Политсан. Продолжение 15

Василий Тихоновец
***

Берега полудикой реки, медленно проплывающие мимо перегруженной лодки, узнать стало почти невозможно. Могучие мёртвые лиственницы обернулись живыми красавицами, одетыми в новенький ярко-зелёный ситчик. На невысоких хребтиках, изредка подходящих вплотную к правому берегу Тетеи, росли короткоствольные сосны с корявыми сучьями и короткой, чуть желтоватой, хвоей. Особенно жалко они выглядели прошедшей зимой, но сейчас заметно повеселели и распушились. И даже чёрные ели смотрели на ожившую реку не так мрачно и хмуро, хоть и стояли в непроходимых наволоках, которые кое-где были ещё залиты вешней водой.

До балагана Дим Димыча река была всё-таки знакома, и я думал о Сергее Ермолове и непонятных причинах его выхода из коммуны. Те зелёные мысли уже давно стали пожелтевшими листками из дневника – никому не нужной трухой моего личного опыта.  Только здесь, в камере, через три десятка лет, мне совершенно случайно удалось произнести, надеюсь, не вслух, а только в мыслях, правильное слово – единоличник.

Это слово исторически и накрепко прилепилось к слову крестьянин ещё со времён насильственной коллективизации. Крестьянин, по природе своей – единоличник. Более или менее удачливый. Плоды тяжкого труда – его бесспорная собственность. Посягнувший на неё – вор и лютый враг. Принимая то или иное единоличное решение, крестьянин рискует благополучием своей семьи. Но ежедневный выход на собственное поле или луг, чтобы пахать, сеять, косить или убирать урожай, всё-таки не является сколь-нибудь опасным для жизни.

Что же говорить о профессиональном охотнике, если занятие промыслом зверя и птицы – более древнее и опасное, чем возделывание земли? Кто из них больший единоличник?
Уставший крестьянин, покидающий поле с заходом солнца, чтобы вернуться в родную избу к горячему чугунку щей и горшку с гречневой кашей?
Или охотник, который выходит из зимовья на своё безмолвное «поле», прекрасно понимая, что если отвернётся фарт и случится беда, то у него есть реальные шансы обратно в избушку не вернуться. Что он может погибнуть, и никто, кроме равнодушной тайги, не услышит его бесполезные мольбы о помощи. 
Кто же больше ценит добычу, как результат каторжной работы?
Кто из двух, скорее, зверь, нежели человек?

Чернобородый и молчаливый Сергей Ермолов единоличником родился.
Он работал егерем в одном из охотничьих хозяйств Кировской области и учился на факультете охотоведения заочно. Сергей самым естественным образом – через здоровенный кусок лосятины – прибился к нашей студенческой коммуне во время очередной сессии. Он выложил замороженный оковалок на стол и честно сказал, что егерская зарплата очень маленькая и с деньгами у него туго, а вот с мясом и картошкой проблем нет. И если мы не против, то он бы хотел войти в нашу компанию, вложив свою долю натуральными продуктами.
Понятное дело, никто и не возражал.

Среди факультетских преподавателей Сергей считался настоящим практиком, работающим «на земле». Если для всех нас, витающих в облаках и мечтах о настоящем промысле, «техника добычи охотничьих зверей и птиц» была одной из главных теоретических дисциплин, то для него этот предмет уже давно стал повседневной, или, как он выражался, «обыденной» жизнью.   

Его напарником по участку на Хованэ стал далеко не последний среди нас балбес-теоретик Фёдоров. Легко представить, как множество житейских мелких промахов разгильдяя Сашки капали в чашу терпения аккуратиста и единоличника Ермоляна. Брошенная, как попало, одежда, эмалированная кружка, давно почерневшая от чая, немытые руки, остро пахнущие приманкой, небрежно снятая соболья шкурка, запах чужих грязных портянок – подобных мелочей в первобытной охотничьей жизни сколько угодно. Любая из них может стать причиной глубокой неприязни к напарнику, с которым ты вынужден коротать бесконечные вечера под одной крышей маленького зимовья, где и одному – тесно.  Сашка сбежал, а Ермолов понял, что ему рядом не нужен никто. Он добился отличных результатов на промысле соболя. Кто же позволит такого добытчика выгнать с участка, обустроенного его же руками?    

Я становился единоличником постепенно, в течение многих лет. Мучительно преодолевал сладкий бред коммунистических представлений о всеобщем равенстве и братстве. Я был искренне убеждён, что истинное счастье заключается в бескорыстном труде на общую пользу, и никак не мог поверить, что душевнобольных людей, подобных мне, с удовольствием используют все, кому не лень. При этом тебя похлопывают по плечу и всячески поощряют эту болезненную готовность служить интересам дела, ласково приговаривая: «Кроме тебя этого не сможет сделать никто. Ты – лучший. Мы равняемся на тебя. Ты – пример для всех нас».

