Блудница

Сергей Прокопьев 2
Сергей ПРОКОПЬЕВ
БЛУДНИЦА

рассказ
из цикла «Прихожане»

«Зажилась я на этом свете. Шутка ли – девятый десяток дотаптываю!» – каламбурила Мария Афанасьевна Липова. Последние два года «топтаться» делалось труднее и труднее. В основном – по квартире. Из самых дальних маршрутов – магазин, да ещё стала наведываться в церковь Иоанна Предтечи, что недавно освятили на соседней улице. Храм крохотный, гроб при отпевании поставят перед аналоем, и всего-то метра два пространства от изголовья до входных дверей.
В церковь Мария Афанасьевна отправлялась не на службы, а к Надежде Петровне, старушке, что работала в свечной лавке. Относительно Марии Афанасьевны Надежда Петровна – молодка, всего-то семьдесят пятый год. Ну да это так, к слову. В будний день мало кто из горожан отвлекался от повседневных забот и заглядывал в храм Божий, старушки наговорятся вдоволь, навздыхаются, а где и набежавшую слезу утрут.
Судьбы у Марии Афанасьевны и Надежды Петровны складывались по-разному, но сходились в одном – обе росли сиротами.
– Родители у меня, конечно, имелись, как без них, а фактически не было, – сетовала Мария Афанасьевна. – И ни одной фотографии. Почему не сделали портреты? Достала бы сейчас, посмотрела на маму и папу... Отца-то помню, а маму в глаза не видела, при родах умерла… Живу, могилок родителей не знаю. У меня вон сколько альбомов, фотокарточек. Умру, так хоть портрет есть. Можно взглянуть, вспомнить: мама была, бабушка…
– У меня есть фотографии, – поддерживала тему Надежда Петровна. – Одна, самая старая, с подписью по низу: «Ташкент. 1929 год. Съезд пожарных». Папа сбоку стоит, рядовой участник. А другая – он в белом кителе, в самом центре группы пожарных сидит, это папа уже начальник. Подписи нет, но, думаю, во Владивостоке. Мы там жили до войны.
Старушки больше слушали сами себя. Сердца у каждой теплели от воспоминаний, были они зачастую горькими, но так уж устроен человек: горькие, да свои.
Накануне войны отец Надежды Петровны перевёз семью в Курскую область, в родную деревню. Купил хороший дом. Хоть и крестьянствовал только в детстве – судьба рано забросила в город, был человеком крестьянской жилки, для которого свой дом – это центр вселенной. Имеешь его, значит, душа на месте, жизнь на своей орбите. Отец Надежды Петровны, обретя дом, собрался было кое-что перестроить под себя, да тут война… И так она стремительно нагрянула в их края, что во всеобщей сумятице многих мужиков даже мобилизовать не успели, объявить-то о мобилизации объявили, а провести её должным порядком не получилось. И остались мужики в деревне. Стояла она на отшибе, в глухом месте, немцы, конечно, знали о существовании данного населённого пункта, но деятельного интереса почти год не проявляли, только в сорок втором основательно оккупировали. До этого наездами контроль осуществляли. Край не отличался партизанским противостоянием, поэтому немцы не зверствовали. Но ранней весной сорок третьего занервничали. Слышней и слышней делалась канонада на востоке. Положение на фронте менялось не в пользу Вермахта. Тут и ума особого не надо для понимания: сегодняшние с виду забитые деревенские «русиш швайн» – мужики да парни – как только Красная армия займёт деревню, станут её бойцами, и получай фашист по полной от советского бойца. Пошёл слух по деревне: всех мужчин немцы расстреляют.
