Зима

Владимир Борейшо
Митрохе снится баба. Не голая – нет.
В сарафане на бедрах дебелых - куполом. В рюшечках. Лицом не старая, молодуха скорее. Но полная.
Митроха счастливо лыбится во сне, тянет обрубки рук, желая обладать бабой, пускает пузырь.
Тот выдувается задумчиво огромный, а потом лопается. И струйка серой слюны стекает по щетинистому подбородку сорокалетнего идиота.

Бабка Тамара, затонувшая титаником в продавленном кресле, наблюдает за постояльцем и вяжет, пропуская друг в дружку бесконечные петли свитера цвета весенней ржи.
- Будет обнова тебе ко дню аггела, будет моя сиротинушка, - сизые губы перебирают слова, будто река камушки. Шепчут.
Митрофан спит, и с каждым осенним днем сны становятся веселей, гаже, задиристей.
Взять вон корову, к примеру…

Скоро зима укроет взбухшие от дождей глиняные речушки проселков. Враз ляжет снег на зеленомшистый шифер лубочных избушек. Тьма падет. Тьма беспросветная. Тьма.
Вяжет старуха свитер, думая о сорокаградусном морозном мареве, в котором тоненько плачет заиндевелая бечева, натянутая от крыльца до сортира, чтобы ночью не сгинуть в метелице.
О неприкосновенном запасе кира в виде тридцати трех самогонных ведер.
О преющем под стрехой сене.
О дубовом колодезном битке.
О прелой, как шерстяные чуни, старости.

С каждым ноябрьским вечером звезды над хутором загораются выше и выше. Будто земля валится от них в кромешную пропасть. А они где были там и висят.

- Главное, - думает бабка, шевеля спицами, – Чтобы огонь горел в печи. Чтобы Черт, летящий по небу на тракторном колесе, миновал, не приметил. Чтобы покой был, да уют. А для чего тогда жить, сестры да братия? Для чего?

И когда предпоследняя петелька овечий шерсти ссыпется меж заскорузлых пальцев, и свитер станет именно тем обещанным свитером с горлом, ромбиками на груди, зеленушками по краям – за окнами пойдет снег.

- Зима, - выдохнет бабка, - Дожили, родимый. Зима.

Спит Митроха. Бегут в его снах от колодца к ручью весенние девки. Лают из-под пыльных воротин очумевшие от духоты лета псы. Свистит сентябрьский ветродуй в промозглых амбарах. Спит, дурачок.

А бабка затеплит свечку над его изголовьем, где махонький образ, накроет подушкой плотней вздорный, курносый нос безногого и безрукого  инвалида, переберет четки.
"Отче Наш... Полежит в леднике пока. Опосля решу, что да как».
Спустится в погреб, первую из тридцати трех достанет, гулко впечатает в дощатый стол.
«Ежи еси на небеси…»
Задумается.

А летом вновь постучатся цыгане в окно, попросят приютить на зиму очередной обрубок, да и уйдут в ночь как калики перехожие.
Бабка знает, что с оковалка минимум десять кило парного можно нарезать.
Ляжет темень на хуторок, укроет пушистым снегом, и жди до весны одна.
Волчья луна, да шавка воет, тоскуя.

А свитер за денежку неплохую на рынке всегда возьмут.