Шпроты

Феликс Рахлин
ИЛЛЮСТРАЦИЯ. В течение всех лет беженства и войны, а также и несколько лет после неё  мы, за редчайшим исключением, не фотографировались. Но для того чтобы всё-таки знакомить читателей с невыдуманными персонажами моих мемуарных повестей, ставлю здесь и дальше позднейшие снимки.
Моя единственная родная сестра Марленочка (1925, Ленинград - 2010, Харьков). Снимок 1946 - 1947 года. На обороте её рукой шуточная надпись: "Даю уроки благонравья, а также кройки и шитья. Минне Павловне". Фотография предназначалась для вручения на память матери (или тётушке?) тогдашнего студента филфака Харьковского университета Юлика Даниэля, с которым Марлена дружила потом всю жизнь вплоть до его кончины.

                *    *    *
Одиссея  эвакуации… Что-то есть болезненно притягательное в воспоминаниях о ней, что-то мучительно сладкое в той горькой бедности,  богатое и яркое – в самой скудости беженской нищеты.

Снова – и теперь уже на более длительный срок – всосала, втянула нас в себя гигантская аэродинамическая труба  Дороги.  Опять подвода – на этот раз не круторогие волы, а «пара гнедых», еле вытаскивающих копыта из немыслимой   вековой грязи, чтобы  снова погрузить их туда. Опять – Елань: скопление людей в крошечном помещении вокзала, узлы вразброс и вперемешку с телами спящих людей, неумытые, сонные лица. Драка возле кассы, драка и вой при посадке в поезд…

«Литер» - проездной документ, который был выдан маме военкомом как жене командира (вот только командира – чего?), - значительно облегчал наш путь. Он давал ей право на первоочередное приобретение билетов. Поэтому из Елани мы выбрались довольно скоро. Поездом  доехали  до Камышина – ближайшего волжского города с речным портом: отсюда по воде нам предстояло добраться до Горького.

В Камышине, оставив нас с сестрой на железнодорожном вокзале, мама ушла искать подводу. Стою  возле вещей и вижу, как какой-то парень лет шестнадцати кому-то кричит, повторяя одно и то же – доказывая свои на что-то права:

- У меня отэць больной на крОвати лэжить! – (В слове кровать он ударение делал на «о»).
И опять – то же да то же:

- У меня отэць на кровати!..

Через минуту (видно, удалось доказать!) лихорадочно подхватывает вещи, командуя  уже кому-то из своих:

- Давай цыберку!  Беры чемайдан!

И во главе маленькой группки людей куда-то бежит, таща в руках наполненную чем-то «цыберку» (ведро), а за спиной – ещё какую-то тяжёлую поклажу.

А вот и наша подвода. Медленно тащимся по тихим предутренним улицам спящего городка к волжскому берегу.. Длинный пологий спуск… С его верхней части открылась нашим глазам поистине драматическая картина: весь берег возле пристаней (помнится, их было две) буквально усеян людьми, спящими под открытым небом на узлах, чемоданах, мешках, подстилках, а то и просто на песке. Кое-где этот человеческий муравейник шевелился, пробуждаясь; люди куда-то брели, пробираясь меж узлов.

Впереди, сколько взгляд мог охватить, расстилался спокойный волжский плёс, от него веяло холодной сыростью. Река была и спокойна, и, вместе с тем, охвачена мощным движением вправо от нас – к Югу, к своим низовьям, к Каспию. А из-за незаметного отсюда низкого восточного берега  всходил, как в театре, освещая  всю представшую нам панораму, оранжево-багровый солнечный диск.

Из написанных через несколько лет отроческих моих стихов:

Расправившись с чумазым, вязким грузом
поволжской ночи,
            - звонкое, как день,
камышинским разрезанным арбузом
   вставало солнце,
               с тучкой набекрень.

  На ширь, несущуюся мимо города,
  ложился ясный невесомый груз:
  весёлый, светлый, яростный и гордый               
  разрезанный камышинский арбуз.

Над этой ширью, легшею не меньше,
чем на сто вёрст,
           над изморозью тонкой
в безумном крике рвался голос женщины.
зовущей утонувшего ребёнка…

Да, так было: над  всей величественной и безмятежной розовой гладью  и тишиной  Волги – дикий, нечеловеческий вой, зов, уже полный отчаянья, но ещё не лишённый надежды:

- Рок-са- на!   Ро-ок-са-а-а-на-а-а!

Потом мы увидели и эту несчастную мать: истерзанная внезапным горем, растрёпанная, шла она в сопровождении каких-то людей и повторяла:

- Она мне за молоком ходила!  За молоком ходила!