– У тётки в огороде стоял стог сена, под ним яма, – рассказывала Надежда Петровна, – в ней прятался мой двоюродный брат, его так и не нашли, цел остался, потом воевал, хорошо воевал – с орденом, медалями вернулся с войны. Кто-то в лес убегал. А человек пятнадцать мужиков немцы на берег речки вывели и расстреляли. Нас немцы, как заняли деревню, из дома выгнали. Дом просторный, тёплый, один из лучших в деревне, немцы его заселили, а мы ютились у бабушки. Отец тоже прятался, а когда немцы стали уходить, не выдержал… Побежал к дому… Зачем? То ли боялся – как бы не подожгли, или, надеялся, они уже уехали… Не знаю… Мы с мамой и братом Петей, он на пять лет старше, когда пришли туда – ворота нараспашку, двери дома тоже. Мама начала звать папу… Петя в дом забежал, а я смотрю: куча хвороста лежит и парок поднимается. Я то что? Ещё дитё без понятия, шести не исполнилось, маме кричу: «Дым-дым!» Разбросали хворост, а под ним папа… Ещё тёплый… Осенью мама умерла…
Надежда Петровна вышла из-за прилавка, погасила догорающую свечу на подсвечнике, перекрестилась поправила соседние. Белой салфеткой прошлась по иконе на аналое. Сегодня там лежала «Всех скорбящих радость». Перекрестилась на алтарь.
На отца Марии Афанасьевны, Афоню Романова, пограничники имели большой зуб. Он, как издевался над их бдительностью, то и дело обводил вокруг пальцев, мотался за здорово живёшь через Аргунь в Китай и обратно в Забайкалье, раз за разом переправляя за речку односельчан. Стражи границы охотились за бесстрашным казаком. А он неожиданно появлялся в Кайластуе, из-под носа у пограничников уходил. Каждый раз осведомители запаздывали с информацией. Был ли Афоня связан с казаками-семёновцами в Маньчжурии, как подозревали пограничники – это сейчас уже никто не скажет. Рисковый был казак. Само собой, имелись у него «за речкой» связи, свои люди, которые способствовали переходу беглецов с советского берега на китайский, давали краткий приют, помогали уходить вглубь Маньчжурии.
Первыми из своей семьи он перевёз в Маньчжурию, в Хайлар, двух родных сестёр, а потом пришёл за детьми.
– Хорошо помню, – делилась Мария Афанасьевна воспоминаниями с Надеждой Петровной, – как отец ночью нас с братом забирал. Шёл, наверное, год двадцать девятый, мне семь лет где-то. У меня было двое сапог. Одни на повседневку – бегать, играть – а вторые красивые, праздничные отец из Китая привёз. Он торопит: «Не копайтесь! Надо быстро!» Бабушка одевала меня полусонную, один сапог хороший обула, а второй попался под руку худой. Наверное, видела уже плохо. С крыльца спустились, а только дождь прошёл. Ночь тёмная. Я в лужицу наступила. Говорю отцу: «Папа, у меня нога мокрая». – «Как мокрая? У тебя сапоги новые». – «Нет, мокрая». Уже на китайском берегу поняли, что один сапог из старой пары. Лошадь у отца была Белоножка, передняя нога, как в белом носочке, на ней втроём верхом по броду ехали, впереди брат, я посредине, а сзади отец меня держит. С нами бежала ещё одна семья – Ефима Павловича Романова, родственники дальние. Их пять человек, один грудной, они на телеге. Та, ещё на советской стороне, перевернулась. Ребятишки заплакали, на них шикают: замолчите, не кричите, не дай Бог пограничники услышат! На китайском берегу в фанзу отец завёл. Китаянки хорошие, одна увидела меня, заплакала, что-то лопочет, потом достала кусковой сахар, мне и брату даёт... Тёти жили в Хайларе. И мы туда поехали.
