Я и Он

Моисей Борода
                Я и Он
                Альберто Моравиа
                (Перевод с итальянского: Моисей Борода)

Разговаривать сам с собой начал я вскоре после того как от меня ушла жена - ушла, как она сказала, потому, что устала от моего молчания.

Что говорить? - да, молчаливым с ней я был, как и со всеми другими, но был я с ней таким потому, что её любил. Если любишь, то никакие слова не нужны – так? Хватает ведь и того, что сидишь рядом с любимым человеком, смотришь на него, чувствуешь, что вот он, здесь, рядом с тобой – разве этого мало?

Молчаливый с ней, я, после того, как она от меня ушла, начал разговаривать с собой.

Я, знаете, сапожник, а ремесло сапожника требует, как известно, сосредоточенности, особенно потому, что работа с кожей – дело тонкое. Беда, если ошибёшься: ноги ошибок не прощают.

И вот, когда ты приходишь после работы домой – с воспалёнными глазами, с головой, в которой ещё продолжают стучать удары молотка, с губами, израненными гвоздями – их ведь нужно, прежде, чем забьёшь в подошву, подержать во рту, смочить слюной – и вот, придя в таком виде домой, хочется, ну – увидеть приветливую улыбку, услышать нежное слово, хочется, чтобы тебя поцеловали в лоб, чтобы на столе стоял горячий суп.

А вместо этого: ничего, совсем ничего, и слышишь только, как из крана на кухне капает вода.

Тишина, конечно, дело хорошее, когда рядом с тобой человек, которого ты любишь, когда ты знаешь, что если захочешь, то можешь с ним поговорить. Но когда эта тишина тебе навязана, хочешь ты её или не хочешь, то она – одно мучение и больше ничего. Ну, и так вот получилось, что после того, как моя жена вернулась к её маме, я, оставшись один, готовя себе по вечерам ужин, и потом, за едой, незаметно для себя начал думать вслух.

Вначале это были общие фразы, то, что не касалось лично ни меня, ни кого-то другого. Например, я говорил: "Как же в этом доме холодно, как холодно!" или "Если бы мыши не резвились между потолком и крышей, не слышно было бы ничего, кроме капающей из крана воды" или "Постель уже два дня не убрана. Ну, ничего, уберу завтра".

Говорил я это не просто вслух, но громко, а по временам почти выкрикивал, хотя и были это всё вещи незначительные, но мне нравилось слышать свой голос, как он громким эхом отдаётся в пустых комнатах.

Дальше – больше. В один прекрасный день, сидя на кухне, я сказал: "Хорошая вещь вино. Оно утешает, успокаивает. Выпьешь литр – и все неприятности, все горести уйдут" – но тут же – как будто кто-то заставил меня это сделать – я громким голосом ответил: "Гильельмо, ты несчастен, и знаешь это. Вино, конечно,  вещь хорошая, но утешить оно не утешит. И выпей ты хоть целую бутыль, всё равно ты не забудешь свою жену и то, что она тебя оставила. Да, вино хорошая вещь, но быть рядом с женщиной, которую ты любишь, намного- намного лучше".

Правда этих слов меня поразила, и я – точнее, мой первый голос – ответил: "Прав ты. Но что же мне ещё остаётся? Мне пятьдесят, моя жена, которой двадцать пять, меня оставила. Где я найду женщину, которая согласится со мной жить? Кроме вина, мне ничего и не остаётся – не так?" А другой голос: "Послушай, не корчи из себя философа. Знаешь же хорошо, что не можешь забыть свою жену, не можешь от неё отречься". А я: "Кто это тебе сказал? Я её  вот именно забыл, вот именно от неё отрёкся!" А он: "Отрёкся – как же! Если бы отрёкся, не вздыхал бы сейчас так при одной мысли о ней, будь то даже в туалете или на лестничной площадке".

В общем, у меня обьявились два голоса: один, который был моим, а другой говорил за другого, и этот другой был тоже я, но в то же время и не я. И так случилось, что я, того не замечая, от разговора сам с собой перешёл к обсуждению, к спору с самим собой.