Но однажды наступает неприятное прозрение: ты вдруг понимаешь, что, оказывается, стал рабом собственных убеждений, что коммунистическое равенство и братство – химера, что  результаты твоего труда на общую пользу уже давно делят без твоего участия и согласия. Ты начинаешь об этом говорить с соратниками, а тебе возмущённо отвечают, сыто икая: «Но ты же сам говорил, что каждый – по способностям. Мы так и работали – по способностям. Рядом с тобой. Способности у всех разные – по себе равнять нечего. И потребности тоже. Неужели сейчас ты идёшь на попятный? А ведь мы верили только в тебя. Ты предал наши общие идеалы! Ты же был для нас примером, а теперь мы все поняли, что на самом деле ты – предатель и отступник».

***

Лодка миновала балаган Дим Димыча, и мы с Иваном уже внимательнее приглядывались к незнакомым берегам Тетеи. Одно зимовье нам предстояло построить на правом берегу, рядом с устьем ручья Мандикит, два других – на левом. До наступления вечера мы уже не успевали добраться до пограничной точки наших владений на реке, а потому решили заночевать в балагане Ермолова. Заметить его с реки было невозможно, но Бирюк уже дважды в нём бывал в прошлом году и точно знал, где именно он находится.

Таёжный балаган – это, по сути дела, двускатный шалаш, в котором стены являются крышей. Но его строят не из веточек-жёрдочек и елового лапника, а из брёвен, проконопаченных мхом. Его покрывают пластинами еловой или лиственничной коры и обкладывают основание, для большего тепла, кусками дёрна, если таковой есть поблизости. В одном торце строения устаивается дверь, в противоположном – небольшое оконце, затянутое прозрачной плёнкой.
При известной сноровке и наличии маломальских плотничьих навыков на постройку подобного сооружения в одиночку уходит не более двух-трёх дней, если, конечно, подходить к делу с необходимой серьёзностью. А по-быстрому «сляпать» такое убежище можно и за день.

Жить в любом балагане подолгу – утомительно: места мало и, пока топишь печку, в нём невыносимо жарко, а если огонь в печи чуть притух, то временное жилище моментально выстывает. Но у костра ночевать ещё хуже, поэтому многие охотники, промышляющие в отдалённых угодьях, не жалеют времени для строительства пары-тройки проходных балаганов-ночлежек, рассчитанных на разовое использование в конце промыслового сезона, при многодневном выходе из тайги.

Всё, что сделано руками конкретного человека, выдаёт со всеми потрохами и его характер, и то место на туловище, из которого эти руки произрастают. Если «шалаш» Дим Димыча можно было развалить безо всякого инструмента, то балаган Ермоляна ничем не напоминал хлипкий карточный домик. Стены его были сложены из широких и плотно подогнанных друг к другу  лиственничных плах, а не из обтёсанных на скорую руку то ли толстых жердей, то ли тонкомерных брёвнышек. Дверь не кривобока и щеляста, а сделана без сучка и задоринки, добротно, без единой щелочки. И навешана она не криво-косо, как у Димыча, а именно так, как положено. И даже мощные амбарные петли на ней не скрипят, потому что заботливо смазаны солидолом.  В подходе к строительству чувствовалась хозяйская рука и скупой расчёт, не допускающий лишних телодвижений и пустой траты сил.

Я представил, как Ермолян придирчиво выбирал подходящие для раскалывания стволы лиственниц, как тесал клинья, чтобы располовинить неподъёмные брёвна по всей длине, как он таскал готовые плахи и тщательно подгонял их по месту, как он любовно строгал доски для двери и стола у окна. И всё это не для себя, чтобы жить здесь зиму и пользоваться результатом своего труда. Он строил балаган, чтобы переночевать в нём с относительным комфортом всего одну ночь.

Конечно, стоило увидеть своими глазами этот по уму сработанный домик, чтобы окончательно понять русского мужика, которого мы давно окрестили как-то немного по-армянски. Да, он – это не я и не косорукий Бирюк, и не бездельник-краснобай Женька. Он не умел красиво говорить. Но ведь важно не то, что человек говорит, а только то, что и как он делает, и как поступает. Ермолов делал всё и всегда, как сделал бы для себя. Иначе он просто не мог и не умел. Может быть, ему было стыдно делать что-то абы как, тяп-ляп. В этом и заключалось его представление про «обыденность» жизни. И я понял тогда, что не просто кусок участка на сказочной речке Хованэ потеряла наша колония – чёрт бы с ними, с соболями…
Мы человека потеряли.

Лилит приготовила ужин на костре – кое-чему она уже научилась. Я пил чай и посматривал на компаньонов. Бирюк пробудет с нами от силы три дня, а потом вернётся в деревню к своей благоверной и бумажным обязанностям управляющего. Но если бы и остался – толку от него мало.  Женька умеет только «круглое носить, а квадратное – катать», топор в руках он никогда не держал. Иван – единственный, кто умеет всё или почти всё. Я разбираюсь в мотопиле и могу, при необходимости, её отремонтировать. Стало быть, не пропадём.
Иван, наверное, думал о том же. Он тихо сказал, что с удовольствием обменял бы Ермоляна на трёх Бирюков и девять Женек. «Обменный фонд» колонии травил анекдоты.             
 
Продолжение http://www.proza.ru/2012/01/31/1050