В церковь вошёл мужчина, лет пятидесяти. Уверенный, громкий. Вошёл как в музей. Показывая рукой на иконы иконостаса начал спрашивать: «Это кто? А это? Бог?» Надежда Петровна ровным голосом объясняла. «А это что за застолье?» – поднял руку в направлении «Тайной вечери». Потом спросил, как у продавца в магазине: «А чудотворец у вас есть? Этот, как его…» – «Никола угодник?» – «Ну…» Надежда Петровна подвела к иконе, что висела на боковой стене. Мужчина посмотрел сначала издалека, затем поднёс лицо вплотную к изображению святого, что-то пытаясь разглядеть. Надежда Петровна спросила его: «Свечи будете брать?» – «Не нищие мы, возьму». Выбрал большую, спросил, куда «втыкать». Поставил «о здравии», не перекрестился.
– Сколько раз плакала в детстве по ночам, – вернулась к своим воспоминаниям Мария Афанасьевна, – да и сейчас иногда лежу, бессонница, а слёзы сами текут: зачем отец пошёл тогда? Зачем? Бывает, как разговариваю с ним, спрашиваю: «Папа, ну почему, почему ты так сделал? Обо мне не подумал?» Не попадись он пограничникам, совсем другая у меня была бы жизнь! Совсем! Разговариваю с ним и плачу…
– Я и сама не один раз ревела, – вступила в разговор Надежда Петровна, – особенно девчонкой: ну, почему отец заторопился раньше времени в наш двор. Да чёрт с ним, прости меня Господи, с этим домом! Он так им дорожил! Гордился – свой дом! Ну, сожгли бы немцы. И пусть. Зато отец жив остался. И мама не умерла… Да на всё Божья воля…
Последний день с отцом навсегда врезался в память Марии Афанасьевны. Отобедав, было это в Хайларе, он собрался и ушёл, она осталась с тётей и братом. Под вечер отец вернулся верхом на Белоножке, заскочил в дом, очень торопился, взял сумку, была у него кожаная, на ремне… Весёлый… Сколько помнила его Мария Афанасьевна, всегда весёлый. Белозубая улыбка, чёрный густой чуб. «Дней на пять уеду, – подмигнул и попросил дочь, – перекрести на дорожку». У Марии не получилось. Креститься умела, но вот крестить другого… «Не так, наоборот, – заулыбался отец, – вернусь, научу».
Пограничники и на этот раз не нашли бы. Узнав про облаву, Афоня спрятался в подполье у троюродного брата, что жил в соседнем доме. У того было два лаза в подполье, второй – тайный – в углу, на нём сундук стоял. За этим лазом была не сообщающаяся с подпольем нора. Афоня нырнул туда. Пограничники потоптались по дому, осмотрели по команде старшего подполье. Уже уходили, а хозяйка возьми и шепни им: «Где вы искали?» И кивнула на сундук…
Мать Афони кинулась пограничникам в ноги, по земле ползала, просила: «Отпустите! Он плохого никому не сделал!»
Не за тем ловили – взять и отпустить. Сами на лошадях, Афоню со связанными руками гнали до самой заставы бегом, и били смертным боем.
С того дня навсегда исчез весёлый Афоня, пропал без суда и следствия…
– Тётку, что выдала отца, – с гневом сказала Мария Афанасьевна, – звали Прасковьей. Никогда ей не прощу… Никогда…
– Ну как не простить? По недомыслию она. Лукавый подтолкнул. Сама, наверное, всю жизнь каялась, такой грех на душу взяла…
– Нет! Никогда, умирать буду – не прощу!..
За спиной у Надежды Петровны стоял магнитофон-кассетничек. Надежда Петровна любила слушать православные песнопения, они тихо лились, не мешая старушкам беседовать. Мария Афанасьевна то и дело восклицала: «Чесноков, а это “Херувимская” Музыческу».
Первый раз Надежда Петровна с удивлением подняла глаза:
– А вы откуда знаете?