Но не всегда это было спором; иногда мы приходили к согласию.

Например, как-то в один из вечеров, когда я выпил полтора или даже два литра, я отправился в мою комнату и, став перед зеркалом шкафа, сделал зверскую рожу – чтобы себя рассмешить. А он на это – не без сочувствия в голосе: "Ну вот, ты, как обычно, напился. Счастье твоё, что ты дома, а не на улице. Не стыдно тебе в твои годы вот так?"

Так, в таком то споре, то согласии, прошло месяца два, когда в одну из ночей, выпив больше обычного, я стал, высунув язык, перед зеркалом – и увидел в зеркале Его. Он смотрел на меня с серьёзным выраженим лица – ни язык у него не был высунут, ни рот открыт – и с состраданием.

Потом, посмотрев на меня так, сказал: "Устал я от тебя, Гильельмо, надоел ты мне". "Почему", – спросил я.

– Потому что, вместо того, чтобы сражаться, биться, ты сдался, отпустил поводья, смирился с тем, что твоя жена сделала, стал пьяницей, потерял интерес к тому, чем занимался, к твоему ремеслу.

– Кто это сказал?

– Я говорю это. Все уже в квартале знают, что ты пьёшь, и к тебе уже не ходят, подошвы на обувь ставят уже не у тебя, к другим идут. Знаешь, кто ты сейчас есть? Тряпка, развалина.

Меня эти слова задели. Скребя голову, я спросил его:

– Но что мне, по-твоему, надо делать?

– Сражаться, биться.

– Почему, для чего?

– Чтобы вернуть твою жену. Вижу, что без неё тебе жизнь не в жизнь, вот и постарайся её вернуть. Ты муж ей или нет? У тебя что – права нет на то, чтобы её вернуть, чтобы она вновь была с тобой? А есть, так действуй!

– А что мне надо делать?

– И ты спрашиваешь, что тебе делать? Ты очень хорошо знаешь, что надо делать.

– Нет, честное слове, не знаю.

А он, посмотрев на меня пристально: Делать то, чтобы добром или силой заставить её вернуться.

Эти слова, скзанные каким-то особым тоном, меня испугали. Я ответил: Добром я уже пробовал, и ничего не добился. Ну, а силой не хочу пытаться. Не хочу совершать ничего плохого.

Мне показалось, что то, что я говорил, было правильно, что я его убедил, но он покрутил головой и сказал угрожающим тоном: "Ладно. Поговорим об этом позже" – и с этими словами исчез из зеркала.

Встревоженный его словами, я пошёл спать. Но только я потушил свет, как услышал из темноты его голос: "Сейчас, когда ты стал немного спокойнее и хмель у тебя прошёл, я скажу тебе, что ты должен сделать, чтобы вернуть жену. Но не перебивай меня, выслушай до конца".

Я ответил ему: "Говори, я слушаю.", и он, вроде полушутя, сказал, что завтра утром я должен пойти в мою мастерскую, взять там сапожный нож, пойти к моей жене, сунуть ей под нос нож и сказать: Или ты пойдёшь сейчас со мной домой, или...видишь этот нож?"

Я ему на это сразу сказал: "Ты сошёл с ума! Об этом и речи быть не может! Разумеется, я хочу вернуть жену, но так? Грозить ей ножом? Я не хочу попасть в тюрьму". А он на это: "Ладно. Ты не хочешь попасть в тюрьму – это я понял. Но, знаешь, даже в тюрьме тебе будет лучше, чем здесь".

– Что ты хочешь этим сказать?

– Хочу сказать, что в тюрьме ты по крайней мере не будешь в одиночестве. В общем, терять тебе нечего: или ты вернёшь себе жену – тем лучше для тебя – или ты преподашь ей ножом урок, и дело кончится для тебя тюрьмой, но ты хотя бы будешь не один, а в компании других арестантов.

– Да ты сумашедший!

