Немереная гордыня

Жукова Екатерина Викторовна
        Третьекурсница пединститута Иришка уже и нарядилась, и личико нарисовала, чтобы девчонки от ревности корчились в судорогах, когда мужики начнут пожирать её глазёнками, а Верка только из душа прибежала. Анемичные щечки раскраснелись, Верка торопливо подкрашивает светлые реснички серых глаз и одновременно сушит феном натуральные платиновые кудряшки, не дающие покоя завистливой Ирке.

        — Вер, ты в чём пойдешь то? Ты, что не могла у Рустама  денег на новое платье попросить? Девки рассказывали: он папик щедрый.
        Иринка перебирает небогатый гардероб соседки по комнате в казённом шифоньере.
        — Чо я у него буду просить? Он мне не муж и пока — не любовник. Боюсь, как бы мне сегодня не пришлось расплачиваться за ночной клуб.
        Хмуро опасается Верка.

        Шнур фена волочится по столу, стягивает конспекты. Маленькая худенькая Верка пытается оттеснить длинноногую Ирку от полок и  тянется к жемчужному свитеру и стареньким джинсам.
        — Ты чо в этих джинсах пойдешь?
        Брезгливая гримаса искажает холеное лицо, кривит  накаченные рестилайном сиреневые губы.

        — Ты же в них на дне рождения у Насти была.  Не разорится твой Рустам, если ты его в бутик  один раз затащишь. Он хоть и тупой, но мог бы и сам давно сообразить и вместо веников и конфет, какую-нибудь тряпку купить или денег подкинуть. А ты, тоже, молодец! Где не надо умная,  а мужика развести не можешь. Твоего пузатенького Буратино любая дура и без постели раскрутит. Я сколько раз, по доброте душевной, тебя — лохушку учила, как с мужиками обращаться надо?! Всё без толку. Тебе ли — нищенке святошу из себя корчить? Гордыни в тебе немерено, а гордыня — смертный грех. От тебя что убудет? Зато оденет в фирму. Ты отличница, а одеваешься  хуже всех на курсе, с тобой уже стыдно ходить в приличные места.
        Назидательно поучает Иринка.

        — Да иди ты… одна со своим Рустамом в этот клуб! Я больше в жизни с вами никуда не пойду!
        Свитер и джинсы разъярённо летят в Ирку. Одна штанина повисает на открытой дверце-зеркале шкафа, другая индиговым кашне, переплетаясь с наращенными волосами блондинки, зло обвивает Иркину грациозную шейку.

        Оглушительный мат разрывает длинное пространство коридора, гулким эхом вместе с облупившейся штукатуркой отскакивает от высокого потолка дворянского особняка приспособленного под  общежитие.

        Верка мчится, пытаясь вырваться из сырых затхлых стен мимо ошарашенного наглостью студентки коменданта, выскакивает в тапках и стираном перестиранном халатике на улицу, швыряет в майскую лужу дорогой букет протянутый Рустамом, ожидающим девчонок  у джипа.

        Толстые опиленные обрубки тополей вдоль тротуара протягивают к девушке слабенькие прутики, вылупившиеся из  заскорузлых морщин серой коры, как только пригрело солнышко, хлещут липкими листочками по высоким скулам, оставляя жёлтые пахучие следы. Верка несётся в парк подальше от  любопытных  глаз прохожих. Шлёпается на сломанную лавку в самом заросшем уголке, подбирает оброненный кем-то в эйфории вязкого тумана бычок косячка, достаёт из дупла старой липы припрятанную зажигалку. Курит жадно и неумело, захлёбываясь дымом и слезами.

        Из зыбкого марева памяти выскакивают  яркие кадры первого осознанного унижения: лет в шесть-семь ходила она с матерью просить денег к отцу сестрёнки. Почему мать взяла Верку вместо старшей, единственной рождённой в браке дочери, не помнит. Возможно, Любка была в школе, а может, предвидя какой ждёт приём у отца, сбежала к подружке.   

        В кухне за столом дружно обедала семья: хлипкий чернявый мужчина лениво хлебал наваристый борщ с островком сметаны, его супруга — женщина крупнее  и, явно, жестче и  мальчишка с таким же  вздёрнутым носиком и маленьким подбородком, как у Любки и отца.