– Я ведь много лет пела в Хайларе на клиросе. Регент Василий Иванович Кателенец меня ещё в приюте приметил и позвал… Отличный у него был хор. Сам пел баритоном, дочка – сопрано, а у сына Николая – бас. И голосина… Стоишь на обедне и волнуешься: вот сейчас «Отче наш» запоёт… Выйдет к аналою, начнёт дирижировать, вся церковь с ним поёт, а он басом... Из женских голосов альты хороши были. Валентина Михайловна Кириенко необыкновенно пела «Ныне отпущаещи раба Твоего»! Ты в церковную ограду входишь и уже слышишь её голос. Высокий, чистый! И сила какая-то не женская! Кажется, храм вещь трепещет. У меня тоже был отличный голос, первое сопрано. Я и солировала. Василий Иванович мне предрекал хорошее будущее певицы. В Пасху мы ходили с хором по домам. Отслужим всенощную, поспим, отдохнём, днём обедни нет, и мы идём по домам состоятельных людей. И поём… Человек восемь соберётся. Везде принимали с радостью. Любили наше пение… И угостят, и деньги дадут. Я ведь с четырнадцати лет сама себя кормила. До четырнадцати в приюте, а потом по чужим людям в няньках, прислугах. А ходить по людям стала ещё в приюте, с двенадцати лет, где детей качала, где коров доила…
Как мы любили в приюте праздники – Пасху, Рождество! В Хайларе было благотворительное общество. Его представители приходили в приют, смотрели, как живём, расспрашивали нас. Перед Пасхой и Рождеством они ездили по Хайлару, по богатым домам, и собирали на приют. К этим праздникам все готовились, стряпали много, выносили стряпню в кладовки, амбары. И все знали: на приют надо обязательно отложить – это Божье дело. Едет от дома к дому телега, простынёй застелена, и выносят хайларцы шанежки, печенье... И не только богатые, все старались… Ой, как мы ждали Рождество или Пасху… У нас в приюте длинный стол стоял. На одну сторону девчонки садились, а на другую мальчишки. На праздник рассядемся и ждём, как угощенье вынесут…
В будний день главным лакомством был сахар. Утром приходишь на завтрак, на твоём месте на столе чайная ложечка сахара насыпана. Я обычно хлеб в сахар макала и ела. И на всём столе такие горочки. Некоторые не съедали, а в бумажечку завернут, а потом растягивают удовольствие, ходят и языком лижут. Другие под подушку прятали. Случалось, друг у друга воровали. Обворованный стоит, плачет. У заведующей, Анны Ивановны, был ремень на провинившихся. Широкий, толстый. Обязательно дознается, кто украл. И отходит его ремнём по заднице. Строгая была. Я не хвалюсь, но была девочкой способной: отлично училась, вышивала, пела, на вечерах выступа. Заведующая ко мне хорошо относилась. То пряничек даст, то конфетку. В приюте нас воспитывалось до тридцати человек. У мальчиков отдельная комната, у девочек отдельная. Жили дружно.
– Детдом у нас был хороший, – вспоминала своё детство Надежда Петровна. – Не голодали, воспитатели добрые. И трудовое обучение поставлено. Я там научилась кроить, шить, вязать. В детдоме освоила строительные специальности маляра, штукатура. После него стразу на стройку пошла… Мечтала стать закройщицей, но нужно было на жизнь зарабатывать. Повезло мне, в отличном детдоме воспитывалась, только никому не пожелаю без матери-отца…
Детдомовка Надя, выходя замуж, мечтала о большой семье. В восемнадцать лет влюбилась в бравого Федю, только-только демобилизовавшегося из морфлота. Бескозырка, брюки клёш. Весёлый. Жить начинали в общаге. Характером Федя из парней компанейских, лёгкий и слабый. Легко мог не слабо выпить. Масса друзей-приятелей…
Друг за другом Надежда родила сына Алёшу и дочь Полину. Мечтала: Федя с появлением деток образумится, умерит азарт к выпивке, почувствует себя главой семьи, появится тяга к дому вместо тяги к стакану. Федя остался Федей. Не отрезвило рождение сына, не открыла в характере грань домовитости дочь. Деньги домой приносил исправно, на этом функции хозяина ограничил. А на выпивку всегда мог захалтурить.