– Нет, я не сумасшедший. Ты, Гильельмо, так одинок, что даже и тюрьма тебя обрадует.

Эти слова вывели меня из себя настолько, что я поднялся и, сев на кровати, сказал ему твёрдым голосом, решительно:

– Об этом не может быть и речи. И замолчи, заткни твою злобную, преступную глотку и дай мне спать.

А он на это: Предупреждаю тебя: Если не сделаешь это ты, сделаю я.

– Я тебе сказал: дай мне спать!

– И сделаю это завтра утром.

– Замолчи!

– В общем, мы поняли друг друга.

Я вскочил с постели и, нащупав в темноте башмак, запустил в него. Но он, хитрый как чёрт, увернулся. Вместо его голоса я услышал треск разбитой посуды и понял, что мой башмак попал в графин с водой, стоявший на комоде. Я провалился в сон.

Наутро, как только проснулся, я сразу подумал, что мне сейчас терять время нельзя. Может быть он, пока я буду греть себе кофе, отправится в мою мастерскую (ключи у него были, я ему их, к сожалению, дал), возьмёт там мой сапожный нож, пойдёт к моей жене и... порежет её на мелкие куски.

При мысли, что такое может случиться, у меня всё тело покрылось гусиной кожей. Бросив думать о кофе, не умывшись и не побрившись, с растрёпанными волосами, я выскочил из дома, уже на лестнице натянув на себя пальто.

Было раннее утро, всё вокруг было покрыто росой. На улицах, стоящих в густом тумане, в эту утреннюю пору не было видно никого, кроме немногих людей, спешащих на работу; я видел, как у них при выдохе возникают около рта облачки пара.
Мастерская моя была на vicolo del Fiume, я уже бежал по via Ripetta, когда, завернув за угол, увидел, как он, крадучись, выходит из моей мастерской и направляется к Тибру.

"Вот, началось", – подумал я. – "Он человек слова, тут ничего не скажешь, сказал – и сделает как сказал. Я должен преградить ему путь, не дать ему это сделать".

Я побежал к моей мастерской, и тоже взял там сапожный нож – на случай, если он, разозлившись, на меня нападёт. Потом я зашёл в расположенный неподалёку бар, в котором была телефонная кабина.

"Кофе нет, машина испортилась", – прокричал мне с ходу бармен, который меня знал. Я пожал плечами: "Кофе? Не хочу я никакого кофе, у меня сегодня другие дела".

Сказать по правде, от сильного волнения у меня, в то время как я искал в справочнике номер полицейского комиссариата, дрожали руки. В конце концов я нашёл номер, набрал, трубку подняли, спросили, что мне надо, и я объяснил: "Вам нужно ехать туда немедленно. Он вооружён сапожным ножом. Дело идёт о жизни человека."
Голос в трубке спросил: "А как его зовут, этого человека с ножом?" Я чуть подумал и сказал: "Паломбини Гильельмо". Так зовут и меня, одно из совпадений с Ним. Голос в трубке заверил меня, что они немедленно примут меры.

Я же бросился к площади del Popolo: полиция всегда приезжает с опозданием, и лучше, если в дом моей жены, куда отправился сейчас он, отправлюсь и я. Я остановил такси, сел, выкрикнул шофёру адрес и потом добавил: Скорее, ради Бога, скорее, дело идёт о жизни человека"

Шофёр, старичок с белыми волосами, спросил, в чём дело, и я ответил:
– Некто Паломбини, сапожник, вооружённый ножом для резки кожи, едет сейчас в такси к своей жене, которая его оставила, и хочет её убить... я должен ему помешать.

– В полицию ты сообщил?

– А как же!

– А как ты об этом деле узнал?

– Ну, я и этот Паломбини – мы в каком-то смысле друзья. Он мне сам об этом сказал.

Шофёр помолчал, потом сказал: Многие корчат из себя бог знает каких злодеев, делают вид, что рассвирепели, а как дело до дела доходит – от всего этого геройства и следа не осталось.

– Ошибаешься, он это на самом деле сделает, я его знаю.