В толпе рассказывали: ночью девочка пошла по надобности. Вероятно, оступилась  и с пристани упала в воду.

  *
Мы расположились, как и большинство беженцев, под открытым небом – благо погода была ясная. А если бы дождь, то и спрятаться негде: на пристанях под крышей всё было забито.
Мама  поблизости где-то купила еду, в том числе молоко, которое налила в чайник, и огромный полосатый арбуз, в превосходном качестве которого (а камышинские арбузы, как узнал я после из учебника экономгеографии СССР, славятся на весь Союз) мы тут же убедились.

Через некоторое время  маме удалось, благодаря всё тому же  волшебному «симсиму» - воинскому литеру, взять билет на пароход, который шёл из Сталинграда до Горького чуть ли не последним в ту навигацию.

Мама привела двух носильщиков-«крючников», у каждого на спине и груди были специальные деревянные колодки – приспособления для груза.  Они ознакомились с нашим багажом и заверили, что всё будет хорошо:

- Посодим, хозяйка, не волнуйся, посодим! – говорил один.

- А места какие? – поинтересовался другой.

- Мест не обозначили; говорят – в трюм идти надо, - объяснила мама. Начинённый морской романтикой Стивенсона, Жюль Верна и Адамова, я при слове «трюм» чуть не подпрыгнул от радости.

- В трюм? Можно и в трюм, - заговорили дядьки. – Лучше в носовой: там воздух чище. – Да и в кормовом неплохо! – Ну, в носовом-то посвежее. – Да, на носу получше. – Да ты, хозяйка, не сумневайся: посодим. Правда, Егор?

Егор кивал: «Посодим, посодим!»

Вскоре  справа показался пароход. Он ходко приближался, бодро шлёпая по воде лопастями колёс, а на палубе были видны такие же люди, узлы, чемоданы – и так же  вповалку, как на берегу.

Крючники ухватили наш багаж,  и мы пошли к левой, товарной, пристани.  Пароход подшлёпал к ней боком, матросы дружно выбросили трап. Огромная толпа штурмовала пароход. Остаётся для меня непонятным, как мы смогли протиснуться сквозь это сплошное людское месиво, да ещё и вещи пронести.

Пронесли, но не все. Часть осталась у носильщиков. Вот они стоят в толпе, вроде как волнуются,. делают нам  какие-то знаки, разводят руками: мол, никак не пройти, сами видите… Тем временем трап – узенький мостик с перильцами – втягивают на палубу. Отданы концы – и пароход, пятясь, боком и задом стал выруливать на стремнину – на знаменитый волжский стрежень.

Я стоял на палубе, держа в обеих руках чайник с молоком, только что купленным мамой на берегу. Вдруг заметил, что мама чем-то страшно расстроена и встревожена, на глазах у неё слёзы…

Что  случилось? – стал я спрашивать у неё.

- Остались без продуктов - вот что!  - выпалила мама в своей обычной манере «пылить»  с досады. – Саквояж остался у носильщиков!

В старом, ещё ленинградских времён, саквояже был сосредоточен весь наш запас провизии – в том числе те самые  сардины и шпроты,  которые папа привёз из Махачкалы. Мама нам с сестрой их не давала, несмотря на умильные наши просьбы. Всё берегла для нас же – на чёрный день. И вот: этот день настал, а  шпрот – нет… И сардин тоже нет.  Драгоценные деликатесы достались плутоватым волжским крючникам.


Надолго  потом в нашей семье эти шпроты  остались символом излишней осмотрительности и экономии. Вывод был таков: долой чрезмерную запасливость и опасливость – следует жить по преимуществу текущим днём!

И часто, благодаря  камышинскому прецеденту, нам с сестрой, пока жили с родителями,  скромные деликатесы трудных лет перепадали до срока. Может, без полученного тогда урока мама и постаралась бы  растянуть вкусненькое на более длительное время, но как вспомнит, бывало, злополучный эпизод, так и рукой махнёт, лишь скажет одно словечко:

-  Шпроты!

И всё отдаёт нам сполна – без заначки на будущее!

Читать дальше "Пароход" http://proza.ru/2012/01/24/1427


УВАЖАЕМЫЙ ЧИТАТЕЛЬ! В ГРАФЕ "РЕЦЕНЗИИ" НАПИШИ НЕСКОЛЬКО СТРОК О ПРОЧИТАННОМ: МНЕ ВАЖНО ЗНАТЬ ТВОЁ МНЕНИЕ И ЗАМЕЧАНИЯ! Спасибо.