Билась с ним Надежда, уговаривала, просила. Никогда не возникало мысли: бросить и устраивать жизнь без этой обузы. Боялась за Федю – пропадёт. Тот в трезвом похмельном состоянии не один раз клялся «завязать», плакал, стоял на коленях и… не получалось.
Надежда придумала вариант борьбы с зелёным многоглавым змием: уехать из города в деревню. Вырвать мужа из пьяного круга друзей-приятелей-собутыльников. Верила, Федя образумится, как только исчезнут соблазны на каждом углу. В деревне заведут скотину, он уйдёт с головой в хозяйство. У самой заговорили деревенские гены. Это как замечательно, когда огород в двух шагах, курочки по двору ковыряются, бурёнка в стайке мычит. Сладко мечтала Надежда, даже слышала запах коровы, навоза, свежего сена. Никакого труда она не боялась, лишь бы дома было хорошо.
Деревню выбрала дальнюю. Денег только-только хватило на ветхое саманное строение. Надежду это не смутило. В первое лето запланировала жильё подправить, а со временем можно хоромы отстроить. Подкопить бы денег на стройматериалы, остальную работу сами сделают.
– Здесь теперь наш дом, – говорила детям. – Тут заживём очень-очень хорошо!
Сразу влюбилась в этот степной простор, в это безлесье, выйдешь за деревню, и куда хватает глаз ровная земля, у линии горизонта сходящаяся с небом… Надежда любила просыпаться рано, когда ещё не выгоняли коров в стадо. Она садилась на крыльцо… Во дворе была разруха, руки пока не доходили, валялось сломанное тележное колесо, росла крапива в углу у сарая, тут же лежали сгнившие доски, забор держался на честном слове, покосились ворота из жердей. Надежда не заостряла внимание на этом. Глаза счастливо отмечали незамысловаты игрушки, что бросили дети: кукла-пупс, совочки-лопатки, кубики, деревянная машинка… Мычала у соседки корова (у них тоже будет), блеяли овцы (нет, овец она не хочет), пел петух (цыпляток уже купили). На востоке красным красивым кругом всплывало солнце. И возникал девчоночий восторг, начинался новый день её новой жизни. Проходило стадо, оно проносило с собой волну вкусного запаха, тёплого, домашнего…
Начали ремонтировать дом, разобрали крышу. Надежду не смущало, что она с пузом. Слишком тяжёлое старалась не поднимать, в остальном работала, будто и не было беременности. Наняла двух мужиков, а Федю держала в подсобниках. Но и в этой должности он не тянул. Руки у Феди ни под топор, ни под молоток не были заточены. Это ещё полбеды. Федя быстро нашёл в деревне дружков из разряда выпивох. Всё чаще приходила к Надежде печальная мысль: ничего не даст деревня в перевоспитании мужа. Гнала от себя народную мудрость «горбатого могила исправит», так не хотелось примерять её к Феде.
Схватки начались на две недели раньше срока, всё-таки сказалась стройка… Ближайший роддом находился в райцентре, послала Федю за машиной. Он метнулся со двора, испуганно повторяя: «Надюха, подожди, не рожай! Я мигом найду колёса!» «Мигом» затянулось. Надежда сидела посреди дома, вместо крыши над головой хмурое небо, и старалась не стонать, чтобы не напугать детей. Вернулся Федя без транспорта и пьяный: «Надюха, управ уехал на центральную усадьбу, а у Толяна, гадский глаз, стартёр накрылся медным тазиком! Подожди, управ к вечеру, жена сказала, будет как штык, а Толян намертво встал! Подожди!»
Процесс такой, что приказным порядком по случаю накрывшегося стартёра не остановишь! И дождь не ко времени хлынул. Алёша с Полиной растянули над матерью клеёнку, а она рожала и дико материлась.