        Растрёпанная беременная мать мямлила слова и съедала окончания, взывала к совести и Богородице, пресмыкалась, выпрашивая денежек в счёт мизерных алиментов. По обрюзглому пепельному лицу катились пьяные слёзы. Мать ставила Верку впереди огромного живота щитом себе и не рождённому чаду. Изображая любовь и заботу наклонялась к дочери и щекотала нос вонючими слипшимися волосами, привычно дышала самогонным перегаром, потом грохнулась на колени. Белая пуговица с кусочком ткани от засаленного халата покатилась по полу. Мать настойчиво тащила за собой упирающуюся дочь.

        Верка не помнит себя стоящую на коленях, то ли инстинкт самосохранения стёр болезненные воспоминания, то ли ей удалось вырвать руку. У порога с худых детских сапожек на два размера больше необходимого, медленно сползал снежок. Таял, растекался лужицей под девчушкой. Хозяйка прекратила жевать, подняла с табуретки крепкое тело и недовольно взирала на рахитичные ноги,  притащившие столько грязи в чистую квартирку, а девичьи лапки, разогревшись от  домашнего тепла, гнулись, влажно парили  несвежим амбре, подламывались от опьяняющего запаха борща.

        Ни до, ни после,  никогда в жизни, никакого лакомства Верка   не хотела больше чем  того не отведанного  борща. Помнит, как мучительно больно было отцепить глаза от серовато-розоватого кусочка мяса в ложке, замершей у разинутого  рта, ровесника-пацаненка  с интересом разглядывающего непрошеных гостей.

        Справилась. Осилила. Отодрала. Насупилась, уставилась в лужу на пуговку. Застывшим комком пластилина натужно сглотнула вязкую слюну  вперемешку со стыдобой, жалостью к матери и завистью к чужому семейному уюту. Нагнулась, подняла пуговичку. Положила в карман.

        И всё… Остальное исчезло из памяти, испарилось рыхлым снегом. Удержался только грязный след на дощечках светлого  паркета, дурманящий чесночный аромат умело испеченных пампушек, свекольный цвет борща и…  где то в глубинах детской  душонки произнесённая клятва: никогда… ничего… ни у кого… не просить.
 
        Верка и не просила. Убегала от липкого смрада отдающего стыдом и унижением. Годами наращивала скорлупу и пряталась в неё. Знала, что глупо. Знала, что можно и не выжить. Знала, что «просите и дастся  вам», но клятву нарушить не могла. Не имела права перед тем изголодавшимся ребенком,  оставшимся на дубовом паркете.

        Весеннее солнышко подсушило дорожки парка и Веркины щёки и спряталось за многоэтажки.
        — Тии-вить, ттии-вить, — раздалось нежно, чуть слышно из кустов.
        — Фюить-тррр, — низко, будто кто-то пробует голос или прочищает горлышко, потом настойчивее  и смелее и, наконец,  дерзко призывно уверенно защёлкал, заклокотал соловей.

        «Не бойся, мой хороший, я тебя не обижу, я только посмотрю на тебя», — мысленно приговаривает Верка и тихонечко подкрадывается, осторожно обходя гнездо, небрежно свитое прямо на голой земле. На ветке калины, что зимой подкармливала девчонку горькими ягодами, а к концу сессии порадует крупными белыми соцветиями, глазастая серовато-бурая птаха.

        Верка замерла, слушает и наблюдает. Соловушка сгорбился, раздвинул ножки, опустил растопыренные крылышки и подрагивает приподнятым хвостом; нежные трели песенки перемешал с резкими и отрывистыми дробями, а печальные — с радостными и звонкими коленцами. Девушка полной грудью вдыхает вечернюю прохладу и наслаждается: поёт, заливается соловей обыкновенный.
       
        Толпа молодежи, треща сучьями, направляется к Веркиной скамейке и спугивает пташку. Подростки отпускают вслед одинокой девушке в стоптанных тапочках затасканные шуточки. Скабрезно оценивая, провожают затуманенными взглядами.
        — Забей! Пусть изгаляются, если им заняться нечем, — успокаивает себя Верка. – А мне, пока Ирка в клубе отрывается, надо ещё выучить «Историю нового времени».

        Студентка, зябко поёживаясь, стойко топает в общежитие.