В таких разговорах мы ехали по пустынным улицам по направлению к via Giulia, где жила моя жена.

Такси остановилось, я вышел, расплатился, такси уехало, я пошёл к совершенно пустынной via Giulia, и тут увидел его, негодяя, который в этот момент как раз входил в ворота дома моей жены.

Я вспомнил, что в этот час моя тёща, старая ханжа, находится в церкви, что моя жена, таким образом, дома одна и скорее всего, в постели, спит; ленивая, вялая, она любила по утрам спать допозда. "Ничего не скажешь, хороший момент он выбрал" – подумал я. – "Всё предвидел. Быстро, скорее, бегом, а то он тут устроит бойню".

Я поспешил к воротам, поднялся на лестничную площадку к её квартире и тут увидел его, громко стучавшего в дверь со словами: "Проверка газового счётчика" – верный метод, чтобы тебе открыли.

Я подкрался и стал сзади него. Через какое-то время по комнате прошаркали шлепанцы, дверь приоткрылась и я услышал голос моей жены: "Счётчик на кухне".

Для вида он чуть задержался у двери, потом прошёл в коридор. Я – за ним.

В коридоре было темно. На меня пахнуло знакомым запахом – так пахло от неё, когда она спала, тёплая, юная, и от этого запаха я едва не лишился чувств.

На цыпочках я прошёл прямо в конец коридора, к её комнате, широко открыл дверь, которую она, ложась в постель, оставила приоткрытой, и вошёл в комнату. В ней, как и в коридоре, было темно, но я, пусть и смутно, увидел двуспальную кровать, рассыпавшиеся на подушке чёрные волосы и на их фоне – белые голые плечи моей жены, спавшей, лёжа на боку: ответив на "Проверка счётчика", она отправилась досыпать.

Сказать по правде, когда я увидел эти плечи, меня охватила такая тоска по времени, когда я, уходя ранним утром на работу и тихо ступая, чтобы её не разбудить, мог смотреть на неё спящую, что я вдруг забыл Его и то, что у него в руках нож, упал на колени, взял мою жену за руку и сказал: Любимая, сокровище моё, вернись ко мне!

Я уверен, что моя жена могла бы в этот момент дать себя убедить, если бы Он, этот негодяй, не встал бы с другой стороны кровати, подняв руку с зажатым в ней ножом и, тряся мою жену за плечо, произнёс страшным голосом: "Или ты сейчас пойдёшь со мной, или... видишь этот нож?"

Не стану в подробностях описывать, что было потом: я боролся с ним, пытаясь его разоружить, моя жена, полуголая, бегала по спальне, кричала что-то и бросала в нас что под руку попадётся, потом в квартире появилось множесто каких-то людей, появилась полиция.

Прыгая по комнате, я кричал: "Арестуйте его, это опасно, берегитесь, у него в руке нож!", но полицейские – видимо потому, что и у меня в руке был нож – без долгих слов взялись за меня, вытащили меня из квартиры и повели с собой. На лестнице, сопротивляясь, я кричал им: "Его вам нужно арестовать, его, а не меня! Это ошибка!"

На улице собралась большая толпа, меня усадили меня в полицейскую машину, и подняв глаза, я увидел его, в наручниках, сидящего напротив меня между двумя полицейскими. С ехидной, злой улыбкой он произнёс: "Ты видел, я сделал это". Я закричал, указывая на него: "Этот негодяй разрушил мне жизнь... Он разрушил мне жизнь!" – и потерял сознание.

И вот сейчас я в одиночной камере с обитыми резиной стенами – под наблюдением, как мне сказали, потому что у меня от горя помутился ум. Я не жалуюсь, но чувствую себя совсем одиноким. Его же поместили в Regina Coelli, и вот так нас разлучили – он в тюрьме, я в сумасшедшем доме.

Так вот я лишился единственного общества, и нет у меня сейчас никого, с кем я мог бы разговаривать. И поэтому я вынужден молчать – до конца моей жизни.