Будто хотела выплеснуть всё наболевшее, грязными матами изрыгнуть боль сиротства. Так надеялась, что замужество, дружная семья возместят, чего лишена была все детдомовские годы, по чему тосковала в детстве и отрочестве. Муж станет сильной и нежной, крепкой и ласковой опорой. С ним наконец-то обретёт любовь, сердечную теплоту. Всё это рухнуло. Она обречена на сиротство, нести ей постылую ношу собственной неполноценности всю жизнь. Надежда глушила боль матами, перемешивая их стонами… Она даже на стройке не поганила рот грязным словом, а тут прорвало… Дети, перепуганные происходящим, держали клеёнку, по которой бил дождь. «Позови Валентину!» – крикнула Надежда Феде. Но муж, будто замороженный, продолжал тупо стоять без движения. И тогда сын резко сунул ему край клеёнки: «Держи!» И рванул прямиком по огороду к соседке.
– Может, оттого и жизнь у Леночки не сложилась. – говорила Надежда Петровна Марии Афанасьевне. – Ведь я так, прости меня, Господи, материлась её рожая? Такое из меня лилось!.. Молиться надо было, а чего я тогда знала? «Господи помилуй» не знала. Вот и заворачивала от обиды… Вспомню и так стыдно станет…
В церковь вошли две молодые женщины. Накинули у дверей на головы косынки. Покупая свечи, одна спросила: «За упокой куда ставить?» Надежда Петровна показала рукой: «О упокоении – на канун, где распятие». Поставили. Перекрестились. Ушли.
– Образование всем детям дала, – продолжила рассказ Надежда Петровна, – Леночка – врач-педиатр. В Новосибирске живёт. Без мужа. Непутня был, как и мой Федя, хоть и кандидат наук. Нагнала. А Федя мой рано умер. Через неделю тридцать семь лет как схоронила. Хочу сына Алёшу попросить, чтоб батюшку Серафима на кладбище отвёз, панихиду на могилке отслужить… В прошлом году не получилось, в этом надо обязательно…
Зазвучала из кассетничка «Милость мира», Мария Афанасьевна попыталась подпеть. Получилось скрипуче. Засмеялась над собой:
– Отпела пташка. Когда в пятьдесят шестом году приехала в Омск, меня в церковь на Тарскую приглашали. Регент долго уговаривал. Но платить они хорошо не могли, на эти деньги не проживёшь, а я в парикмахерской мужским, а потом и женским мастером работала. Оттуда не отпросишься в церковь, не отпустят на службу, если праздник среди недели? Без тренировки голос угас. По выходу на пенсию попробовала, нет, как раньше не смогу...
Ночами, стараясь отвлечься от тяжёлых дум, Мария Афанасьевна начинала петь про себя. Песнопения успокаивали, увлекали. Бывало, всю обедню пройдёт, а потом и вечерю. Или начинает вспоминать «Херувимские», которые знала – Архангельского, Бортнянского, Чеснокова… Или «Свете тихий» поёт – Калинникова, Архангельского, Гречанинова. Всё это вынесла память из церкви в Хайларе. Василий Иванович Кателенец хорошо учил. Она быстро освоила музыкальную грамоту, пела по нотам. В Харбине её брали хористкой в кафедральный собор… Далеко не всегда песнопения бессонными ночами помогали удержать слёзы, они текли и текли от жалости к себе…
– Это у меня постоянно в голове, не могу понять: что случилось? – поделилась Мария Афанасьевна с Надеждой Петровной сокровенным. – Младший сын Паша был всегда такой ласковый. Старший, Виталик, резче, мог поругаться, нагрубить. Этот курица и курица. Вдруг на раз перевернулся. Жена ли так подействовала?.. Но у меня другое объяснение. Он долгое время жил у меня на полном обеспечении. За квартиру не платил, за питание не платил. Семь лет назад ушёл из семьи: «Мама, ты меня пустишь?» С одним чемоданчиком заявился. Я обрадовалась: «Пожалуйста, мне ещё лучше, не одна».
