. Я твёрдо знаю, что если будет необходимо, я без всяких сомнений пущу этот «аргумент» в дело. И молю Бога о том, чтобы мне никогда не пришлось этого сделать.
 И всё же, как это несправедливо и жестоко! Остался этот старинный немецкий механизм, предназначенный для убийства людей. И давно нет бабушки, родителей, тёти Ларисы, дяди Вити и ещё многих, дорогих и любимых мной, людей. И ещё миллионов людей живших когда – то в этой необъятной стране. Нет и самой страны: той, в которой они любили и растили детей, в которой работали, и которую защищали от врагов. Почти нет и меня. И только эти счастливые воспоминания детства живут в моих, и в ещё в сотнях тысячах, воспоминаний. Осталось только счастье и боль от всего того, что мы – люди, называем ПАМЯТЬЮ.

                23.-28.12.2011г.


* «Боло» - «Большевик». Данная система маузера, с укороченным (98мм) стволом, выпускалась с 1920г. И по большей части была продана в Советскую Россию. Ограничение в длине ствола (менее 100мм) было связано с ограничением на длину стволов  производимых в Германии пистолетов, наложенных на неё мирным Версальским договором 1919 г.
* Один пуд – шестнадцать килограммов.