Он жил на полном иждивении. Мне не жалко, но когда начала болеть, сил готовить никаких, тяжело у плиты стоять, я ему сказала: «Паша, давай питаться отдельно. Я чаю, молока попью, мне и достаточно! А ты сам себе сваришь». На этой почве он взъелся. Как же, отказала в питании. Ему надо всё самому покупать – от хлеба до мяса… «И за квартиру, – говорю, – давай будем пополам платить». В нём злоба открылась, ненависть. В упор меня не видит. С работы придёт, разуется и в свою комнату, переоденется и на кухню, закроется там, что-то приготовит, поест и сидит. До двух ночи может торчать на кухне. Мне чаю хочется попить или кефиру, но лучше не заходить, зыркнет, как на врага… Кресло на кухне поставил, телевизор маленький и сидит. В холодильнике у него часто свежие огурцы, помидоры, мороженое. Хоть бы раз сказал: «Мама, я купил, ты бери, поешь, пожалуйста». Нет, ополчился на меня. Никогда не ожидала, думала, в старости они порхать вокруг меня будут. Я ведь всё им отдавала. И внучка есть, старшего сына дочь, на Набережной живет. Зовёт меня: «Баба, ну приходи к нам». Нет, я привыкла, здесь. А сын ни здравствуй, ни прощай, ни с одним праздником не поздравит. Как-то говорю: «Почему не скажешь куда идёшь? Мало ли что». – «Я не обязан тебе докладывать!» Да ещё с вызовом. Соседи спросят: «Где Паша?» – «Не знаю». – «Как это? Мать и не знаешь?» Будто чёрная кошка между нами пробежала с того момента как я отказала в питании.
Было это не совсем так. «Перевернулся» Павел после встречи земляков из Маньчжурии. Как обухом ударило непроизвольно услышанное. И понял, на что намекал в детстве отец, когда уходили от него с братом к матери. «Да вы знаете, кем она была?» Сдержался, не сказал. Хватило такта. На встречи земляков, что приехали из Китая в Союз, Павел не любил ходить. Ему не нравились ахи и охи «как мы хорошо жили в Китае». Он и сам многое помнил, десять исполнилось, когда уехали оттуда. Большинство из тех, кто в нулевые годы XXI века собирался на эти встречи, большую часть жизни провели здесь, и что тут стенать о прошлогоднем снеге. Ну было, ну жили, но зачем каждый раз долдонить одно по одному?
На ту встречу пошёл. Соблазнился новой темой: группа земляков посетила по приглашению китайцев Харбин, привезла фотографии, впечатления. Однако всё свелось к теме «как хорошо было прежде в Харбине, как мало осталось сейчас». Было организовано импровизированное застолье, земляки выложили на столы, что с собой принесли. Женщины к таким встречам старались приготовить какие-нибудь блюда из рецептов той ушедшей в прошлое китайской жизни.
За столом Павел стал невольным свидетелем беседы двух старичков. Они-то думали, никто не слышит. Одному, как понял из их разговора Павел, восемьдесят пять лет, второму под семьдесят. Деды рассматривали старые фотографии, и вдруг тот, что постарше воскликнул: «Так это же Маша Романова!» Второй земляк удивился: «А вы откуда знаете?» – «Ух, женщина была! Профессионал!» – «То есть как?» – «Она в публичном доме в Харбине служила! Мы с ней в Хайларе знались и здесь, бывало. Я когда в Казахстане жил, часто в Омск приезжал в командировки, и обязательно к ней… Редкая женщина. А красивая была… И в семьдесят стройнее многих сорокалетних».
«Служила» Мария Афанасьевна в публичном доме, положим, недолго, всего полгода. Потом взял на содержание один купец. Ездила с ним в Шанхай, Пекин, Мукден, на побережье Японского моря. Потом заболела. Язва желудка. Вылечил китайский доктор. Но пока лечил, купец охладел к своей пассии. Мария Афанасьевна вернулась в Хайлар. Вот тогда-то и устроилась кухаркой в дом к Константину Андреевичу, отцу Павла и Виталия. Ей было двадцать, ему – тридцать семь, холостяк. Случилось то, что и должно было случиться. На что уж надеялась мать Константина Андреевича, приглашая в прислугу эффектную молодую женщину? Мария Афанасьевна забеременела. Как ни противилась мать, Константин Андреевич настоял, и Мария Афанасьевна стала жить у них. Пусть не содержанкой, но тоже как-то не по-людски – ни венчались, ни регистрировались. Свекровь была категорически против официального брака. Стояла насмерть.
Любила ли Мария Афанасьевна мужа? «Я ещё в детстве устала работать на чужих людей, устала от безденежья, столько полов перемыла», – говорила она. Сыновья носили фамилию отца. А он ревновал жену всю совместную жизнь. Ревновал к прошлому, настоящему, будущему. Не разрешал работать парикмахером, запрещал петь в церковном хоре, и если она наперекор его воле отправлялась в храм, шёл за ней, хотя был совершенно равнодушен к церкви. Или после службы тайком отправлялся посмотреть, подсмотреть: с кем пойдёт домой? Устраивал истеричные скандалы. А потом просил прощения… Жили вместе до той поры, пока копившаяся неприязнь не перевесила у мужа сильнейшую плотскую привязанность.
Впервые Мария Афанасьевна познала мужчину в шестнадцать лет. Была она девушкой рано сформировавшейся, нянчила детей у состоятельного хайларца и хозяин нашёл подход, соблазнил лаской да нежностью. Как раз тем, чем обделила судьба с раннего детства. Трагедии не случилось… Самостоятельная девушка прекрасно всё понимала, ни на что не претендовала, а сладость близости почувствовала с первого раза. По жизни Мария Афанасьевна имела одну особенность – она была телесно искренняя со всеми мужчинами, по-своему любила многих, тем более, если мужчина был нежен с ней...
Яркой женщиной оставалась долго. Высокая, с прямой спиной, гордо посаженная голова. Бывает такое – уже давно не девчонка, а всё также стройна. Годы идут, а она едва ли ни как балерина, одно отличие – балерина у станка часами истязает себя, диетами мучает организм, здесь ничего подобного. Даже в шестьдесят лет, если и добавилось полноты, то самую малость. А уж в тридцать и сорок…
В Советском Союзе Мария Афанасьевна прожила с Константином Андреевичем год, после чего он выгнал её, детей оставил у себя.
– Это был самый счастливый день и час в моей жизни, – рассказывала Надежде Петровне. – Воскресенье, конец сентября, вдруг открывается дверь, и на пороге мои сыночки – Виталик и Паша. Виталик серьёзный весь, решительный: «Мама, мы пришли к тебе жить!» Он учился в десятом классе, а Паша – в седьмом. Я так и остолбенела. «Как это? – спрашиваю. – А отец? Он придёт и побьёт нас. И вас, и меня!» Он бил меня в последнее время, почему и ушла от него. «Ничего не побьёт! – Виталик с вызовом так, голос у него низкий, басил. – Мы уже не маленькие. Сами решили. И не бойся – мы тебя не дадим в обиду!» Боже я была на седьмом небе, слушая это! Отец потом постоянно звал их к себе, но так и не вернулись. Живя со мной, доучились в школе, Паша окончил институт, Виталик в Новосибирске учился в университете. Отец, правда, поддерживал их деньгами. Помощь принимали, но к нему не захотели. Виталик умер в пятьдесят лет. Рак. А я вот зажилась…
Отпевали Марию Афанасьевну в церкви Иоанна Предтечи. Хоронила внучка, старшего сына дочь. Павел пришёл на отпевание. Опоздал минут на пять, но стоял до конца. На кладбище не поехал. Надежда Петровна высматривала его в автобусе, потом на кладбище (вдруг своим ходом добирался), нет, так и не появился.
Половину квартиры Мария Афанасьевна завещала внучке, половину – Павлу.